Федоровна во сне локтем задела за что-то твердое, лишнее и в испуге пошарила рукою, — сбоку лежал платок с деньгами. Она окинула взглядом цедившие розоватую мглу окна, кинулась к скамейке, — чемодана уже не было.

Она выбежала во двор, заглянула в сарай, — пусто. Она кликнула:

— Никит! — занемела, и пока вдалеке не заиграл пастух, ничего не слышала и не видела.

Звуки рожков как бы кинули ей под ноги кур с цыплятами. Она встрепенулась, побежала в сенцы за кормом и с трудом заиграла голосом:

— Тип-тип-тип-тип…

Руки не слушались ее. Выгнав корову, она в суматохе опрокинула надоенное молоко, заперла избу и через огород метнулась о деньгами к дороге.

По сизеющим хлебам позолотой разливалось утро.

Безлюдную дорогу обмахивали толпы колосьев и шептали Федоровне:

— Што с-о тобою? Ш-што с-с тобою?

Дорога зыбилась, меняла краски и сквозь полчища колосьев мчала Федоровну на реющие вдалеке крыши.

В глазах ее сверкали ниточки, будто уже стояли осенние паутинные дни.

К станции было ближе дорогой, но Федоровна боялась встреч с людьми и свернула на межи. В запахах ржи, под взглядами васильков сил у нее стало меньше, в сознании все посмутнело и расплылось. Она остановилась и, подрагивая, думала: куда это она бежит в такую рань? Опомнившись, она огорчалась на свою память:

«Решетом стала дырявым», — и побежала дальше.

Роса полоскала подол, ноги, но Федоровна не чувствовала ее, размахивала рукой и с горечью говорила:

— Не надобны мне деньги те… Скрал, небось, ты их…

У станции было шумно и людно. Одни пробирались за хлебом, другие приехали с хлебом и ждали подвод, третьих ссадили с поезда. Все говорили о заставах, о продовольственных отрядах, о ценах, о том, где и на что можно выменять хлеба.

— Эй, сына искаешь? — окликнул Федоровну однодеревенец-стрелочник. Уехавши он на подножке. Я-то узнал его. Кинул, небось, штуки те свои? Не, поймешь, говоришь? Теперь ничего не поймешь! Дома долго жил?

Федоровне трудно было отвечать. Сердце ее колотилось часто и стучало в узелок с деньгами. Когда стрелочник ушел, ей стало душно. Мнилось, вот-вот подкосятся ноги, а ей не с кем даже словом перекинуться, а этот проклятый узелок с нею, вот он…

К горлу подступил жар и разлился по телу мурашками слабости. Федоровна заспешила под навес, к людям, плюхнулась на чей-то мешок с зерном, прижала к лицу руки и запричитала. И чем труднее давались ей слова, тем теснее было в груди и тем жарче палила скорбь.

Не увидит она больше своей избы, не услышит запахов садового сена, вытянется вот здесь и умрет. И увидят люди, что у нее в узелке деньги, а прибереженной для смертного часа чистой рубахи нет. Увидят и назовут ее скаредницей, может быть, воровкой. Зачем она взяла деньги?

Она затряслась и закричала в свои руки, что это не ее деньги, что это грех сына, что у нее нет дочери, что за нею некому доглядеть, оттого и рубаха на ней будничная.

Она сознавала, что кричит не о том, — с ласковой дочерью всякий умрет в чистой рубахе. Как лучина в пламень, она уходила в желание оправдать себя, приблизиться к какому-то кусочку света в себе. Ведь должна же быть где-нибудь хоть искорка этого света. Ведь должна же она опять стать для людей Марфой.

Причитая, она стала легкой, потеряла власть над собой, припадочно взвизгнула, развязала платок, путаясь в его концах, выхватывала пачки денег, разрывала их, комкала и кидала:

— Вот они, вот, вот…

Сбоку женщина пронзительно вскричала:

— Ах, батюшки, денег сколько!

И люди ринулись к Федоровне.

Они вырывали у нее и перехватывали у соседей бумажки. Один, сильный, жадно схватил вместе с деньгами руку Федоровны и дернул ее. Боль и толчки как бы разбудили ее. Она вскинула помертвелые веки, встрепенулась и испуганно ахнула:

— Ахти мне!

Те, что были сзади, будто ждали этого и опрокинули ее, ногами разбили мешок, и из него мутным золотом брызнула пшеница. Хищные пальцы комкали деньги, совали их в карманы, глаза накалялись. Первым опомнился старик в сальном сюртуке:

— Стойте, раздавите!

Он вырвал из чьих-то рук клочья платка, в котором были деньги, и взмахнул ими:

— Ничего нету! Покалечитесь!

Но люди отталкивали его и тянулись к Федоровне, пока не раздался крик:

— Красноармейцы идут!

Толпа раздалась. Хозяин разбитого мешка ладонями сгребал разбрызганную пшеницу. Понять, что произошло, красноармейцам трудно было. Одни разводили руками:

— Да кто его знает, что тут такое.

Непоживившиеся кричали о каких-то деньгах, о платке.

Старик в сальном сюртуке твердил, будто Федоровну ограбили.

— Это мы-то ограбили? — наступала на него женщина. — За эти слова да по кумполу бы тебя! Она сама в мешок забралась, вот и хлопнули ее-не воруй…

Юркий, вероятно, поживившийся деньгами человек уверял, что Федоровну хватила падучая, и она упала на считавшего деньги старика.

— С этого и закуралесилось.

Угомонил и сбил всех с толку торопливый и деловитый говорок стрелочника:

— Да это тутошняя! Это от горя с нею-сын уехавши.

Деньги? Какие там у нее деньги…