Надзиратели, дверь карцера, кандалы, решетки и полоса света ожили. А Кандальник был слепым. Вскинутой рукою, тьмою глазниц рвался в жизнь, а когда на лице его вспыхивал свет, деревянел. Кисть мутью задергивала его глаза. Тогда по нем пробегал трепет. Он бил веками в мазки, силился сбросить их, и увидеть.

Не раз, не два было так, и Пимен отделывал ожившее, улыбался порыву Кандальника увидеть и в волнении представлял его на окраине. Этого не перехватят ковры и глаза розовых, упитанных. Этот в сотни, в тысячи плеснет холодом кандального железа и дребезгом суставов под ударами молотков. И сотни, тысячи руками и спинами услышат его хруст, его веру в их огромность, силу и рост. Слышно же весенними зорями, как растут травы, — слышна будет и его вера. Толпы вместе с ним обожгутся о кандалы, вместе с ним их унизят руки тюремщиков. Они зазвенят и до выпрямляющих вспышек в груди будут глядеть на него и слушать.

Он всем и каждому скажет, всех и каждого спросит… И не словами, гневом, верой. Порывом — разбить или разбиться, — потом муки спаяет обреченных итти. Дрожь их спайки пройдет по толпе и толпам ветром упрямства и жажды мерзнуть, ошибаться, голодать, побеждать, строить, расти, но не быть заковываемыми. Его глаза, его напруженные руки и ноги в кандалах, как знамя, возьмут они в свою кровь для себя, для детей своих и для детей детей… И его глазами взглянут на жизнь.

…Такой вставала перед Пименом встреча Кандальника с толпою, с толпами.