В блеске вечера, вокруг пестрых палаток, под ударами ветра бурлят плечи, спины, платки и узлы. С боков их раздвигают трамваи, автомобили… Вой и хрип, звонки и понукания тонут в криках о продаже бензина, зубного порошка и пудры, валерьяновых капель, камфоры и обручального кольца…

— Часики… часики купите, гражданин…

— Покажь, у-у, скоко?

— Три.

— Не три, а то перетрешь… Лимон хочешь?

— Что вы? разве можно? давайте два, вечер уже: в больницу надо, к мужу… два…

— Полтора… больше ни-ни…

— Два… ведь, нельзя так. Последняя вещь… Ну, набавьте хоть двести пятьдесят, гражданин… Ну, давайте, давайте.

Холодные пальцы ловят шуршащие бумажки. В памяти всплывают слышанные на службе слова о барельефах Менье, а ноги семенят к палаткам, к лоткам. Минута — и барельефы опрокинуты: «Если тратить по 500.000 рублей, хватит на три дня».

Мелькают туши мяса, масляные квадраты, мешки сахара, окорока. Эх, Пимену бы всего вволю… А там весна… в лес его, на солнце…

— Граждане, гадает слепой… Слепой. Кому погадать? на счастье…

— Нитки, иголки, духи, мыло!..

— Примус, примус!..

— Дрожжи!

За усталым телом гонится сумрак и кутает в зябь. Переулки, площадь, улицы. Протянутые руки, бегущие огни автомобилей, шелка и рубища. Воротами висит полотнище с криком о голоде. А под ним кипит кашица голов.

В передней больницы захлестывает мрак. Ворчат служки, косится вызванная сиделка: пришла в неурочный час. Стыдясь, Феля дает им по бумажке и коридором мчится в холодную палату.

— Здравствуй.

Оправляет подушку, глазами бегает по впалым глазам и стриженой голове Пимена. Радуется его аппетиту и теребит свое колено: «Дала на чай, на послезавтра не хватит»… Говорит, отвечает и барахтается в заботе: «К кому бы пойти?».

Надо посоветоваться, но нет сил, а минуты бегут, торопятся. Улыбкой прикрывает боль, говорит, пока порога больницы не переступит тот, кому после четырех посторонние не должны попадаться. В шорох палаты из коридора врываются шаги, скрипит дверь, и вдоль коек летит:

— Ш-ш-ш, гражданка, скорее, скорее…

Феля ловит пустой узелок, посыпает Пимена ласковыми словами и спешит. Звуки ее шагов вытягиваются, затихают, но Пимен видит ее рядом с непокидающими воображения полотнами. Следит за нею, решает, что будет писать, когда выйдет, волнуется. Но затихшее тело напоминает:

— Есть…

И нет полотен, нет Фели. Тело шепчет, потом кричит, требует… Горячее, всегда голодное, ненасытное, выжатое недугом. В него уходят больничные порции, Фелины узелки, но ему все мало. От его зуда темнеет в глазах, сердце ноет…

Надо отворачиваться к стене, смыкать веки, считать до ста, до тысячи, пока не придет забытье. Но крик:

— Есть! — расколет забытье.

И опять надо считать. Рассвет смажет окна похожей на сбитое мыло сизью. Ночь спрячется под койки, градусник покажет температуру, часы отмерят пульс, на скорбный лист лягут новые значки. А воздуха, а тепла, а лекарства, а еды нет. Голодные крики сотрясают, корчат.