Золотых гор мы не видели и во сне. У нас даже мыла вдоволь не было. На заводе чаще всего руки песком чистили, а мозоли на точиле стачивали. Вместо пряников жевали жмых. Картошка дороже апельсина была.

Насчет обуви, одежды и говорить нечего. Если по-чужому глядеть, так вроде и не жили мы, Лазаря тянули, а по правде если сказать, то жили здорово. В мозгах у всех зуд был. До дюжины кружков сколотили. Для больших собраний у меня язык не прилажен, а для кружков в самый раз. Окунусь в праздник в клуб — на весь день застрял там. Прибежишь вечером домой, ляжешь, — в голове от мыслей да разговоров звон идет.

И в книжки успевал я заглядывать. Цвел, словом, и рос, как хорошее дерево...

Да... Но вот проснулся раз и протираю глаза: что, мол, за знак? По моей конуре даже крысам бегать резонов не было, а тут вещи откуда-то появились. Стоит корзина, другая, на корзине ящик и узел в одеяле.

И все знакомое. Замок на корзине, ну, прямо будто я сам покупал его...

Спустил я с койки ноги, глянул и рот раскрыл: на полу, у окна, рядком спят жена и мои мальчишки. Их у меня двое — одному седьмой год, другому шестой. Года четыре не видел их. Как началась революция, спровадил их к теще в провинцию, а сам на фронт: ну, они и жили без меня. С завода я только открытку послал им: жив, мол, здоров, устроился опять на заводе, целую и все прочее. А чтоб послать им денег или еще чего, где уж там, — сам еле тянул.

Обрадовался и гляжу. Мальчишки спят ноги сюда, руки туда. Жены и не видно, — один нос из-под шали торчит. Она у меня хорошая, только старинкой крепко прошпигована. Женился, думал, выкурю из нее все старое, но не осилил. Круто приходилось с нею. Тут революция, белые лезут, а она в письмах наставляет меня: не забывай, дескать, дорогой, о детях, о черном дне, гляди, как другие делают, не зевай! Ну, прямо вроде в лавочке сидит. Чем, мол, будешь ты, ежели, бог даст, живым останешься? Словом, товарищи, денежки на кон...

Знал я, что с этого и начнет она разговор. А мне этот разговор хуже ножа. «Эх, пускай, — думаю, — спят, вечером поговорим». Пожевал воблы, хлебнул холодного чаю — и на завод!

На работе, как назло, не ладилось. Устал я к вечеру и обалдел. В животе пусто, в голове всякие загвоздки бродят. Надо бы подумать, поговорить, к управляющему за советом пойти, а выходит — нельзя: жена ждет, разговоров ждет...

Переступил я порог, глянул, — так и есть: в углу два образка уже маячат, книжки мои на подоконник свалены. Налево, значит, кругом: побаловался чтением — и баста, пора умным стать. Мальчишки ко мне на руки, за усы дергают, на плечи взбираются. Жена у примуса возится и не глядит на меня. Ну, я тары-бары, прилег с ребятами, поговорил с ними немного, погладил их, — заснули. Тут картошка поспела. Поставила ее жена на стол, достала из мешка тещиных сухарей и зовет:

— Иди, ешь.

Глянул я — темней тучи она, сел и молчу. Минуту ем, другую ем. Не выдержала она: кашлем прочистила горло и берет меня за шиворот.

— Что ж, — спрашивает, — в этой конуре и задыхаться будем? А где твои вещи?

О квартире я не заботился, а вещей у меня меньше, чем слез у кота. Притворился, будто прожевываю, и давай успокаивать ее:

— Погоди, — говорю, — дай раньше завод уладить, тогда уж...

Стал рассказывать, как попал на завод, какая у нас горячая работа. Вижу, не слушает она, — и метнулся в сторону: спросил о теще, о девере, — как, мол, там они? — и опять о заводе. Слова мои, вижу, жене горше редьки. Прибрала со стола, в чайник на примусе глянула и вцепилась:

— Получаешь сколько? В пайке что дают?

А я и сам не знал, сколько получаю. Платили по частям, чайными ложками, а с пайками совсем было плохо. Я так начистоту и выложил все. Жена раскраснелась и заскрипела:

— А писал, что устроился. Какое же это устройство? Когда только моим мучениям конец будет? То ты на войне, то в партии, а теперь запираешь меня с детьми в собачью конуру. А еще революцию делали, идолы!

Слово словом погоняет да все громче и громче. В коридоре, слышу, соседи шныряют, подслушивают, смеются. Детишки проснулись и глядят на нас. Я шикаю, а жена без внимания.

— Нарожал парней, — кричит, — спихнул на мою шею, — и гуляй ветром в поле! Приехали, так он и не поздоровался, убежал. Завод дороже ему...

И все ведь правда. Посади любого из нас перед женой, пускай она перед ним свою музыку заведет, — и все в дураках будем. На войне был? Был. На работе изводился? Изводился. Семья была в стороне? А где ей быть в такое время? Денег и прочего не посылал? А что пошлешь, раз нет? По всем статьям выйдет, что не муж, не отец ты, а перечница и кисляй. А почему? Отчего? Не всякая поймет, а моя и подавно...

Сидит, ест меня глазами, как злой офицер солдата, и ду-ду-ду. Да как? Во весь голос, с жаром, душу вроде отводит. Я прикусил язык и сижу разварной рыбой. Валяй, мол, крой, на том свете за все разделаюсь...

На примусе чайник забулькал. Я обрадовался: авось, мол, рот чаем займет и смякнет. Моркови заварил, стаканы налил и подвигаю один к ней.

— Пей, — говорю.

Она отодвигает стакан и еще громче:

— Что ты, — задыхается, — водой живот мой полощешь? Другие вон кофеи с маслами-сырами пьют, дома загребли, в шелка оделись, в автомобилях катаются, а мне что? Шиш с маслом?

Вижу, совсем злая она. Стал я уламывать ее: чего, мол, ты раскричалась? Пошевели раньше умом. Жена притихла, уши развесила. Мне бы надо исподволь, потихоньку с нею, а я напрямик.

— Нашему, — говорю, — брату не сладко будет еще года два, а то и все пять, пока фабрики и заводы болячек не залечат. О капиталистах к тому же, не забывай, они рядом с нами, и зубы у них ощерены на нас.

И-их! Вроде обожгло ее. Вскочила даже.

— Еще терпеть пять лет? — спрашивает. — Может, двадцать пять? Да нам с тобой через шесть лет по пятьдесят годов стукнет, дурья твоя башка! На какого чорта нам тогда хорошая жизнь? Все для людей делал? Ну, и целуйся с ними. Они же и насмех тебя поднимут. В тюрьме, в ссылке паршивел. Другие в комиссарах, а ты что? Глянь на себя... На кого ты похож? Глянь на детей. Ошарпанные, рубашки — и те чужие...

Слезами залилась и все строчит, подперчивает, — его же царствию не будет конца. У меня в печенках скрипит, а на сердце такая усталость и печаль, что мочи нет. Отвернулся, прилег, да так под брань и заснул...