В секретку Федя вернулся на четвертые сутки:

— Ну, вот, теперь и я крещеный.

Больше Казаков ничего не добился от него. Холод и сырость проняли Федю до костей, но глаза его светились твердо и задорно. Прогулки вновь начали казаться ему короткими, после вечерних поверок на губы опять набегали улыбки: «Эх, и засну же!» Потянулись шахматные партии, рассказы, и дни шли, даже торопились, пока их не остановил усатый арестант.

Случилось это через неделю по выходе Феди из карцера. В руке Феди было ведро с нечистотами. Он сняло него крышку, готовясь окатить усатого, но тот так улыбнулся ему, так заговорщицки подмигнул, что руки его обмякли, и он подумал: «А может, жандармы сняли копию с записки, пока она шла сюда?» Усатый кивнул на Казакова и захлебнулся шопотом:

— Ты с ним не очень-то: это он, гад, шепнул о записке, больше некому. Гляди, а то и меня подведешь. Вчера наши у политиков снег сгребали и принесли еще записку тебе. Просили ответа.

Федя вспомнил день, когда его брали в карцер, и похолодел: ведь Казаков кинулся к нему вместе с надзирателями: «Вот что-о, а я думал, он хотел помочь мне… Ах ты, гадина!» От волнения и гнева у Феди пересохло в горле. Он хмуро прошел в камеру, украдкой прочитал записку и согнулся от боли: разнюнился, говорилось в записке, перед смазливой девчонкой, разболтал ей все и юркнул в секретку - пусть, мол, она топит товарищей, а я в стороне, я ни при чем. И хорошо сделал, что спрятался, таким не место среди товарищей.

Под запиской стояло слово «Сестры», а рядом был нарисован чулок. Федя понял: писали чулочницы, а опознала их и «дядю» Саша.

Он в кашицу измельчил записочку и одеревенел. Мерещилось, как его поведут на суд, с каким презрением товарищи будут глядеть на него и ежиться рядом с ним. И разве можно не презирать его? Кто Саша? Девчонка, а он взвалил на нее такую тяжесть. Дурак! Осел! Не мог перенести корзины так, чтоб об этом никто не знал. И ведь имел возможность: под его рукою было четыре помощника. Надо было провести их во двор, поставить в стороне, а самому постучать. Саша открывает ему, он шепчется с нею, четверо подкрадываются, хватают его, Сашу, старуху, связывают их, запирают в чулан и уносят из типографии корзины. У него руки связаны чуть-чуть, он высвобождает их, советует Саше и старухе не оставлять дома, гонится за «грабителями», находит их в условном месте и…

— Ну, продолжаем. Ход ваш…

Федя поднял на Казакова глаза и, чтобы не выдать тревоги, сел к шахматам. После второго хода ему вспомнилось утро, когда он согласился быть помощником Фомы. В ушах прозвучали слова Смолина: «Смотри, не обмани доверия».

Как же, не обманул! Стучал по котлам, носился по слободке, верил, что никогда не споткнется, не упадет, а теперь скулит собачонкой, облитой расплавленной смолою.

Ной, вой, визжи, — смолы не стереть - до мяса въелась.

— Ваш ход. Да вы слышите?

— Слышу, сейчас…

Улыбка Казакова показалась Феде гаденькой: «Знаю, знаю, — говорила она, — что с тобою». Вспомнились кивок и шопот усатого, по челюстям прошел зуд, будто их только что надзиратели разнимали противными ключами. Федя поморщился и встал:

— Виски ломит что-то…

Казаков оглядел его и вновь, казалось, ехидно усмехнулся: знаю-де, отчего у тебя виски ломит, знаю. Федя старался не глядеть на него, ходил по камере, ложился, а после вечерней поверки решил защищать себя и доказывать, что он не предатель, что за ошибки нельзя презирать и ненавидеть.

Он лежал с закрытыми глазами, заглатывал набегавшую горечь и ждал, когда наступит тишина. Вот затихли шаги на лестнице. Вот надзиратель заглянул во все камеры и уселся пить чай. Казаков уснул. Тихо…

Федя намочил угол тисненного переплета «Нового завета», пуговицей наскоблил с него краски и, окуная в нее разжеванный кончик спички, принялся писать:

«Все правда. Не подумал я и в горячке сказал все другому человеку. Пришлось сказать. И не прячусь я. От меня синие собаки ни слова не добились, и есть я прежний, каким был…»

Федя прислушивался к дыханию Казакова, к тишине коридора, водил рукою и оттеснял подступавший к горлу жар.

Хотел, чтобы товарищи прикоснулись к его боли, и сознавал, что выползающие из-под спички безобразные слова только намекнут на то, что творится с ним. Обертка от чая стала рябой от слов и покоробилась. Федя свернул ее в комочек и услышал шопот:

— Переписываться начинаете? Одного карцера мало?

Федю пронизало неприязнью, и он притаился: «Следит, подглядывает. Сейчас со своими услугами подкатится».

— Вы хотя бы со мной посоветовались, — продолжал Казаков — Жалеть потом будете…

«Ага, вот, только опоздал ты, опоздал». Федя перекосил плечи и, разрывая записку, кинул:

— Нет уж, я без советчиков обойдусь.

— Это еще лучше. Так и надо.

Улыбка, с которой Федя растирал в пальцах записку, показалась Казакову вызывающей, и он отвернулся. Федя глядел в потолок и растравлял себя.

Возможно, на воле по рукам уже ходит напечатанная на папиросной бумаге заграничная газета - «Искра», а в ней сказано, что вот в таком-то городе он, Федор Жаворонков, пр свалил типографию.

Товарищи во всех городах запоминают его имя и фамилию: «Жаворонков, Федор Жаворонков, Жаворонков…»

На заводах и фабриках сознательные приглядываются к каждому новичку: «А это не тот, о котором писали, не Федор Жаворонков?»

Когда его освободят, Смолин, Фома и другие будут шептаться:

— Тес, Федька идет.

— Поджал хвост, а какой боевой был.

— Да-а, заведется вот такой гусек и шлепает нашего брата!

— Не ходи по морозу босиком.

А Саша? Как он встретится с нею? А если она согласилась на то, что предлагал ему полковник? Согласилась, а его встретит слезами, рассказами о том, как ее допрашивали и хотели убить…

Федя с отчаянием сознался, что он поверит ей, что даже сейчас ему чудится ее дыхание и пьянит его. А верить ей нельзя, нельзя. Жандармы всему обучат ее. Она тайком будет бегать к ним с доносами. Ведь были же такие случаи.

Рассказывал же ему Фома, как это делается.

Боль и бешенство скручивали Федю. На утреннюю оправку он вышел разбитым, с мутной головой. Усатый арестант поджидал его:

— Ну, давай скорее.

Сзади подошел Казаков, отстранил усатого от Феди и показал ему кулак:

— Вот ответ, видишь? Так и скажи там, и не лезь.

Изобью!

Арестант побагровел и зашипел Феде:

— Вот что-о-о, ты уже в его лапах? Ну, слушайся его, слушайся, он тебе покажет, почем сотня гребешков! Он на эти дела и подкинут сюда… Он…

Из коридора на носках подкрался надзиратель и схватил усатого за рукав:

— А-а-а, шепчешься? Через тебя, значит, они записочками орудуют!? А я отвечай! Идем в контору? Там тебе прополощут зубы! Идем!

— Эх, ты, гнида, из-за тебя пропадаю, — убито шепнул усатый в лицо Феди.

Надзиратель потащил его в коридор. В глазах ошеломленного Феди усатый вырастал в друга, в товарища, а Казаков падал, линял, превращался в ловкого, подсаженного жандармами прохвоста. Воспоминание о том, как Казаков пытался узнать о заводских кружках, как бы добило его, и Федя перестал разговаривать с ним.