Вместо Фели в палату впорхнула записка. Топит, моет, завтра перевезет. Строчки слетели в марь лепетом и зазвенели… Четыре года тому назад, до голода и аборта, так звенели живые слова Фели. Пережитое стеною стало между тогдашней Фелей и теперешней. И уж не пробраться теперешней, матери, с черточками на лбу, к той, смеющейся, беззаботной. Стена высока и с каждым днем выше, выше… А юность дальше, ярче, синее…

Стрелкам под стеклом уютно. Их не томят жар, озноб, и они чуть шевелятся. Ночь далеко, а к утру надо продираться сквозь дебри минут.

— Сестра, позовите доктора.

— Он уехал.

— Неправда. Мне очень нужно.

— Обход кончился. Что вам надо?!

— Попросите согреть мое платье: я уйду.

— Не капризничайте!

— Я не могу больше. У меня дома лучше, чем здесь.

— А-а-а, дома стало лучше, и мы вам не нужны?

— Не вы, не вы, больница, не забывайтесь!

— Не кричите!

— Позовите доктора!

— Не стану!

В глазах темно. У сердца топорщится пружина — дззинь! — и в голову огонь. Тело взметывается, руки ловят табурет и швыряют. Звенит кружка, хрустят пузырьки. От двери в туче белых халатов катятся гул и крики:

— Успокойтесь, успокойтесь.

— Моренец.

— Воды, воды.

— Ну, хорошо. Я же не со зла. Домой хочет, а слаб еще, температура не спала… Ну, хорошо, хорошо. Наймите извозчика. Сейчас… Вот так.

Вода студит в груди, и пружина сворачивается, стучит глуше:

— Тах, тах.

Стыдно в глаза глядеть.