Сергей Николаевич Толстяков родился в семье мелкопоместного дворянина Рязанской губернии. Гимназию закончил рано и уже в четырнадцать лет поступил на юридический факультет Московского университета. По окончании стал работать помощником присяжного поверенного. Вечерами сочинял рассказы и отсылал их в разные газеты и журналы. Его писательские способности заметили и стали печатать в «Петербургской газете». Вскоре он влюбился в дочь своего клиента — генерала Стахова. Отец противился браку, но неугомонный ухажёр выкрал невесту во время бала и увёз. Родителю ничего не оставалось, как благословить дочь. До работы присяжным поверенным оставалось ещё три года, и молодой муж, не желая зависеть от тестя, оставил адвокатскую практику. На скопленные за год деньги и приданное жены он купил заложенное в Дворянском земельном банке имение Ерлино в Скопинском уезде родной Рязанской губернии. И там, не имея опыта, достиг поистине фантастических результатов в животноводстве, птицеводстве и садоводстве. Был удостоен наград на нескольких международных сельскохозяйственных выставках.
Имение стало приносить прибыль, и через некоторое время он арендовал, а потом и купил ту самую «Петербургскую газету», которая дышала уже на ладан.
Сначала было трудно. Денег не хватало, и был случай, когда пришлось заложить столовое серебро, чтобы приобрести бумагу для выпуска одного номера. Только не прошло и пары лет, как тираж «Петербургской газеты» достиг двадцати пяти тысяч экземпляров. Как завистливо говорили его друзья, «газета Толстякова стоит больше любого золотоносного сибирского прииска».
Шли годы. Толстяковы жили дружно. Сергей Николаевич оказался незаурядным беллетристом, удачливым драматургом и хоть сам себя издавал, но продавался успешно и его пьесы ставили на подмостках столичных и московских театров. Надежда Алексеевна писала критические литературные статьи, рассказы, новеллы и переводила иностранных авторов. Газета стала престижной. В ней печатались самые известные прозаики России: А.П. Чехов, Н.С. Лесков, А. И. Куприн, В.Г. Авсеенко, Н.А. Лейкин и другие рангом поменьше, в том числе и Клим Пантелеевич Ардашев. Чуть позже Толстяков начал выпускать и толстое литературное приложение, продававшееся во всех книжных лавках.
Популярность издания достигла такого масштаба, что Государь Александр III пожелал увидеть удачливого молодого издателя и сам заглянул к нему на чай. Вот тогда Император, уже наслышанный об успехах Толстякова-помещика, и предложил ему купить плохо освоенные земли на Черноморском побережье. И тот согласился. Всего через несколько дней в его собственность перешли пятьдесят десятин прибрежной земли на южном склоне Лысой горы неподалёку от Сочи. Тогда, в 1890 году, он расчистил от непроходимого леса участок в семнадцать с половиной десятин и заложил персиковый, и сливовый сады. К осени 1892 года завершил общую планировку парка-дендрария и назвал его в честь жены — «Надежда».
Через несколько лет фруктовый сад стал приносить неплохой доход. На эти деньги новый землевладелец решил закупить диковинную флору в питомниках всего мира. Некоторые образцы плыли с Южной Америки и Австралии.
Перед транспортировкой каждую «зелёную посылку» тщательно упаковывали и чтобы не повредить ветви, сооружали вокруг деревянный каркас. Финиковые пальмы, саговое дерево, кипарисы, австралийскую и японскую сосну, сакуру, кактусы, чайные кусты, бананы, агаву, юкку, драцену, бамбук везли на пароходах в горшках с родной землей. Деревья и растения перегружали на фелюги, потом переправляли на берег, клали на арбы с быками и доставляли в парк. Сажали просто: выбивали крышку дна, а боковые стенки не трогали, опускали заморского «гостя» в яму и засыпали. Тонкая фанера потом перегнивала. В последнюю очередь на пальмах, соснах и кипарисах разбирали каркас.
Но все заботы о благоустройстве давно закончились, и парк приобрёл аккуратный вид, сочетающий в себе совершенно разные растительные зоны: средиземноморскую, гималайскую, японскую, австралийскую, мексиканскую и кавказскую. Всё здесь было продумано до мелочей: беседки, лавочки, дорожки, фонтаны и даже фарфоровые таблички на каждом дереве с указанием названия и года посадки. Законченность парку придал белый двухэтажный домик с башенкой, выступами и террасами, стоявший на фоне темных дубов и платанов. Строение высилось над поляной, и оттуда было прекрасно видно море.
После завтрака хозяйка повела Веронику Альбертовну гулять по парку, а Толстяков и Ардашев, попивая кофе с коньяком, так и остались сидеть на террасе.
Издатель достал из кармана кожаный порттабак с серебряной вставкой на крышке, книжку папиросной бумаги, вырвал лист и скрутил немецкую папиросу . — Какая красота! Так бы жил и жил, — вздохнув, вымолвил он.
— Так в чём же дело, Сергей Николаевич? Живите себе на здоровье, — ответил Ардашев.
— Вы не забывайте — мне уже 53, как-никак возраст. Самое время уходить в скит, молиться и ждать прихода избавительницы.
— Простите, кого?
— Смерти, конечно же. Ведь она избавляет нас от мирских забот, несчастий, бед и болезней. Смерть — благо человеческое.
— Что-то не нравится мне ваш настрой. Это вы из-за гибели Петра Петровича в уныние впали?
— А что, уже успели прочесть в газетах?
— Да, в «Новом времени».
— Какой ужасный несчастный случай! Но знаете, с ним рано или поздно должно было произойти что-то несуразное: либо под трамвай должен был попасть, либо от нечаянного укола иголки столбняк подхватить, либо от укуса бешеной собаки погибнуть.
— Почему вы так думаете?
— Сырокамский производил впечатление неудачника, этакого гоголевского Акакия Акакиевича в рваной шинели и с потухшим взглядом, жалкенький весь такой… Нет, я не в рассуждении его платья, я фигурально выражаюсь.
— А какого он был сословия?
— Из разорившихся дворян. Родители умерли от чумы ещё в годы его младенчества. Находился на воспитании у тётки, капитанши. Жили не богато, по месту последней службы её мужа. Но образование ему всё-таки дали, в Петербург учиться отправили. Помогали, как могли, только денег всё равно не хватало. Помню, как он к нам пришёл — в вытертом сюртучке, в потрескавшихся туфлях и с просящими глазами бассет-хаунда. Взял я его для начала корректором. Ничего. Справился и остался. Семнадцать годков проработал. Дорос до первого секретаря газеты. Привык я к нему, как к младшему брату. Жалованьем не обижал. Говорят, он на всём экономил и копил деньги. Но зачем они ему теперь?
— А до редактора что ж, не дотянул что ли?
— По знаниям и умениям даже перерос, а вот по характеру — нет. Добрый сильно. Не мог он с людьми ссориться, когда это было надобно. Года три назад велел ему уволить одного запойного репортёра и в расчёте десятку за прогулы удержать. Так он носился с ним несколько дней, уговаривал не скандалить. В итоге, весь расчёт до копеечки выдал, вложив туда свой червонец. Вот такой был человек, земля ему пухом.
— А что ж, на похоронах родственники были?
— Куда там! — он махнул рукой, сделал глубокую затяжку, и, выпустив дым, сказал: — Года три назад благодетели его умерли. Сначала дядя, а на следующий день — представляете? — и тётка. Убивалась, сердечная, горевала по мужу, вот её удар и хватил. Наследство оставили очень скромное: расшатанная мебель да несколько сот рублей на счету. Жили они в съёмной квартире. Своей недвижимости не имели. Пётр Петрович на похороны ездил, каменные кресты им поставил, церковному сторожу на год вперёд заплатил, чтобы тот за могилками ухаживали.
— А семьи у Сырокамского не было?
— Бобылём жил. После похорон Кривошапка звонил, рассказывал, что кроме сослуживцев проститься с ним никто так и не пришёл. — Толстяков вздохнул и сказал: — Эхма! Был человек, ходил по земле — и не стало. Одно оплавленное пенсне осталось. — Он посмотрел внимательно на присяжного поверенного и добавил: — Смерть, мой друг, она среди нас. Мы просто её не замечаем, пока расталкиваем толпу локтями. Бежим, торопимся, а она рядом. Идёт не спеша, посмеивается и ждёт, пока кто-нибудь из нас не споткнётся.
— Сырокамский погиб двадцать шестого июня, а ваше письмо датировано двадцать третьим, когда Пётр Петрович был ещё жив и здоров. Как это понимать? Выходит, вас расстроило что-то другое? Иначе вы бы не писали мне постскриптум, наполненный тревогой. Так что давайте, рассказывайте подробно.
Ардашев, сделал маленький глоток кофе и откинулся на спинку плетеного кресла.
— Вы правы… Видите ли, я получаю от Кривошапки, моего редактора, бандероль с копиями текстов авторов, отобранных Сырокамским для издания в газете. Я обычно знакомлюсь с их творениями, и принимаю решение, кто достоин у нас печататься, а кто нет. Об этом сообщаю письмом или звоню. Двадцатого июня я и получил объемистую бандероль, и несколько писем. В одном из них лежало только два листа с прологом какого-то романа. Как вы понимаете, мне нужно произведение целиком, а не частями. Не скрою, меня расстроило, что мой сочинский адрес попал к постороннему лицу. Испугался, что графоманы мне так никогда покоя не дадут…Одну минутку, я его сейчас принесу, — Сергей Николаевич поднялся и вышел.
Ещё не было и одиннадцати, а солнце уже поднялось так высоко, что слепило глаза. Рыбацкие лодки, уплывшие за версту от берега, замерли в нескольких саженях друг от друга. На горизонте, почти слившемся с морем, возник пароход. Дым валил из трубы и разливался чернилами по небу, оставаясь единственным пятном на светлом фоне бескрайней панорамы. Клим Пантелеевич невольно залюбовался открывшейся картиной, но вновь появился Толстяков и продолжил рассказ:
— Будучи в расстройстве, я выбросил конверт, а эти два листа остались лежать в общей куче рукописей. Позже, я нашёл их. Вот, извольте, — он вынул из кожаной папки бумаги и протянул Ардашеву. — Вы читайте, а я распоряжусь, чтобы горничная сварила ещё кофе. Не возражаете?
— С удовольствием, — кивнул присяжный поверенный и погрузился в чтение:
«Роман
Черновик беса
Пролог
Объявление для господ авторов
1. Редакция принимает только рукописи, переписанные на машинке или очень чётко пером; рукописи неразборчивые не читаются.
2. На прочтение рукописи полагается срок от 6-ти недель до 2-х месяцев.
3. По поводу рукописей и стихотворений редакция не вступает с гг. авторами ни в переговоры, ни в переписку, хотя бы были приложены марки. Авторы таких произведений, не получившие ответа в течение 2-х месяцев, могут располагать ими по своему усмотрению.
4. Обратная пересылка рукописей по почте производится за счёт гг. авторов и притом исключительно заказной бандеролью.
5. Редактор А.Н. Кривошапка принимает по понедельникам от 10½ — 12 ч. и по пятницам от 1½ — 4½ ч.
6. Первый секретарь П.П. Сырокамский — по средам от 3–5 ч., а так же в дни и часы приёмов редактора.
Вся наша жизнь состоит из ожиданий. Мы ждём, когда окончим гимназию, потом университет. Ждём, когда заработаем себе на безбедную жизнь, когда что-то изменится, всё ждём, ждём, ждём…Хорошо, если ожидания оправдываются, а если нет? Что происходит тогда? Думаю, всё зависит от каждого человека в отдельности. Кто-то с горя начинает пить, а кто-то привязывает верёвку к потолочному крюку и, надев петлю, соскакивает с табуретки.
Мои надежды не оправдались. Я долго и терпеливо ждал, честно трудился, но ничего не изменилось, вернее, изменилось, но только в худшую сторону. Пять лет я писал роман, складывал слова, точно кирпичики в стену, и был уверен, что он произведёт настоящий фурор среди читающей российской публики. Я строил его как дом: накрыл крышу, постелил полы, покрасил стены. Он сиял и пах свежей лентой «Ундервуда». Потом я лично отослал его в столицу, в одну уважаемую газету, и стал терпеливо ждать.
Прошло два с половиной месяца. Письма я так и не получил. Не выдержав, поехал в Петербург. Сняв дешёвую комнату, я отправился в редакцию. После унизительных просьб дать хоть какой-нибудь ответ, плешивый секретарь сунул мне рецензию, написанную красным карандашом на первом листе моей рукописи. Она состояла всего из нескольких слов и гласила: «Несусветная дребедень. Жалкое подобие Конан Дойла. Гнать этого графомана в шею!». Журналист гаденько хмыкнул, похлопал меня по плечу и посоветовал не расстраиваться. «Вы ещё молоды, — провещал он, — и я дам вам совет: бросьте марать бумагу. Сочинительство — не ваше ремесло».
Не помню, как сбежал по лестнице и, даже не застегнув шинели, понёсся домой по холодной зимней улице. Перед глазами мелькали люди, дома, коляски. Я влетел в комнату, упал на топчан и зарыдал. Первая мысль, которая пришла мне в голову, была покончить с собой и, честно говоря, я был уже к этому готов, но потом передумал. Нет, я не струсил. Я просто нашёл правильное решение, и уверен, что оно поможет мне выйти победителем в борьбе не только с собственной судьбой, но и с судьбой других людей, тех, что чуть было не отправили меня на тот свет. Я стану их кукловодом, или, если угодно, — каджем, тем самым, о котором писал ещё Шота Руставели в поэме «Витязь в тигровой шкуре»:
Не знаю, как вам, но мне моя затея очень нравится, ведь «каджи — люди не простые, умереть от них — не диво». Но из уважения к русскому читателю, я буду называть себя бесом, потому что это одно и то же. Я готовился несколько месяцев… Итак, начнём!».
— И всё? — удивился Ардашев, подняв глаза на хозяина парка, который нервными точками тушил в пепельнице папиросу.
— Не совсем. Ещё через два дня, двадцать второго числа, почтальон принёс конверт, а в нём было вот это, — Толстяков достал из папки ещё несколько листов, — это продолжение.
Присяжный поверенный вновь стал читать:
«Глава первая.
Сгоревший труп
«Петербург — город привидений и страхов. В нём даже время течёт по-другому. Местные жители давно не обращают внимания на туманы, слякоть, и привыкли к чахотке, на их лицах можно скорее прочитать скорбь, чем радость. Нет, они, конечно, веселятся, но веселье какое-то грустное. Кажется, его и устраивают, чтобы забыть о серой повседневности», — примерно такие или очень похожие мысли обуревали Алексея Алексеевича Твердохлебова, первого секретаря редактора «Невской газеты», когда он шёл на службу.
Нельзя сказать, что Твердохлебов не любил жизнь — напротив. Она нравилась ему во всех своих проявлениях: в полёте шмеля, жужжащего над цветком липы, в мимолётной улыбке, проезжающей в ландо дамы, в шампанском, пенящемся в бокалах, но так уж сложилось, что он научился скрывать внешнюю радость и смотреть на эти земные прекрасности через лёгкий прищур с последующей ироничной ухмылкой. Наверное, именно из-за этого он и казался многим занудой.
Алексей Алексеевич неторопливо открыл дверь рабочей комнаты и, взглянув на часы-ходики, сел за стол, заваленный поступившей за вчерашний день корреспонденцией. Её присылали со всех уголков империи. И каждый графоман был уверен, что его роман, повесть или рассказ — лучший. Опытному сотруднику газеты иногда было достаточно взглянуть на первую страницу, чтобы понять стоит ли читать дальше. До синопсиса чаще всего и не доходило. А если и случалось чудо, и он углублялся в рукопись, то иногда не замечал, как за окном опускался вечер, и пора было зажигать лампу.
Так произошло и на этот раз. Алексей Алексеевич снял стекло, поднёс к фитилю спичку и водрузил колпак на место. Лампа горела, и огонь был ярким и даже слегка слепил глаза, отчего строчки начинали расплываться. Вот тогда Твердохлебов и решил прикрутить колёсико. Но лучше бы он этого не делал…
От взрыва лампу разнесло на части.
Обугленные останки секретаря обнаружат только после того, как потушат пожар.
— Бедолага погиб глупо, впрочем, как и жил, — скажет простой обыватель, прочитав сообщение в газете.
— Ничего не поделаешь — судьба, — тихо пробормочет другой.
И только я, услышав их разговор, промолчу и усмехнусь той же самой улыбочкой, с которой Твердохлебов советовал мне бросить писать. Но я пишу, а этот несчастный уже почил. Он ушёл из жизни, ничего после себя не оставив. У него не было ни дома, ни семьи, ни кошки, ни собаки, ни сколько-нибудь ценного имущества. Собственно, и горевать по нему некому. Был — и нет. Испарился, как дождевая капля на плаще. Пройдёт пара-тройка недель, и о нём никто не вспомнит. Быть может, вы хотите узнать, почему я его сжёг? Хорошо, отвечу: я побоялся, что после смерти он попадёт в рай, так и не испытав ужасов адского пламени. Вот потому-то мне и пришлось устроить ему жаровню ещё при жизни.
Говоря по правде, дорогой читатель, это только начало. Самое интересное — впереди. Поверьте, мой уголовный роман захватит вас больше, чем его жалкое подобие — приключения выдуманного и никогда не существовавшего в действительности господина Шерлока Холмса. Это персонаж жил на бумаге, а я и мои герои — настоящие, живые. Они здесь, они рядом; стоят подле вас и наблюдают за каждым вашим движением. Они будут любить, изменять, страдать и умирать вместе с вами.
Надеюсь, милостивые государи и государыни, моё чтиво вас заинтриговало. Я чувствую, как вы уже сгораете от желания узнать, что же будет дальше. Но наберитесь терпения, пока я занят сочинительством нового сюжетного поворота. Все мои главы хоть и короткие, но очень волнующие.(Продолжение следует)».
Появилась горничная, поставила кофейник, разлила кофе и удалилась.
— Ну-с, дорогой мой, что скажите? — вопросил Толстяков, засыпая табак в новый прямоугольный кусок папиросной бумаги. Его пальцы слегка дрожали.
— Насколько я понял, вы считаете, что в романе указан Твёрдохлебов, а подразумевался Сырокамский?
— Это очевидно. Как и то, что «Невская газета» — «Петербургская газета».
— А почтовый конверт последнего письма у вас сохранился?
— Извольте.
— Так-с, — разглядывая штемпели, рассуждал присяжный поверенный, — Письмо отправлено из Петербурга 17-го июня, то есть за девять дней до гибели первого секретаря. Если следовать вашим предположениям, то получается, что преступник заранее знал о предстоящей кончине Сырокамского, так?
— Именно. Мало того, что знал. Он был в ней уверен и потому пишет о его смерти как о свершившемся факте тогда, когда последний ещё здравствовал. — И вы, как я понимаю, не придали значения этому письму и не стали звонить в газету, так?
— Конечно! Я же не придал этому значения. Мало ли сумасшедших на свете!
— Осведомлённость автора о будущем удивляет. Он подробно излагает то, что случится много позже. Однако ни на секунду в этом не сомневается и опускает конверт в почтовый ящик. Поистине дьявольская расчётливость при совершении смертоубийства!
— Вы тоже считаете, что Сырокамского отправили на тот свет? — дрожащим голосом спросил Толстяков.
— Очень на это похоже.
— Послушайте, — встрепенулся Толстяков, — а что, если почтовый штемпель на конверте поддельный и меня просто разыграли? И вторая глава написана уже после пожара в редакции? А? Может всё не так страшно? — с надеждой в голосе вопросил издатель.
— Нет, это настоящая почтовая отметка Петербурга, а уж про сочинскую я и не говорю. Но знаете, даже эти две детали не самые главные доказательства убийства первого секретаря. — Ардашев сделал маленький глоток кофе и продолжил: — Видите ли, с самого начала я усомнился в том, что произошёл несчастный случай. Керосиновая лампа может взорваться только при строго определённых условиях: во-первых, в резервуаре должно быть совсем мало керосина, поскольку для взрыва надобно достаточное количество паров, а не жидкости; во-вторых, горящий фитиль должен упасть в резервуар, а он, как вы знаете, на резьбе и закручивается. Следовательно, для этого придётся вставить фитиль меньшего диаметра и закрепить его таким образом, чтобы через несколько минут он провалился вниз вместе с внутренней частью. Скорее всего, это можно сделать либо с помощью воска, либо, что лучше, с использованием бумаги. Взрыв мог произойти в любой момент, стоило только Сырокамскому поднести спичку.
— То есть вы хотите сказать, что злоумышленник приготовил орудие убийства и просто ждал, когда жертва приведёт его в действие?
— Совершенно верно. Хотя он мог и помочь потерпевшему. Допустим, сам занёс к нему уже переделанную лампу.
— Но зачем он это сделал?
— Если судить по рукописи, то мотив один — отомстить за то, что его оскорбили отказом напечатать роман.
— Господи! Но вам известно, сколько в России развелось новых Шерлоков Холмсов? Этот сыщик теперь уже не проживает в Лондоне. Ему там тесно. Он в Петербурге, Рязани, Пензе, Самаре и Бог знает, где ещё …. Теперь мистер Холмс говорит на русском языке так, что даже сибирские мужики — сплавщики леса — принимают его за своего работягу. Вы можете себе представить такую чепуху? А ведь пишут, пишут и пишут… И уверены, что их бумагомарательство заслуживает внимания. Знаете, совсем недавно я читал ещё одну подобную галиматью. Так вот, в ней, господа Холмс и Пинкертон вместе ищут пропавшую русскую княжну и по этой причине ныряют в аквалангах на дно Невы, и там — представляете! — случайно отыскивают подводную трубу, по которой в столицу, минуя таможню, откуда-то из-за границы гонят мадеру, малагу и белое вино. А? Каково? Ладно бы в море, а то в реке!.. И что же, по-вашему, я должен уделять внимание каждому такому щелкопёру? Да! По всем вероятиям, я, находясь в дурном расположении духа, и наложил слегка грубоватую резолюцию. Не спорю. Такое могло произойти. Но разве я обязан соблюдать вежливость к авторам бездарных произведений?
— Тут, Сергей Николаевич, дело уже не в вежливости. Как видите, Бес — позвольте мне его так называть — прекрасно осведомлён обо всех обстоятельствах работы Сырокамского.
— К сожалению, это так, — грустно согласился Толстяков.
— Но как вы это можете объяснить?
— Даже не знаю, что и сказать. Предполагать, что он был дружен с кем-то из редакции? Может быть, хотя это и маловероятно.
— Почему?
— Понимаете, в таком случае Сырокамский сам бы мог посмотреть рукопись и вполне по-свойски отказать этому litteratus homo и даже не направлять её мне.
— А что если Бес — один из ваших близких знакомых, тот, кто хорошо знает редакционную жизнь, но стесняется признаться, что пишет и потому послал роман в газету под псевдонимом?
— Конечно, чисто теоретически такой возможности отрицать нельзя. Но я ума не приложу, кого в этом можно подозревать.
— А родственники?
— Нет-нет, дорогой Клим Пантелеевич, поверьте-с, таковых среди них нет. Никто из них не отважился бы на смертоубийство… Но знаете…
— Что?
— В Петербурге мне часто надоедал визитами один поэт — Петражицкий Рудольф Францевич. Он всегда крутился в газете и всем был друг. Известен под псевдонимом Аненский. Не слыхали?
— Аненский?
— Да.
— Но как можно брать для литературного псевдонима фамилию известного русского поэта?
— Я говорил ему об этом. Но Петражицкий ответил, что, во-первых, Иннокентий Фёдорович Анненский скончался ещё в 1909 году, а во-вторых, что он пишет псевдоним с одной «н», а не с двумя…. Но не в этом суть. Дело в том, что Аненский, не имея успеха в поэзии, решил переключиться на прозу и стал заваливать нас бездарными уголовными романами о сыщиках-полицейских. Мы пытались вежливо намекнуть ему, что художественная ценность его произведений не высока, но он не соглашался, а лишь слегка переделав свою повесть или роман, присылал (теперь уже по почте) вновь, но под псевдонимом. Сырокамский просто стонал от него и всячески избегал. А тот не давал ему проходу, и, как мне рассказывали, однажды даже угрожал убийством. Но тогда никто серьёзно к его словам не отнёсся.
— А вы не вспомните, есть ли у Петражицкого какие-либо особые приметы, по которым мы могли бы его опознать?
— Но зачем? Я его и так узнаю.
— И всё же?
— Он слегка прихрамывает на правую ногу. Это результат пьяной драки в каком-то ресторане. Стихотворец повздорил с гвардейским офицером, и тот спустил его с лестницы.
— Да-а, — задумчиво проронил Ардашев, — от такого недуга быстро не избавишься. А может, припомните ещё какого-нибудь недовольного автора уголовных романов?
Толстяков посмотрел в потолок, пожевал губами и сказал:
— Два года назад в Суворинском театре ставили мою драму «Ночная прогулка». Главную мужскую роль исполнял Фёдор Лаврентьевич Бардин-Ценской. Играл замечательно, и, как это часто бывает, зазнался. Стал скандалить и требовать дополнительных выплат. В итоге, его уволили из труппы. Актёр запил. Но примерно через год с ним произошла невероятная метаморфоза: пить бросил и начал писать уголовные романы. Не скажу, что уж совсем бездарные, нет. Но так себе. Ни сюжетных поворотов, ни лёгкости слога, ни загадок, ни сочных персонажей. Предложения громоздкие и неповоротливые, точно вагоны на мостовой. Как вы понимаете, он тут же пришёл ко мне и стал просить прочесть рукопись. Я сослался на занятость и отослал его к первому секретарю. Результат почти такой же, как с Петражицким. Возникла ссора. Гипотетически он тоже мог убить Сырокамского. Такой на всё способен. И ещё: Бардин-Ценской сейчас в Сочи. Устроился в наш местный театр. Несколько дней назад нанёс мне визит. И, конечно, явился с новой рукописью. Пришлось взять. А я всё недоумеваю, как можно столько писать? Ну вот вы, как автор, ответьте, сколько вам понадобиться времени, чтобы сотворить роман в десять авторских листов, и при этом не бросать адвокатскую практику?
— Примерно, год.
— Вот! И я так думаю. А артист «печёт» по три романа! Да ещё и в Народном Доме в спектаклях участвует.
— А как он в Сочи оказался?
— Он как-то приезжал сюда на гастроли. По его словам, директор местного театра, узнав о его увольнении, пригласил актёра к себе художественным руководителем. Теперь ставит водевили и сам в них играет.
— С ним пока всё понятно. А какие отношения были у Кривошапки и Сырокамского?
— Да никакие, служебные.
— А как вы думаете, Кривошапка способен на преступление?
— Аверьян Никанорович? Да вы же его знаете. Упаси Господь! Он комара убьёт и тут же перекрестится, да и к писательскому обществу относится весьма скептически, и, я бы сказал, с некоторым пренебрежением.
— Допустим. А с кем дружил Сырокамский?
— Знаете, этот, как вы изволили выразиться, Бес очень правильно описал натуру Петра Петровича. Он жил анахоретом и друзей у него почти не было.
— Почти?
— К нему приходил один студентишка-словесник. Секретарь обучал его корректуре. Видел я его — неприятный тип — чем-то хорька напоминал. Такие чаще всего маньяками бывают или судьями.
— А почему судьями? — с улыбкой осведомился адвокат.
— Не знаю. Но лица у них всегда насупленные и взгляд не в глаза, а куда-то мимо, точно видят перед собой не человека, а статью Уголовного Уложения. Для них люди делятся на две категории: виновные и невиновные. Причём, себя они виновными не считают, хотя сам видел: грешат, как черти на ярмарке.
— А как его фамилия?
— Глаголев.
— А звать?
— Феофил Матвеевич.
— А где он сейчас?
— Не знаю, — пожал плечами Сергей Николаевич. — Но, если хотите, я могу позвонить Кривошапке и осведомиться.
— Сделайте милость.
Толстяков поднялся и прошёл в комнату. Ардашев так и остался сидеть в кресле. Он допил кофе, вынул из кармана коробочку ландрина, и, выбрав красную конфетку, положил её под язык.
Хозяин отсутствовал недолго, и, появившись, сказал:
— Редактор поведал, что студент, вероятно, был на похоронах Сырокамского. Во всяком случае, он венок оставил. А потом позвонил новому секретарю и сказал, что уезжает в имение к родителям. Вакация у него и всё такое…
— Послушайте, Сергей Николаевич, а почему бы вам не обратиться в полицию по месту совершения преступления? Пошлите письмом эти главы и приложите собственноручное объяснение.
— Да ну! — махнул рукой Толстяков. — Кто в это поверит? И потом заставят ещё в Петербург ехать на допрос, а мне сейчас совсем не до этого, «Историю танца» заканчивать надо.
— Как знаете.
Задребезжал телефон. Толстяков поспешил в комнату и долго не появлялся.
Устав ждать, присяжный поверенный поднялся и подошёл к самому краю террасы, откуда открывался лучший вид на окрестности.
Солнце начало нестерпимо жечь, и море поменяло краски. В ста саженях от берега нарисовалась чёткая линия, разделившая воду на бирюзовый цвет у берега, и синий — у самого горизонта. Чайки шумели и радовались беззаботному лету.