Федя родился в конце осени. Весною Варвара баюкала его в молодом садике, а во дворе вскидывала к веткам осокоря:

— Во-о, гляди, это материн! Растет-то как, агу-у! И ты так, Феди-инь, агушеньки-и!

Дни опять летели, бежали. Осокорь отмечал их лет новыми ветками, узлами и трещинами, Федя - ползаньем, первыми шагами, болезнями, смехом, лепетом, цепкостью рук.

Варвара не успевала удивляться. Давно ли несла на плече осокорь, а он уже выше крыши, кудрявый, широкий. А Федя? Да вчера, кажется, пеленала его и купала в корыте, а рубашонки уже малы. На днях, будто, начал он лепетать, а теперь уже спрашивает, откуда взялся осокорь, кто делал дом, зачем дедушка и бабушка умерли и «далеко ли они умерли»? Она еще слышит на груди тепло, влагу его губ и ветерок из посапывающего носика. В ее ушах еще стоят его беспомощные первые слова: «Ма-ма, за волота: жавод швистит», — а теперь у него есть товарищ, он с кем-то дерется, кто-то его бьет, он с кем-то спорит, кого-то берет под защиту, и кто-то уже боится его. Он, как взрослый, советует ей:

— Ты б на сокоръ скворешню прибила, а то в саду много червяка развелось…

Он уже не просится к отцу на колени, в получку бегает встречать его, выпрашивает на бабки и заставляет купить пряников. Ночью сам выходит во двор и, если его спросят, куда он, ворчит:

— За кудыкину гору раков ловить, не знаешь вроде.

Прежние забавы - кот, волчок, деревяшки - уже не манят его: давай рогатку, нож, досок, молоток, гвоздей, карандаш. Все убирай, за всем следи: опрокинет, превратит в игрушку, ножем надрежет, чтоб узнать, крепкое ли оно, из чего сделано.

За столом растопыривает локти, шумно пьет с блюдечка чай и, подавая опорожненную чашку, тянет:

— Нацеди-ка еще черепушечку.

Бегает с ребятами в лес за грибами, в ограде церкви на деревьях разоряет вороньи гнезда, ходит на рыбалку и важно отдаёт Варваре нанизанных на кукан окуньков и плотвичек:

— На-ка на уху.

Потихоньку ворует сахар, звонко пугает на огороде воробьев, стережет сад, жалуется на перемахивающих через забор мальчишек, но сам репу и морковь украдкой дергает, зеленым маком и горохом лакомится, первые сливы, вишни, груши и яблоки прутом с волосяной петелечкой отхлестывает. Отца уговаривает завести пчел и выкопать на огороде колодец.

Зимою катается на одном коньке, по вечернему гудку прибегает домой, жадно ест, важно слушает, вставляет слова и… засыпает. Спит крепко, с присвистом, но, мнится, и во сне рвет штаны, сапоги, рубахи, набивает синяки, оцарапывает пальцы. И все выше, крепче…

И куда мчится время? Ребенка уже нет, — парнишка.

Ох-хо-о! Дому уже десять лет, осокорю — девять, Феде — восемь. В саду уже вызревают ягоды, яблоки и груши.

Уже посерели врытые Егором под осокорь стол и скамейки. Подрезанный осокорь отрастил кудрявую макушку побегов, и тень его покрывает полдвора. Уже выплачены все долги товарищам. Уже второй раз Егор покрыл крышу веселой зеленой краской.

Варвара с гостинцами сходила в школу при слободской церкви, и Федя с осени начал ходить туда с букварем и грифельной доской в матерчатой сумке. Учился он бойко — на второй год без запинки читал Варваре жития святых.

Читать их она просила его в метели, когда ее охватывали печаль и раздумье, почему бог послал ей только одного Федю? Она вслушивалась в его голос, дивилась терпению святых и давала слово сходить в Киев и помолиться в пещерах мощам.

Но сломались холода, засинело, разлилось теплым золотом небо, и земля огорода взяла ее в плен. Она дрожала над посаженными семенами слышала их жажду и помогала им прорастать. Управилась, а май уже вот он, — все распускается, даже рев обеденного гудка полон запахов. Она накормила Егора, проводила его от ворот глазами и села отдохнуть. Вот и калитка знакомо гремит — Федя идет с экзаменов, но что это у него? Он подходит к ней о большой белой трубкой.

— На похвальный, кончил я школу.

— Подвальный? Лист, значит?

— Лист.

— Ой, Феди-инь, милый!..

Три раза Федя читал Варваре похвальный лист. Она глядела через его плечо на золотые завитушки, на слова, целовала сына в темя, в лоб и положила лист за иконы, пообещав вставить его в рамочку.

Вечером ударила Егора по руке:

— Осторожней ты, это тебе не железо какое. Умойся раньше.

Егор умылся. Похвальный лист осветил его лицо. Он засмеялся, пырнул Федю в живот и сказал:

— Выходит, Федюк, у тебя башка с начинкой, надо бы дальше двигать ее в прочистку…

Слова эти обрадовали Варвару. Она с месяц обдумывала их и пошла к попу. К попу на каникулы приехали сыновья, и он, добрый, хмельной, дал ей записочку в коммерческое училище. Она выправила бумаги, захватила похвальный лист и повела Федю. В училище перед всеми сгибала спину, толкала Федю в затылок, чтоб он тоже кланялся, но у него шея гнулась неохотно, и это пугало ее:

«Не возьмут еще, непокорный, скажут». Федю записали, объяснили, какую форму ему надо справить, какой картуз, с каким вензелем… и ранец, обязательно ранец, и велели с деньгами за ученье, в новой форме приходить осенью на молебен.

На слободку Варвара шла в радостном тумане. Федя подмигивал мальчишкам, пугал кошек и собак, а она видела его в форме, при ранце, в картузе с золотыми буквами. Он рос в ее глазах буйнее осокоря, — и от солнца укроет, и от стужи защитит. А кабы еще один такой, а лучше еще два и… дочь. К дому можно сделать пристройку, сыновья женились бы, дочь замуж…

Рев заводского гудка скомкал ее мечты. Егор обедать придет, а у нее печка еще холодная. Она не заметила, как Федя юркнул к ребятам на пустырь, и заторопилась. Хотела встретиться с Егором у ворот и так обрадовать его словами об удаче, чтобы он не спросил, сколько придется платить за ученье Феди: обрадуется и не сможет потом отказать.

Вот и двор, — значит, Егор уже сидит под осокорем.

Она открыла калитку и вместо Егора увидела крестного Феди, чеканщика Евдокимова. Он растерянно, чудно поздоровался и, как бы рассердившись на себя, повысил голос:

— Ты, кума, к сердцу не очень принимай. Все под богом… А? Да, видишь ли, на ногу Егора оправка упала.

Несли ее два дурака, а Егор из котла ногами вперед вылезал, ну и толкнул… Да ты не очень, не тревожься: в больнице сказали, не страшно это…

Варвара перестала чувствовать свои ноги и затопала ими по краю двора, по улице, по ступенькам заводской больницы. Во рту ее не вмещались слова:

— Да что же это? Да как же это?

Она зябко потирала руки, в одной из палат увидала запрокинутый родной подбородок и подбежала к нему. Егор лежал на койке, умытый, в больничной рубахе. Нога его, огромная, как кусок телеграфного столба, забинтованная, в пятнах зеленого порошка, возвышалась на подушках.

— Ты, Варь, не убивайся, иди, а то Федюк там наделает еще чего. Иди, просипел он, и глаза его как бы обмерзли выступившими слезами.

Варвару пронизало дрожью. В самое сердце прошла боль Егора, и страх, что, может быть, он в последний раз говорит с нею, толкнул ее к койке:

— Егорушка, родной мой…

Ее схватили сзади:

— Что ты делаешь? Вот дура-то! Ему шевелиться нельзя, а ты… — вывели наружу, дали что-то в руки и щелкнули ключом.

Она барабанила в дверь, кричала и, выбившись из сил, опустилась на приступки. В сумерки сторож выпроводил ее за ворота. Она поплелась вдоль заводского забора и тут только заметила, что несет рабочую одежду Егора и сапоги. Один сапог был разрезан, залит кровью, и она прижала его к себе:

— Да как же это? Да что же это?..

Всю ночь, — а ночь была с лунной прозеленью - ей мерещились затянутые слюдой страдания глаза Егора и белый доктор с отпиленною ногою в руках. Шагам рабочих, их голосам она обрадовалась, как концу пытки. Отрезала хлеба и разбудила Федю:

— Завтракай, да приглядывай тут. Беда у нас…

Федя еще вчера узнал, что случилось с отцом, и уронил:

— Не плачь, поправится: кости, говорят, чуть тронуты.

Варваре стало легче, и она с узелком заторопилась на гудевшую под ногами рабочих улицу. У ворот ее поджидал Евдокимов. Она не видела его, не понимала его слов, сутулилась и быстро перебирала ногами. В больничном коридора ее выбранили за слезливость и неохотно впустили в палату. За ночь щеки Егора осунулись и посерели, нога стала еще огромнее. Он с недоумением поглядел на Варвару, отмахнулся от принесенного ею узелка и просипел:

— В контору сходи, и это… за несчастье чтоб на Федю и тебе дали. Да не робей там, а то они, знаешь… Советуйся с кем надо… Ну, иди, иди…

Варваре чудилось, что ему станет легче, если она коснется его лба, но служитель на лету перехватил ее руку и вывел в коридор:

— Иди, иди…

Голос его незаметно стал голосом Егора: «Иди, иди».

И она шла, шла, пока не. очутилась в конторе. Швейцар вел ее вдоль коридора, она напускала на лицо строгость, но плач перекашивал щеки и мутил глаза. Перед нею сверкали чьи-то очки, кто-то запрещал ей плакать, что-то говорил, кричал, вел ее. Она в полусне увидела улицу, солнце, встряхнулась и опять побежала к больнице.