Прозреть Кандальник должен был в туманный день. Пимен поправлял решетку, темноту в углу, лица надзирателей и похрустывал. Оставшись один, прислушался к себе и приник к полотну. В виски стучало. Руки пружились… Кистью разрезал в глазницах Кандальника муть и раздвинул ее веками. В веки замкнул два неба белков и пустил по ним зрачки в радужных кольцах.
Был полон сдерживаемой радости. Пронизал зрачки огнем, отошел и до крика прикусил губу: в глазах Кандальника не было ни гнева, ни веры, они брезжили удивлением. Раскрытый рот не трубил, не покрывал криком звона кандалов и стука молотков. Старший надзиратель глядел на него и кривил губы.
Эта усмешка, такая знакомая, знобящая, как на врага толкнула Пимена к полотну. Он шире раздвинул Кандальнику веки, притушил в зрачках его свет, углубил провалы щек и отошел. Из сердца его в голову и ноги брызнуло болью: в глазах Кандальника теплились укор и мука. Он как-будто стыдил надзирателей. Его заковывали, били молотками по ногам, даже день каторжанина глядел на него, а он стыдил…
Гнев взбурлил кровь, и кисть хрустнула в руках. Пимен, как ножом, вырезал ею укоряющие глаза, вытянул скулы и долго не отрывался от глазниц. Заглушал зыбь тревоги и от полотна отступил тихо, нагнув голову, будто ждал удара.
И глаза Кандальника ударили его: в них расцвела страдальческая улыбка. Рука казалась вскинутой придушенными слезами. Рот бредово лепетал:
— Как же? Меня, в кандалы? И закуют?
— Да, такого закуют и сгноят, — жарко шепнул Пимен и, словно струпья, снял кистью с глаз улыбки.
Преодолевая судорогу, гневно переносил волнующее из груди на полотно и верил: Кандальник прозреет, станет волною, посланной разбить или разбиться. Но Кандальник вновь глянул на него одинокой каплей: потерял силу размаха океана и всхлипами заглушал свои, только свои, муки.
С головы Пимена на спину хлынули ледяные капли. Он вперил взгляд в ненужные ни ему, ни толпам выцветшие глаза и стал оглядывать окно, ноги мольберта и пространство между собою и полотном. Сам воздух восстал против него, бывшего батрака, рабочего, арестанта… Сам воздух дергал руки и порошил глаза, чтоб желанное не ожило на полотне.
Бросил кисть и метнулся к двери, к окну, к двери и обратно. Пол загудел под ногами. Со стен сто тридцать зрачков крест-накрест прострелили его тревогой: опять он вздыблен, опять мечется и стонет в стременах? Опять неудача гонит его на новые дороги? А они, глаза, останутся на стенах набросками, не оживут на полотне, не будут бороздить криками лиц, глаз и сладкую одурь выставочек и затекающих слюною витрин? Когда же?.. Ведь, мастер их вот, здесь. И вдруг они сжались и замерли.
Пол смолк под ногами, тень мастера срослась с полотном. Шея его вытянута. Жилы вздыблены. Глаза горели, росли. И глаза Кандальника росли. Оба они, живой и нарисованный, близкие, родные, глазами кричали друг в друга:
— Ты продал меня сытым!..
— Нет, нет! Ты мне дороже всего, не клевещи!
— А не ты просил продать что-нибудь из картин? Или я для тебя тоже «что-нибудь»?
Стыд как бы обнажил череп Пимена, стегнул по нем ледяными крупинками, и глаза его повлажнели:
— Да, да… я забыл, что и тебя могут продать… повинен…
С полотна:
— И еще: ты узнал, кто меня купил, вспыхнул, но не пошел искать меня.
Из глаз Пимена:
— Да… и это… да…
С полотна:
— И еще: ты радовался, что за меня дали много денег…
Из глаз Пимена:
— Нет, нет, я радовался возможности работать… Ты же знаешь: я нищий…
С полотна:
— А на автопортрете ты нищий? Мне легче было на каторге, чем быть проданным тобою и висеть пред глазами врагов.
Из глаз Пимена:
— Я не вешал тебя там, я не продавал тебя… Пойми ты: болезнь.
С полотна:
— Не оправдывайся! Ты к кисти шел от тюрьмы, от фабрики и завода. Забыл? Я, это — ты… А ты написал себя же в кандалах, продал врагам и опять начал писать… Тысячи лепечут о нашей силе, о нашей борьбе, о неизбежности нашей победы, но самые жгучие слова о нас, слова-орлы слетают с их уст воронами, воробьями… И ты хочешь быть таким?
Из глаз Пимена:
— Ты не смеешь… я не продажный… я не стану таким…
С полотна:
— Ты был похож на такого…
…Грохот наружной двери и ворвавшиеся в коридор звуки шагов оборвали спор. Пимен выпрямился, и глаза Кандальника погасли. Шаги вот, вот… Минута — и войдет Феля, а с нею еще кто-нибудь… и увидят позор Пимена, услышат с полотна крик об его измене… Он схватил кисть, краски, чернотою лихорадочно затянул глаза Кандальника и отошел.
Шаги прокатились мимо. Волнение схлынуло, и глаза потянулись к полотну. Кандальник бил веками о муть мазков, силился сорвать ее и увидеть.
Пимен накинул на него занавеску, отошел к окну и прислушался к себе. В груди щемило тлеющей горечью. Глаза вновь поползли с подоконника на пол, к ногам мольберта и замерли на занавеске против глазниц…
…На перекрестках всех дорог Пимена стал Кандальник. Рука вскинута, а слепые, зияющие чернотою, глазницы трубят:
— Когда я увижу фабрики и заводы?!.
1923 г.