В руках арестанта было два куска белого хлеба. Надзиратель взял его за локоть, зашептал на ухо, и они на носках пошли к секретке. Надзиратель бесшумно вложил в скважину ключ, повернул его и дернул дверь. Арестант юркнул в секретку, положил на стол хлеб и быстро вышел (обычно Вишняков и Федя выгоняли его с хлебом). Надзиратель с улыбкой отошел в глубину коридора, бесшумно вернулся, сдвинул на секретке железку и припал к щелочке глазом. Он был уверен, что хлеб притянет к себе Вишнякова и Федю, и ждал, когда они подойдут к нему и украдкой начнут отщипывать кусочки.

«Теперь, голубчики, ваша песенка спета». В груди надзирателя наготове стояли смех и слова: «Вот, ешьте, ешьте, довольно у дурака на башке волосы считать».

Он глазами подталкивал Вишнякова и Федю к хлебу и волновался, будто сидел на берегу с удочкой: вода прозрачна, рыба вот она, на виду, перед крючком стоит, но не клюет, не глядит на приманку. От нетерпения в горле надзирателя запершило, висевшие на руке ключи ударились о дверь, и он выругался:

— Вот проклятая политика!..

Федя вздрогнул, глянул на стол и, задыхаясь хлынувшим от хлеба запахом, уронил:

— Напрасно мы впустили в камеру хлеб.

— Ничего, в обед выбросим, — почти с удалью отозвался Вишняков. — Не сушить же его на богомолье.

Федя поджал ноги и схватился за слова Вишнякова:

— А на богомолье, должно, хорошо ходить…

— Как вам сказать… Во всяком случае - интересно.

Моя тетка сходит, бывало, и лет пять рассказывает потом, чю видела. Походить пешком по России каждый должен, даже обязан. Я в молодости ходил на Кавказ, в Крым, на Урал. Теперь не до того, но иногда снится, будто иду…

Дверь опять приоткрылась:

— Кипяток!

Вишняков и Федя глянули на арестанта с медным чайником и отвернулись.

— Наливай сам! — заворчал надзиратель: — Господ, видишь, корчат, хвосты себе подкусывать собираются и ваксу вылеживают.

Арестант выплеснул в нечистоты воду из чайника и наполнил его дымящимся кипятком. Дверь закрылась, и Федя сказал:

— А я вот нигде не бывал. На Кавказе хорошо?

Вишняков пересилил тошноту и принялся рассказывать о Кавказе. Федя ясно видел окно, потолок, свои ноги, затем стены как бы раздвинулись, из-за них пахнуло ветром, закачались сады, запахло яблочным медом. Где-то заголосил муэдзин:

«Алла-алл-а-алла!..»

Федя шел на его крик, тряс яблони, рвал сливы, захлебывался их соком, слышал гул бубна, шум воды, спешащей по камням, и торопился. Звуки острожного колокола «Дон-дон-дон!» — остановили его. Из-за садов и гор вдруг выплыли противные стены, опустился потолок, вместо солнца глянуло дымное от пыли и копоти окно с решеткой.

Федя перестал шевелить языком и оторвался от яблонь и слив.

— Пора вставать. Сможете? — спросил Вишняков.

— Смогу-у…

Вишняков взял со стола хлеб. Они оба старались не глядеть на него, подошли к двери, спинами прижались к стене и сквозь звон в ушах слушали. От аромата хлеба, от его верхней розовой корки охватывала пьянота, и рука, в которой он был, легонько дрожала.

По коридору перекатывался грохот открываемых и закрываемых дверей, с деревянных лотков соскальзывали баки со щами и кашей. В секретку прорывались дразнящие запахи и стесняли дыхание. Язык шевелился, зубы ловили края губ и стискивали их.

Вот загремела дверь соседней камеры. Теперь их очередь. Шаги ближе, тише: надзиратель и арестант подкрадывались. Надзиратель чуть слышно зашурудел в скважине ключом и открыл дверь:

— Скорей…

Вишняков преградил арестанту с обедом дорогу, через него выбросил в коридор хлеб, вынес за порог ногу, уперся ею в пол и закричал:

— Опять!? Ставьте обед у двери и убирайтесь!

Надзиратель подтолкнул арестанта:

— Неси, неси. Отступитесь, господа! Доиграетесь вы с этим, ой, доиграетесь! Вам больничную еду дают, а вы…

Арестант согнулся, намереваясь проскользнуть в секретку, но Федя вырвал из его рук судок, прикрытый миской с кашей, и, расплескивая суп, швырнул за дверь.

Вишняков принял с коридора ногу:

— Вот и все.

Надзиратель яростно захлопнул дверь и заголосил:

— Над пищею глумятся! Супом, как собаку, обливают, а ты терпи, гляди им, чертям, в зубы…

— Что, опять? — донесся издалека голос.

— А, ну да, опять! Распустили на свою голову!

Голоса покатились к лестнице, окрепли и в топоте ног ринулись назад:

— Гляньте, что на полу!

— Хуже сумасшедших стали!

— Скрутить надо, а то всю посуду перебьют!

Вишняков и Федя молча спустили с коек ноги и сели.

Из-за распахнутой двери ветром влетел выбритый гибкий помощник начальника тюрьмы:

— Гаспада, вы опять?! Пасуду портите, на людей наводите страх! Мы вынуждены применить к вам самые стражайшие меры! Мы…

Вишняков и Федя глядели на него выпитыми голодом глазами и ждали, а когда он перестал размахивать руками и кричать, Вишняков спокойно проговорил:

— Пусть ставят пищу у двери. Мы не раз говорили об этом, но кому-то нужно, чтобы шум повторялся.

— Это вот ему нужно, — подхватил Федя, указывая на старшего надзирателя. — Мы восемь дней твердим ему, чтоб, к нам не вносили пищи.

— Гаспада, пачему!

— Не будем есть, пока не переведут к политическим…

— Гаспада, гаспада…

Помощник доказывал, что ни он, ни начальник тюрьмы не в праве переводить секретников в корпус политических, что, положа руку на сердце, он не понимает, зачем такие умные люди, а он считает Вишнякова и Федю «таковымы» — подвергают свою жизнь риску. Надзиратели про себя ругали его: «Защелкала, глиста дворянская!» — хмурились и нетерпеливо перебирали ногами.

Старший надзиратель раздраженно шепнул:

— Да, чего вы, ваше благородие, говорите с ними? Они вон даже не встают перед вами.

Тут только, казалось, помощник заметил, что Вишняков и Федя сидят, и округлил глаза:

— Гаспада, это же, это… ну, вы не признаете законов, но это же невежливо… Я же стою перед вами, а между тем…

— Да, да, — согласился Вишняков, — но нам трудно соблюдать правила вежливости.

— Я нанимаю, но в паследний раз предупреждаю, в паследний раз…

— Переведете, без предупреждений все кончится.

— Это невазможно, прашу заметить, невазможно, и мы вынуждены будем наступить с вами…

Помощник запнулся, как бы поймал что-то пальцами, стиснул их и вышел.

Феде хотелось сказать, что помощник сносный человек, что другой дал бы волю надзирателям, но слабость пригнула его к подушке, и он поплыл в туман. Разбудило его щелканье замка. Серый арестант запер в фонарь над столом капающую керосином лампу с желтым огоньком и исчез.

Одуряюще запахло пролитым супом. Зубы перехватывали слюну, в ребра толкалась зудящая, сродни изжоге, боль.

В воображении лесом оглобель встала виденная когда-то ярмарка, закружились столы с пряниками, столбы баранок, вороха воблы. Над ними замигали глаза надзирателей, зашевелились их колючие усы и лохматые брови. Их заслонил коридор, усеянный веснушками просыпанной каши и рыжего маслянистого жареного лука. Веснушек было много. Федя подогнул колени, ртом начал собирать их с пода и вздрогнул.

— Кипяток!

У стола копошился арестант с красным, до блеска начищенным, чайником. День уже отступил от решетки. Дверь, захлопываясь, обвеяла Федю паром. Он вдохнул его и очутился дома, на лежанке, рядом с котом.

«Феди-инь, — от окна позвала его мать, — глянь, на осокорь какая птичка села. Скорей, а то улетит, хохлатенькая, а ножки тонюсенькие, как соломинки…»

Федя животом скользнул по углу лежанки, затопал к матери, взлетел на ее руки и, не успев взглянуть на осокорь, упал на койку секретки.

— Дон! Дон-дон-дон! — по-псиному лаял тюремный колокол на поверку.

Ватага надзирателей топала по коридору, гудели голоса.

Из общих камер прорывалось пение молитвы. Взвизгнула дверь на лестницу, гул шагов свернулся, и тюрьму обняла длинная, бредовая, голодная ночь…