У отца под глазами мешки. В мешках слезы. Ему надо выплакать их. В этом все, а он притворяется сердитым, суровым. Сидит на диване, против электрической лампочки, обвернутой бумагой, и, не глядя на Вениамина, хрипит:
— Ну, заходил к Фелицате? Ну? Придет? Ага.
Отвратительное «ну» наростом сидит на старом языке. Выросло за долгие годы жизни в имении, — каждодневно отдавал приказы, спорил и ругался с мужиками. Вениамин глядит на него через лампочку и не шевелится.
— Ну?
— Что?
— Придет, значит? Она не в тебя. Ты гимназистом вышел из моей воли. Мужиков бунтовал у меня, с подпольщиками снюхался. И она завольничала, ну, а родового не потеряла… Дьяволовой революцией его не выкорчуешь из нее, крепко сидит… Один ты у меня такой. И на что польстился? Ну, если б сидел в этом самом Совнаркоме Лениным, Троцким или этим… ну, что по народному помрачению… а то, ведь, в затычках состоишь.
— Не надо, отец.
— Ну, чего не надо? Вру? Ты же на поручениях. Подумал бы, кто ты, какой твой род: Ка-ве-ри-ны… Замызгал ты его и себя… Ну? Как степной воробей: мокрый, дрожишь, а все птицей притворяешься… Срам. Отца разорили, выгнали, а ты с ними…
— Отец…
— Ну, чего? «Отец, отец». Сорок лет я тебе отец… Думаешь, сладко им быть?
Старик хватает со стола газету, отбрасывает ее и ложится лицом к стене. Видит имение, парк, лес, поля, деревни, жену и место, где она похоронена: возле сельской церкви, под липами. Рядом с нею лег бы и он. Его придавил бы камень, сделанный по его чертежу… А где ляжет он теперь? В какую землю? Ведь, сын и креста не поставит… Стоит вот, глядит, может быть, ждет его смертного часа…
Старик взметывается и хрипит:
— Ну, чего стоишь?
— Что ты?
— Стоишь, говорю, чего?
— Не волнуйся, лежи…
— Да не могу же я лежать…
— Почему?
— А потому, что не знаю, что у тебя на уме… Ведь позорю я твою коммунистическую честь? Раньше была дворянская, офицерская честь, а теперь ваша, коммунистическая… Как же: отец дворянин, помещик. Ну? Записано же это, небось, в анкетах? Или соврал? Вам можно. Иного шельмеца так зовут, что и не выговоришь, а у вас он Григорьев, Иванов…
— Ладно, отец…
— Ну, неправда? Мешаю же?
— Бред это, отец…
— А я знаю, что у вас правда, что бред? Ну, только ты не тревожься: я скоро уберусь. Тошно мне в вашем проклятом ветре. Ты на каторге переводов от меня не принимал, а я живу у тебя приживалом. Ну, недолго уж. И я после смерти смирным буду. Это вот только меня тревожит дед. Каждую ночь приходит… Ты до старости не доживешь. У таких старости не бывает. Золою разлетишься в чортовом ветре… Ну, о тебе напишут… Небось, этим и живешь? В истории, мол, буду? Щенок! Я мог бы попасть в эту историю лет пятьдесят тому назад. И у меня были бредни: отдать землю, опроститься. А я не захотел… Вы, нынешние, не поймете… Дворянин я, а это… ну…
Слова старика налиты спесью, тьмою. Вениамин ощущал их слепыми и липкими. Виделись ему не имение, поля и леса, а две клетки в тюремной комнате свиданий. В одной из них стоял этот старик, отец, тогда моложавый, крепкий. А в другой он, Вениамин. В пустоте, между решетками, окном и надзирателем, бились звуки голоса старика. Он просил Вениамина не порочить рода, обещал съездить в Петербург и добиться прощения ему. Вениамин глядел в сторону. Старик горячился. В доводах его мелькали имена Льва Тихомирова, Михаила Бакунина, Льва Толстого. Вениамин молчал. Старик выдержками из Федора Достоевского пинал социализм. Поносил Дарвина, Маркса, эмиграцию… Вениамин тихо сказал ему:
— Напрасно, ты, отец: мы сделаем лучшее…
— Лучшее? — удивился старик…
— Да, у нас не будет всего этого…
— Чего?
— Тюрем, казней, голода, нищеты, каторжного труда.
Старик глядел на Вениамина грустно, беспомощно. На этом свиданье и оборвалось тогда. И вот теперь, через 16 лет, каждый раз, когда ворчал старик, Вениамин ждал напоминания об этом тюремном свидании. Помнишь, мол? Теперь вы у власти, а нет у вас голода, несправедливости, тюрем?
Но старик не поминал. Не забыл, не мог забыть, знал, что это самое жгучее, но не напоминал… Это вызывало нежность к нему, и много надо было сил, чтоб сдержать ее. Ведь, старик припадет, обнимет, будет капать из мешков под глазами капельками, проклинать ветер, стряхивающий его с жизни. И что скажет ему Вениамин? Ничего, мол, отец: пусть голод и холод, пусть разруха, тюрьмы, но перемещены значение и смысл всех понятий и вещей… Перемещены навсегда… Никакие силы не поставят их на прежнее место… Разве старик поймет? А иных слов нет. Все иные слова в устах Вениамина — ложь.