За окном на все еще голой ветке прыгал, подрагивая хвостиком, воробей. Миша грустно смотрел на него. Воробья было жалко. Все-таки Миша жил в доме, в тепле. А у воробья аж перья встают дыбарем на ветру, и клюет он какую-то чепуху. У него нет ни суконных брюк навыпуск, ни начищенных до блеска башмаков. Вон лапы-то голые. Небось замерзли...
Жалея воробья, Миша как-то одновременно жалел и себя. Пока воробей прыгал один, его ничего не стоило приметить. Он быстро поглядывал на Мишу, тут же делая вид, будто ему до этого мальчишки и дела нет. Но как только налетала стая воробьев, невозможно становилось разобрать, где какой. Стая все-таки не семья. У воробьев, наверно, вообще нет семьи. Вон как дерутся! Кто у воробья отец, кто мать? Он и сам не знает. Тут Мише стало как-то очень не по себе. А что, если и он когда-нибудь забудет маму, а она его? Нет, этого не может быть...
Как ни странно, в Петропавловске все стало сложнее. Если раньше командовал желудок и так требовал свое, что ни до чего другого и дела не было, то теперь желудок молчал, но в голове забродили какие-то неотвязные мысли, ныло сердце... Что же все-таки с ними будет?
С перепиской у Круков ничего не вышло. Авторитет их несколько потускнел, но в то же время они стали словно ближе. Выходило, что и могучие Круки могут быть беспомощными.
Катя, узнав, что писем не будет, повесила голову, как и все. Так надеялась получить хоть несколько строк, узнать, что все там живы. Больше ничего не надо — только что живы...
Прижимаясь к ней, Тося не то жаловалась, не то спрашивала:
— Тут ведь тоже Россия, правда?
— Сибирь...
— Ну и что? Ведь все равно Россия?
— Конечно...
— Ну и не похоже вовсе! Какая же это Россия, когда все чужие! И мы теперь совсем покинутые, бесприютные, обездоленные. Ничего у нас нет... Нищие. Выходит, мы теперь тоже красные! Все эти белые господа нас ненавидят...
— Какая ты красная? Ты просто красивая.
—Фу, как тебе не стыдно, — обиделась Тося, слегка отодвигаясь. — Красивая в этой кофточке? В этой жалкой юбке? В этих чудовищных ботинках? — Она посмотрела на свои ноги, и на глазах у нее навернулись слезы, а хорошенькое личико сморщилось от горькой обиды и почему-то стало смешным. — Разве я раньше так одевалась?..
Катя покачивала ее за плечи, как ребеночка, утешала:
— Что же теперь делать. Может, у наших и того нет.
— Может, их самих нет, — рассердилась Тося. — А мне всю жизнь ходить замарашкой?
Оставив Тосю, обхватив колени, Катя скорчилась, глядя Тосе в глаза и словно не видя ее:
— Если мои умерли, уйду в монастырь.
— Все еще молиться охота? — прищурилась Тося. — Не надоело? А как же твой Ларька? Товарищ Ручкин?
— Почему он мой?
— Мой, что ли? Не дрейфь, он тебя посадит на коня и даст в руки красное знамя...
Они никогда не ругались, потому что Катя отмалчивалась, когда Тося говорила что-нибудь несуразное или обидное. Помолчат и снова стрекочут, дружат вроде. Хотя говорить с Тосей о чем-нибудь серьезном Кате и в голову не приходило.
Да, это Тося первая обратила внимание на то, как они одеты. До чего неизящно и вульгарно. Как мучительно носить такие отрепья. До Тосиного открытия жили хоть в этом отношении спокойно. («Как дикари!» — возмущалась Тося.) Но теперь все приглядывались, кто как одет, и эта неисчерпаемая тема стала одной из ведущих и очень горьких, по крайней мере для девочек...
Даже день рождения Миши Дудина прошел в минорных тонах. Ему исполнилось двенадцать лет. И хотя в этот день его ждали отличные подарки — и от Круков, и от Смита, и от Николая Ивановича, даже от Валерия Митрофановича (николаевский серебряный рубль с курносым царем!) — и ребята в честь Мишкиного дня рождения устроили живые картины по балладе А. К. Толстого «Василий Шибанов», причем Аркашка играл Ивана Грозного, а Ларька самого Шибанова, — все-таки невольно, само собой, хотя никто этого не хотел, вспоминался родной дом и думалось, как бы там праздновали день рождения...
Уже пахло весной, все чаще голубело молодое небо, задорный ветер прилетал теперь из теплых стран, наверно прямым ходом из тропиков; и однажды мальчишки узнали, что Катя подбила девчонок следить, когда раскроются первые почки. Она уверяла, что этого рождения листьев не удавалось видеть еще никому. Наверно, потому, что листья раскрываются на рассвете, когда все спят.
— А ты почем знаешь? — спорили с ней. — Может, вечером? Или ночью?
— Нет, — уверяла Катя. — Они должны видеть, как получилось... Им самим интересно...
Первые дежурные выбрались после отбоя ко сну и сторожили у берез, пока на них не наткнулись Николай Иванович и Смит и не загнали в спальни. Аркашка и Миша потом еще долго не спали, сговариваясь, что выберутся после полуночи...
— А как ты узнаешь? — спросил Миша.
Часов ни у кого не было, но у Аркашки имелся компас, подаренный ему Смитом. Теперь Аркашка вытащил компас из-под подушки и показал Мише. Тот ахнул, думая, что это часы, но потом разглядел:
— Так это ж компас...
— Вот именно. Сейчас Луна прибывает, — шептал Аркашка. — Ориентируем компас буквой «С» на Луну... Отсчитываем градусы от северного конца магнитной стрелки до этого направления...
Миша слушал, но понимал туго.
— Это и есть интересующее нас время — двадцать четыре часа, то есть двенадцать ночи! — торжественно закончил Аркашка. И тут же, словно не очень уверенный, что все так получится, добавил: — А можно — по соловью. Слыхал, тут у нас под окном соловей? Они просыпаются ровно в час ночи... Примета.
Какое-то время ребята подбадривали друг друга, а потом заснули. Ларька, лежавший по соседству, посмеивался над ними, а там, похоже, и сам заснул. Но когда небо начало светлеть, он осторожно поднял голову, осмотрелся, встал. Покосился иронически на Аркашку. И, бесшумно открыв окно, вылез на волю. Окно аккуратно затворил.
Его прохватила утренняя свежесть, стало зябко. Но он тотчас забыл об этом. В десятке шагов, у молодой березы, наклонившейся над забором, стояла Катя... Когда Ларька неслышно подошел, она, не глядя, словно зная, что он тут, сказала:
— Опоздали...
У него заколотилось сердце. Хорошо, что она не поворачивалась, стояла спиной... От березы шел едва уловимый нежный запах. На зарозовевшем небе она светилась, как зеленый фонарь. Блестящие, влажные, клейкие листочки сотнями зеленых глаз искали солнце...
А Катя кому-то шепотом говорила:
— Она мама, понимаешь? Родила все эти листочки и так им рада.
Только сейчас Ларька разглядел, что тут же рядом, обнимая березу за тонкий ствол, стояла заспанная Тося. Ей было скучно, хотя из вежливости она трогала пальцами нежные листочки. Но, увидев Ларьку, Тося сразу оживилась, захихикала, затормошила Катю. Смеющимися глазами поглядывая на Ларьку, Тося уверяла, что она же ничего не знала, что Кате следовало ее предупредить, что она сейчас уйдет...
Даже береза будто потемнела. Катя и Ларька смотрели друг на друга, им было грустно и чего-то жаль. Как будто листья раскрывались для них и кто-то это отнял. Катя взглянула на березу и пошла в корпус. Тося, хохоча, бежала за ней и, оглядываясь, дразнила Ларьку:
— Какой же вы кавалер!
А он еще мечтал вернуть Кате черную матросскую ленточку и надеялся, что она ее примет.
Через несколько дней наступила суровая пора экзаменов. Тут было не до листочков. Старшие переходили в седьмой класс, Миша — в пятый.
Аркашка нахватал троек, хотя по английскому языку и по литературе получил твердые пятерки. Тося, Канатьев и еще несколько человек тоже понервничали, выехав в основном на троечках. Только Ростик начисто завалил три предмета. Переэкзаменовки разрешались всего по двум, и Валерий Митрофанович потребовал, чтобы Ростика исключили.
— Куда же мы его исключим? — недоумевал Николай Иванович.
— Инструкции существуют, чтобы их выполнять! — горячился Валерий Митрофанович. — Мы не имеем права нарушать инструкции! Мы педагоги, а не анархисты!
По слезному ходатайству Джеральда Крука Ростику все-таки разрешили переэкзаменовки, чем он был очень опечален.
Круки присутствовали на нескольких экзаменах, а Майкл Смит — на всех. Он не задал ни одного вопроса. Сидел, слушал, что-то отмечал в записной книжке. Сначала на него оглядывались с недоумением, потом перестали замечать.
Едва свалили экзамены, как надо было готовиться к выезду на все лето в лагерь на озеро Тургояк.
Выходило, что Круки опять были правы. Ведь еще когда выезжали из приюта в Петропавловск, они обещали, что этим летом ребята вернутся домой, в Москву и Петроград... И вот теперь, как заявили Круки, Смит и даже Николай Иванович, армии Колчака решительно продвигались к Москве и Петрограду, большевики ничего не могли поделать...
— На летней ферме у озера Тургояк соберется более пятисот детей, — сказала миссис Крук. — Возможно, удастся привезти туда и тех малышей, с которыми вы расстались в приюте. — Общее оживление, робкие аплодисменты. — Мы надеемся, что новый учебный год все вы встретите уже дома, в своих школах...
Стоило только произнести громко это слово — «дома», дать хоть крохотную надежду, как чудесный ток подстегивал этих исстрадавшихся ребят. У самых равнодушных вспыхивали глаза, расцветали улыбки.
И все сидение на озере Тургояк, несмотря на индейские и ковбойские штуки Смита, проходило в нетерпеливом ожидании: когда же? когда?
Не приезжали малыши, никто из приюта не показывался, хотя до него не было и ста верст. Это как-то настораживало. Что случилось? Значит, что-то произошло нехорошее? Что? Неужели это задержит возвращение домой?
Валерий Митрофанович втихомолку агитировал за то, чтобы не торопиться. Его вполне устраивала тихая и сытная жизнь за спиной американцев. Это было как раз то, о чем он мечтал когда-то в Питере. Зачем же туда возвращаться, в хаос, когда здесь детям хорошо?
Пробовали его не слушать: смеялись, потом огрызались все резче — ведь он мог спугнуть удачу... Верили в любые приметы. Наконец Валерию Митрофановичу устроили темную.
— Ну, ты, зануда, — важно произнес Ростик, возвышаясь над поверженным Валерием Митрофановичем, с головы до пояса упрятанным в мешок из-под картошки. — Будешь еще вякать, чтобы домой не ехать?
— Честное благородное слово, не буду, — поспешно заверил Валерий Митрофанович.
— Клянешься?
— Клянусь всем святым!
— Гляди, скажешь слово — утопим...
На том и договорились. Несколько дней Валерий Митрофанович испуганно помалкивал.
Ларька и его друзья держались в стороне и от восторгов и от тревог. Все они, даже Аркашка, вели себя послушно, незаметно. Майклу Смиту где-то удалось раздобыть форму скаутов — баденпауэлловские шляпы, полувоенные рубашки. Аркашка, Гусинский и Катя отказались было от этих нарядов. Ларька их отругал:
— В его дурацких шляпах и пойдем! Пусть думают, что скауты.
В последних числах июня из лагеря исчезли четырнадцать человек — одиннадцать мальчиков и три девочки. Это все были самые верные Ларькины друзья, скрылся и Миша Дудин. Они ничего не знали о том, что в Поволжье и на Урале произошли великие перемены. Но исключительно удачно выбрали момент для бегства. Стремились они, конечно, на запад, домой...
Смит вызвался разыскать и вернуть беглецов.
Долго думали, как быть. Николай Иванович отмалчивался. В глубине души он надеялся, что побег удастся, ребята проберутся к красным... Валерий Митрофанович решительно советовал плюнуть.
— Да, плюнуть! — повторял он. — Неужели вы будете еще их искать, кланяться этим неблагодарным свиньям? Ведь они сбежали к большевикам!
Круки переглянулись, и, повинуясь сигналу своей жены, мистер Крук сказал Смиту:
— Вы знаете обстановку... Ждем вас трое суток. Возьмите лучшую лошадь.
К вечеру на третьи сутки Майкл Смит привел всех беглецов. И тут же стало известно, что наутро лагерь у озера Тургояк спешно сворачивается, все опять едут в Петропавловск. Это вместо возвращения домой!.. В ту ночь никто не спал.