Маскарад со смертью

Любенко Иван Иванович

41

Дорога на эшафот

 

 

I

Дело по обвинению банды Расстегаева слушалось в Ставропольском окружном суде коллегией из двенадцати присяжных заседателей. У дверей дежурил усиленный наряд городовых. Избранная публика пускалась в зал только по билетам, и за неимением свободных мест многим пришлось довольствоваться ожиданием новостей в узких коридорах казенного здания. Представители самых известных дворянских и купеческих фамилий с нетерпением ожидали начала процесса.

Адвокатам надеяться на удачу не приходилось. Все подсудимые, за исключением Полины Воротынцевой, так до сих пор и не выговорившей ни единого слова, вину свою признали полностью и в содеянных преступлениях раскаялись без остатка.

В сопровождении конвоя в зал ввели подсудимых. Облик этих людей говорил сам за себя: Евсеев за время следствия отрастил усы и бороду и, облаченный в серый арестантский халат и обутый в деревянные тюремные сандалии, с православным крестиком на шее, смотрел на происходящее отрешенно-непонимающим взглядом и беззвучно молился, едва шевеля губами; Расстегаев представлял собой жалкое и трусливое существо, когда-то пребывавшее чиновником высокого полета. Небритый, в чужом грязном картузе и рваном сюртуке, бывший почтмейстер походил на бездомного опустившегося бродягу. Он все время смотрел в пол, боясь встретиться глазами с теми, кого еще несколько недель назад называл друзьями, приглашая на день рождения жены, или расписывал пулечку под дегустацию нежного бордо. Вчерашние приятели превратились в злорадно-любопытствующих наблюдателей его унижения. Они с довольным и в то же время осуждающим видом покачивали головами, припоминая подсудимому времена его счастливой и роскошной жизни. И лишь один человек заслуживал уважения и вызывал интерес у всей этой серой обывательской массы – Полина Воротынцева. Ее длинные густые волосы нежно обнимали плечи, укрытые простой белой косынкой с незатейливым узором. Легкая голубая сорочка и широкая темная юбка до пят не могли скрыть очарования стройной фигуры. Окинув зал презрительным и надменным взором, она заняла место за ограждением.

Как есть в России намоленные веками старые церкви, в коих царит ощущение легкости и светлого, парящего добра, так в противовес им существуют и залы судебных заседаний, отяжеленные сгустком наговоренной порчи, человеческого гнева и не отпущенных грехов. Стены, пол и потолок этой большой комнаты вместили в себя весь нерастворимый груз людского страдания, опутавшего невидимыми тенетами окружающее пространство.

Председательствовал на процессе судья Гриневицкий. Накрахмаленный воротник, казалось, поддерживал жилистую, уже в морщинах судейскую шею, а желтое, измученное желудочными коликами лицо спряталось за натянутой маской служебного безразличия. Глубоко посаженные глаза служителя Фемиды потерялись за серебряным пенсне. Широкий мясистый нос, сплошь покрытый тонкими красными, паутинообразными прожилками, явно свидетельствовал о пагубном пристрастии к пьянству. Судью мучило похмелье, и, налив из графина стакан воды, он сделал несколько жадных, нервных глотков, отчего кадык судорожно заходил взад и вперед. Мучения добавлял и застарелый геморрой, из-за которого Кондратий Поликарпович беспрестанно ерзал в высоком резном кресле. Но пора было открывать заседание, и, наскоро исполнив формальности, председательствующий дал слово товарищу прокурора уголовного департамента господину Трепачко.

Поучительно-наставническая речь Лавра Акимовича изобиловала статьями уголовного уложения, заученной за годы латынью и несколькими расхожими высказываниями древних мудрецов, имена которых, по старости, он частенько путал:

– Так же как молния прорезает тьму и внезапно освещает пространство, как удар грома и потоки дождя благодатной грозою очищают воздух, облегчают дыхание – так и вердикт присяжных «виновен» устраняет все тягостные недоразумения и успокаивает негодующих честных людей…

Назначенные судом «бесплатные» адвокаты Евсеева и Воротынцевой откровенно халтурили и к участи своих подзащитных относились безразлично. Приглашенный супругой почтмейстера из столицы присяжный поверенный Самуил Яковлевич Эльдерман изрядно потел, пытаясь представить Расстегаева «слабохарактерной и послушной жертвой, испугавшейся жестокого убийцы – главаря шайки Михаила Евсеева», и, надо сказать, частично это ему удалось:

– Вся вина моего подзащитного заключается лишь в том, что он вовремя не сообщил в полицию о том, что Евсеев и Воротынцева под угрозами смерти заставляли его снабжать злоумышленников информацией о маршруте, времени и дате следования почтовых карет. А значит, и судить господина Расстегаева мы можем лишь по статье 128 уложения – заведомое укрывательство преступления. Что же касается нападения на французских ювелиров, следовавших на московском поезде, то здесь вообще никакой вины подсудимого нет. Беглый каторжанин Михаил Евсеев попросту оговаривает его, стремясь таким образом уйти от ответственности за организацию налета. Но, как следует из материалов данного уголовного дела, господа Делавинь ранее уже были кем-то отравлены и выстрелы, произведенные Евсеевым и Тавлоевым, попали в уже мертвые тела. Я не адвокат Евсеева, но и он не может в этом случае нести ответственность за убийство, которое не совершал. В лучшем случае, возможно, господин прокурор смог бы попытаться доказать попытку умышленного смертоубийства, но тогда следовало бы отправить дело на дополнительное следствие. И уж совсем нелепым выглядит желание возвести обвинение на Евсеева, а через него и на господина Расстегаева в преднамеренном убийстве Соломона Моисеевича Жиха. Достаточных подтверждений этому в материалах обвинительного акта не имеется. Следствие ссылается на показания торговки сладостями Анастасии Грядкиной, которая не только якобы видела Евсеева, убегающего с места преступления, но и узнала его позднее, на так называемом опознании. Ваша честь, я прошу удалить из зала присяжных заседателей, поскольку у меня имеется ходатайство о признании одного из доказательств негодным. – Переведя дух, Самуил Яковлевич ожидал реакции суда.

– Прошу вас, господа, на некоторое время оставить зал судебного заседания и пройти в первую совещательную комнату, – поддержал адвоката председательствующий.

Двенадцать совершенно разных по возрасту, полу и роду занятий людей поднялись с мест. Мещане, купцы, врач, учитель гимназии, служащий акцизного ведомства, музыкант из оркестра при местном театре и отставной полковник Самурского пехотного полка один за другим покинули залу.

– Итак, уважаемый суд, я прошу вас удовлетворить ходатайство о признании не заслуживающим доверия доказательства – протокола опознания гражданина Евсеева по следующим основаниям, а именно: вместе с Михаилом Евсеевым предстали еще два статиста: некто по фамилии Иванов и гражданин Кипятков. Как мне удалось выяснить, Иванов – не кто иной, как многократно судимый за конокрадство цыган тридцати семи лет от роду, а гражданин Кипятков – письмоводитель в полицейском участке. Понятно, что среди черного как смоль Иванова и полицейского служащего очевидица Грядкина выбрала Евсеева, одетого в этот же самый арестантский халат. Но это далеко не все. Свидетельница, как следует из протокола, поставила внизу свой росчерк. Но на самом деле эта женщина неграмотная и расписываться не умеет. Знаете ли, я не поленился и навестил ее участкового пристава, надзирающего за своевременным сбором торговых податей в этом районе. Так вот он и показал мне ее подпись – простой и незамысловатый крестик. Фактически этот документ является чистой воды фальсификацией. А посему я ходатайствую о признании протокола опознания не заслуживающим доверия документом и, стало быть, негодным доказательством, – промакивая платком выступивший на лбу пот, закончил Эльдерман.

– Прошу вас, господин обвинитель, высказать свои соображения на этот счет, – обратился к прокурору судья.

– Ваша честь, я считаю доводы присяжного поверенного надуманными и необоснованными. Следственное действие проводилось в точном соответствии с установленными правилами. Все представленные для опознания лица имели одинаковую одежду и похожий внешний вид. Я не вижу оснований для удовлетворения заявленного ходатайства.

– Ну, хорошо. А как вы можете объяснить подпись в документе от имени свидетельницы, если, как говорит господин адвокат, она не умеет расписываться? – допытывался судья.

– Ваша честь, я не присутствовал при отборе ее подписи, – сухо ответил прокурор.

– Ну, а каково же будет ваше мнение, господа присяжные поверенные? – Гриневицкий пристально смотрел на адвокатов Евсеева и Воротынцевой.

– Мы полностью согласны с мнением коллеги, – пристыженно опустив глаза, ответили щеголевато одетые молодые люди.

– Ходатайство о признании протокола допроса гражданина Евсеева не годным (сентября месяца, числа десятого, сего года) удовлетворено в полном объеме, – стукнув деревянным молотком, судья огласил постановление. – Попрошу секретаря пригласить присяжных заседателей для продолжения слушаний. – Барышня в строгом черно-белом одеянии, сильно похожая на классную гимназическую даму, быстро поднялась с места и прошла к совещательной.

Судебные баталии продолжались еще три дня, и лишь в пятницу следствие было окончено. Заслушав прокурора и адвокатов, публика с нетерпением ждала, когда подсудимые получат право на последнее слово.

Первым выступал Расстегаев. Приподнявшись со скамьи, надворный советник суетливо оглянулся по сторонам и, глядя куда-то блуждающим взглядом, проронил:

– Простите великодушно. У меня и награды имеются: медаль «За усердие» и Станислав III степени – всего год назад как вручен. Я ведь столбовой дворянин. Роду нашему больше пяти веков… А меня вот бес попутал. Вы уж, господа, не обессудьте… – Его руки судорожно тряслись, сдавленный голос нервно дрожал, и, не сумев больше вымолвить ни слова, он тяжело опустился на скамью.

– Госпожа Воротынцева, будете ли вы говорить? – задал обязательный вопрос председательствующий.

Девушка ответила лишь отрицательным покачиванием головы и презрительно-надменной усмешкой в сторону судьи.

– Подсудимый Евсеев?

– Господь рассудит. – Михаил встал на колени и, возвысив руки к воображаемому небу, разразился громкой и продолжительной молитвой: – Тебе, Господи, единому Благому и Непамятозлобному, исповедую грехи моя; Тебе припадаю, вопия недостойный: согреших, Господи, согреших, и несмь достоин воззрети на высоту небесную от множества неправд моих. Но, Господи мой, Господи, даруй ми слезы умиления, единый Блаже и Милостивый, яко да ими Тя умолю, очиститися прежде конца от всякого греха: страшно бо и грозно место имам проити, тело разлучився, и множество мя мрачное и безчеловечное демонов срящет, и никтоже в помощь спутствуяй, или избавляй…

– Достаточно, подсудимый, – грубо оборвал кающегося грешника председательствующий.

Гриневицкий зачитал короткое резюме в отношении подсудимых, после чего присяжные заседатели удалились в совещательную комнату. Наступило томительное долгое ожидание. Но прошло не более пятнадцати минут, как раздался звонок.

– Суд идет… Прошу встать! – послышался возглас судебного пристава. Старшина присяжных заседателей зачитал вынесенный вердикт.

Михаила Николаевича Евсеева, мещанина по происхождению, признать виновным. Полину Ивановну Воротынцеву, дворянского происхождения, признать виновной. Дворянина Расстегаева Константина Виленовича признать виновным, но заслуживающим снисхождения…

…Резолюцией окружного суда Михаил Николаевич Евсеев был приговорен к смертной казни через повешение.

Полина Ивановна Воротынцева приговорена к смертной казни через повешение.

Расстегаев Константин Виленович был приговорен к лишению всех особенных, лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ, а также осужден на семь лет каторжных работ. Опытный адвокат искренне ликовал, торжествуя победу, и поздравлял своего подзащитного, который почему-то совсем не радовался предстоящему каторжному будущему и тихо всхлипывал, по-детски вытирая грязным рукавом слезы, исподволь поглядывая на красивую жену. «Семь лет! Как пить дать не дождется! Изменит… Бросит… Сука», – проносилось в воспаленном мозгу убитого горем бывшего почтового начальника.

Корреспонденты всех трех местных газет на ходу дописывали в блокнотах последние слова зачитанных приговоров и торопились в редакции, чтобы успеть передать материал в утренние газеты, с кричащими заголовками сенсационных статей.

У самого здания окружного суда собралась малочисленная, человек восемь-десять, стайка молодых людей (преимущественно гимназистов старших классов), с растянутой выцветшей простыней, на которой корявыми черными буквами было выведено: «Позор царизму! Свободу героям революции». Когда осужденных выводили на улицу, молодежь начала забрасывать их цветами, а одна юная девушка исхитрилась и поцеловала Евсеева в щеку. И в этот момент Полине вдруг показалось, что Михаил на мгновенье очнулся от религиозного летаргического сна, и в его глазах промелькнуло хорошо знакомое пламя безудержной и дерзкой отваги. Но оно быстро угасло, превратившись в слабый, еле живой огонек, в конце концов совсем потухло в лишенном рассудка взгляде, отняв у нее слабую надежду на его прозрение.

Полина так и не заметила, что той юной и отчаянной девушкой была… Вероника Высотская.

 

II

Если у человека остается три или четыре недели жизни, он старается отодвинуть мысль о трагической развязке на неопределенное будущее. Но по вечерам сознание приговоренного неотвратимо фиксирует, что путь до могилы сократился еще на сутки. А ведь было время, когда тюрьма и смерть представлялись ему чем-то далеким и не имеющим к нему никакого отношения. Да и с ним ли это было?

Два с половиной шага в ширину и четыре в длину. По внутреннему полицейскому циркуляру, на каждого заключенного в России отводится одна кубическая сажень тюремного пространства, или четыре с половиной квадратных метра в европейском метрическом исчислении. Но через некоторое время и эта невеликая площадь сузится до размеров могилы. Или нет? «А если за гранью жизни – новая жизнь? Или вообще бессмертие? А может, там другое состояние? А что, если душа, вырвавшись наконец из тесной клетки человеческого тела, обретает иную форму?» – так или почти так мыслит каждый обреченный на смерть узник. Но если об этом думать постоянно, то можно сойти с ума… А чтобы этого не произошло, арестанты пытаются каким-то образом отвлекаться. Кому-то это удается, а кому-то нет. Одни считают кирпичи в стенной кладке, другие – птиц, пролетающих мимо зарешеченного окна, третьи принимаются бегать по камере, размышляя днем и ночью, как совершить побег, а иные читают жития святых, поют псалмы и произносят молитвы, найдя смысл существования в покаянии. Но как только они заслышат о том, что кого-то помиловали или ожидается царский манифест, – сразу появляется надежда, тоненькая, как весенняя травинка, а вместе с нею и неуемная жажда жизни.

Так было и с Евсеевым. Уйдя полностью в себя и беспрестанно молясь, он надеялся обрести утешение и отвлечься от невыносимо тягостных мыслей о скорой смерти. В его подсознании была надежда на чудо, на всесильного Бога, на всепрощающее русское православие. Со стороны же могло показаться, что заключенный уже потерял рассудок. Но это было далеко не так. Михаил с нетерпением ждал еженедельной положенной встречи со священником – единственным близким для него теперь человеком. Святой отец внимательно слушал причитания грешника и всеми силами стремился ему помочь. Но стоило священнослужителю покинуть камеру, как в холодное помещение бесформенной черной гидрой бесшумно вползал липкий и тягучий, как расплавленная смола, страх. В эти жуткие минуты узника начинало трясти, будто в малярийной лихорадке: по спине поднимался озноб и морозил затылок, во рту становилось сухо.

Визгливым детским плачем скрипнула дверь, и в камеру вошли двое: первый – высокого роста, широкоплечий офицер с пышными пшеничными усами, второй – тщедушный человечек, с бледным, заостренным, как у худой церковной крысы, лицом, в юфтевых сапогах с подвернутыми голенищами, в коричневой, мешковато сидевшей на нем тужурке.

Офицер зачитал отказ в помиловании. А штатский тем временем внимательно и как-то оценивающе осмотрел заключенного:

– Все ли вам понятно?

– Да, – едва шевеля растрескавшимися губами, ответил Евсеев.

– Попрошу засвидетельствовать это собственноручно и расписаться. – На столе появились бумага, чернильница и перо.

Буквы у Михаила распрыгались вверх и вниз на полвершка от строчки. Рука не то что дрожала, а ходила ходуном. Стиснув скулы, он поставил подпись. Визитеры вышли, дверь захлопнулась. И время тут же будто сорвалось с цепи и безудержно понеслось вперед, притягивая, словно магнитом, роковые минуты скорой казни. Оно безжалостно давило арестанта свинцовой тяжестью, то останавливаясь, то стремительно пролетая мимо него, тем самым еще больше усиливая приближающийся ужас.

Все стало ясно, когда охранник принес стопку чистого белья и спросил, не будет ли каких-либо пожеланий. Бывший студент только мотнул головой и забился в правый дальний угол камеры под икону Ильи Чудотворца. До самого утра он так и не сомкнул глаз, находясь в полубреду.

Багряным, кровяным заревом пробивался сквозь тучи пасмурный осенний рассвет. На решетках камеры висели круглые, размером с вишню, капли дождя. Снизу доносилось людское многоголосье, редкий стук топора, плач двуручной пилы и по-военному отрывистые команды тюремного начальства, сдобренные ядреной порцией площадной брани. Было тяжело, и хмуро, и страшно. Шум во дворе вскоре стих. Виселицу установили.

По коридору эхом разнеслись шаги, зазвенели ключи, и на пороге появился все тот же охранник. Не говоря ни слова, он сомкнул на руках заключенного малые ручные цепочки и вывел из камеры. Михаил, в серых просторных шароварах и в белой рубахе, отстукивал деревянными сандалиями последние на этой земле шаги. Арестанты, охранники и обслуга при встрече останавливались и с состраданием смотрели обреченному человеку вслед.

Толстая дубовая дверь распахнулась и навсегда оставила позади прошлое, а с ним ушла и робкая надежда на чудесное спасение. Настоящее же возвышалось на постаменте, ощериваясь пеньковой петлей и выставленными подпорками.

Евсеев побелел как полотно. Его глаза бессмысленно смотрели вперед. Рубаха прилипла к спине и покрылась холодным потом. Пальцы на ногах свела судорога, и от этого казалось, что страдалец передвигался на отмороженных, неживых ногах.

Немолодой уже полицейский с длинными и седыми усами скороговоркой зачитал конфирмацию и предоставил несчастному последнее слово. От страха язык арестанта раздулся и заполонил собой весь рот. Он попытался что-то произнести, но раздалось лишь тупое мычанье.

На эшафот поднялся батюшка, перекрестил грешника и, дав поцеловать крест, поспешил уйти.

Ударили барабаны.

Черное облачение с прорезями для глаз надежно скрывало лицо государственного исполнителя казни. Вот только тощая фигура да юфтевые сапоги с подвернутыми голенищами выдавали в нем вчерашнего, похожего на худую церковную крысу, посетителя камеры смертника. Видимо, уже тогда он прикидывал рост и вес своей жертвы.

Солдат охраны снял с рук несчастного оковы и, перепрыгивая через ступеньку, суетливо покинул эшафот. На голову Михаила неожиданно упал саван и закрыл собой небо. Стало тяжело дышать. За несколько секунд в его голове пронеслись тысячи мыслей и воспоминаний: мать, ее ласковые и теплые руки, сладкий запах сдобных куличей на Пасху, первая рыбалка с отцом, радость от новых, пахнущих кожей, красных детских ботинок, молодая учительница по чистописанию, подобранный дворовый щенок, безжалостные кулачные бои среди гимназистов, необузданная студенческая попойка, метель в день похорон отца и… Вероника.

Палач одним махом набросил на шею несчастного веревку. Поставив приговоренного узника на западню, он выжидательно посмотрел в сторону полицейского, вытирающего со лба пот. Их глаза встретились, и офицер, поборов нерешительность, точно рубанув шашкой, махнул наотмашь платком в сторону виселицы.

Кат умелым движением вышиб подпорки, и недавний студент забился в конвульсиях, будто по нему пустили электрический ток. А потом вдруг затих, и… грешная душа его вырвалась наружу, покинув беспомощное тело. Экзекуция состоялась. Круг замкнулся.

…Казненный в Ставропольском тюремном замке холодным сентябрьским утром 1907 года мещанин по происхождению, Михаил Евсеев, так никогда и не узнал, что государь император смилостивился над бывшей дворянкой – Полиной Воротынцевой – и величайшим соизволением своим заменил ей казнь через повешение на бессрочные каторжные работы. Ее отправили в Акатуй, на Нерчинскую каторгу – самую страшную в России.