Бурлящая под мостом мутная вода как бы вскинулась к перилам и остудила Федю. Он круто остановился. - «Надо Фоме оказать» — и пошел назад. Шел он деловито, без колебаний, а когда Фома закрыл за ним дверь и опросил:

— Ну, как? Ничего подозрительного не заметил? — растерялся и с трудом забормотал:

— Я к тебе это… ну, объяснить пришел… С этой девушкой вышло, видишь ли, у меня… ну, понимаешь? Давай другую квартиру искать, а то как бы не случилось чего.

К горлу клубком поднялась досада: «Зачем я говорю ему? Он расспрашивать станет». Федя показался самому себе жалким, смешным, провинившимся, но поправляться было уже поздно, — Фома все понял, осуждающе смотрел на него и качал головою:

— Вот не ожидал, вот не ожидал. И как это все произошло?

Федя глядел в пол и не отзывался. Фома подошел к нему ближе, по одному олову вытянул из него все, что надо, и отчеканил:

— В общем чепуха, но, признаюсь, для меня это дикая неожиданность. Тебе больше не следует видеться с этой девицей. Ясно?

Подождав ответа, Фома затревожился и подвел Федю к окну:

— Слушай, да ты, кажется, не согласен со мною? Да?

Ну, говори. Хочешь любовь совместить с делом. Да? Я не аскет, не монах, ты знаешь, но в данном случае я против этого. Где мы такую удобную квартиру найдем?

Феде почудилось, что выход еще есть, и он с жаром заговорил:

— За садом есть две квартиры, у мыловаренного, за цирком…

— Оставь ты это, — остановил его Фома, — и гляди в корень. Что произошло? Ты увидел красивую девушку, допускаю, что понравился ей, она вспыхнула, а ты за нею-пф!.. и готов! Уже любишь, мучаешься, терзаешься.

И так внезапно? Да не пойди ты со мной квартиру смотреть, ведь ничего этого не было бы. Случайность же, весенний бред, в крови скрипочки запиликали, а ты в это вкладываешь весь жар, подчиняешь этому дело…

Федя слушал и кивал: правда, все правда, возражать нельзя, нечего возражать, но Фома казался сухим, холодным. Его слова вызывали раздражение, а его рассудительность заполняла сердце чем-то близким к злобе. Это было так неожиданно, что Федя растерялся, замахал рукою:

— Ну, ладно, ладно, до свидания! — и пошел к двери.

Фома раздраженно схватил его за рукав, дернул и поднял палец:

— Слушай, я не мальчишка и вести себя со мною так не советую тебе. Я знаю, что говорю. Одно из двух: или ты останешься при своем, или даешь мне честное слово, что больше не пойдешь к этой девице. Ну?

— Да, даю, даю честное слово….Пусти…

На улицу Федя вышел в дрожи, с наморщенным лбом.

Фома прав: «Нельзя так, нельзя». Федя стыдил себя и удивлялся: «Как это вышло? Как оно вышло?»

На улицах слободки звучали гармоники, трактиры и пивные давились пьяным гулом, звоном посуды и музыкой. Начинало вечереть, а отец уже спал и, постанывая, держался за ногу, Федя тихо зажег лампу и сел за начатую книгу. Понятным был только первый десяток слов, — дальше буквы слились, строки побежали кверху, страницы стали серыми и морщинистыми, а в их мути мелькнула ударившаяся о дверь коса и блеснуло голубыми глазами. Как бы стирая их, Федя провел по книге рукою, но строки, мигнув, ушли в блеск светлых волос. Он сердито разделся и лег. Подгибал, вытягивал ноги, лохматил волосы, часто просыпался и рад был гудку. Деловито перенес из сеней к сараю умывальник, долго фыркал под ним, оглядел сад и, не дождавшись отца, пошел на работу.

Уверенность, что он сдержит слово, весь день была крепкой, а к вечеру начала шататься и слабеть. В груди ныло от разноголосицы, и он работал дольше всех. Цех уже опустел. Тогда он убрал инструменты, неторопливо сходил к электрической станции умыться и к дому шел пустой улицей.

Отец был в саду. Федя сдвинул на. середину комнаты стулья, лег на них и, повторяя: «Не пойду, не пойду», — следил за стрелками будильника.

Вот семь часов, вот пять минут восьмого, вот десять, пятнадцать, двадцать минут, а итти надо двадцать пять минут, — значит, он к половине восьмого не успеет дойти, а еще надо переодеться, — не итти же вот так…

Федя косился на свою бурую блузу, на рыжие, в трещинах и порезах, сапоги, на выбившиеся из них, потерявшие цвет штанины, но видел угол неподалеку от больницы.

Там стоит Саша, глядит в сторону слободки, ждет его и волнуется. Он видел ее ожидающие глаза, слышал ее голос и вскочил:

«Пойду! Что в самом деле!»

С ног слетели сапоги, брюки, с плеч - блуза, рубаха.

«Скорее надо, может, не ушла еще». В руках замелькали мыло, кружка, ведро, полотенце, рубашка, а в груди колотилось сердце: ту-ту-ту-ту. Ноги-к воротам, по улице:

«Скорей, скорей». Вот речка… И вновь вода как бы хлынула через перила на голову: «А слово-то, слово? Эх, ты-ы…»

Федя сжался, положил на перила моста руки: «Типография ведь не пустяк какой-то» — и понуро пошел назад.

Старик уже вернулся из сада, глянул на него и встревожился:

— Что с тобою? Не жар ли? Дай-ка лоб. Те-те-те!

Скидай все и ложись…

Он натер Федю вонючей мазью, напоил малиновым отваром, укутал его и заходил на цыпочках. Федя дождался, когда он заснет, и открыл глаза. Как, в самом деле, это случилось? Он не думал об этом, не хотел, не ждал этого, верил, что книжки врут, будто бывает так, а оно вот, получай. Мерещились ступеньки, бегущая по ним Саша, ее лицо, в ушах звенело;

«Ой, какая у вас рука!»

Сон пришел только после полуночи, но длился, казалось, не больше минуты: скрипнула дверь, вбежала Саша и положила на его лоб руку:

«Что, болит?»

Он радостно приподнялся и перекосил лицо: на его лбу лежала рука отца.

— Что пугаешься? Прошло, кажется? Малина, брат, ягода знаменитая. Сейчас гудок будет, вставай чай пить.

А то, может, отдохнешь денек? Я скажу там, лежи…

— Что ты?! Я здоров.

Федя день за днем крепился, усмирял сердце, но однажды, сдав мелкие приспособления для типографии, пошел на слободку мимо дома Саши. Знал, что типография приступила к работе, но вывеска-«Чулочная мастерская, вязка, надвязка и прием заказов» — удивила его:

«Уже?»

Он быстро прошел по переулку и решил: «Если встречу — подойду, а не встречу — надо уезжать». Невольно, как в полусне, шел так же, как шел тогда с Сашей. Перед больницей остановился на том же месте, где стоял тогда.

Оглядел ступеньки, дверь, площадку, с которой глядела на него Саша, и вновь решил: «Пройдусь три раза до переулка, три раза сюда, встречу - так, не встречу - крышка». На ходу он заглянул в переулок, вернулся к больнице и опять и опять — не три — сто тридцать три раза подходил к переулку, к больнице, — до полуночи трудил ноги и ушел разбитым.

Утром в цехе его окликнул Смолин и, здороваясь, в пакле дал первый отпечатанный в чулочной листок:

— Ух, и здорово же! Молодцы!

Федя забрался в котел, развернул листок и, глотая четкие слова, радовался: вот, он добывал глазастые буковки, он поливал их маслом и зарывал в землю, его руками сделаны рамки, ручки станков, валик, ящики.

Листок выпрямил и подхлестнул его: пока не случилось ничего, надо сходить к Фоме, рассказать все, взять адреса, рассчитаться с завода, уехать - и конец. Он весь день готовился к этому и торжествовал: «Давно бы так, чем шляться и ахать».

Он решил по дороге к дому поговорить с отцом об отъезде, деловито вышел из цеха, у проходной будки дал себя обыскать, а за воротами протер глаза и обомлел: в стороне стояла Саша. Увидев его, она подалась к нему и, казалось, закричала глазами:

«Это ты?!»

— Ну, идем, идем, что ты? — тронул его отец, но он отстранился от него, шагнул к Саше и услышал:

— Вы разве здесь работаете?

— Здесь, — шепнул он.

— А я думала, в железнодорожных мастерских. Я сегодня ночью дежурила, ходила к знакомым на дачу и захотела посмотреть, как с завода выходят. Сколько тут людей, даже не верится…

Саша поймала рукав кофточки и стала дергать его. Ей трудно было скрыть неловкость, и Федя сказал:

— Идемте. Я тогда не вышел к вам: подумал, вы не разглядели меня. Я вон какой…

Он поднял бурые руки и глазами указал на себя. Это выпрямило и оживило Сашу:

— Я грязнее бываю. Вы не знаете моей работы.

Глаза ее растроганно заблистали. Страх, что ей вновь придется молчать, лихорадил ее, и она стала рассказывать о больнице, о больных, о докторах. Рабочие оглядывались на нее и подмигивали друг другу:

— Вот это голосок!

Котельщики подталкивали Егора и поздравляли с будущими внуками. Он держался в стороне, старался не глядеть на Федю, но радости не прятал:

— А что? И буду няньчить. Угу, еще как! Свой угол есть, пускай, а люди они оба ладные, ей-ей! Я детей люблю.

Федюк маленьким с плеча не слезал. Сядет, бывало, и вихрит волосы, да кричит, вроде выше меня стал. Бойкий был шельмец…

Дома Федя уронил ведро с водою, одеваясь, путал рукава пиджака и в волнении выбежал к Саше. И вновь они почему-то заговорили о ветре: ветер из-за линии влетал в слободку и курился в ногах пылью. Небо переливалось красками близкой зари. На переезде Саша увидела - или это почудилось ей - на крыше пробежавшего поезда птицу и заговорила о птичьем гаме в больничном саду. Запнулась и вдруг сказала, что въехавшие чулочницы не понравились матери: на порог не пускают, не разговаривают, а дядя их все лежит в задней комнате.

— Я их не знаю, это знакомые того, другого, — приглушил разговор Федя.

Саша забыла о чулочницах, кивнула на пробивающуюся у забора зелень и удивилась тому, что на одной и той же земле растут разные цветы, травы и деревья: один и тот же сок пьют, растут рядом, а разные, по-разному пахнут.

За разговором они не заметили, как наступила ночь: обоим казалось, что они только встретились, не успели наговориться, наслушаться, а церковный сторож уже бьет в колокол двенадцать раз. Надо расходиться, а воздух парной, деревья из-за заборов веют запахами, в груди колючее беспокойство, а слов, столько еще осталось слов: кто какие цветы любит, кто куда ездил, тянет ли к морю, далеко ли море, какое оно. Но вот и угол переулка.

Федя затих - там типография! — и прижался к афишному столбу. Надо было условиться о следующей встрече.

Пустяк, но они проговорили еще часа полтора. Вот они уже протянули руки. Вот Федю будто толкнул кто и шепнул в ухо:

«Ну, что же ты?…»

Он набрал полную грудь воздуха, как бы прыгая в темноту, схватил руку Саши и прижал ее к губам. Саша поймала его руку и тоже поднесла к губам. Он растерялся и начал вырывать ее:

— Она это…не надо… она грязная, она в железе вся!..

Но Саша привлекла к себе его руку и перецеловала на ней все пальцы.