Во сне к старику пришел дед. В халате, с трубкой, ласковый. Зашевелил влажными от улыбки усами, и из-под них потекли налитые суеверием слова:
— Чужую землю надо освящать родной землею. А то зачахнет, обеднеет и вымрет род. Земля мстит за измену, хлеб — кровь ее, и мы сосем, сосем… Тем и живы… Только пуповины не видно. Но она есть…
Старик знал, что это снится, — привык уже, — но чувствовал себя молодым и лепетал в дедовские глаза:
— Да, да… я помню, хорошо…
— Вот, вот… хоть крохотку, а носи с собою, чтоб чужую освятить, чтоб в гроб лечь с нею… Помни это, помни…
Дед был добр в эту ночь: не заставил клясться… Похлопал по плечу и разбудил. В углу, из-за ширмы, в потолок упирался зеленый от абажура шалаш света. Перо скрипяще бегало по бумаге.
«Пишет», подумал старик, и спину его проняло холодком: дед приходит с того света с земляным заветом, хлопочет о крепости и силе рода, а Вениамин, сын его, днем и ночью рвет и топчет завет и все родовое. Рода нет и не будет… Смерть…
Муть задернула свет, но в звенящем сознании из боли вырвалась синеглазая, в ясном ситцевом платье, Феля… Такой прогнал ее старик, такой сохранила ее ему память, такой он хотел и увидеть ее. «Может быть, детей нарожала».
Расплыться губами в улыбку мешало перо: значками — слово за словом пригвождало к бумаге мысль, боялось отстать от нее и спешило, спешило…