Мир приключений № 4, 1959

Ляшенко Михаил

Марвич С.

Савченко Владимир

Привальский В.

Гуро Вл.

Романов Роман

Дугинец А.

Пекелис Виктор

Пермяков Е.

Зигель Феликс

Андреев Кирилл

А. Дугинец

Боевой топорик Яношика

 

 

Партизанская быль

 

КЛЯТВА В ПЕЩЕРЕ

На высокой черной скале стоял загорелый суровый юноша с немецкой винтовкой за спиной. А внизу, в узком лесистом ущелье, дремали прикорнувшие возле речки домики словацкой деревни Туречка. Оставалось спуститься, разыскать Яна Ковача и передать ему тайну Вацлава Гудбы.

Найти в деревне человека, если знаешь фамилию, совсем нетрудно. Зайди в первый попавшийся дом и спроси. Но о Яне Коваче запросто спрашивать нельзя. К этому надо подойти так, чтобы никто ничего не заметил. Вот если бы увидеть кого в лесу, да поговорить один на один! Но вечером кто пойдет в лес? Кому охота попасть на заметку гардистам?

И, поразмыслив, парень пошел в горы, искать ночлег под открытым небом.

…Голодные орлята попискивали жалобно и тоскливо. Они то укладывались в гнезде и начинали дремать, время от времени вытягивая тонкие серые шейки и напряженно прислушиваясь, то выбирались из гнезда и неуклюже топтались по широкому карнизу утеса, заваленному кучами пожелтевших, давно обглоданных костей. Передвигались они смешно и беспомощно, вперевалку, как ребята, пробующие ходить. Сходство с мальчуганами особенно подчеркивалось оперением ног: орлята казались одетыми в короткие, аккуратно подогнанные белые штанишки.

Оба они, конечно, от одной матери, но мало похожи друг на друга. Один выглядел чистеньким, гладеньким, будто кто его прилизал. Ходил он не спеша, тяжело переваливаясь с боку на бок. Другой — худой, взъерошенный забияка с пробитой головой и расцарапанной лапкой — везде старался быть первым. В гнездо он забрался первым, обратно выкатился первым и теперь опять первым приковылял на край утеса. Вытянув шею, он долго прислушивался, но так и не услышал долгожданного клекота родителей.

Улетели они в полдень, когда солнце зорко стерегло гнездо, но вот уже солнце не греет и почти не светит, а орла и орлицы все нет.

Забияка-орленок оглянулся, высокомерно посмотрел на прижавшегося к гнезду толстяка и с жадностью набросился на кучу наиболее свежих, еще не побелевших костей курицы и зайца. Разозлившись, что ничего съедобного не осталось, забияка клюнул в затылок присмиревшего брата. Тот в ответ долбанул его в шею.

Вдруг, как по команде, орлята умолкли, вытянули шейки. Потом так же дружно и радостно заклекотали: родители возвращались с охоты. Мать летела впереди. За нею отец. В цепких лапах он нес трепещущего крошечного ягненка.

Маленькие хищники уже заблаговременно дрались между собой за лучшую долю в предстоящем ужине, когда раздался выстрел и орел вместе со своей добычей упал к ногам парня, стоявшего на вершине утеса, в ста метрах от гнезда.

Лишь теперь заметили орлята страшного соседа. Пугливо прижались друг к другу. Окаменели…

Однако отсиживаться не пришлось — орлица пролетела над гнездом и тревожным клекотом приказала птенцам подняться в небо.

Опережая один другого, белоногие малыши приковыляли к краю карниза и почти разом бросились со скалы. Беспомощные и смешные на земле, они казались гордыми и могучими в небе. Стремительно, размашисто выписывали орлята огромные восходящие круги, все дальше и дальше улетая от родного гнезда.

— Ч-черти, как летают! — с завистью глядя вслед выводку, прошептал юноша. — Жалко их… Но что ж делать… Ничего, не пропадут, мать выходит…

Тяжело вздохнув, он повесил за спину винтовку, столкнул в пропасть убитого орла и присел на большой камень возле пещеры. Из-за голенища рыжего, стоптанного сапога он вынул финку и начал свежевать ягненка.

Под скалой, где-то на самом дне темной пропасти, шумела, бесновалась стиснутая каменными стенами бурная речка.

На другой стороне ущелья чернел островерхий гранитный утес, похожий на изваяние сидящего орла. На голой макушке его горела охваченная пламенем заката старая сосна-двойняшка. Покореженные черные стволы ее были, как веревка, свиты в один: видно, так легче бороться с ветрами, налетающими со всех сторон света.

Сгорбилась, почернела старая сосна и, подставив плешивую макушку заходящему солнцу, поскрипывала жалобно и тревожно.

Когда перед пещерой запылал костер из сухого букового хвороста, парень еще раз с тоской посмотрел в сторону улетевших орлят, изгнанных им из родного гнезда.

— А, не пропадут! — опять тихо произнес он. — Я ж не пропал…

Разложив кусочки мяса на небольшом плоском камне, раскаленном в костре, он достал из кармана засаленных шахтерских штанов узелок с солью. Не спеша, почти благоговейно развязал его и положил перед собой.

Чуть поджаренный снизу и прихваченный пламенем сверху, сочный кусочек мяса он макал в соль и бросал в рот. Выхваченное прямо из огня мясо обжигало, но именно от этого и казалось необычайно вкусным.

Поужинав и напившись воды из немецкой баклажки, путешественник подбросил в костер сухого хвороста и вошел в пещеру.

Теперь можно внимательнее осмотреть выбранное для ночевки место. До ужина куча неизвестно кем припасенного хвороста только радовала. А сейчас тревожила: кто и когда собрал, почему не сжег.

По свежим изломам буковых веток нетрудно было догадаться, что сушняк собран дня три назад, уже после большого дождя, пролившегося над Малыми Татрами. Значит, приди на день—два раньше, он нашел бы здесь друзей, может быть даже попутчиков к линии фронта. Взяв из костра ярко горящее поленце, паренек, согнувшись, вошел в пещеру. Копотью лучины или спички на ржавых ее стенах латинскими буквами были написаны словацкие имена: Цирил, Ёжо. Над этими именами, как заглавие, стояло крупно выведенное: ЯНОШИК. Под каждым именем было по маленькому коричневому крестику. Чем они написаны? На краску не похоже. А глины такой здесь нет…

Кроме надписей, в пещере ничего интересного не оказалось. Путник попробовал было отвалить камень в темном закоулке. Но круглый серый валун оказался так плотно вогнанным в расщелину, что без лома или крепкой палки сдвинуть его не удалось.

Выйдя из пещеры, паренек разостлал возле угасающего костра пятнистую немецкую плащ-палатку, сунул под голову мягкую заячью шапку и лег, прижав к груди холодную сталь винтовки.

Хорошее, надежное место попалось ему сегодня для ночлега. Здесь не придется вскакивать и бежать среди ночи, как не раз случалось во время двухмесячных скитаний по чужим горам и лесам. Но только прикрыл он глаза, как перед ним возникло видение, которое беспокоило его каждую ночь, со дня побега из лагеря смерти, из проклятого Бухенвальда. Словно живой, появился перед ним замученный, окровавленный Вацлав Гудба…

…Из-за высокой каменной ограды концентрационного лагеря предательски выглядывает луна. Она освещает лысину и скуластую щеку старого коммуниста-словака. С головы, пробитой разрывной пулей, черной струей тянется кровь по лицу, шее, по серой лагерной рубашке. Выбитый левый глаз кровавым яблоком висит на бледной щеке. Гудба упирается в землю руками, пытаясь подняться; напрасно, на простреленные ноги не встать. Он весь дрожит и еле держится на руках, но не стонет. И, кажется, даже не обращает внимания на свои смертельные раны.

Всеми остатками сил Вацлав Гудба тянется к худому пареньку, остро смотрит в лицо ему единственным лихорадочно горящим правым глазом и, старательно выговаривая русские слова, твердит:

— Гришькоо! Гришькоо! Товарищ Кравцов. Ты хтел бежать до русска. Бить фашистов. Иди в Словакию! Иди! Сделай то, цо я просим. То важнее, чем убить сто фашистов! Гришькоо!.. — В дрожащем, прерывающемся голосе раненого уже не просьба, а стон, отчаянный вопль человека, не успевшего сделать то, ради чего он жил на земле. — Гришькоо, не забудь адресу. Повтори! Повтори!

— Туречка, в десяти километрах от Банска Быстрицы. Найти Яна Ковача, — горячо, скороговоркой шепчет Гриша. — Передать ему: берегитесь Цотака! По заданию гардистов он ищет валашку Яношика!

— Гришькоо! — Старик шепчет так тихо, что юноша вынужден подставить ухо к самым его губам. — Валашка Яношика — то типография, друкарня. Тайная друкарня коммунистов!

Григорий Кравцов опустился на колени, обнял раненого. Стиснув зубы, хотел что-то сказать.

— О-о-о, Гришькоо! Я не подумал! — бессильно опустив голову, хрипит Гудба. — Ковача могут споймать… Его могут…

Раздаются свистки гестаповцев, обнаруживших побег, гулкий топот кованых сапог, быстро нарастающий лай собак.

— Если Ковача нету, — из последних сил шепчет умирающий, — найди… найди…

Но то ли Гудба затрудняется в выборе надежного человека, то ли кровь заливает ему горло — Гриша никак не может понять фамилию второго человека, которому можно доверить важную тайну: Благовер, Дол-говер или Многовер…

Свора собак и гестаповцев уже рядом. Вацлав Гудба падает, взмахнув рукой: беги!

Гриша пожимает уже безжизненную руку старика и бросается в речку.

В воде холодно. Темно. Луна скрылась. Где-то далеко позади на все голоса лают и поскуливают овчарки, оголтело свистят гестаповцы, тяжело ухают по гулкому берегу большие кованые сапоги.

Мало-помалу все звуки стихают. Вода кажется теплее, приятнее… Гриша плывет на спине, отдыхает… И кажется ему, что не Эльба это, а родной Иртыш…

В костре догорел последний уголек. Перед тем как совсем погаснуть, он вспыхнул небесно-синим огоньком, покраснел ярче обычного, в последний раз освещая пещеру и свернувшегося возле теплого камня беглеца, потом изогнулся тонкой оранжевой змейкой, почернел и угас.

* * *

У человека, вынужденного долгое время скрываться, вырабатывается особое чутье, ощущение близкой опасности.

Идет он густыми лесами, глубокими ущельями, выбирает безлюдные тропы да теневые стороны, случается, что забудется, начнет напевать или насвистывать и вдруг, ни с того ни с сего, остановится, застынет, весь превратится в слух и внимание.

Кругом ни звука, ни шороха. Только собственное сердце стучит усиленно и четко, будто твердит: «Не верь! Не верь! Не верь!»

И уж лучше не верь обманчивой тишине. Вслушайся, всмотрись…

Гриша проснулся. Он еще ничего не слышал, не видел, но был уверен, что кто-то приближается к пещере.

Кто? Человек? Горный олень? Дикие козы? Орлица вернулась отомстить?

Ничего не видно. А на сердце давит, гнетет.

Такое ощущение бывает перед грозой. Проснешься — и чувствуешь: надвигается на тебя что-то тяжелое, душное. Посмотришь — грозовая туча. Но в эту ночь на небе, густо усыпанном звездами, не было ни облачка. Ущелье, доверху заполненное темно-лиловым туманом, напоминало полноводную спокойную реку. На противоположном берегу этой дымящейся реки, из-за голой скалы с одинокой горбатой сосной осторожно, как пленник из-за ограды концлагеря, вылезала огромная багровая луна.

Послышался далекий шорох камешков под чьими-то ногами.

«Гардисты, — мелькнула догадка. — Не хватает попасться в их лапы возле самой Туречки!»

Гриша скомкал плащ. Смёл в пропасть пепел от костра. Туда же бросил обглоданные кости ягненка. Остатками хвороста прикрыл пепелище. И, лишь убедившись, что следы ночевки скрыты, ушел по карнизу утеса к гнездовью орлов. Ни на миг не спускал он взгляда с тропинки, ведущей к пещере. Луна уже оторвалась от скалы, поднялась над сосной и стала бледной, почти прозрачной. В ее свете плоские камешки на тропе блестели старым, потускневшим серебром, будто бы кто-то нес из пещеры клад позеленевших слитков да так спешил, что половину растерял в пути.

Укрывшись за каменной глыбой, Гриша стал ждать. Здесь его так просто не возьмешь. Зато каждого, кто появится на тропинке, он мог подстрелить. Одно плохо: уж очень несет падалью в этом гнездовье, среди тлеющих костей.

«Черти, сколько ягнят уничтожили! — подумал Гриша. — А я жалел, что разорил гнездо».

Сухое шуршание камешков приблизилось. Раздался тихий, осторожный посвист.

На серебристой тропинке появился парнишка лет четырнадцати, одетый в белые, туго обтягивающие суконные штаны и полотняную белую рубашку. На лохматой голове белая шапка, похожая на берет. Оглянувшись, он сердито кому-то махнул и вполголоса проворчал:

— Чего еще там? Ёжко, скорей!

— Сам скачешь, как козел, потому что дорогу знаешь, — раздалось в ответ, — а Тоно — первый раз.

Говорили они по-словацки. Но Гриша все понимал. Этот язык он изучил еще в Бухенвальде, когда попал в группу чехословацких коммунистов.

Наконец и Ёжо показался на тропе. Ростом он был ниже товарища, но полнее и, пожалуй, сильнее. Неуклюже болтался на нем заплатанный серый пиджак с плеча взрослого человека.

Мальчики остановились рядом. Луна бросала от них тень к орлиному гнезду.

— Цирил, может, вернуться к нему? — спросил Ёжо.

— Никуда не денется. Тропка тут одна. Пока разведем костер, придет.

— А вдруг испугается, что дома его хватятся, да вернется назад?

— Один побоится возвращаться. Успокоенный этим доводом, Ёжо спустился следом за другом к пещере.

— Почему так мало хвороста? — строго спросил Цирил. — Поленился?

Ёжо почесал остриженную под ерша черную голову, недоуменно посмотрел на небольшую кучку хвороста и пробормотал:

— Я собирал много. Очень много…

— А-а-а… — иронически откликнулся Цирил. — Это орлы забрали… Зайчатину жарить. Ладно уж. Пока нет Тоно, расскажи лучше, что нового узнал от Божены.

— Что ж нового… В Батеванах среди бела дня партизаны устроили собрание, а когда нагрянули гардисты, все как сквозь землю провалились. Возле Ружомберга полетел под откос поезд с эсэсовцами, ехавшими на фронт с Райских Теплиц. А в Турчанском Святом Мартине партизаны взяли в плен немецкого генерала.

— Ух ты! — в восторге воскликнул Цирил. — Целого генерала?

— Нет, половинку.

— Я хотел сказать — настоящего…

— Конечно, не игрушечного! Да еще, говорят, очень важного. Такого, что самим Гитлером был поставлен над всей словацкой армией!

Гриша перевесил винтовку через плечо, прижался к скале и, подставив более чуткое правое ухо, даже приоткрыл рот, чтобы шум от дыхания не мешал слушать.

Вспыхнул костер — в пещере стало светло, луна отошла куда-то далеко в сторону. Она всегда убегает от костра.

Появился третий парнишка, толстый, видимо тяжелый на подъем. Цирил достал откуда-то лом и отвалил камень, который еще вечером заинтересовал Гришу.

За камнем открылся лаз в пещеру. Цирил вполз туда и подал наверх три кирки, лопату с коротким черенком и ломик с расщепленным, как козье копытце, концом. Пока Цирил с горящей свечой в руке вылезал из ямы, Ёжо выбрал себе кирку поудобнее.

Белоголовый толстяк, пришедший последним, стоял в стороне и на все приготовления смотрел широко раскрытыми глазами. Ясно было — он здесь впервые.

— Держи, Тоно! — подавая отекающую свечу, сказал Цирил. — Иди сюда. Вот здесь, внизу, копотью свечки пиши свое имя.

Новичок молча и сосредоточенно начал водить горящей свечой по стенке пещеры. Трудился он долго. Наконец к тайному списку прибавилось и его имя.

Когда с этим делом было покончено, Цирил взял свечу, погасил и, повернув ее другой стороной, выковырнул из стеарина иголку.

— Руку! — сурово насупив черные брови, сказал он новичку.

Тот, не давая руки и смущенно оглядываясь, спросил:

— Может… может, она и не здесь?

— Что-о-о?!

— Ну, валашка Яношика…

«Валашка Яношика?!» — насторожился было Гриша, сразу вспомнив наказ Вацлава Гудбы. Но тут же догадался, в чем дело, улыбнулся и проникся еще большим уважением к незнакомым ребятам.

Он уже знал, что валашка в прямом смысле этого слова — топорик с длинной, как тросточка, рукояткой. В былые времена валашка считалась грозным оружием словаков, особенно в руках легендарного Яношика. И едва ли найдется хоть один словак, который в детстве не пытался отыскать могучее оружие народного заступника.

Слышал Гриша, что живет в народе поверье, будто валашка бесстрашного Яношика хранится где-то в горах, в расщелине скалы или в пещере. Впрочем, один лесник, у которого Гриша, раненный в стычке с бра-тиславским гардистом, прожил целую неделю, уверял, что Яношик спрятал свою валашку не в скале, а в лесу, что он с размаху глубоко вогнал ее в ствол старого дуба и лишь рукоятка осталась торчать. А чтобы никто недостойный не нашел топорика, рукоятка зазеленела, расцвела как и другие ветки дуба. Однако лесник уверял, что волшебная валашка сама откроется тому, кто решится, подобно Яношику, смело, не жалея собственной жизни, сражаться за народ. На недоуменный вопрос Гриши, как же это произойдет, лесник уверенно ответил, что черенок топорика, как стрелка компаса, сам повернется к достойному.

— Может, она вовсе и не в этой пещере, — высказал свое сомнение Тоно. — Ведь Яношик любил голи, а это обыкновенная скала.

— Голи яношиковцы любили, пока все находились на свободе, — возразил Цирил, — а когда самого Яношика поездили в крепость да поставили целый полк стражи, хлопцам было уже не до прогулок на голях, и стали они прятаться по пещерам да под водопадами.

— А, чего тут уговаривать! — махнул Ёжо. — Не хочет, пусть катится. Только если проболтается!..

— Сразу — катится! — обиделся Тоно. — Я просто к тому, что никто же по-настоящему не знает, где она спрятана.

— Вот и хорошо, что не знают, — сказал Цирил. — Знали, так давно бы какие-нибудь жулики нашли…

— Но почему вы ищете ее тут, а не в другом месте? — упорствовал Тоно.

— Да ты посмотри хорошенько! Посмотри! — уже горячился Цирил. — Видел сосны да буки на самой середине тропы? По скольку им лет?

— Есть такие, что по двести будет, — заметил Ёжо.

— Значит, тропа эта появилась давным-давно. Верно?

— Верно, — как эхо, отозвался Тоно.

— А кто мог ее так глубоко притоптать в каменной горе? Я тебя спрашиваю: кто?

— Яношик, — глядя на глубокую тропинку, сказал Тоно, — только у него и у Суровца была такая походка.

— То-то же! — обрадовался Цирил.

Гриша лукаво улыбнулся: тропка была размыта весенними дождевыми водами.

— А этот камень? — Цирил подскочил к камню, на котором вечером сидел Гриша. — Камень этот ничего тебе не говорит?.. Совсем ничего? Эх, ты! Сам Яношик сидел на нем, как в кресле, и судил мадьярских князей да всяких богачей-мучителей! А в эту пропасть бросал их одного за другим, словно котят. Посмотри вниз, посмотри!

— Вижу, — кивнул Тоно, однако в пропасть смотреть не стал.

Цирил отполз в угол пещеры и вынес пару огромных почерневших лаптей, выгнутых из целых кусков толстой сыромятины. Гриша видел такие лапти на ногах некоторых лесников и знал, что называются они поршнями.

— А на это что ты скажешь? — спросил Цирил, торжественно поднося лапти к самому носу маловера. — С чьей ноги эти поршни?

— Эти поршни, может… может… даже самого Яношика, — ответил Тоно и решительно подставил указательный палец правой руки. — На, коли!

— Не эту! — оттолкнул Цирил. — Левую, от сердца.

— Цирил, а еще скажи… только одно слово… — протягивая левую руку, сказал Тоно. — Когда найдем валашку, тогда что?

— Пойдем к ружомбергским партизанам.

— Коли! Хоть сто раз коли!

Ёжо подбросил хвороста. Костер вспыхнул ярче, торжественнее.

Цирил поплевал на палец новичка, старательно вытер его рукавом рубашки и наколол иголкой. Пламя костра слегка колебалось, и длинные тени ребят качались по стенке пещеры.

Кровью, выступившей из пальца, Тоно начертил крест под своим именем.

Гриша улыбнулся, вспомнив и свои мальчишеские клятвы. Теперь он был твердо уверен, что с этими парнишками можно смело разговаривать.

Закончив таинство клятвы, мальчишки взялись за кирки и принялись долбить стену пещеры, расширяя вход.

«Гуу-ух!» — далеко в горах прокатился глухой, тяжелый взрыв. Ребята побросали работу, замерли.

— В Ружомберге, — настороженно подняв указательный палец, сказал Цирил.

— Партизаны! — со священным трепетом в голосе прошептал Ёжо. — Мост взорвали.

— Склад боеприпасов! — уточнил Цирил.

И вдруг как бы в подтверждение этих слов на северо-востоке взметнулось зарево. Взметнулось ярко, потом немного осело, расширилось, потемнело и снова брызнуло высокими кровавыми фонтанами.

«Наверное, поезд с бензином полетел под откос. Цистерны рвутся и вспыхивают», — решил Гриша и уже вышел из своей засады, намереваясь заговорить с ребятами, как вдруг где-то внизу послышался топот. Понять, кто идет, было невозможно: в горах шорох маленькой птички иногда кажется гулом, а топот коня едва слышен.

— Цирил, — зашептал Тоно, — сюда бегут!

— Глупости! Кто может знать, что мы тут?

— Да ты прислушайся!

Внимательнее всех прислушивался Гриша: появление нового человека срывало все его планы.

За скалой раздался звонкий девичий голос:

Гей, горэ гай. Долэ гай. Гаем, долэм ходник, Мой отец был добжи, Я мусим быть збойник.

«Девушка? Ночью в горах? Да еще с разбойничьей песней, — удивился Гриша. — Пожалуй, такая же стрекоза, как Галя», — вспомнил он свою школьную подругу, Галю Лесовскую.

На скале, как взмах крыла вспугнутой птицы, пронеслось белое платье. Через мгновение оно мелькнуло уже в другом месте. Девушка легко перепрыгивала с камня на камень. Роста она была невысокого, но, видимо, сильная, ловкая. По виду Гриша дал бы ей не больше шестнадцати лет.

— Ёжо! — насторожился Цирил. — Твоя сестра. Она же у коменданта работает!

— Ну так что, выдаст, что ли? — с обидой спросил Ёжо. — Она прислугой, а не полицейским.

— Да я ничего, — виновато замялся Цирил. — Только почему среди ночи распелась?

— Страх отгоняет. Она всегда так… Эй, вояка в юбке! — окликнул Ёжо сестру. — Куда ты?

— Ёжко, Ёжко, в Медзиброде партизаны! — горячо заговорила девушка, подбегая к костру. — Выпустили всех арестованных. Убили коменданта. Наш уехал на похороны. А я сразу домой. Хотела постирать тебе. Да по дороге узнала, что…

— Ну, застрочил пулемет! — Ёжо махнул рукой. — Узнала то, узнала это. Больше твоего знаем, да не хвастаем! Уходи!

— Как тебе не стыдно! Я старше тебя! И потом… Не для себя старалась, бежала в такую даль…

Цирил степенно, как и подобает вожаку, подошел к непрошеной гостье и сухо спросил, как она сюда попала.

Девушка умолкла, отвернулась.

— Божка, сейчас же уходи! — воинственно наступал на нее брат. — И если проболтаешься…

— «Проболтаешься»! «Проболтаешься»! — передразнила Божена. — Сами так совещались на своем чердаке, что и глухой услышал бы… Давно знаю, что бегаете в эту пещеру. Валашку Яношика ищете, чтобы перебить всех гардистов, а самого Тиссо повесить на той березе, что растет на Крижне. Давно всё знаю! А вот же не выболтала…

Ошарашенные такой осведомленностью, ребята молчали и смущенно переглядывались.

— Чудаки! Ищут валашку Яношика, а она уже давным-давно у партизан.

— Много ты знаешь! — огрызнулся Ёжо.

Но друзья насторожились. А Гриша невольно подался вперед.

— Вот и знаю, все знаю! — затараторила девушка. — От самого коменданта слышала! Чуть что случится в местечке или где-нибудь листовки появятся, он сразу кричит: «Опять эта валашка Яношика! Опять эта проклятая валашка!»

— Чудачка! — Цирил высокомерно отвернулся. — Это он совсем о другой валашке.

— О какой другой?

— Не бабье дело!..

Гриша понял: подпольная типография, которую Вацлав Гудба назвал валашкой Яношика, работает бесперебойно. Значит, он еще не опоздал.

Божена вздохнула и сказала тихо, но так, что все сразу насторожились:

— Цирил, иди домой…

— А тебе какое дело? — не глядя на нее, спросил Цирил.

— Твой отец… Твоего отца…

— Что с ним? Где отец? Посадили?!

— Ранен. И обжегся.

— Что ж молчала?! — набросился Ёжо. — Начала от самого потопа.

— Чтоб не испугать. Дядя Януш об этом просил… Да отец выздоровеет. Бабушка Мирослава уже лечит его.

Торопливо побросав инструменты в яму и завалив ее камнем, ребята убежали. Божена, едва поспевая за ними, рассказывала, что в Ружомберге сгорела фабрика, что фашисты стреляли в рабочих и что ранен не один только отец Цирила…

Тропинка нырнула вниз, голос Божены растаял. Потом и топот затих.

Грише снова предстояло решать, как найти Яна Ковача. Только теперь этог вопрос тревожил сильнее: вдруг и Ковача посадили в тюрьму или убили? Что делать? Бежать за ребятами? Выследить Цирила или Ёжо и поговорить с ними один на один?

 

ОДИН ПРОТИВ ТРОИХ

Кособокий деревянный домишко, в котором скрылся Цирил, одиноко ютился на самом краю деревни Туречки. К домику не было даже дороги. Как птичье гнездо, чудом держался он на круче, нависшей над рекой.

Гриша давно заметил, что словаки дорожат каждым клочком пахотной земли и строятся в самых неудобных местах, лишь бы выгадать участок под огород или сад. Он видел дома, притулившиеся на голых скалах, в тесных ущельях, на стремнинах, куда ведет лишь узкая, похожая на козий след тропа. Но такое «ласточкино гнездо» парень встретил впервые. Мало того, что кручу, на которой повис домишко, дни и ночи подмывала быстрая горная река, ему еще и сверху угрожала опасность. Словно обрубленный взмахом огромного топора, вздымался над узким двориком гранитный утес. С вершины его большим тяжелым козырьком нависла над домом каменная глыба. Посередине глыбы — старая развесистая ель; под ее густыми ветвями и простоял Гриша остаток ночи, ожидая появления Цирила.

Не случись с отцом Цирила беды, Гриша зашел бы в этот домишко. Но тревожить больного он не решался.

Несколько раз парень задавал себе вопрос: правильно ли он поступил, что пошел за Цирилом, зная, какое в его доме несчастье? Но что ему оставалось делать, если остальные ребята вместе с Боженой шумной гурьбой вбежали прямо в село.

Цирил вышел из дома только на заре. Схватив под навесом ведра и коромысло, он так стремительно промчался вниз, что Гриша не успел спуститься на уступ, с которого можно было заговорить, не боясь постороннего глаза.

«Окликну, когда станет подниматься», — решил Гриша.

Но Цирил возвратился не один. За ним шел полный, одетый в светлый добротный костюм и серую фетровую шляпу человек средних лет. Лицо его казалось настолько добродушным, что Гриша сперва даже подумал, не заговорить ли с ним.

— Пан Маречек, вы в Ружомберге не были, когда загорелась фабрика? — спросил Цирил, мелко семеня ногами и сгибаясь под тяжестью полных ведер. — Вас не арестуют?

— Пока что хожу на воле, а дальше цо пан бог даст! — вздохнул Маречек.

— А гардисты не станут допрашивать папу, пока он больной?..

Но тут Цирил и Маречек окрылись под скалой, и больше Гриша ничего не слышал.

Опять пришлось ждать.

Утро началось за лысой макушкой горы. Солнца еще не было видно, а макушка уже вспыхнула золотым огнем. С этой горы утренний свет потоками хлынул в ущелье. Деревня сразу ожила, зашевелилась. Захлопали калитки, заскрипели ворота хлевов. Потянуло запахом теплого овечьего навоза. Из дворов по крутым, извилистым тропам стали спускаться коровы, телята, дойные овцы и козы. У реки они собирались в небольшие стада и не спеша уходили в лес, за деревню. Кое-где на крутых склонах, свободных от леса, появились косари. На свежевыкошенных зеленых полянах, в расщелинах и на казалось бы недоступных стремнинах выросли аккуратные, обвязанные лозой и придавленные камнями копны свежего сена.

На противоположном склоне ущелья зеленело с полсотни сенокосных полянок. Ни одна из них не превышала четверти гектара. Среди них были такие крутые, на которых немыслимо, казалось, устоять человеку.

Вдруг Гриша увидел, как на одной такой полянке копна зашевелилась и медленно поползла вниз, туда, где чернела крыша старого деревянного домика. Но странно сползала копна — не прямо под гору, а выбирая пологие спуски. Словно кто-то тянул ее или подталкивал сзади. Но кто и где он?

Внизу, за селом, послышался гул мотора. Из-за поворота скалы, у подошвы которой пролегло неширокое шоссе, выскочила грузовая машина. В кузове стояли вооруженные винтовками гардисты. В руках у каждого резиновая дубинка. Гардисты бойко, но не дружно пели. Потом вдруг смолкли: машина остановилась — дальше дорога оказалась заваленной камнями. Видно, ночью обвалилась скала. А может быть, не сама по себе обвалилась. Может, кому-то это было нужно.

Гардисты попрыгали с машины и бросились в село. Навстречу им шел человек в синей замасленной блузе и старой шляпе с опущенными полями. Гардисты схватили его, заломили за спину руки и надели железные, сверкающие под солнцем наручники. Один чернорубашечник взял винтовку наперевес и повел арестованного к машине.

А новость уже полетела по деревне. Во всех дворах поднялась суматоха. Особенно встревожились мужчины — одни поспешно прятали и сжигали запретные книги; другие, захватив узелок и наскоро попрощавшись с детьми, направлялись в горы, в лес.

Со скалы Гриша видел и то, что было скрыто от глаз гардистов, шнырявших по домам. Странная копна продолжала медленно спускаться с горы. Теперь уже стало очевидно, что направляется она прямо к домику, вросшему в гору. Вот копна остановилась, развалилась, и из сена вынырнул маленький, сухой человек в старой спецовке железнодорожника. Он рукавом смахнул с лица пот и недоуменно оглядел свой двор, в котором хозяйничали чернорубашечники. Вдруг из окна дома выскочила женщина. Размахивая платком, она кинулась навстречу железнодорожнику. Тот растерялся, но, заметив, что гардисты уже рядом, спрыгнул в расщелину и скрылся.

Во дворе, под скалой, тоже послышались голоса. За домом Гриша увидел Цирила и старушку в клетчатой темно-зеленой кофте и серой юбке. Цирил совал ей за пазуху какие-то бумажки, газеты и книжонки. Старая женщина распределяла все это под кофтой, не спуская глаз с тропинки. Потом Цирил убежал домой, а старуха направилась в лес.

Ушел и Маречек.

В ту же минуту, словно из-под земли, во дворе Цирила появились три гардиста. Один встал на углу дома. Двое направились в сени. Дверь оказалась запертой. Постучали. Никто не ответил. Постучали еще. Молчание. Тогда один подошел к окну и закричал:

— Ковач, открывай! Ян Ковач!

«Ян Ковач? Отец Цирила — Ян Ковач?..» Раздвинув ветки, Гриша вскинул винтовку…

В голове его мгновенно родился ясный, точно рассчитанный план: перестрелять гардистов, вбежать в дом и с помощью Цирила увести Ковача в лес…

Но выстрелить он не успел: два гардиста сорвали дверь и вошли в сени, а третий завернул за угол.

Несколько мгновений, которые показались вечностью, Гриша стоял в раздумье. Потом повернулся, осмотрел противоположный склон ущелья и почти бегом пустился вниз, укрываясь между елями и мелким кустарником.

* * *

Для Яна Ковача приход гардистов был тоже неожиданным.

Когда Маречек ушел, Ковач подозвал к себе сына.

Цирил встал возле кровати и молча смотрел на отца: из-под бинтов виднелись только его рот да глаза. Запавшие суровые глаза смотрели прямо в душу, словно отец хотел узнать, каким вырастет сын, что из него получится, когда он останется один.

— Два года… жили мы… без матери… — заговорил Ковач, отдыхая после каждого слова. — Было очень тяжело. А одному… будет еще труднее.

Мальчик только кивал головой. Говорить он не мог: слезы душили его. Хотелось кричать на всю комнату. Хотелось куда-то бежать, с кем-то бороться, защитить, спасти отца… Но у него недоставало сил даже на то, чтобы сдержать слезы.

— Сынок… Не плачь, не плачь… Запомни мою просьбу и обещай выполнить ее.

Цирил кивнул головой, вытер глаза мокрой ладонью.

— Работай. Честно работай всю жизнь.

— Не бойся, воровать не пойду, — сказал Цирил и, наклонившись к самому лицу отца, прошептал: — Я буду, как ты, коммунистом.

Отец благодарно положил руку на лохматую голову сына, а тот продолжал еще тише:

— Мне бы только найти валашку Яношика. Папа, ты знаешь где она? Скажи, скажи!

— Зачем тебе? — удивился отец.

— Дедушка Франтишек говорил, что тот, кто найдет эту валашку, станет таким же сильным, каким был сам Яношик.

— А-а-а, — понимающе протянул отец и, отдышавшись, объяснил, что валашку Яношика может найти только тот, кто всей душой стоит за народ, кто готов делить с ним и труд, и борьбу, и страдания.

Цирил глянул в окно и вдруг закричал:

— Гардисты!

Он закрыл на крючок дверь.

— Я не пущу их! Они тебя убьют! — Обеими руками подросток ухватился за крючок. — Не пущу!

В дверь сеней застучали. Еще и еще. Отец позвал Цирила к себе.

— Сынок, выслушай меня хорошенько, — заговорил Ковач, превозмогая боль и слабость. — Я не думал, что они так скоро придут за мной, и не успел увидеть бачу. Передай ему…

Гардист постучал в окно и окликнул.

— Спокойно, Цирил. Не перепутай и не забудь…

— Говори, папа, говори!

— Скажи баче: если будут улики, все возьму на себя. Повтори!

Цирил понял, что отец ради спасения товарищей обрекает себя на смерть. Но, глотая слезы и задыхаясь, он повторил его слова.

— Открывай! А сам беги к баче Франтишеку. Это дело срочное. Беги!

Цирил бросился к отцу, зарыдал.

— Цирилко, беги. Беги! — Отец погладил сына по голове. — Бача поможет тебе найти валашку Яношика. Он все знает…

Пропустив в комнату гардистов, Цирил шмыгнул вон и стремглав понесся в верхний конец деревни, откуда лесная тропа вела к шалашу бачи.

На середине деревни он увидел бегущего к нему взлохмаченного Ёжо.

— Цирил! Цирил! — задыхаясь, кричал Ёжо. — Твоего отца гардисты повели! Я стоял на крыше и видел, как они…

Цирил остановился:

— Ты обознался. Отец не может ходить. У него перебиты ноги.

— Они его под руки тащили… Вдвоем.

— Ёжо! — Цирил судорожно ухватил друга за руку, как бы прося помощи, и пустился обратно.

Ёжо последовал за ним. Выбежав на край села и увидев гардистов, спускавшихся по тропинке к дороге, ребята остановились. Двое чернорубашечников волокли под руки перебинтованного с головы до ног Ковача, а третий с винтовкой наперевес шел позади.

Дорога вилась по ущелью. С одной стороны ее был обрыв к шумящей реке; с другой — круто поднималась гора, густо поросшая лесом. В километре от деревни ущелье расширялось, переходя в долину, ведущую к местечку Старые Горы и дальше к Банска Быстрице. Но здесь, на пути ребят, проходила самая узкая часть дороги, и старые буки, растущие по склону, всю ее закрывали тенью своих развесистых ветвей.

— Цирил, — шепчет Ёжо, — давай спрячемся за деревом и камнями забросаем гардистов!

— Что камень против винтовки? — отмахнулся Цирил, поспешно взбираясь вверх по тропинке.

Подбежав к отцу, Цирил бросился ему на шею. Гардист, шедший справа, ударил мальчика в живот. Тот согнулся и упал, не в силах даже крикнуть, Ёжо решил, что друг его убит, схватил камень и со всего размаха запустил в гардиста.

Шедший позади высокий тонконогий чернорубашечник вскинул винтовку и прицелился в Ёжо.

Но откуда-то со стороны раздался выстрел. Тонконогий гардист, не успев выстрелить, нелепо взмахнул винтовкой и распластался поперек дороги.

Конвоиры, ведшие арестованного, бросили Ковача и подбежали к раненому.

Один за другим раздались еще два выстрела.

Ёжо наклонился над Цирилом, лежавшим с закрытыми глазами, стал его тормошить:

— Цирил, Цирил! — и вдруг закричал во весь голос: — Цири-ил!..

Подумав, что Цирил убит, Ёжо хотел уже бежать в деревню, звать людей, как вдруг Цирил сжал его руку, Ёжо обнял друга, помог ему сесть.

И тут они сразу увидели все, что произошло на дороге.

Почти рядом с ними, уткнувшись носом в дорожную пыль, лежал гардист, целившийся в Ёжо. Второй вытянулся метрах в пяти от дороги. Его винтовка лежала далеко в стороне. А третий свалился с кручи в речку.

Еще не понимая, что произошло, Цирил припал к отцу. Тот дышал тяжело, судорожно, точно ему не хватало воздуха. Но в глазах его, устремленных куда-то вверх, горела живая, радостная искра. В последнем усилии Ковач приподнял руку и, указывая на огромное дерево, прошептал:

— Он там… Узнайте, кто он. Отведите к баче…

Ребята посмотрели в сторону старого, развесистого бука, выступившего на несколько метров из сплошной полосы леса и стоявшего, как сторож, у самой дороги. В густых темно-зеленых ветвях они разглядели незнакомого парня, высокого, худого, с глубоким шрамом во всю правую щеку. Парень слез с дерева.

Цирил и Ёжо смотрели на него как зачарованные и долго не могли заговорить.

— Кто вы? — спросил наконец Ёжо.

— Русский.

— Рус… — шепотом в один голос повторили они. — Настоящий рус!..

Незнакомец спустился на дорогу.

— Товарища надо унести в лес! — деловито распорядился он. — Сейчас нагрянут…

Из села уже бежали мужчины, женщины, дети.

— Гардисты идут! — крикнул Ёжо, когда Цирил и русский стали поднимать вдруг обмякшего Яна Ковача.

— Пусть идут, если хотят того же! — ответил русский, низко склонившись над Ковачем.

Он приложил ухо к груди, подержал за руку, встал и, тяжело вздохнув, медленно стянул с головы рваную заячью шапчонку.

Люди из деревни были уже рядом. Слышался топот кованых сапог гардистов. Цирил, упав на труп отца, рыдал, вздрагивая всем телом. А Ёжо, вцепившись в руку русского, тянул его в лес и умолял:

— Убегайте! Гардистов много! Убегайте!

Гриша, не двигаясь с места, смотрел в открытые безжизненные глаза человека, к которому он два месяца шел таким трудным, далеким путем.

Наконец он повернулся к Ёжо:

— Если не боишься, проводи.

— Скорее, скорее! Вас заметят! — горячился Ёжо.

— Пусть они меня боятся, а не я их, — ответил юноша спокойно, забрал патроны у убитых гардистов и только тогда пошел за Ёжо.

Пройдя километра два и перевалив через вершину горы, Ёжо остановился и предложил отдохнуть в укромном еловом лесочке.

— Теперь не догонят, — махнул он в сторону дороги; оттуда еще доносились крики, ругань, стрекот мотоциклов.

Посмотрев на своего спутника, паренек несмело спросил, как его зовут.

— Гришка, — ответил русский.

— Гришькоо, — певуче повторил Ёжо. — Гришькоо…

Услышав такое своеобразное произношение своего имени, Гриша снова вспомнил старика Гудбу, его просящий, предсмертный взгляд и такое же певучее: «Гришькоо». А как только всплыл в его памяти образ старика коммуниста, в нем снова пробудилась жажда деятельности. Надо что-то делать. Нужно придумать какой-то выход.

— Найти бы второго! — Гриша судорожно, как утопающий, схватил проводника за плечо. — Ты знаешь всех жителей своего села?

— А как же!

— Называй мне все фамилии по порядку! Только не пропусти ни одной! — потребовал Гриша, надеясь услышать фамилию, похожую на ту, которую назвал перед смертью Вацлав Гудба.

Но только назвал Ёжо две фамилии, как до беглецов донесся тяжелый топот и шумное дыхание запыхавшегося человека. Потянув своего проводника за рукав, Гриша скрылся под большой елью.

— Гришькоо, не бойся, — спокойно сказал Ёжо. — То наш бывший учитель, пан Шпицера. Самый добрый человек на свете.

На поляне появился сухощавый, тщедушный человек лет сорока. Он боязливо озирался и близоруко щурился. Одной рукой поправляя пенсне, а другой прижимая к себе сверток, учитель остановился в нерешительности. Ёжо окликнул его. Тот подошел и, удивленно глядя в глаза Гриши, спросил:

— Рус?

— Да.

— Товарищ? — улыбнувшись, добавил учитель так, будто это слово было какой-то особой, присущей русскому фамилией. — Здравствуй, товарищ! — И, придерживая локтем сверток, он неистово, обеими руками затряс руку Гриши. — Хорошо, товарищ! Не бойся. Мы гардистов направили совсем в другую сторону, за Грон. Мы сказали: там много парашютистов и все с пулеметами.

— И они побежали за Грон?

— Такие побегут на край света! — Учитель даже отвернулся, словно боялся, что русскому неприятно будет видеть его исказившееся от негодования худое, зеленоватое лицо. — Наш комендант так старается, словно ему сам Тиссо пообещал портфель Шанё-Маха… — Вдруг он спохватился, заспешил: — Товарищ, вот возьми на дорогу. Тут аптечка, на случай, и еда. Я пойду в другую сторону, а то меня видел Ма-речек.

— Маречек?! — невольно воскликнул Гриша, услышав уже знакомую фамилию.

— Вы его знаете? — удивился учитель.

— Н-нет, не знаю. Откуда же? Просто нехорошо, если вас видели. Спасибо за аптечку, товарищ учитель. Пекне дякуем, — добавил Гриша по-словацки.

Учитель вынул из кармана зеленую с черными обводами бумажку в сто крон, сунул ее в руку Гриши, буркнув: «На всякий случай», — и поспешно ушел под гору.

А Гриша и Ёжо отправились дальше. Через некоторое время Гриша спросил Ёжо, не выдаст ли их учитель.

— Что вы! Он так ненавидит гардистов! Он очень больной, а то уже давно был бы в партизанах.

— Ты, кажется, сказал, что это бывший учитель? — вспомнил Гриша. — Он не работает или ты не учишься?

Ёжо гордо улыбнулся:

— Нас обоих выгнали из школы за одно и то же дело.

И Ёжо охотно рассказал историю своего исключения.

Однажды от проходивших через село солдат Ёжо услышал загадку: «Кто за что воюет?»

Придя в школу, он загадал ее ребятам.

Прошло два урока, а никто не отгадал. Тогда Ёжо сказал: «Русский воюет за Родину. Немец — за фюрера. А гардист — за одну крону двадцать грошей в день». Вместе с ответом он написал загадку на доске. Вошел учитель, этот самый пан Шпицера. Прочитал, улыбнулся и все стер. Но директор об этом узнал. И на следующий день пан Шпицера уже не был учителем, а Ёжо Спишак — учеником.

— Вот ты, оказывается, какой! — выслушав рассказ, обрадовался Гриша. — На ходу подметки рвешь!

— Зачем рвать подметки? — удивился Ёжо.

— Так говорят у нас про смелых.

— Тогда это лучше про Цирила. Он самый смелый! — Ёжо посмотрел по сторонам и добавил почти шепотом: — Он знает, где спрятана валашка Яношика.

— Да ну?

— Только я это одному вам. Потому, что вы — товарищ.

— Учитель помешал нам, продолжай называть фамилии жителей, — снова попросил Гриша.

— Я называл Томашека и Седлака? Да?.. Это на самом верхнем конце. А дальше — Маречек.

— Тот самый, про которого учитель говорил?

— Маречек у нас один.

— Почему учитель боится его?

— Плохо знает. А Маречек коммунист и очень смелый.

— Ты-то откуда знаешь?

— Знаю. Мы с Цирилом видели, как он в полночь приклеивал на стене листовку. Против Гитлера. Страшно запрещенная. За такую листовку у нас в школе можно выменять велосипедную камеру или даже лампу к радиоприемнику.

— Видели и никому не сказали?

— Мы ж не девчонки! Насчет тайны у нас с Цирилом, как у Яношика.

— А, кроме Маречека, в Туречке есть еще коммунисты?

— У нас здесь все коммунисты! — выпалил Ёжо. И пояснил, что коммунистами всех жителей села назвал сам комендант полиции пан Младек за то, что ни один парень из их деревни не пошел добровольно в гар-дисты.

Продолжали путь не спеша, Ёжо перечислил десятки фамилий, но той, какую хотел услышать Гриша, так и не назвал. Теперь одна надежда оставалась на бачу. Старый человек скорее что-нибудь придумает.

К середине дня забрались в чащу, сели возле ручья и пообедали бутербродами с паприкашем, которые оказались в свертке учителя. Решено было отдохнуть здесь до вечера, так как днем к баче могут прийти люди из села.

Показав на зеленевшую вдали лысую макушку горы, Ёжо сказал, что это и есть Крижна — гора, на которой стоит шалаш бачи.

Крижна казалась отсюда совсем небольшой сопкой, вокруг которой на склонах и отрогах синели бесконечные густые леса. На выпуклой зеленой макушке, как бородавка на бритой голове великана, чернел большой камень.

Гриша принял его за развалины крепости или древнего замка, каких он немало встречал в горах Словакии. Подобно сторожевым псам, покоятся эти руины на самых красивых голях и скалах. Гриша слышал немало местных легенд и преданий, связанных с борьбой против турок и мадьярских феодалов, которые совсем еще недавно были самыми жадными грабителями Словакии, Верховины и Моравии.

— Ёжо, я сам теперь пойду, — проследив мысленно путь до Крижны, заявил Гриша. — Ты возвращайся домой, а то влетит тебе от матери.

— Влетит? — Ёжо вздохнул и отвернулся.

— У тебя нет матери? Прости, я не знал.

— Есть, да только хуже, чем нет. Были бы дома отец да мать, так Боженка не пошла бы к коменданту, — тихо, словно жалуясь на судьбу, сказал Ёжо. — С нею и подруги не разговаривают за то, что служит у такого гада.

— А пошла бы к кому другому? — скорее спросил, чем посоветовал Гриша.

— Я уж не раз советовал ей. «Я, говорит, сама знаю, что мне делать. Я, говорит, здесь больше пользы принесу». Упрямая она у нас.

 

В ГОСТЯХ У БАЧИ

Темнело, горы окутались густым фиолетовым туманом, когда Гриша и Ёжо выбрались из лесу и стали подниматься на Крижну.

На самой середине этой необъятной лысины гордо чернела высокая скала, которая днем показалась Грише всего лишь большим камнем.

— Камень Яношика, — сказал Ёжо, кивнув на скалу.

— Камень? — недоуменно переспросил Гриша.

— Так называют.

Недалеко от Камня Яношика стоял курень. От костра, чуть поблескивавшего перед куренем, струился в темное небо сизый дымок.

— Вот и салаш бачи Франтишека, — сказал Ёжо.

— Шалаш, а не салаш, — поправил Гриша.

Но Ёжо настаивал на своем:

— Салаш.

Добродушно улыбнувшись, Гриша махнул рукой:

— Забыл! Мне сегодня почему-то кажется, что я у себя дома, на Алтае. Такие же горы, леса…

Между шалашом и Камнем Яношика, на траву, словно прилегла небольшая сизая тучка. Казалось, она только что спустилась с неба, чтобы немножко отдохнуть и вновь отправиться в путь.

Не то от шалаша, не то от этой тучки послышались тихие, как вздохи лесного ветерка, жалобные звуки.

Они напоминали и кукование тоскующей кукушки, и курлыканье улетающих журавлей, и тяжелый, угрюмый плеск Иртыша. Гриша, учившийся когда-то музыке, догадался, что это скрипка и играет кто-то на одной басовой струне.

Скрипка притихла. Чуть слышное эхо улеглось по кустам, обступившим Крижну, как толпа любопытных мальчишек. Послышался надтреснутый, старческий голос. И полилась песня, слова которой сразу же западали в душу, становились понятными даже плохо знающему словацкий язык:

Я сом бача вельми старый, Не дожием до яры, Не будут ми кукучки кукать В тим моим старим кошари.

Гриша стоял, положив руки на винтовку, висевшую на груди. И взяла его за сердце такая тоска, словно он слышал не голос незнакомого человека, а кукование родной алтайской кукушки, тоже случайно попавшей в этот прекрасный, но все-таки чужой, непривычный край…

Помалу, овечки, Голями, долами. Я сом бача старый, Не владзем за вами. Гей, дзини-дзини дай дон! Гей, дзини-дзини дай дон!

— Бача поет, — тихо сказал Ёжо. — Он всегда поет, когда один.

Смолкла скрипка. Замер голос певца. Лишь где-то во тьме, за шалашом, блеяли овцы. А позади, в лозняке, шелестел ветерок, уносивший с Крижны песню старого бачи.

Когда приблизились к шалашу, от которого веяло запахом сладкого букового дыма, Гриша увидел невысокого, совершенно лысого старика лет шестидесяти. На темном лице его ярко выделялись седые косматые брови да тяжелая серебряная подковка усов. А морщин на лбу было, пожалуй, не меньше, чем тропинок на Крижне. Одетый в белые суконные штаны и короткую жилетку, он сидел на пеньке возле костра, над которым висел огромный черный котел. Держа на коленях маленькую, почти игрушечную скрипку, старик помешивал в котле большим деревянным черпаком. У его ног, положив серую морду на лапы, дремала овчарка. Увидев посторонних, она зарычала, но, успокоенная хозяином, снова задремала. Бача подбросил хворосту в костер. Ярко вспыхнувшее пламя осветило все вокруг. И то, что издали Гриша принял за сизую тучку, оказалось отарой белых овец.

Бача встретил гостей молча и сдержанно. Посмотрев на Гришу спокойным, но глубоко проникающим взглядом, он вполголоса спросил:

— Рус? — и, не дожидаясь ответа, пригласил: — Садитесь, отдыхайте, — а повернувшись к псу, приказал: — Стереги!

Пес встрепенулся, навострил уши и поднял голову.

— Плохой из него сторож! — махнул Ёжо рукой и сел на траву рядом с Гришей. — Зарычал, только когда на хвост наступили.

— Э-э, нет! Он сказал мне о вас, когда вы еще по лозняку пробирались, — возразил старик. — Никто не видел, когда шли сюда?

— Только пан Шпицера.

— Не в добрый час все это стряслось, — покачал головой старик.

— Что? — насторожился Ёжо.

— Да я насчет убитых гардистов…

— Вы уже знаете? — удивился Ёжо. — Откуда так быстро?

Но бача будто и не слышал вопроса.

— Только что с этой фабрикой каша заварилась, а тут товарищ не стерпел… — Бача улыбнулся Грише так, что тому стало ясно: старик все знает. — Придется вам на недельку притаиться, а то по горам теперь начнут рыскать. Нарветесь.

Бача взял скрипку. Медленно разгибая спину, встал и ушел в шалаш. Гриша удивленно посмотрел ему вслед; красная кожаная жилетка, полы которой впереди свисали до самого пояса, совсем не прикрывала спины.

«Зачем шьют такие коротышки? — подумал Гриша и прилег возле костра. — Откуда это пошло? Может, еще от тех времен, когда вояки ходили в латах, прикрывавших грудь от пики или валашки, и когда поворот спиной к врагу был позором, равносильным смерти?..»

Гриша не раз уже видел эти традиционные жилетки, прикрывающие только грудь. Но сейчас вспомнил о них лишь потому, что в этот вечер мог думать о чем угодно, только не о том, что волновало больше всего. Смерть Яна Ковача выбила его из колеи. Надежда вспомнить вторую фамилию не оправдалась. Теперь осталось только одно: ждать счастливой случайности или довериться старому баче.

Старик вышел с огромной деревянной чашкой, наполненной белой жидкостью.

— Ты уже пробовал жинчицу? — подходя к Грише, спросил он.

— Пробовал, — загадочно улыбнулся Гриша. — Нельзя мне ее.

— Да, раз побывал в концлагере, то желудок у тебя не для жинчицы, — понимающе кивнул бача. — Без привычки ее и здоровому пить нельзя.

Старик передал чашку Ёжо и тут же принес коровьего кислого молока.

— Попей, это после дороги хорошо. А кашу с молоком будешь есть?

— Когда-то мама часто варила, — ответил Гриша, не отрывая взгляда от ярких угольков костра. — Любил. Да вот уж третий год не ел. Нас там только баландой поили.

— Что такое баланда? — широко раскрыв и без того большие черные глаза, спросил Ёжо.

— Пойло, которым кормят в Германии наших людей. В воду подболтают немного черной муки или отрубей, заварят и пей. Да и то по одной консервной банке в день.

Заговорив о жизни в Бухенвальде, Гриша вспомнил, как Вацлав Гудба учил его думать и верить.

Однажды вечером по концлагерю прошел шепот, что через час всех здоровых погонят на станцию работать. Узники знали, что придется грузить бомбы или снаряды. И каждый старался сказаться больным, лишь бы не быть выгнанным на позорную работу. Гриша тоже решил симулировать. Гудба спросил его, почему он не идет. И сам же ответил:

— Совесть не позволяет. А давай подумаем. Может, надумаем что-нибудь хорошее?

— Что тут надумаешь! — безнадежно махнул Гриша.

— А ты все же подумай, — настаивал Гудба. — Сколько вчера сожгли умерших от голода?

— Сорок.

— А сегодня?

— Шестьдесят два.

— А тебя когда унесут?

— Может быть, завтра…

И вдруг Гриша понял, что единственная возможность остаться живым — это пойти на работу, откуда иногда удается бежать. Пошли они с Гудбой на станцию и в тот же вечер бежали. Впоследствии не раз Гриша прибегал к рекомендованному Гудбой средству: искать выход и верить.

Однажды возле Иены Гриша расхворался и, обессиленный, был схвачен богатым бауэром. Отец двух эсэсовцев, бауэр и сам хотел выслужиться перед гитлеровцами. Он связал русского и, заперев в комнате, поехал в полицию.

Что мог придумать Гриша?

Если бы даже удалось развязать веревки, то и тогда не убежишь: ни решетки на окнах, ни дубовую дверь лбом не прошибешь. А в комнате, кроме рояля и нескольких венских стульев, ничего не оказалось. И все же Гриша решил действовать до последней возможности. Сперва перегрыз веревку.

Руки свободны! Ноги свободны!

Но как выбраться из дома? Из соседней комнаты доносился веселый разговор, смех: сын хозяина, гитлер-югенд, хвалился перед матерью успехами в муштре.

Вдруг в голове Гриши точно молния сверкнула. Он подбежал к роялю, на пюпитре стояли ноты вальса «Дунайские волны».

— Умирать, так с музыкой!

Раскрыв рояль, Гриша сел на стул, взял аккорд и сам удивился, когда пальцы привычно и жадно побежали по клавишам.

Высокая, светлая комната наполнилась звуками.

Дверь распахнулась. За спиной юноши раздалась грязная немецкая брань. К нему бежали хозяйка и сын. В руках гитлеровца чернел пистолет.

Схватив стул, Гриша двумя прыжками забежал за спину немки. Теперь гитлер-югенд не мог стрелять. Из-за живого прикрытия Гриша изловчился и ударил стулом по руке, державшей пистолет. Раздался выстрел. Пистолет полетел под рояль. Свалив с ног гитлер-югенда, Гриша схватил пистолет и через сад умчался в лес.

Вспомнив об этом случае, Гриша решил, что и на этот раз выход должен быть найден. Только надо думать и верить.

Повеяло прохладой ночи. Бача накинул на плечи старый дождевик.

Гриша и Ёжо, полулежа на траве, ели пшенную кашу из большой деревянной миски.

Старик положил ложку и для себя. Но к еде не притронулся. Достав из-за голенища полуметровую черную трубку, он не спеша раскурил ее и, окутанный сизым дымом, глубоко задумался.

— Обидно это, очень обидно… — словно продолжая давно начатую беседу, промолвил бача и вздохнул так тяжело, будто в душе его были собраны все человеческие скорби и страдания. — Сколько тюрем прошел человек, сколько потрудился, а светлого дня не дождался!

Гриша понял, что бача говорит о Яне Коваче.

Трубка дымилась. Струйка дыма, обволакивая руку и лицо его, уходила вверх вместе с тяжелыми думами. Мудрые темно-серые глаза бачи смотрели из-под колючих за рослей бровей куда-то далеко-далеко. Казалось, взор этот обнимает землю и видит все, что делается на ней.

— Тише, хлопцы! — Старик поднял руку. — Кто-то идет на гору. Не бойтесь — один, и небольшой ростом.

— Это он по шагам узнает, — шепнул Ёжо, зачарованно глядя на бачу.

Залаял пес.

— Спрячьтесь за салашом, — сказал бача и, когда гости скрылись, подбросил хворосту в костер.

Гриша и Ёжо присели между двумя березами, росшими за шалашом. Ярко вспыхнувший костер осветил склоны горы, и стало отчетливо видно мелькающее вдали белое платье.

— Опять Божка! — прошептал Ёжо и пояснил: — Сестра моя.

— За тобой?

— Откуда ей знать, что я тут!

— Что-то случилось в деревне?..

— Не в деревне, — возразил Ёжо, — она в Старых Горах живет. Это местечко, от нас три километра. Тут через речку рукой подать. Только очень крутые склоны. Да она у нас как коза…

— Хлопцы, тихо! — предупредил бача и подозвал пса.

Божена вприпрыжку подлетела к огню и заглянула в шалаш.

— Вы одни?

— Один.

— Никого-никого?.. — Божена нетерпеливо переступала с ноги на ногу. — Дедушка Франтишек! Уже все знают, что парашютисты пошли сюда, к вам. Вся полиция на ногах. Скоро будут здесь. Я их обогнала. Они через село, а я…

— Да погоди ты! Строчишь, как швейная машина. Расскажи все толком.

— Ну вот… Я слышала, как пан комендант из дому приказывал по телефону собрать всех полицаев. Вооружиться и… — Божена начала говорить медленно, а потом все быстрее и быстрее: — Я слышала… Мыла посуду на кухне и слышала, как пани уговаривала пана вызвать подкрепление из Банска Быстрицы, потому что нельзя же с двадцатью гардистами выступать против сорока парашютистов. А он ей: «Ты дура! Не понимаешь, что на этом можно построить карьеру. Я выступлю, а дежурный даст телеграмму. Пока пришлют помощь, мы окружим Крижну и завяжем бой с парашютистами. А потом уж пусть нам помогают: все равно вся слава достанется мне». Потом пан комендант…

— Погоди, Божена! Ясно, — остановил бача. — Когда ты это слышала?

— Час назад. Я до Крижны летела на мотоцикле, а тут напрямик, по скалам…

— Ну и девка! — Старик покачал головой и спокойно налил чашку жинчицы. — Выпей жинчички за то, что быстро примчалась. Только старалась ты зря: никаких парашютистов тут не было.

— Как же так? А кто убил трех гардистов? С ними даже наш Ёжо ушел. — И уже сердито Божена добавила: — Ему всегда везет, потому что бездельничает за моей спиной.

— Ничего я об этом не знаю. А вот за тебя боюсь: спросит хозяин, куда на мотоцикле ездила.

— Не спросит. Я часто катаюсь по вечерам. Да и мотоцикл не его, а хозяйки.

— Беги, Божка, беги! На вот тебе ощепок. — Старик вынес из шалаша маленького, словно отлитого из янтаря игрушечного зайца.

Поблагодарив, Божена умчалась.

— Отправляйтесь в надежное место… — сказал бача своим гостям и пригасил костер. — Ёжо, помнишь старую ель возле водопада, я тебе показывал весной?

— Помню.

— Денек—другой пересидите там, пока немного утихнет. Послезавтра я приду к водопаду.

— Дедушка, — прошептал Гриша, когда бача вышел из шалаша с двумя рюкзаками, — мне надо поговорить с вами по очень серьезному делу.

— Поговорим, человьече, поговорим, — поспешно ответил бача, — только не сейчас…

Гриша не настаивал, понимая, что нельзя в такой спешке решать столь важный вопрос…

Дав каждому по рюкзаку с продуктами, бача довел ребят до Камня Яношика; пригнувшись, вошел в большую пещеру и отвалил камень.

— Спускайтесь. Вот фонарик. Здесь под землей ход к реке. А дальше Ёжо знает путь.

Гриша и Ёжо спустились в яму. Камень прикрыл за ними лаз. Гриша включил электрический фонарик и первым двинулся по туннелю. Шли минут двадцать. Выход из туннеля был также завален камнем. Вдвоем вытолкнули его и оказались возле бурной, шумящей реки.

* * *

Горы с северной стороны Крижны выше, чем с южной, леса гуще. На десятки верст вокруг ни деревушки. Куда ни глянь — леса и леса. Хмурые, величавые и молчаливые, они по самой своей природе являются убежищем для всех, кому нет места в городах и селах.

Ёжо вел без тропинок. Дорогу он знал отлично. Когда поднялись на перевал, Ёжо показал в сторону широкой лесистой долины, которая под косыми лучами луны горела тусклым фиолетовым огнем.

— В этих лесах жил когда-то Яношик! Все так говорят… Мы пойдем вон к тому дереву…

Недалеко, под склоном горы, Гриша увидел глубокую впадину, поросшую елями. На самой ее середине возвышалась многовековая мохнатая ель. Она была так высока, что окружающие ее столетние ели казались совсем маленькими. Сейчас, при луне, они напоминали русалок: словно оделись в зеленый наряд, взялись за руки и ждут музыки, чтобы пуститься в пляс. Только кто же тут заиграет: кругом суровая, дремучая тишь.

Спустились во впадину. Елки вокруг мохнатой старухи росли негусто и потому были зелеными от макушек донизу. Ветви их, как старомодные платья словачек, пышно распускались до самой земли. А старая мохнатая ель оказалась настолько надежным прикрытием, что ничего лучшего и не придумаешь: во все стороны ощетинились колючие лапы тяжелых ветвей. Приподняв одну ветку за пучок темно-зеленых иголок, Ёжо гостеприимно промолвил:

— Входите…

Под покров ветвей вошли, как в шалаш. Ветка опустилась и закрыла вход. Со стороны ни за что не догадаешься, что под деревом прячутся люди.

Самые нижние ветви начинались на высоте двух метров, и коромыслами опускались к земле. Над веером этого ряда ветвей шел второй, над ним — третий, н так чуть не сотня этажей поднималась к макушке.

— Сюда и дождь не попадет, — заметил Гриша, расстилая плащ-палатку на пухлом слое хвои. — Вода тут далеко?

— Рядом ручеек. А внизу, в ущелье, целая речка с водопадом, — шепотом ответил Ёжо.

Оба они, находясь здесь почти в полной безопасности, продолжали говорить вполголоса — такая стояла вокруг тишина.

Спать устроились почти как дома.

Но долго лежали молча, не смыкая глаз. Теперь уже Гриша больше не терзался догадками, кому доверить свою тайну.

По дороге он твердо решил все рассказать баче. Он даже винил себя, что не сделал этого сразу же. Ну, да один день в таком деле ничего не решает.

И Гриша крепко уснул.

 

ПОЗДНО ХВАТИЛСЯ

Тяжелым каскадом с высокого утеса падала быстрая, шумная речка. На дне мрачного холодного ущелья вода собиралась в огромный котел, в котором словно кипели и варились огромные серые камни.

Почти у самого водопада, на зеленой полянке, спрятанной в густом березняке, жарко горел небольшой костер. Дыма от него нет: Гриша — мастер держать костер без дыма.

— Ёжо, а ты ничего не перепутал? Бача обещал прийти к этому водопаду? Не к другому? А может, он ищет нас возле ели? Хотя нет, я сам слышал про водопад.

Ёжо сидел у костра на камне и, нацелившись ложкой, ждал, когда надо будет помешивать кофе. За три дня ожиданий Ёжо уже не раз слышал этот вопрос и потому ответил неохотно. Он и сам тревожился за старика, да боялся говорить об этом: вдруг Гриша уйдет. Ёжо уверен, что Гриша недолго тут пробудет, еще день-два и отправится к фронту, а ты оставайся как знаешь.

— Гришькоо, рассказывай дальше.

— Всего не расскажешь… — ответил Гриша, но все же продолжал. — Ну вот, получили мы свидетельство об окончании семилетки. А Гале Лесовской и мне за отличную учебу дали путевки в самый лучший пионерский лагерь — в Артек.

— Хорошо там? — спросил Ёжо.

— Очень! И у вас такой будет.

— Ну нет. У нас если и будет, так для сынков богачей да гардистов, — пробубнил Ёжо и со злостью бросил в костер сучковатое полено.

— Да ты не порть костер из-за гардистов! Задымил! Увидит кто-нибудь…

Ёжо поспешно вытащил из огня дымящееся полено и бросил в водопад — в ревущий, пенящийся омут. Красная от заката кипящая вода в миг проглотила его.

— Так будет и с гардистами! — сказал Гриша, глядя туда, где исчезло полено. — Тогда и ты поедешь в пионерский лагерь.

— Тогда я буду большой и в лагерь меня не возьмут, — пожалел Ёжо.

— Мне тоже не пришлось побывать в Артеке. Наш поезд возле Белгорода немцы разбомбили… — Гриша умолк, и в уголках его полных, но бледных губ появились глубокие, страдальческие морщинки. Шрам на лице стал еще чернее, и краешки его возле глаза и уха быстро подергивались.

— Началась война, — продолжал он. — Сначала мы с Галей и еще двое ребят жили в селе Бобры, недалеко от Белгорода. А когда туда пришли фашисты, я ушел к партизанам. Назначили меня связным. Мое дело было ходить в Бобры и от Галиной хозяйки получать сведения о немецких поездах. Старуха была стрелочницей на железной дороге…

Кофе вскипел. Сняв котелок с огня, Ёжо налил кофе в чашки, сделанные из куска березы еще в первый день их совместной жизни.

Гриша взял чашку обеими руками и, грея по бродяжьей привычке об нее руки, рассказывал:

— Прихожу однажды на рассвете в село. А оно оцеплено гитлеровцами. Машины на улице гудят. Люди галдят. Детишки орут. Поросята визжат. Целый содом! Идут старики с узлами. Спрашиваю: «Что случилось?» — «Молодежь в Германию берут». Как быть? Пока вернусь в отряд, фашистов и след простынет… — Гриша отхлебнул кофе. — А молодежь в селе оставалась, как на беду, самая зеленая, до шестнадцати лет. Мне, правда, и тринадцати не было. Но я все же считался партизаном.

— Ну и как?

— Да как же! Решил добровольцем уехать в Германию!

— Что ты! — отмахнулся Ёжо.

— Правда! Когда фашисты закончили облаву и сошлись на площади, я забежал в дом, где жила Галя. А там пусто. Сорвал со стены гармошку. Сына хозяйки гитлеровцы повесили в первый день оккупации. Осталась от него только гармошка. В ящике с инструментами нашел я кусочек ножовки, что железо режет. Сунул его в гармошку. И пошел по улице. Растягиваю гармонь, песню ору. Старухи меня чуть не убили. Заплевали с ног до головы — думали, что я и впрямь добровольцем еду в Германию.

— И фашисты поверили?

— Поверили, гады! С почетом посадили в машину. А в вагоне даже старшим назначили… Едем. Галя на меня даже не смотрит. Кое-кто из ребят сговариваются задушить, как только настанет ночь.

— Ну и…

— Не успели задушить, — хитро подмигнул Гриша. — Вечером я открыл гармошку и бросил им ножовку: «Пилите решетку!» Распилить решетку оказалось не так уж трудно. Но пролезть на ходу поезда в маленькое окно, подобраться к дверям и открыть их оказалось куда труднее.

— Конечно! — понимающе сказал Ёжо. — Стенка вагона гладкая. Держаться не за что.

— А Галя пробралась, — с теплотой в голосе сказал Гриша. — Скрутила веревку из полотенец, обвязалась и — в окно. Помню как сейчас: поезд мчится через густой лес, на повороте Галя открыла крюк, ребята отодвинули дверь и начали прыгать. Сговорились, что мы с Галей будем помогать другим, а сами спрыгнем последними.

— Все успели? — не стерпел Ёжо.

— Да вот я ж попал в самое пекло.

— А Галя?

— Слушай, Ёжик! Что ж это старик? Солнце заходит, а его все нет…

— Придет, — успокаивал Ёжо, чтобы не прерывать рассказа. — Говори, говори!

Гриша пил почти несладкий черный кофе и смотрел в кипящий водопад. Солнце уже позолотило острые зеленые пики елок.

— Ну что ж, все спрыгнули. Остались мы с Галей. Вдруг она цап меня за рукав: «Стой!» Если б прыгнул, как раз угодил бы на стрелку. Хорошо, коли насмерть, а то покалечишься… Ну, а за стрелкой сразу станция. Вот и всё…

— И вы не убежали?

— Куда ж там бежать! Станция кишмя кишит гитлеровцами. Конвойные, стоявшие в тамбурах, видели, что творилось в пути. Только поезд остановился, все сразу окружили наш вагон. Убили бы меня, как пить дать. Да начальник поезда знал, что я доброволец. Всыпали мне за то, что не подал сигнала, и перевели в другой вагон.

— В какой город привезли вас?

— В Регенсбург. Это на западном берегу Дуная. Утром привезли, а к вечеру уже роздали помещикам.

— А Галя?

— Полгода искал ее. Я попал к такой злющей хозяйке, каких свет не видал. У нее три сына и все эсэсовцы. Одного сам видел. Сумасшедший, точная копия Гитлера. Но как мне ни доставалось, позже я узнал, что на заводах и фабриках нашим ребятам жилось еще хуже. Работать заставляли по двадцати часов в сутки, а кормили только баландой. На фабрику попала и Галя. Когда я нашел ее, она уже еле держалась на ногах. Увидела меня и залилась слезами: «Теперь я могу и умереть». — «Нет, говорю, надо бежать, обязательно бежать». — «А куда, спрашивает, бежать? Не все равно, где подыхать: тут или на дороге…» Не узнал я прежней Гали — замучили гады!..

Гриша подложил хворост и с тревогой посмотрел на выпуклую макушку Крижны. После заката солнца Крижна быстро обволакивалась фиолетовой дымкой и словно таяла в наступающих сумерках. Еще немножко — и макушка исчезнет совсем. Тогда уже едва ли придет к водопаду старый бача.

— Гришькоо, что там? — подняв руку, насторожился Ёжо. — Кто-то идет?..

— Сухая сосна скрипит.

— Так и не захотела бежать? — спросил Ёжо, уже больше думая о Гале, чем о старике.

— Может, так и не согласилась бы. Да я напомнил ей изречение Долорес Ибаррури, которое когда-то написал в альбом: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях».

— И убежали?

— Да. Только нелегко там было бежать. Это здесь свой народ. И покормят и оденут. А там ничего не достанешь. Карты у нас не было. Шли вслепую: на восток, и только. Если попадалось опасное место, я прятал Галю, а сам шел в разведку. Один раз я нарвался. Недалеко от Веймара, возле концентрационного лагеря.

— Бухенвальд называется? Там пять человек из нашей деревни замучили.

— Везде знают этот Бухенвальд! — зябко поежился Гриша. — В тот день как раз кто-то бежал из лагеря. За ним гнались с собаками. Я мог бы притаиться, и меня не заметили бы. Да эсэсовцы направлялись как раз в тот лес, где осталась Галя. Ну, я и отвлек их.

— А те, за которыми гнались, убежали?

— Убежали. Уже в лагере я узнал, что это была группа немецких коммунистов, приговоренных к расстрелу.

— А Галя?

— Больше я ее не видел… — оборвал свой рассказ Гриша и встал. — Вот что, Ёжо: надо идти навстречу старику. Одному остаться здесь, а другому идти. Мне кажется, с ним что-то случилось.

— Подождем еще до утра. Куда спешить?

— Эх, Ёжик… Знал бы ты, как я спешу…

И Гриша решил наконец открыть часть своей тайны, чтобы и Ёжо понял, что отсиживаться нельзя, что надо действовать как можно скорее и решительнее. Он рассказал, почему шел именно через их село, назвал фамилии людей, которых должен был увидеть. Яна Ковача он назвал правильно, а вторую так и повторил наугад: то ли Благовер, то ли Долговер…

Ёжо недолго думая поправил его:

— Лонгавер.

— Лонгавер? Точно! Лонгавер! — громко воскликнул Гриша, забыв на секунду о необходимости остерегаться. — Где живет? Кто он? Бежим к нему!

— Так это и есть наш бача, — виновато ответил Ёжо.

— Бача? — Гриша хлопнул рукой по прикладу винтовки, висевшей на груди, и, обессиленный, сел на камень.

— Я как-то не подумал про него, когда ты просил называть фамилии. У нас привыкли: бача, бача… — убитым голосом оправдывался Ёжо. — Гришькоо, я сбегаю к нему. Я очень быстро. А ты обожди здесь… Может, еще придет.

— Нет, Ёжо, теперь нам разлучаться нельзя, — вздохнул Гриша. — Идем вместе!

* * *

По берегу реки Туречки быстро шел невысокий, сухощавый человек в светло-зеленой шляпе, украшенной фазаньим пером, и в костюме цвета еловой хвои. Прохожие и те, кто находился возле домов, низко кланялись ему. А цестарь Спитак, хитрый рыжий старик, вышел специально со двора, чтобы снять шляпу и сказать:

— Добрый день, пан горар. Как себя чувствуете?

— Спасибо, — ответил горар, продолжая свой путь. — Чувствую себя, как пятилетний дубок в майское утро. — И, лукаво подмигнув, продолжал: — Только не тот дубок, который вы срубили в зеленом яру. Право же, пан Спитак, можно было не губить такое красивое деревце на какую-то подпорку в гнилом хлеву. Неужели сосны мало?

Спитак молча мял свою шляпу и краснел.

Горар шел дальше, а соседи не преминули посмеяться над незадачливым браконьером:

— Что, Спитак, думал: «Срублю вечерком, и все будет шито-крыто?» Э-э, от Кошика не скроешь!

— Он сквозь землю видит.

— А сам не увидит — зайцы расскажут. Мой сын уже сказку сочинил про нашего горара: будто бы лисицы передают ему тайны лесные, а медведи погоду предсказывают.

Горар, лесничий в горной словацкой деревне, — самый почетный человек. И неудивительно: вся жизнь селянина здесь связана с лесом. Все получает словак из зеленого царства: и топливо, и корм для скота, и дичь, и клочок пахотной земли.

Горар не только страж, но и врач лесов. Ну, а Ярослав Кошик, в ведение которого входят леса шести деревень вокруг Крижны, — всем горарам горар. На вид неказистый; лицо черное, кожа да скулы; роста невысокого; тонкий и легкий. Но он совсем не чета тем лесничим, которые ленятся ходить по горам и лесам, везде посылают лесников, а сами жиреют и в сорок лет жалуются на одышку. Нет, этот не такой, хотя ему уже за пятьдесят.

Спозаранок, еще до завтрака, Кошик обегает половину своего участка. Шагом он по лесу не ходит. С горы спускается бегом, потому что легко. А на гору поспешает, чтобы скорее взобраться.

Кошик знает в своем лесу не только каждое дерево, но, пожалуй, и мышиные норки. Везде появляется неожиданно.

Вот и сейчас он только вышел из села, свернул в лесистое ущелье, и сразу же раздался его спокойный, но строгий голос.

— Пан Черный! Пан Черный! Что вы делаете? Перестаньте сейчас же! Бросьте топор!

— Пан горар, я не сосну, я пенек, — слышится в ответ.

Браконьер совсем молодой человек. Но лицо у него изможденное, землистого цвета, а глаза в глубоких, темных впадинах, усталые и воспаленные. Растерянно сунул он за пояс топор. Приподнял свою старенькую шляпу:

— День добрый, пан горар. Какая хорошая погодка!.. А небо! Хочется лечь и смотреть на него целый день.

Если бы кто услышал эти фразы со стороны, сразу понял бы, что браконьер старается умилостивить горара и говорит невпопад. Погода-то как раз незавидная: дует сырой холодный ветер; по небу плывут обрывки туч, похожих на грязное тряпье, пущенное по реке. К вечеру жди бури с ливнем.

Горар, не ответив на приветствие, молча подошел к браконьеру. Осмотрел сосну — цела. Подрублен только пенек спиленного в прошлом году кривого бука, который обвивал сосну и портил ее кору. Глядя на щепки, разлетевшиеся по траве, горар заговорил вдруг тихо, так, чтобы слышал только браконьер.

— Сколько ночей не спал?

— Семь.

— Зачем же так? Самый тупой полицейский по твоему лицу догадается, что работаешь в помещении без воздуха. Учти это, Лацо.

— Да как же тут учитывать, товарищ Кошик…

— Даже в лесу не произноси слова «товарищ». Будь осторожен.

— Если мне спать, то…

— Трудно тебе. Знаю. Сегодня на партийном собрании решим этот вопрос. Прибавим тебе человека. Беда — нет у нас специалиста по типографскому делу.

— Был бы грамотный да старательный, а я его обучу в два счета.

— Дадим тебе Маречека. А?

Лацо молчал.

— Не хочешь?

— Нутро мое не переваривает его. Коммунист он, правда, старый, с заслугами, а живет как барин.

— Ты должен понимать, Лацо, что его быт — это тоже маскировка. А другого… я и не придумаю, кого бы…

— Да я что… Пришлете — будем работать, — нехотя согласился Лацо.

— Ну, я пошел. Нужно отвести участок для рубки леса, — сказал горар и круто повернул в густой ельник.

* * *

Несколькими минутами позже горар уже отвел группе лесорубов делянку и указал, в какую сторону валить деревья. Затем с другой группой он отправился в глубь леса.

Возле большой, стройной сосны Кошик остановился и, любуясь ею, сказал тихо, но внятно:

— В типографию нужно послать еще одного человека.

Сделав засечку на сосне, он направился к другому дереву:

— Это надо решить сегодня же.

Следовавшие за ним лесорубы внимательно рассматривали намеченные деревья и говорили вполголоса. Со стороны показалось бы, что все здесь заняты только выбором хорошей древесины.

— Валите и эту! — с сожалением указал горар еще на одну высокую, стройную сосну. — Жалко пилить такую, да нельзя поставлять только сухостой — заподозрят… А ты, Пишта, снимай кору и рассказывай, как разошлось воззвание к солдатам.

Пишта не успел ничего сказать. Все обернулись на шум и треск, донесшийся из березняка.

Как преследуемый волками лось, на делянку выбежал Маречек. Огляделся по сторонам и, задыхаясь, прошептал:

— Простите, товарищи, опоздал! Чрезвычайное происшествие задер… — Он проглотил половину слова и, вынув из кармана белый, аккуратно сложенный платочек, торопливо вытер покрывшееся испариной полное, розовое лицо.

— Можно подумать, что Гитлер уже подходит к Москве, — недовольно заметил Кошик, не любивший горячки. — Вон ручеек, охладись да сядь так, чтобы тебя меньше видели.

Сбиваясь и недоговаривая, Маречек рассказал, что подслушал разговор коменданта о подпольной типографии.

— Я понял, что они давно знают, где помещается валашка Яношика, да чего-то ждут.

— Чего ж им ждать! — понимающе кивнул Кошик. — Засечь побольше следов к ней.

— Меня комендант уже засек. — Маречек виновато опустил глаза.

— Что это значит? — встревожился Кошик.

— Он говорил заместителю, что считает меня слугой двух господ.

— О-о! Это провал. — Кошик сокрушенно покачал головой. — Ну что ж, подробно обо всем доложите партийному собранию.

Все, кроме Котика, уселись на поваленные бревна и топорами начали снимать кору, одновременно обсуждая новость.

После недолгих споров партийное собрание постановило Маречека снять с работы в Старых Горах, где он занимался слежкой за полицией, и перевести в типографию. А типографию как можно скорее увезти в другое место и больше не называть валашкой Яношика.

 

ОШИБКА ГРИШИ КРАВЦОВА

Разгулялась непогода, разбушевалось бескрайное море леса. Ветер гудел и стонал в верхушке старой ели. Тяжелые, мокрые ветви шумели сердито и жалобно.

Холодно. А костра разводить не хотелось. Да и ничего не хотелось делать.

Тесно прижавшись спина к спине, Гриша и Ёжо лежали под елью.

— Теперь все пропало, — шептал Ёжо.

— Нет, — возразил Гриша, — пока Лонгавер и мы живы, нельзя считать, что все пропало!

— А если его перевезут куда-нибудь в большой город, в настоящую тюрьму, тогда как?

— Не зуди, ёжик! И так черти по сердцу скребут. Спи…

— Ладно, сплю. — Ёжо закутал голову концом плащ-палатки, прикрывающей обоих. — Утром пойдем в Туречку, что-нибудь да узнаем.

Гриша замолк. Он зол на себя за недостаток находчивости, решительности, за все неудачи, которые постигли его. Закрыв глаза, он старался уснуть. Но снова и снова вставал перед ним Вацлав Гудба… «Гришькоо! Гришькоо! Если хочешь бить фашистов…»

Гриша, сорвал с себя плащ-палатку, вскочил:

— Ёжик, по моим следам пришли полицейские! Я виноват, что бачу взяли, я должен его выручать! Идем!

— Куда?

— Идем, идем, Ёжик!

* * *

Ночь. Лютая, черная ночь с ветром, дождем и громом. На самой середине невысокой, продолговатой голи два дубка: один, стройный и тонкий, — не выше дома; другой — приземистый, вихрастый и крепкий. А вокруг ни былинки, ни кустика, только мягкая низенькая мурава, да кое-где темнеют огромные каменные глыбы. Сырой и тяжелый, как волны морского прибоя, ветер хлестал, перекатывался по голе и в ярости набрасывался на молодые дубки: то заламывал упругие ветки, как руки пойманного беглеца, и тянул деревца с горы; то пригибал дубки до самой земли, намереваясь если не переломить, то вывернуть с корнем, поднять в облака и унести на край света.

Да не тут-то было. Это не хрупкая осина и не покорная унылая лоза. Это дубки! Молодые, тонкие, но уже коренастые и упрямые.

Тот, что повыше, только на миг пригнулся под ветром и тут же опять выпрямился, тряхнул кудрявой макушкой и снова поднялся, решительный, разудалый, как борец, ожидающий нового удара противника.

Сколько таких ветров пронеслось над голей? Где они? А дубки стоят. Твердо стоят. Набираются силы, красоты и удали.

Налетайте, ветры буйные!

— Гришькоо! Дубкам этим достается, как нам с тобой, — стараясь перекричать ветер, сказал Ёжо. — Их двое, а ветру против них вон сколько!

— Неужели ты думаешь, что против нас больше, чем за нас? Чудак! — Гриша, поняв, что ветер гасит слова, как спички, повернулся к Ёжо и зашептал прямо над ухом: — Нам такая погодка на руку — у коменданта никого постороннего не будет.

— Гришькоо, что ты задумал?

Но Гриша только ускорил шаг.

Когда спустились с горы, засверкала молния, ударил гром. На землю тяжелым водопадом обрушился ливень. Ветер потерял прежнюю силу, зато стал холоднее и пронзительнее.

Новая вспышка молнии осветила перед путниками большой черный крест.

— Святой копечек! — со страхом промолвил Ёжо. — Отсюда тропинка ведет прямо к дому коменданта.

Когда вспышка молнии еще раз озарила крест, Гриша увидел женщину в мокром тряпье, уткнувшуюся головой в основание креста. В ту же минуту Ёжо схватил его за руку и потащил в сторону.

— Замерз? — спросил Гриша, чувствуя, как дрожит рука подростка.

— Нет. Матки боюсь. Под крестом моя матка.

— Что она тут делает?

— Молится. Она сошла с ума. Еще в начале войны. И теперь ничего не делает, только молится… Гришькоо, огонь!.. — лязгая зубами, с трудом выговорил Ёжо. — Это на кухне в доме коменданта.

— Ты точно знаешь, что на квартире коменданта есть телефон?

— Конечно! Я сто раз бывал у Божены! — ответил Ёжо, явно преувеличивая.

— Тогда всё в порядке. Еще раз повтори мне, как там расположены комнаты. Где входы, выходы… Кстати, вот тебе деньги. — Гриша протянул другу сто крон, подаренные ему учителем. — Если что со мной случится… Одним словом, если я из этого дома не выйду, беги к бабке Лонгаверихе. Передай деньги. Пусть подкупит полицейских и добьется свидания со стариком. Если бабки не найдешь, пусть еще кто надежный проберется к старику.

— Зачем?

— Некогда объяснять. За эти деньги часовые согласятся?

— За сто крон? Да они за десятку…

— Впрочем, это на крайний случай, — перебил Гриша. — А вообще-то надеюсь на удачу. Не зря же я родился под счастливой звездой!

— Разве и у вас верят в звезду? — удивился Ёжо.

— А разве можно не верить в нашу звезду!

Гриша проверил пистолет, сунул себе за пазуху, а товарищу отдал винтовку и немецкую баклажку.

— Ёжо, с этой минуты я глухонемой. Понял?

* * *

Божена мыла посуду на кухне. За окном сверкала молния, гремел гром и ветер хлестал в стекла крупным густым дождем. В комнате хозяйки тоже бушевала буря. Гремел гром, и подолгу повторялись его раскаты. Это пани играла на рояле. Она любила играть в непогоду…

Дети уже спали.

Хозяин в своем кабинете время от времени звонил по телефону. А потом подолгу молчал, наверное, что-то записывал.

«Что ему писать? — думала девушка. — Арестовал человека, посадил — и крышка. Так нет, все пишет и пишет».

Ой! Божена вздрогнула: показалось, что кто-то смотрит на нее.

Глянула в окно и оцепенела.

Прильнув к мокрому стеклу, так что расплющился нос, за окном стоял Ёжо и умоляюще смотрел на сестру. Божена яростно махнула рукой: мол, присядь — и пошла открывать дверь, выходившую в сад.

Увидев на груди брата винтовку, девушка чуть не вскрикнула.

— Кто у коменданта? — подступив к ней, спросил Ёжо.

Божена качнула головой: никого.

— Отнеси ему вот это. — Ёжо подал записочку, написанную им под окном. — Обо мае молчи. Скажи только про него.

Из-за двери выступил Гриша.

— Это глухонемой, — пояснил Ёжо сестре. — Ему надо к коменданту.

Божена кивнула и убежала.

Вскоре она вернулась в сопровождении хозяина, высокого, крепко сложенного человека, одетого в яркую полосатую пижаму. Правую руку он держал в кармане пижамы. Гриша понял, что в кармане у него пистолет.

Остановившись на пороге слабо освещенного коридорчика, комендант замахал свободной рукой, как это делают те, кто не умеет говорить с глухонемыми.

Гриша жестами потребовал бумагу и карандаш. Комендант впустил его на кухню. Но Гриша показал на Божену, на окно и, помахав головой, сморщился так, будто съел что-то очень кислое. Комендант понял: посторонние этому посетителю мешают. Покосившись на мокрую, рваную одежду «глухонемого», он решительно махнул рукой: идем.

Вошли в кабинет. Комендант сел за письменный стол, освещенный настольной лампой под зеленым абажуром, и, указав «глухонемому» на стул, быстро набросал на листе бумаги несколько слов: «Кто вы? Зачем? Откуда?»

Пока он писал, Гриша вынул из кармана небольшой, матово блеснувший пистолет и, перегнувшись через стол, наставил его на коменданта. Левой рукой «глухонемой» властно махнул, требуя, чтобы хозяин встал и поднял руки. Комендант молча повиновался.

Черное дуло пистолета, гипнотизируя и замораживая, смотрело прямо в переносицу. Но страшнее пистолета были цепкие, вонзившиеся в самую душу, гневно горящие глаза «глухонемого». Глубокий, подергивающийся шрам на щеке, белый широкий рубец на лбу убедили коменданта в том, что «глухонемой», видно, прошел огонь и воду и, конечно, сумеет вогнать ему пулю в лоб.

«Хорошо, если ему нужны только деньги, а вдруг это партизан?» — с замиранием сердца думал комендант, пока «глухонемой» шарил по его карманам.

Вынув пистолет из кармана пижамы, «глухонемой» дал знак опустить руки и сесть. Комендант облегченно вздохнул и опустился в кресло.

На этом можно было перестать притворяться глухонемым.

Главное достигнуто: комендант обезоружен, и в доме никакого переполоха. Остается потребовать от него позвонить в комендатуру и вызвать к себе якобы для допроса Лонгавера.

Но именно эта уверенность, что главное сделано, что враг обезврежен, и подвела Гришу Кравцова. Он заметил, но не придал значения тому что, опуская руки, комендант прижал к себе шнур от настольной лампы. А минутой позже комендант, делая вид, что поудобнее устраивается в кресле, наклонился вперед и выдернул этот шнур из розетки.

Комната провалилась во тьму.

Первая мысль была — выстрелить и бежать. Но в ту же минуту Гриша почувствовал, что врага перед ним уже нет, что он где-то сбоку или даже позади. Гриша отпрянул к порогу, но на полпути тяжелый удар по голове свалил его с ног. Перед глазами брызнули и погасли желтые искры…

* * *

Тоно вышел из хлева с большой корзиной навоза на спине. Остановился. Поправил ремни, глубоко врезавшиеся в плечи. Усталыми, глубоко запавшими глазами посмотрел на вечернее солнце, окинул далекий путь на гору и вздохнул тяжело, как старый, немало повидавший горя человек.

«Многовато наложил — пуда полтора!» — подумал он.

Но отбавлять не стал, а, увидев гардистов, въезжающих в деревню, поспешно направился в горы.

Извилистая сырая тропа карабкалась между соснами, тоже словно взбирающимися на высокую гору.

Маленький клочок земли, которым кормились отец и мать, деды и прадеды Тоно Земака, находился в семи километрах от дома, за двумя высокими лесистыми перевалами. По крутой тропинке, политой их слезами и потом, должен был ходить теперь Тоно.

Красивы склоны гор, покрытые лесом. Хороши перелески, зеленые поляны у водопадов, веселые березовые чащи, где с журчанием ручейков спорят голосистые птичьи хоры. Но все это видишь и слышишь, когда идешь налегке, ради прогулки. А какое проклятье взбираться по стремительно-крутой тропе с тяжелой корзиной навоза! Нелегкое это дело для взрослого. Тончику же только тринадцать лет.

Тяжела, страшно тяжела эта вонючая корзина! Мальчик чуть не плакал, но шел вперед и вперед. С этой корзиной на спине он был похож на муравья, подхватившего тяжесть, во много раз большую его самого. Тоно изогнулся, низко опустил голову, руками уперся в колени, дышал тяжело и часто. Со лба по запыленному лицу грязными струйками стекал пот. На подбородке он собирался в крупные капли и падал под ноги.

Кругом ни души. Да если бы кто и встретился, разве помог бы? У каждого свое горе и своя забота.

Помощи не жди — наоборот, все вокруг против него: ветки сосен распустили свои широкие иглистые лапы и кололи лицо; камешки попадались под ноги самыми острыми углами. Даже солнце мешало: то припекало затылок, то било прямо в глаза.

Пять километров шел Тоно без остановки и так без передышки хотел дойти до самого поля, как делал когда-то его отец. Однако это оказалось не по силам. Уже на полпути у него заныла спина, заболел живот, хоть плачь!

И Тоно не вытерпел. Поставил корзину на высокий пенек, чтобы легче было потом поднимать, и лег на спину, разметав руки и ноги по траве.

Долго лежал он, кляня в душе всех, кого только можно проклинать за такую жизнь. Но лиходеи были далеко, и пока свою досаду мальчик перенес на солнце. Оно так жгло, что полотняная рубашка прилипла к спине. Солнце совсем не спешило заходить, словно ждало, когда Тоно снова отправится в путь, чтобы еще хоть немножко его помучить.

Мальчик с завистью думал о Ёжо. Тот теперь уже где-нибудь у партизан и, может быть, получил настоящий автомат или два пистолета за пояс… Вспомнил о Цириле, который после смерти отца как в воду канул.

«Вынесу весь навоз на поле и тоже пойду искать партизан», — решил Тоно и опять задумался.

Незаметно для себя он запел старинную песню, которую под этим же деревом и в таком же изнеможении пели, быть может, отец его, деды и прадеды:

Сядай, солнко, сядай За высоки голи. А не будешь сядать — Стянем тя за ноги. Кедби солнко знало, Як ми тяжко робить, Понахлало бы си За голю заходить.

Солнышко прослушало эту песню-жалобу и, словно сжалившись над маленьким, измученным тружеником, зашло за гору.

Мальчик вздохнул всей грудью: теперь будет легче идти. Поправив ремни, он хотел уже было встать, как вдруг услышал хруст веток и шепот:

— Тоно! Тоно!..

Тоно вскочил, оглянулся. Под старым развесистым буком увидел Ёжо.

— С винтовкой? — громко спросил Тоно и застыл с открытым от удивления ртом.

— Винтовка партизану нужнее, чем автомат. Экономнее, — словно оправдываясь, заявил Ёжо. — А ты что это… на гардистов стараешься?

— Нужны мне твои гардисты! — обиженно ответил Тоно. — Я ж не один: и маму и бабушку кормить надо.

— Да я только так.

— А ты у партизан? — еле выдавил Тоно.

Ёжо внимательно посмотрел по сторонам и, хотя видел, что никого поблизости нет, взял друга за рукав и зашептал на ухо:

— Русского партизана гардисты поймали!

— Да ну?!

— Надо в комендатуру сходить, к Лонгаверу. А бабушки Лонгаверихи нет.

— Я пойду! — с готовностью отозвался Тоно. — Возьму еды и понесу передачу. А что ему сказать?

— Нет, тебя не пустят. Лучше сбегай в Старые Горы, позови Божену…

— Сейчас?

— Ну, уж отнеси свое удобрение, — милостиво согласился Ёжо.

— Это никуда не денется… — махнул Тоно на корзину. — Сюда ее звать?

— К водопаду за Туречкой. Я туда приду.

 

НЕОЖИДАННЫЕ ВСТРЕЧИ

Гриша очнулся утром в камере с решеткой на единственном окне. На полу и нарах вповалку лежали люди.

Когда пригрело солнце, заглянувшее сквозь решетку, арестанты зашевелились, начали вставать с нар, прохаживаться по узкой продолговатой камере. Но Гриша не шевелился: в голове звенело, перед глазами что-то мельтешило, и он боялся опять потерять сознание. К счастью, его никто не тревожил, хотя почти все уже разговаривали. Он повернулся на бок и с нетерпением смотрел на тяжелую, окованную железом дверь, за которой скрывалось его будущее. Загремели тяжелые ключи. С хрипом и скрежетом отворилась дверь. На пороге показался здоровенный носатый полицейский.

— Опять Буйвол дежурит! — прошептал кто-то.

— Лонгавер! — крикнул полицейский.

Гриша чуть не вскрикнул, увидев бачу Франтишека, встающего с нар.

Только теперь он совершенно пришел в себя и вспомнил все, что с ним произошло…

Старик, придерживаясь рукой за косяк, вышел из камеры. Дверь захлопнулась гулко и плотно, как крышка свинцового гроба.

Стало тихо. Только в ушах звенело после этого хлопка.

В камере долго держалась гнетущая тишина. Все о чем-то сосредоточенно думали. А потом сразу, как по команде, заговорили. Гадали, каким вернется бача, да и вернется ли вообще.

Лонгавера втолкнули обратно часа через два с разбитой щекой и черными кровоподтеками под глазами. Все бросились к нему на помощь. Он тихо повел рукой: отстаньте. Отдышавшись, Лонгавер подошел к старику, одетому в черный, засаленный костюм железнодорожника, что-то шепнул ему и отошел к окну, под которым на полу лежал Гриша.

Лонгавер молча смотрел в окно, будто любовался солнечным утром. А железнодорожник уже завел с соседом спор о гардистах. В этот разговор вскоре втянулась вся камера. Сыпались проклятия и беспощадная брань.

До сознания Гриши доходили только отдельные фразы.

— Я толком так и не пойму, кто они, эти гардисты, — говорил простуженный бас.

— Собаки, вот они кто! — Железнодорожник даже плюнул со злости. — Да что я говорю! Я вон своему псу прикажу лежать в будке — он лежит. И, если кто сунется во двор, горло перегрызет. А эти сами привели грабителей в дом.

— Зачем тогда допустили их до власти?

— Когда птичку ловят, ей ласково поют. В президенты Езеф Тиссо пробрался хитростью да сладкими обещаниями. А хитрости ему не занимать — он же бывший фарар.

В самый разгар этого спора Лонгавер словно в изнеможении опустился возле Гриши и, глядя на дверь, очень внятно прошептал:

— Вас считают глухонемым, бандитом. Продолжайте играть эту роль. Выпустят. Меня не знаете, и я вас.

Лонгавер встал и хотел отойти, но Гриша попросил подать ему воды. Бача принес с нар котелок с водой.

Взяв котелок и глядя в глаза наклонившегося старика, Гриша быстро пересказал все, о чем просил его Вацлав Гудба.

— Цотак — предатель?! — переспросил Лонгавер и, отодвинувшись, пристально посмотрел на юношу, как бы оценивая, в своем ли тот уме. Но тут же спросил, что случилось с Гудбой. — Ляжем рядом на нарах. И, пока они спорят, вы незаметно расскажете мне все, что знаете о Вацлаве.

Но тут опять загромыхали ключи. Снова раздался сумасшедший скрежет железной двери.

Гардист вошел в камеру, резиновой дубинкой хлопнул Гришу по плечу и махнул: идем.

Гриша не спеша встал и пошел медленно, чтобы собраться с мыслями. Сердце забилось часто и тревожно, так что в глазах потемнело. Чтобы успокоиться, Гриша начал дышать как можно глубже: выдохнет — и опять вдыхает глубже прежнего. Сердце все спокойнее, спокойнее. Входя в кабинет коменданта, Гриша уже чувствовал себя готовым здраво обдумывать каждый вопрос.

Но допрашивать его комендант не стал. Он посадил арестованного против окна так, чтобы солнечный свет падал в лицо, а сам сел за большой письменный стол под портретами Гитлера и Тиссо. Затем кивнул дежурному полицаю, застывшему у порога. Тот открыл дверь, вошли шесть гардистов и выстроились у стены.

— Старуху! — скомандовал комендант.

Вошла маленькая, подслеповатая бабка.

Комендант подвел ее к Грише:

— Он? Говори правду, иначе бог покарает твоих детей.

Старуха пристально посмотрела в глаза начальнику и прошамкала:

— Их было много, и все с пулеметами!

После старухи ввели женщину. Но и эта его «не признала». Комендант дубинкой выгнал ее из кабинета.

Шестнадцать человек прошло перед Гришей. Наконец ввели Лонгавера.

— Ну, пан Лонгавер, вы в камере присмотрелись к этому молодцу? — кивнул комендант на Гришу. — Тот это, что приходил к вам на Крижну в день убийства гардистов?

— Пан комендант, я вам уже сказал, что в тот вечер никто ко мне не приходил, — спокойно ответил Лонгавер. — Этого юношу я впервые увидел только здесь… А что он натворил?

Комендант кивнул полицейскому. Тот схватил у стены широкую скамью. Поставил ее посередине комнаты и приказал Лонгаверу снять рубашку и лечь.

Четверо гардистов, гулко топая сапогами, вышли из строя.

— Приготовиться! — скомандовал дежурный.

И полицейские стали не спеша засучивать рукава.

Гриша, закусив губу, напряженно следил за всеми приготовлениями. Мысли в голове его путались.

Дежурный, ставший над головой Лонгавера, полюбовался черной извивающейся, как змея, резиновой плетью, потом широко из-за спины размахнулся и ударил старика по голой спине. На худом, землистом теле вскочил красный широкий рубец. Замахнулся второй раз…

«Убьет! — мелькнула в голове Гриши страшная мысль. — А если убьют Лонгавера, то погибнет вся организация!»

Полицейский замахнулся в третий раз.

— Стой! Стой, гадина! — двумя прыжками подскочив к палачу, Гриша выхватил из его рук тяжелую резиновую плеть.

Гардисты от неожиданности расступились.

Комендант, выскочив из-за стола, застыл на середине кабинета:

— Русский?

— Да, русский! — вызывающе ответил Гриша и, бросив к ногам коменданта черную плеть, возвратился на свое место.

— Комсомол?

— Конечно!

— Фамилия?

— Кравцов Григорий Васильевич. Семнадцать лет. Родился в Усть-Каменогорске. Отец рабочий! — выпалил Гриша и вызывающе спросил. — Что еще?

— Как вы попали в Старые Горы?

— Бежал из Германии.

— Из Германии? — недоверчиво переспросил комендант. — Сколько времени вы там пробыли?

— Три года и два месяца.

— Так… — протяжно сказал комендант и, сев за стол, уставился на арестованного так, будто хотел пронзить его взглядом. — Три года? Значит, попали вы в Германию четырнадцатилетним?

— Да.

— И уже были комсомольцем? — Комендант пристукнул по столу кулаком. — Вы что же, совсем за дурака меня считаете?! Если я поверил, что вы глухонемой, то уж никак не поверю, что вы идете из Германии…

Комендант встал. Молча прошелся по кабинету и, остановившись перед арестованным, тихо и даже мягко сказал:

— Вы смелый. А я люблю смелость. Говорите правду, и я не только сохраню вам жизнь, но и отпущу на волю. Говорите, где остальные парашютисты из вашего десанта?

— Я вам сказал правду. А смерти я не боюсь! — отрезал Гриша.

— Что ж, выходит в комсомол ты вступал в Германии? — перейдя на «ты» и повысив тон, спросил Младек. — Я ведь знаю, что в комсомол не принимают с тринадцати лет. А ты с тринадцати лет был в Германии. Так где же ты вступал в комсомол?

— В Бухенвальде, — спокойно ответил Гриша. — Больше я не скажу ни слова! — И он отвернулся к окну.

…По голубому небу, обгоняя одна другую, спешили на восток две легкие, светлые тучки. Грише они казались самым дорогим из всего, что осталось на свете. Они свободно плыли в тот край, куда он никогда уже не попадет.

Захотелось жить, так захотелось жить!..

Но перед глазами чернели толстые железные решетки.

* * *

— Хорошая штука — эта пилорама! — говорил горар вполголоса, входя с Маречеком под тесовый навес лесопилки. — Просто жалко расставаться с таким местом. Вместе с досками мы отсюда совершенно незаметно развозили то, что хлопцы напечатают за ночь. А на новом месте с перевозкой печатного материала будет труднее. Ты это хорошо обмозгуй, Маречек.

— За меня не бойся, — ответил Маречек, удивляясь тому, как он, живя рядом с лесопилкой, ни разу не подумал, что под нею что-то скрывается.

И невольно Маречек вспомнил, как радовалось начальство этой пилораме. Сколько подняли тогда шума в газетах! Это было в первые дни прихода фашистов к власти. Кошик сам предложил поставить пилораму, чтобы и их местечко активно включилось в строительство «Новой Европы». Правда, пилорама хорошо работала только в первые дни. Но начальству дорог была слава, созданная затеей горара Кошика.

Утро стояло серое: то дождь, то туман. Рабочих еще не было. И Кошик с Маречеком занялись осмотром бревен, заготовленных для распиловки. Уговорились так: если явится кто посторонний, делать вид, будто Маречек привез для распиловки несколько бревен и вот они советуются. Лишь когда сошлись рабочие и пустили пилораму, Кошик и Маречек вошли в столярную мастерскую, прикорнувшую за лесопилкой. Здесь работал брат наборщика Лацо — Ондро Кралик. Кроме горара, Лонгавера и погибшего Яна Ковача, Ондро один знал о том, где находится типография, потому что сам оборудовал вход в нее.

— Добрый день, Ондро! — входя первым, сказал Кошик. — Вот пан Маречек хочет заказать себе кое-какую мебель. Так ты ему покажи образцы. Пусть выберет.

Из всей этой длинной фразы Ондро Кралик принял во внимание только одно слово: «покажи». Это означало, что надо провести товарища в типографию. Кралик равнодушно склонил голову и попросил Маречека посидеть немножко, так как должен прийти посторонний человек, заказчик, за готовым креслом.

Кошик вышел, чтобы подготовить машину к перевозке шрифтов и печатного станка, который Маречек и Лацо должны были разобрать и уложить в длинный тесовый ящик.

Больше всего Кошик боялся за исход погрузки этого ящика. Необычайно тяжелый, неуклюжий, он мог обратить на себя внимание полицейских. А они в форме и переодетые так и шныряли теперь повсюду.

Возле пилорамы к Котику подошла жена:

— Ты что не идешь завтракать? Все остыло.

— Не хочется. Я попозже.

Но жена, взяв его за руку, толкнула под локоть и, нарочито громко и весело здороваясь с рабочими, повела домой. Кошик понял, что жена зовет его неспроста, и, уходя, пообещал Маречеку скоро вернуться.

— Что случилось? — спросил он, когда спустились на тропинку, ведущую к его дому.

— Прислуга коменданта пришла. Она была в комендатуре. Видела Лонгавера. Он передал какие-то деньги. Просил срочно вручить их тебе.

— Деньги? — удивленно и встревоженно переспросил Кошик. Но тут же взял себя в руки, улыбнулся. — Вот старик… петля на шее, а он о долгах…

Божена ожидала на крыльце, в комнату войти отказалась, объяснив, что давно уже из дому и пани будет ее ругать. С этими словами девушка протянула Кошику несколько старых, свернутых в трубку бумажек. Горар, не считая, сунул деньги в карман и спросил, зачем она ходила в комендатуру.

— Ёжо просил отнести баче завтрак. Сказал, что бача Франтишек с голоду умрет, если не помочь.

— Как же ты пробралась, ведь передачи запрещены?

— Надула дежурного полицая, побожилась, что пан комендант разрешил.

— А вдруг он спросит коменданта?

— Побоится! Я, когда уходила, призналась этому оболтусу, что обманула. «Но, говорю, лучше не жалуйся коменданту, а то тебе же влетит!»

— Ох, и дипломатка! Бача ничего не сказал?

— Вслух, наверное для отвода глаз, он попросил, чтобы на эти деньги и купила ему курева и вина. А потихоньку шепнул: «Это долг пану горару за лес для сарайчика». Даже повторил и просил не забыть, что за лес для сарайчика…

Божена убежала, а Кошик тут же пошел в сарайчик возле дома. Каждое слово Лонгавера было для него полно особого, понятного только ему одному смысла. В сарайчике Кошик развернул деньги и начал их просматривать. Всего насчитал двести сорок одну крону купюрами разных достоинств.

Больше всего оказалось пятерок и десяток. На некоторых из них он увидел цифры, написанные карандашом. Часто бывает: люди записывают свои расходы прямо на деньгах. На одной пятерке Кошик увидел вычисление: 25+96=123. На то, что сумма от сложения чисел получилась неправильной, он даже не обратил внимания. Его интересовало другое: каждую цифру горар заменял соответствующей буквой шифра.

На засаленной и забрызганной чернильными пятнами пятерке цифр не оказалось. Однако расположенные кружочком пятна тоже полны были смысла. Цифры, выведенные химическим и квасным карандашами, горар обнаружил еще на двух бумажках.

Когда все, написанное на деньгах, было переведено на язык шифра, Кошику показалось, что он теряет сознание или сходит с ума. Он держал в руках деньги и смотрел на них, как на врага, занесшего нож для удара, который отвести уже невозможно. И вдруг, скомкав деньги, Кошик прошептал:

— Но ведь он только сейчас узнал, где находится типография! Сообщить коменданту еще не успел. Значит, его нельзя выпускать!..

Сунув деньги в карман, горар направился было из сарая, но опять остановился. «Сегодня, — подумал он, — шпики следят за каждым моим шагом. Это ясно. Значит, горячиться нельзя…»

Деньги Кошик сжег и вернулся в дом. Выпил чашку кофе и, внешне спокойный, отправился на лесопилку.

Маленький подвал был ярко освещен электролампой. В углу, за наборной кассой, стоял Лацо. Возле него — Маречек. Объяснив, как набирается текст, Лацо перешел к печатной машине, «американке».

— Тем же током, каким освещаются дома гардистов, работает и наша типография! — восторгался Маречек.

— Это все брат оборудовал! — с гордостью ответил Лацо.

Где-то в углу чуть слышно звякнул звоночек.

Лацо выключил свет — и тотчас в потолке открылся люк, через который проник сюда Маречек.

В подземелье спустился горар — и свет снова зажегся.

— Ну как, Маречек, не пугает тебя такое некомфортабельное помещение? — весело спросил Кошик.

— Что вы, товарищ Кошик! Я готов выполнить любое задание партии. А такое — тем более.

— Значит, даешь согласие? Тогда сейчас же впрягайся. Помоги все упаковать и перевезти. Шоферу передай свой пистолет. Ему он нужнее, чем тебе. — И Кошик решительно протянул руку: — Дай, я сам ему передам.

— Успеется, — вяло ответил Маречек и полез к станку, который Лацо уже начинал разбирать.

— Пистолет шоферу нужен сейчас! — строго повторил Кошик.

Маречек наклонился и, делая вид, что не придает этому особого значения, полез в задний карман брюк. Еще в кармане взвел курок. Но Кошик это заметил и ударил его по руке своим маленьким черным пистолетом, всегда хранившимся во внутреннем кармане пиджака. Маречек вскрикнул и выронил оружие.

— Сядь! — наставив на него пистолет, сказал Кошик. — За тобой ящик. Садись!

Маречек сел и левой рукой достал из кармана платок.

— Лацо, поднимите пистолет и пишите протокол допроса! — потребовал Кошик.

— Допроса? — недоуменно переспросили в один голос и Маречек и наборщик.

— Скажите, Дюро Маречек, какая партийная кличка была у вас при Вацлаве Гудбе?

— Цотак.

— Совершенно верно. Вы работали с ним дружно?

— Очень. Вацлав любил меня и доверял. Не то что ты.

— Вот эта доверчивость и погубила его.

— Да что с тобой, Яро! Ты какой-то сегодня…

— Вот что, Маречек, — перебил Кошик: — каждая минута на счету! Говорите прямо и коротко, если хотите жить. Знает полиция, что типография находится здесь или нет?

— Не знает, ничего не знает! Да я и сам не подозревал до последнего часа.

— Но вы же позавчера сказали, что комендант пронюхал, где находится валашка Яношика.

— Я вынужден был это сказать. Иначе мне там перестали бы доверять.

— Еще один вопрос: за вами сегодня следят?

— По опушке леса прогуливается толстый пан в клетчатом костюме. Он от коменданта, — ответил Маречек, вытирая платком лицо.

— В таком случае мы должны увезти вас отсюда тайно.

— Куда вы меня повезете? — вскочил Цотак-Маречек.

— Вы же сами понимаете, что ваше дело требует тщательного расследования.

— Товарищ Кошик! Я многое знаю. Я очень много могу помочь. Отправьте меня в центр! — взмолился Маречек.

— Слишком далеко захотели!..

Через час шпик, прогуливавшийся у опушки леса и следивший в это утро за лесопилкой, собственными глазами видел, как Маречек вышел из столярной мастерской и по тропинке отправился домой. Полицейский в клетчатом костюме пошел за ним следом, по теневой стороне улицы. Маречек двигался не спеша.

Дальше тропинка, изгибаясь, спускалась к дороге. Здесь полицейский вынужден был столкнуться с Маречеком лицом к лицу… Только теперь шпик понял, что обознался. Он хотел было тут же вернуться назад, но выстрел в упор уложил его на месте.

На лесопилке в это время неуклюжий тесовый ящик был погружен на автомашину и заложен сверху короткими досками для Гандловских шахт.

Автомашина ушла. Лесопилка продолжала пожирать бревно за бревном.

Кабель, хитро пропущенный в подземелье, как и прежде, подавал электрический свет наборщику и энергию печатному станку, который не только не был разобран, но работал с еще большей нагрузкой.

Все шло, как прежде. Изменилось лишь содержимое тесового ящика: в нем увезли предателя Маречека-Цотака.

 

КУДА ДЕЛСЯ МАРЕЧЕК?

— Пиши: «Двадцать первого августа 1944 года в деревне Туречка были убиты три гардиста…» Перечисли имена и фамилии, год рождения и должность. Всё полностью. Вообще всю докладную пиши подробнее. Пан полковник любит обстоятельные, толковые докладные… — говорил комендант Младек секретарю, расхаживая по кабинету и потирая от удовольствия руки. — Написал?

Сутулый, тощий секретарь в форме гардистского офицера утвердительно кивнул.

— «На полицейских, находившихся при исполнении служебных обязанностей, среди бела дня напал отряд вооруженных коммунистов». Здесь перечисли имена, фамилии, год рождения всех, кто сидит сейчас в камере с русским.

— И Лонгавера? — удивленно посмотрел секретарь.

— Всех!.. Дальше: «Мной была организована облава, в результате которой банда из шести перечисленных коммунистов поймана. Потерь с нашей стороны нет. Легко ранен полицейский Любомир Заграда»…

— Разве он ранен?

— А ты не видел, какой у него под глазом фонарь и весь ободран?

— Так это ж он пьяный свалился с кручи… еще в понедельник.

— Пиши, а не рассуждай!.. — Комендант нервно топнул ногой и несколько раз молча прошелся по кабинету. — Готово?

Секретарь покорно кивнул.

— «Все бандиты признали свою вину и сегодня же будут расстреляны». — Комендант прихлопнул рукой по столу, что означало окончание дела. — Докладную повезешь сейчас же.

— А может, часок подождать да сразу?..

— Намекаешь на типографию? — ухмыльнулся Младек. — Ты исполнительный и аккуратный служака, Иржи, но ты не дипломат. Два таких громких дела смазать в одно! Надо уметь не только работать, но и преподнести свою работу начальству. Дай ему сразу две докладные, так он второй так обрадуется, что первую и не заметит. А лучше не спеша, по порядку: сегодня в Старых Горах арестована банда, завтра в Старых Горах раскрыта подпольная типография, послезавтра еще что-нибудь. Думаешь, это не оценят?

Секретарь подобострастно улыбнулся:

— Быть вам, пан комендант, министром!

— На мотоцикл!

Комендант Младек только минуту оставался один. Дверь кабинета распахнулась, точно ее ветром сорвало, и в комнату влетел запыхавшийся помощник.

— Что такое?

— Убит Матейка!

— Матейка?! — выходя из-за стола, угрожающе переспросил комендант. — Как вы это могли допустить, пан Быстрицкий?

— Сегодня он был занят слежкой за Маречеком, — пояснил Быстрицкий.

— Знаю. А где Маречек?

— Пропал!

— Как — пропал? Что значит пропал?

— Нигде нет. Как в воду канул!

— Горячку порешь! Задерживается он. Дело у него сложное…

— Разрешите доложить?

— Что еще?

— Я думаю, что Маречек водил нас за нос, что он и туда и сюда. А теперь, когда Красная Армия близко, он сбежал, чтобы потом выплыть чистеньким, коммунистом…

— Чистеньким? — Комендант захохотал. — Не бывать ему чистеньким! Не бывать!

Большими шагами Младек мерил комнату из угла в угол. Теперь он уже не потирал удовлетворенно рук.

— Да-а-а… Не зря меня фарар предупреждал… Ну, вот что: арест Кошика и его компании произведем ночью, после расстрела русского и шестерки.

— Правильно, пан комендант: ночью, как кур на нашесте! А то у них такая связь, что не успеешь схватить одного, как все узнают.

— Рядовых сейчас распусти. Только чтобы не напивались до бесчувствия. А в двадцать два ноль-ноль всем быть здесь.

* * *

Дождь перестал. Ветер утих. Сквозь решетку смотрела белая, напуганная громами и молниями луна. На улице было тихо. Тихо, как бывает перед ожиданием чего-то самого страшного.

Когда окровавленного, избитого до неузнаваемости Гришу полицейские втолкнулл в камеру, кто-то кинулся на помощь.

Придя в себя, Гриша подполз к окну, медленно поднялся и, ухватившись за холодные толстые прутья решетки, приник к стеклу и молчал.

Заключенные ходили на цыпочках. Объяснялись только жестами. Кто-то без слов дал воды. И Гриша залпом выпил целую кружку. Кто-то промыл на голове раны и перевязал. А юноша стоял, с жадностью глядя в окно, за которым навсегда осталась свобода.

Свобода!

Как дорого это слово для тех, кто попал за решетку, и как не ценят ее те, за кем никогда не закрывалась тюремная дверь!

Свобода!

Сколько раз приходилось Грише попадать в такие переплеты, когда самым дорогим на свете оставалась только свобода! Но раньше все как-то обходилось, появлялась щелка, через которую пробивался сначала маленький дерзкий луч надежды, а потом приходило спасение…

А теперь?

Теперь конец. Допрашивать его больше не станут. И, наверное, в эту же ночь расстреляют.

Почему-то вспомнились слова из тюремной песни. Именно те слова, где привратник отвечает старушке, принесшей передачу.

К удивлению заключенных, Гриша тихо запел старинную песню:

Твой сынок вчера расстрелян У тюремной у стены. Когда приговор читали, Знали звездочки одни.

Никто на Родине не узнает, когда, за что и где он погиб. «А дубок-то на могиле у мамы я так и не посадил. Ничего, посажу…»

Гриша поймал себя на том, что мысли его прыгают с одного предмета на другой. Но сосредоточиться он уже не мог… «Где сейчас мой одноклассник Толя Чинцов? Наверное, совсем заросли следы нашей клятвы на дубе? А Галина хозяйка до сих пор думает, что я уехал в Германию добровольцем…»

— Галя!.. Галка!.. — прошептал он.

В коридоре раздались крики и топот. Потом команда строиться и снова тишина.

Гриша, продолжая держаться за рамы решетки, повернул лицо к нарам.

Говорить было больно: в легких что-то обрывалось, и начинался кашель с кровью. Но Гриша все же решил заговорить. Заговорить как можно спокойнее, увереннее, чтобы никто не подумал, что он, русский, смирился перед врагами, боится смерти.

— Товарищи! Это за нами… на расстрел…

Гробовое молчание.

— Уговор: не хныкать перед смертью… А то эти гады будут торжествовать.

— Мы… будем петь, — ответил Лонгавер. — Будем петь «Интернационал».

— Петь… петь… — шептал Гриша, чувствуя, что сейчас раскашляется.

* * *

Божена проснулась от громкого, настойчивого стука в окно. Вскочила и прильнула к холодному стеклу. За окном, как тогда, в дождь, стоял Ёжо. Божена на цыпочках выбежала на кухню. Открыла дверь коридорчика.

— Входи! — шепнула в темноту.

— Я не один. Нас трое, — ответил Ёжо.

— Что ж не сказал — я не одета.

— Одевайся скорее и забирай все свое, — войдя в коридорчик, прошептал Ёжо.

— Почему? — испугалась Божена. — Ты с партизанами? Они хотят убить коменданта? Его нет дома.

— Знаем. Сейчас мы дадим ему сигнал — и он прибежит. Да одевайся ты быстрее!

— Торопись, Ёжо! — послышалось из-за двери. — Пора!

— Начинайте! — ответил Ёжо и спросил сестру, где жена коменданта и дети.

— Спят, — ответила Божена.

— Покажи, где они, я их выведу из дома… Ребята, действуйте!

* * *

Заключенные тихо, но дружно пели «Интернационал». Словаки на своем языке. Гриша по-русски. Кто-то в углу по-мадьярски.

В коридоре с грохотом распахнулась дверь. Послышался срывающийся голос полицейского:

— Горит дом пана коменданта! Все на пожар!

Крики команд. Осатанелый топот кованых сапог. Лязг оружия. Стук наружной двери комендатуры. Пение в камере заключенных оборвалось. В комендатуре наступила гробовая тишина.

А двор уже осветился заревом пожара. В камере стало так светло, что заключенные могли разглядеть недоуменные лица друг друга.

Вдруг где-то на краю местечка раздался винтовочный выстрел. Второй, третий. Потом, как простуженный пес, забухал шкодовский пулемет. Пулемет умолк, и почти сразу в коридоре комендатуры опять раздался топот ног. Вбежали, видимо, человек пять. Двое протопали в дежурку, и там послышались выстрелы.

В следующую минуту в дверях камеры загремели ключи. Дверь настежь распахнулась. На пороге с карманным фонарем в одной руке и пистолетом в другой появился Лацо.

— Быстрее, товарищи! — махнул он пистолетом. — Лонгавер здесь? Где русский?

Видя, что Гриша не в силах сдвинуться с места, Лонгавер и железнодорожник подхватили его под руки и повели к выходу…

Вдоль улицы короткими очередями строчил пулемет. Трассирующие пули преграждали дорогу гардистам, пытавшимся возвратиться в комендатуру.

Пулемет умолк совсем лишь тогда, когда освобожденные из заключения вышли на край Туречки.

Дом коменданта догорал. Но уже никто не пытался его тушить. Улица, освещенная заревом пожара, оставалась пустынной и молчаливой до самого утра.

* * *

Вечерело.

На камне перед пещерой близ разоренного когда-то орлиного гнезда сидел Гриша Кравцов и, тихо насвистывая, чистил винтовку. Старик Лонгавер ломал хворост и по палочке подбрасывал в огонь. А Божена, присев на корточках в углу пещеры, месила в миске тесто на галушки.

Под горой послышались веселые голоса ребят.

— Вот они, яношиковцы, — с добродушной улыбкой сказал Лонгавер. — Теперь уж мне не сдобровать.

— А что? — удивился Гриша.

— Так это ж бегут друзья Цирила Ковача. Сейчас пристанут: «Давай, бача, показывай, где спрятана валашка Яношика».

— Как же быть? — растерялся Гриша. — Они так вам верят.

— Погоди, — загадочно подняв палец, сказал старик. — Я их не подведу.

Шумной ватагой подбежали ребята к костру и вдруг смолкли, глядя на бачу и подталкивая друг друга.

— Дедушка Франтишек, — заговорил наконец Цирил, — вы обещали помочь нам найти валашку Яношика.

— Правду говоришь. Обещал, — серьезно ответил бача.

Он не спеша достал из-за пазухи небольшую листовку и подал ее Цирилу:

— Вот она!

Цирил недоуменно посмотрел на листовку и передал Ёжо:

— Читай!

— «Братья словаки! — громко начал Ёжо. — Двадцать восьмого августа был освобожден от фашистов Турчанский Святый Мартин.

Двадцать девятого утром партизаны взяли Ружомберг.

Партизанская война на Словакии переходит в общенародное восстание против фашистов.

Бейте гардистов! Уничтожайте их беспощадно! Идите в партизанские отряды!»

— Эх, ты! — воскликнул Цирил и выхватил листовку из рук друга. — Дедушка Франтишек, вот бы эту листовку в Братиславу, на дом самого Тиссо!

— Вот это да!.. — воскликнул Ёжо.

— В Братиславу вам не попасть, а но селам вокруг Батеван не плохо бы разнести. — И Лонгавер выложил перед ребятами большую пачку листовок. — Вот вам и валашка…

— А что? Вот это силища! Мы прямо сейчас пойдем! — горячо воскликнул Ёжо.

— Нет. Вы переночуйте. А утречком я вас разбужу…

— Дорогу на Батеваны знаете? — спросил Гриша.

— Знаем! — хором ответили ребята.

— Пойдемте вместе.

— Так ты не уходишь сейчас домой, в Россию? — обрадовался бача Лонгавер.

— Куда ж идти, раз ребята нашли наконец валашку Яношика! — развел Гриша руками. — Теперь вместе будем бить фашистов!

— А вы откуда узнали, что мы искали валашку Яношика? — удивленно спросил Цирил и, нахмурившись, исподлобья глянул на Ёжо.

— Думаешь, Ёжо проболтался? — улыбнулся Гриша. — Нет, мне камни рассказали…

— Какие камни? — недоуменно вскинул брови Цирил.

— Те, за которыми я стоял ночью, когда вы приходили сюда в последний раз!

* * *

Ночь стремительно, как запоздавшая орлица, опустилась на Низкие Татры. И горы, и леса, и ущелья покрылись непроглядной тьмой.

Гриша сидел на огромном валуне. Бача полулежал у костра. А Божена и ребята спали в углу пещеры.

Где-то за рекой во тьме появился огонек. Сперва он колебался, набирая силу, а потом вспыхнул решительно и бойко. За ним, на другой голе, загорелся второй, потом третий, четвертый…

— Что за огни? — спросил Гриша старика.

— Партизанские, — тихо ответил бача. — Это только начало.

Лонгавер смачно пососал свою трубку. Дым окутал его. Гриша почти не видел за этим дымом старика, слышал только голос.

— Костры эти только разгораются… С каждым днем их будет все больше и больше. А придет время — сольются они в большой, неугасимый пожар! И пожрет он все нечистое, что пришло на нашу славянскую землю…