Пелагея с полуночи стряпала, вынимала из укладки вчерашние подарки и разглядывала их. Когда наступило утро, она часто приникала в окошку, выбегала на крыльцо и за ворота. Иззяблась воя, издрожалась, завязала в платок подорожники и пошла в сторону заимки.

— Куда это ты? — спрашивали ее.

— Да тут, — пряча лицо, уклончиво отзывалась она и без слез плакала: «Не едет, ой, не едет, горемычная моя головушка!» Она заглянула к Герасиму во двор, в лавку Карпа и заспешила дальше; завидев знакомую дугу, засияла, заторопилась, с разбегу припала к Никону и залилась словами:

— Всю меня за ночь извело. Шанег вот, пирогов напекла тебе, стерегла, все боялась. И куда-а летишь?

Хоть дене-ечек поголубить бы-ы те-бя-а-а.

Она-дрожала от печали, от любви и была благодарна всему, что послало Никону горе и дало ей радость-на студеном ветру дороги, под взглядами стылых избяных окон еще раз обнять его.

— Сыну, сыну скажи все и поклонись ему. И живи, жди тут меня. Я скоро изведусь.

По ту сторону села, на резком ветру Пелагея оторвалась от Никона и засеменила за ним следом. Дорога уносила его все дальше и дальше. Лошадь как бы припала к снегу, юркнула за сугроб и закачалась точкой. С этой точки, маленькой, вместившей вое счастье, Пелагея не сводила мокрых глаз; вдруг увидела бегущую Бурку, упала и забилась о дорогу: собака летит, собака догонит любимого, собака в горе и радости будет с ним, а она, Пелагея, может быть, никогда не увидит его и в одиночестве состарится.

1915–1922 гг.