Донн сидел, запрокинув голову на спинку кресла. Ему не нужно было волшебное зеркало, чтобы увидеть будущее Севрума. Донн точно знал, каким оно должно быть. Пока то, что делалось в стране, походило на эскиз не до конца понятной посторонним, но великолепной, дерзко задуманной картины. Севрум должен был перепрыгнуть через несколько десятилетий — почти эпоху — в развитии. Донн знал, что для этого необходимо и знал, что он сможет добиться прорыва… Он представил себе дворец, прежнее гнездо севумских королей. Сейчас там проходили заседания Военного Совета, и дворец воспринимался как иной символ — одновременно традиционности и новизны. А за дворцом — монастырь…
Если бы Донн был поэтом, ему, возможно, привиделись огромные весы, на которых, стремясь к равновесию, качались бы на двух чашах его мечта — в виде игрушечного городка с летящими над ним новыми стремительными дирижаблями, быстроходные паровыми машинами и ежедневной суетой — и его любовь — крохотным старинным монастырем.
Но он не поэт, а политик, у него — цель. Любит ли он Урсулу? Донн представил себе ее серо-голубые, правдивые, то печальные, то робко-счастливые глаза. Да, любит. Донн себе никогда не лгал (впрочем, старался обойтись без лжи во всех случаях, где это было возможно). Но разве он может отказаться от идеи обновленного, мчащегося в будущее Севрума, обходящего на всех дорогах близлежащие миры? Зачеркнуть вот так, только ради себя, все эти многолетние труды — свои и друзей? Нет… потому никаких весов он не видел.
Так… в один миг померещилось что-то вроде темной надгробной плиты… да и то ненадолго.
…Донн, без шляпы, но в плотном черном плаще, шел по монастырским дорожкам, его сапоги с гулким стуком отсчитывали шаги на бледно-желтых плитах. Откуда-то сверху, будто с неба, послышался гулкий звон колокола — время обеда. Опоздал… Донн, с досадой вздохнув, замедлил шаг. Придется подождать полчаса.
Слева от него шелестели желтыми и красными листьями монастырские клены, справа возвышалось здание монастыря, церковь из темно-красного кирпича. Ее окна, закрытые мозаикой желтых и белых стекол, чередующиеся — то широкое, то стрельчатое, четыре башенки вокруг центрального, пронзающего бледно-голубое небо шпиля, выпуклый узор на стенах и верхушках башен, выложенный из кирпича, окаменевший языками пламени — все говорило о давней, мирной старине. Здесь время как будто заснуло. Но вот высоко в небе, над стальной иглой шпиля, промчался паровой геликпотер. Пока еще не севрумский, а закупленный в одном из миров — но скоро и у них будут такие… нет — лучше, мощнее. Донн смотрел в бледно-голубое высокое небо. Две несоединимые жизни — здесь и там, за стенами…
К Урсуле подошла послушница и, наклонившись к ее уху, что-то шепнула. Урсула отодвинула кубок, строго посмотрев на младших, и велела им есть спокойно и не болтать друг с другом. Брат и сестра опустили глаза в тарелку, ненадолго успокоившись, а старшая принцесса встала из-за стола. Это, как и шушуканье младших, было нарушением — однако настоятельница ничего не сказали, и прочие монахини ничем не показали ни осуждения, ни любопытства. Пожилая монахиня продолжала читать одну из положенных на тот день святых историй.
Урсула выскользнула из трапезной, мимолетно оглянувшись. Ей отчего-то стало страшно — как в детстве, когда ее водили на реку купаться в самом начале лета. Шагнешь вперед, в воду, и все изменится — охватит и холод, и страх, и восторг, и плещущая радость от чужой, водной стихии. Вот и сейчас, только шагни вперед — и начнется новая, счастливая жизнь, немного пугающая неизвестностью. Как в детстве она медлила перед холодной рекой, оглядываясь, переступая босыми ногами по шершавому песку, так и теперь, медлила, оглядываясь, как в последний раз, на длинный зал трапезной, освещенный тусклым осенним светом через цветные стекла, на неспешно читающую монахиню. Послушница помогла ей надеть плащ, темно-синего цвета, с капюшоном и меховой подкладкой. Урсула шла по дорожке, вдыхая холодный воздух и глядя в равнодушно высокое небо.
Ей вдруг вспомнился сон, точнее, кошмар, в детстве ей снившийся часто — а потом все реже и реже… ушедший вроде бы совсем… Так… бессмыслица… невнятная и страшная…
В том сне она стоит у окна башни — такой высокой, что видно невероятно далеко. На юге желтеет бесконечная пустыня. На востоке тонут в зеленом мареве причудливые здания чужих городов. На западе — степи и пасущиеся на них дикие черные кони, голубые озера в чашах скал, темные, за горизонт убегающие леса. И Великий Океан — на севере. Урсула смотрит и понимает, что все это — ожившая Карта всех Земель и Морей. Обычно Карта, смирная и скучная, висит неподвижно над ее столом в комнате для занятий. А сейчас она объемная, живая… опасная… Смотреть на Карту, ставшую целым миром, было захватывающе и немного страшно, хотя это чувство, возможно, появилось из-за высоты.
Внизу, под окном, на нетерпеливо переступающей лошади сидит всадник в зеленой одежде стрелка.
— Я уезжаю! — кричит он, и ветер уносит прочь его слова.
— Не уезжай, останься! — просит Урсула. Ей страшно будет здесь, одной, в неизвестном месте, где действует какое-то странное колдовство, оживляющее географические карты.
— Не могу! — отвечает стрелок, напрягая голос, чтобы пересилить ветер. — Я должен искать новые земли, завоевывать их, чертить новые и новые карты еще неизвестных краев. Мне мало этого мира!
— Мне страшно! Останься, пожалуйста! — вновь просит девочка всадника. Но он качает головой и пришпоривает коня.
— Мне жаль тебя, но не могу. Прощай! — и его голос, и стук копыт по промерзлой дороге тонет в порыве ветра.
Заканчивался сон всегда одинаково. Внезапно картина менялась. Нет уже ни карты, ни башни — только ледяная вода, куда погружается девочка все глубже и глубже, и голубые камешки на дне.
Бывали у нее сны и пострашнее — с темнотой, падением с высоты, чудовищами — но никогда не было сна тоскливей и безнадежней.
С чего бы сейчас ей вспомнился этот сон? Урсула плотнее закуталась в плащ и быстро пошла по дорожке, на которой ждал ее Донн.
Донн ходил взад-вперед по аллее и ждал, когда можно, наконец, поговорить с Урсулой. Донн не был сантиментален. Он не думал сейчас, например, о том, что на этой скамейке они сидели две недели назад, и Урсула ему рассказывала какую-то историю о своем детстве, а потом вытащила из кармана темного платья сложенный листок и прочитала не ему очень понятное, но красивое и грустное стихотворение. Вон там, если пройти чуть дальше по аллее, рос высокий клен, выше прочих. Под его широкими листьями они однажды стояли, когда их настиг неожиданный дождь. Тогда было еще лето. Вода стучала по листьям, пахло мокрой зеленью и духами — от влажных волос Урсулы. Этот аромат был странным — изысканным, грустным, головокружительным. Донн отодвинулся немного — от искушения — и не смотрел на девушку. Ему не было дано воображение поэта, который вспоминал бы этот запах, писал бы о нем печальные стихи, знал бы все его оттенки наизусть… в конце концов, так привык бы к нему, что — смог бы забыть. Донну на это не хватило бы тонкости — поэтому он, помимо своей воли, будет вспоминать его всю жизнь — к счастью, только когда будет идти дождь… и к счастью, он пока этого не знает… Будь он поэтом, тут каждый камешек оживал бы воспоминанием — но Донн не был поэтом и не был сантиментален, поэтому просто ждал, с нетерпением поглядывая на часы.
Наконец Урсула вышла. Они направились вглубь сада. Урсула села на скамью, Донн остался стоять. Девушка куталась в теплый синий плащ, редкие снежинки медленно падали на еще зеленую траву.
Девушка раскрыла руку и, поймав снежинку на ладонь в темной тонкой перчатке, разглядывала пркавильный узор ее лучиков. Донн решил сразу начать разговор о том, зачем пришел, но Урсула заговорила первой:
— Год назад, зимой, я была на своем первом зимнем балу. Помню, какое странное тогда у меня было ощущение. За окном — снег, за метелью ничего не видно, а в зале играют скрипки, все разговаривают, смеются, танцуют. Мне было еще тогда жаль некоторых барышень, которые стояли или сидели в креслах, никем не приглашенные…
— А вы? Конечно, танцевали? — спросил Донн, размышляя, как бы теперь перевести разговор на нужную тему.
— Конечно. За себя-то я не волновалась, отец составил список для меня на все танцы, из очень хороших, почтенных людей, придворных и военных…
— Но вам, наверно, было бы приятнее танцевать с кем-то из молодых людей? Например, с вашим женихом.
Урсула, ничуть не притворяясь, удивилась:
— С женихом? Каким? Ах, да… Его тогда не было в столице, да и… теперь уже это все неважно, правда?
Она посмотрела на Донна. Ее капюшон слегка скользнул вниз, она поправила его и все так же взволнованно смотрела снизу вверх, ожидая, что он скажет.
"Как хорошо, — подумала она, — что разговор так повернулся. Теперь он мне скажет… Ведь это обидно, юность проходит (ей казалось, что действительно — проходит, утекает сквозь пальцы, как будто время их встреч было — не несколько недель, а долгие годы). Зачем ждать, пусть он, наконец, скажет, что он меня любит, и мы будем счастливы".
— Нет, почему же неважно. Он вас любит и хочет жениться.
— Ну, так и что же… Скажите ему… Нет, если так, я сама напишу. Я ему откажу, и все, и об этом можно больше не думать.
Урсула не понимала, почему Донн никак не скажет слова признания. Она встала и посмотрела ему в глаза.
— Забудем о нем. Его нет в моей жизни.
Донн помолчал, затем, стараясь подобрать нужные слова, осторожно заговорил:
— Идет война, и мы можем проиграть. Королевство семи островов готово выйти из войны, подписать мир, если будет заключен союз, который был решен еще при старом короле… вашем отце…
— Какой союз? — спросила Урсула, думая, что он говорит сейчас о военном союзе.
— Между вами и принцем Таром… брачный союз.
Урсула смотрела на Донна, слушала… и ничего не понимала…
— Вы можете спасти страну…
— Но я не могу!
— Вы должны это сделать, иначе Севрум погибнет, — сказал Донн, глядя ей в глаза. Он привык к тому, что, так или иначе, люди подчиняются ему. У девушки вдруг задрожали губы. Она смотрела на него беспомощно, не отрываясь, ничего не говоря и не опуская глаза. Наконец Урсула ответила:
— Если вы так хотите, если вам это нужно… то я согласна…
Затем повернулась и быстро пошла к монастырю, не оглядываясь.
Почему-то, размышляя о том, что им нужно расстаться, Донн видел только свои переживания. И был готов отбросить их… И, в общем-то, даже немного гордился своим решением. Он не представлял, что она так сильно, по-настоящему его любит… Или просто не хотел вдумываться в это, чтобы не обременять свою совесть. Донн направился к выходу из монастыря. Ему было тяжело и неловко, почти стыдно, но пришлось бы делать выбор еще раз — поступил бы так же.