В котельном цехе буро и дымно. Летом - жара, зимой — стужа, сквозняки. Густой, пыльный воздух гудит от лязга, скрежета, грохота и дребезга, — ни один осокорь не выдержит. Нелегко было Феде: работа досуха выпивала силы, но напрасно Варвара уверила себя, что он зачахнет, и сгорела от тоски. Только два раза побурела на ее могиле трава, а Федя переломил в себе слабость, в пыли, в грохоте нашел соки и пошел кверху. Вырос и начал наливаться. Плечи раздались, грудь стала высокой, руки набухли узлами мускулов. На верхней губе и по щекам пошел пух. Поседевший отец подарил ему свою бритву и выучил бриться. В цехе шутили:
— Федь, жениться пора!
Отец улыбался и все настойчивее твердил, что его Федя уже не мальчишка, что он любому котельщику не уступит, что пора его руки как следует оценить. Бригадир отмахивался, мастер визжал:
— Что, прибавку? А гвоздя ржавого не хочешь?!
Итти к начальнику цеха боязно было. Старик качал головою: «Эх, идолы, идолы», — долго крепился, терпеливо ждал, не опомнится ли мастер, и решил действовать.
После одной из получек стиснул зубы, приглушил шопоток совести, купил две бутылки зубровки, головку сыру, сардинок, фаршированного перцу, ветчины и рано утром шмыгнул на кухню мастера:
— С воскресным днем. Сам-то встал?
— Встал, а тебе зачем?
— Да посылочку тут передали ему.
— Ну что ж, давай отдам…
Старик прижал к боку сверток и покрутил головою:
— Ну, не-эт, я сам отдам, мне олово одно ведено оказать.
— Ох, дед, хитрый ты, вижу…
— Да уж как же, выучили, слава богу. Я не тысячник какой, у меня посылочки на заборе не растут. Посылочки, они вот где у нашего брата, вот на этом самом месте, — и старик ударил себя по затылку.
Кухарка чмокнула губами, приоткрыла дверь, крикнула в комнаты, и оттуда вышел полуодетый, выбритый мастер:
— Ну, чего тут? А-а, постой, как тебя? Ум…
Старик согнулся, подсказал:
— Жаворонков, Егор Жаворонков, — разогнулся и напустил на лицо ту самую улыбку, от которой ноет сердце, а глаза бегают так, будто в них из горна пыхнуло искрами.
— Знаю, ну?
— Да я, Пал Ваныч, все насчет сына. Вся печенка от обиды иструхлявела: работает за двоих, скоро двадцать лет стукнет, срамота прямо!
— Какая срамота? Что ты плетешь?
— Да, я это… посылочка тут вам, все, как вообще, как прочие люди делают, и зубровочка первый сорт, и все, что любите, как говорится. Парень на харчи не выстукивает. В силу вошел, парнишечьи рубахи вроде паутины разлезаются на нем, ест за двоих, а мясо, сами знаете, в тринадцать копеек вскочило. Если ему два фунта хлеба мало, как тут на сорок копеек жить?..
Доказывая и жалуясь, старик положил на кухонный стол сверток и принялся мять картуз. Мастер оглядел через его плечо двор, прикинул на руке сверток, скучающе проговорил:
— Зря ты это: я и так вижу все, не слепой, кажется, — и пошел в комнаты.
Старик как бы посыпал его след словами благодарности, спрятал от кухарки покрасневшие глаза и вышел. Неловкость гнула шею и путала ноги. У ворот он тяжело передохнул, выглянул на пыльную улицу и, радуясь ее безлюдью:
«Ну, слава богу», — шагнул на тротуар.
В стороне кто-то хихикнул и сказал:
— Видали? От мастера…
По спине старика покатились капельки холодного пота и согнули ее, а в зажившей ноге тоскливо заныло. Почудилось, из всех домов глядят на него: вот, мол, старый Жаворонков ходил лебезить перед мастером и снес ему «посылочку»…
От стыда мутилось в глазах: «Верно, боже ты мой, верно, а как же иначе? Ну, как иначе?» Шоркая о дома плечом, он встрепанно вбежал в переулок и прижался к забору.
«Стыд-то, срам-то какой»! С мукой подавил хрипоту в горле, расправил дугастую спину и обомлел: картуз был у него в руке, точно он все еще стоял перед мастером и улыбался мучительной улыбкой. «И все видели, вся слободка узнает». Он злобно прикрыл лысеющую голову и плюнул:
«Тьфу, будь вы распронопрокляты, до чего на старости довели!..»