Жандармы нашли на слободке два гектографа, библиотечку и увели несколько человек в тюрьму. В кружках заахали и подтянулись, в комитете покрутили головами…

— Придется, снятый отче, ставить типографию: гектографами не управляемся, да и позорно растрачивать на них силы.

Слова эти относились к члену комитета Фоме Кемпийскому. Когда-то жил другой Фома Кемпийский - монах.

Славен он тем, что подражал Христу: книга его так и называется - «Подражания Христу». Фома из комитета никому не подражал, а Кемпийским его прозвали за то, что он без помощи шифра и лимонного сока, по-славянски, туманными, душеспасительными словами, писал деловые бумаги, письма и записки, которые жандармы не раз принимали за послания сектантов.

Славился, кроме того, Фома зоркостью, сноровкой и уменьем быстро находить концы расставляемых сыщиками и жандармами сетей. На жизнь он зарабатывал чертежами, а похож был на кустаря-мастерка: носил длиннополые пиджаки, поддевку, лаковые сапоги и картуз о обшитым козырьком.

За постановку типографии он взялся охотно, но попросил себе помощника и предупредил:

— Кого зря не всовывайте. Укажите человека, я обследую его и, если он будет кругом шестнадцать, возьму.

Комитетчики сказали об этом двум главарям заводских кружков, те посоветовались и нашли, что самым надежным помощником Фоме будет Федя. Смолин как будто невзначай привел Фому к Феде, познакомил их, и тот начал ходить в гости не то к Феде, не то к старику, не то к обоим вместе. Являлся он после гудка, с прохладцей пил чай, прислушивался, приглядывался к Феде и медленно, деловито спорил со стариком о боге. Однажды он засиделся до ночи, попросил Федю проводить его и на ходу спросил:

— Вы, конечно, знаете, зачем я ходил к вам? Нет?

Это хорошо. Идет, значит, Марфа за Якова.

Фома взял Федю подруку, туманно, намеками объяснил ему, что организации на ответственную работу нужен человек, что таким человеком является он, Федя, и дал совет:

— Ежели словеса мои падают не на камень, бросайте свою теперешнюю работу в кружке, смените псевдоним и прикиньтесь для начала влюбленным в какую-нибудь недоступную барышню. Трудно будет притворяться, но Христос терпел и нам велел. Подумайте, и дайте ответ Смолину.

Федя ликовал: его, почти мальчишку, нашли самым подходящим для серьезной работы, — ого! Какая работа ждет его, он не представлял, но всю ночь в мечтах попадал в засады, на глазах жандармов исчезал, появлялся в других городах, говорил, руководил. Даже утром, когда к нему подошел Смолин, не мог скрыть радости. Его сияющее лицо не понравилось Смолину. Он хмуро сказал, где можно увидеть Фому, и спросил:

— Чего это с тебя, как с теленка, масло течет? Смотри, не обмани доверия.

— Оставь, что ты.

— Ладно, увидим, я только так, к слову…

К Фоме Федя не шел, а летел, будто его там ждало что-то необыкновенное, но Фома даже не заикнулся о деле.

Он отставил к стене чертежную доску, убрал инструменты, накормил Федю салом, напоил чаем с плюшками и принялся расспрашивать, как он начал бы, например, ставить в городе подпольную типографию. Слушал, как бы разжевывал сбивчивые слова Феди и тянул:

— А-а-а, так, та-а-ак, нда-а-а…

Не дослушав, заторопился, заторопил Федю и лениво попросил его зайти дня… ну так через два или через три.

Федя вышел от него в поту, с мутью на сердце: говорил плохо, говорил глупости, сбивался. Утешало только то, что он еще увидится с Фомою и тогда уж не будет мямлить и скажет все как следует. Но второе свидание было короче первого: Фома дал ему пачку книг о том, как набирают и печатают газеты, книги, и посоветовал вчитаться в них.

Больше месяца раза два в неделю виделись они. Федя уже остыл, тосковал по прежней работе, нервничал. Тогда Фома сказал ему:

— Вот теперь с вами можно разговаривать о деле, — сухо, деловито объяснил, что поручено им, и погрозил: — Только поменьше всяческих взлетов и настроений. Все надо делать по ранжиру, по нотам. Малейший промахи беда грянет над нами и над всей организацией. От меня ничего не скрывайте: я немножко больше вас знаю. А начнете вот с чего…

Фома направил Федю к сознательному наборщику и поручил ему расширить связи с типографиями и наладить добычу шрифта. Федя побывал в гостях у наборщика, купил модное пальто, шляпу, рубашек с отложными воротничками, разноцветных пышных галстуков и тросточку. На заводе и в кружках уже ходил слух, будто он влюбился в пассаже в продавщицу. Товарищи недоумевали, злились и, когда он, одетый во все новое, шел в город, кричали:

— Эй, вернись! Забыл на спину фартук с телячьим хвостом нацепить?

— Губы-то обточил? Смотри, кисею на милашке оборвешь.

Федя отшучивался, бормотал что-то о молодых годах, о сердце, которому не прикажешь, и кусал губы. Правду Фома сказал: трудно притворяться. В городе он прежде всего заходил в пассаж, бродил среди чиновников, барынь и зевак, заглядывался на витрины магазинов, на юрких, будто из воска слепленных, продавщиц и незаметно исчезал.

Знакомства среди наборщиков заводил он неторопливо, с оглядкой, и выдавал себя за слесаря из пригородного депо. Если требовало дело, заходил в пивные и чайные в рискованные минуты нудно растекался словами о том, будто его дядя держит в провинции маленькую типографию и бедствует без шрифта.

Вначале тяжелые сверточки ему передавали из одного места, затем из двух, из трех. Он в кармане срывал с них бумагу, комкал ее, перебирая пальцами буковки, следил и за тем, кто передал ему сверток, и за прохожими, и за собою. У основания его карманов были дыры, застегивались они на кнопки (изобрел Фома): в случае преследования кнопки можно расстегнуть, на ходу через дыры разронять шрифт, застегнуть - и все.

К Фоме Федя ходил раз в неделю и под бульканье самовара рассказывал, сколько запасено шрифта, как идет дело. Фома показывал ему эскизы частей оборудования будущей типографии и советовался с ним. Несложные части Федя брался сделать на заводе, сложные Фома сдавал через кого-то в частные мастерские.

Феде нравилось, что Фома не учит его, не наставляет, а лишь к случаю рассказывает разные события из жизни подпольщиков и как бы примеряет их к его шагам. Фома радовался тому, что Федя умеет слушать - а ото не часто встречается, — ничем не старается поразить его, не любит разговоров и делает все ровно, без егозни. Они перешли на ты, при встречах незаметно опустошали самовар, наговорившись, уславливались о дальнейшем и крепко жали руки.

Изредка Фома обнаруживал во взятых Федей эскизах недочеты и после вечернего гудка прибегал на слободку.

Старик гордился знакомствами Феди, но Фому любил особенно, радовался каждому его приходу:

— Вот хорошо-то! Варганьте самоваришко, я сейчас, — и бежал в лавку.

Фома объяснял Феде, зачем пришел, и они вдвоем ставили самовар. Старик возвращался с приправой к беседе, то есть с пивом, с закуской, и с порога возобновлял давнишний разговор:

— Вы вот говорили как-то, что не надо ни креститься, ни молиться: делай, дескать, все хорошо, богу и не за что будет карать тебя…

— Л за что же ему карать вас, раз вы все делаете хорошо?

— Ага-а, — торжествовал старик, откупоривая бутылки, — а за неуважение, за гордость? Должны мы помнить его и почитать или не должны? Подсаживайтесь. Будем здоровы, вот та-ак… Хорошее пиво… А вы, видно, об этом и не думали, а?

— Думал, я обо всем думаю.

Фома тянул пиво, неторопливо сколачивал вопросики, из вопросиков - вопросы и припирал старика к стене. «Вот это дело, вот это да-а, — торжествовал Федя, — а я с плеча с ним». Чаще всего он только делал в, ид, будто слушает, а сам думал об эскизе и примерялся, как исправить ошибку.

Делать части для типографии приходилось украдкой в обеденные перерывы. Сложное делали он и Смолин, второстепенное он сдавал товарищам: одного попросит доску выстрогать — для тетки будто, другому закажет шайбочек, третьему — болтиков. Часть за частью он смазывал маслом, в пакле клал в дыру под забором, вечером переправлял к себе, заворачивал и нес в город. В аптеке свертки сдавал золотушному фармацевту, в пассаже - ювелиру, на вокзале - железнодорожнику. Куда дальше шли части, не знал и не пытался узнавать…