На Барятинской прогремел выстрел. Он раздался неожиданно, как раскат летнего грома, и безудержно покатился вниз с горы до самой Крестовоздвиженской церкви, а там, слившись воедино со звуком колокола, белокрылой чайкой взмыл в небесную даль, словно чья-то душа вырвалась наконец на волю и навсегда растворилась в голубом пространстве южного неба. Прохожие останавливались, крестились и усердно молились: при первом ударе за умерших, при втором – за самоубийц, а третий – за всех православных христиан. Шел двадцатый день Великого поста.

…Незнакомец потянул на себя круглую металлическую ручку, успевшие поржаветь за зиму петли протяжно заскрипели. «Чистый фа-диез минор», – подумал он и аккуратно прикрыл за собой высокую кованую калитку…

– Убили! Убили! – кричал выскочивший из особняка с колоннами мужичок. На его крик прибежал дворник и, усердно раздувая щеки, начал дуть в свисток, и через мгновенье ему уже вторила узнаваемая трель полицейского нейзильберового свистка. Народ стекался к известному в городе особняку. Лучше его был только губернаторский дом на Николаевском проспекте. Но и тот и другой – братья, оба с кариатидами. За это сходство его высокопревосходительство генерал-губернатор даже в суд на хозяина подал, да проиграл. Что поделаешь, новые времена настали – губернатор независимому суду не указ. Так изящные каменные фигуры на месте и остались.

Во дворе большого дома работал полицейский фотограф, то снимая, то набрасывая на голову накидку из черной ткани. Судебный врач ждал своей очереди. Ждали судебного следователя.

Под цветущим деревом абрикоса, на широкой скамье с узорчатой спинкой сидел покойник. Отброшенная выстрелом голова была откинута назад, глаза широко раскрыты и устремлены вверх. В виске зияла дыра. Правая рука плетью свисала вниз, левая покорно лежала на колене. Свежая кровь, на три аршина разбрызганная вокруг, источала терпкий, как запах ладана, дух.

Начальник сыскной полиции внимательно слушал бледного юношу, в то время как заместитель, согласно циркуляру, составлял протокол.

– Я зашел, а потом выстрел, смотрю, Яков Спиридонович на лавочке сидит, точно как сейчас. Я сразу не понял, в чем дело. Подошел поближе, разглядел, а потом со страху в дом… Там уже Демьян всполошился, выскочил, увидел хозяина мертвого и давай на помощь звать. Вот и все, – дрожащим голосом объяснял молодой человек.

– А скажи-ка мне, любезный, блокнотик-то этот так и лежал на лавочке? – слегка прищурив левый глаз, выспрашивал Поляничко.

– Как все было, так и есть, – пересохшими от волнения губами почти прошептал парень.

– А может, мил-человек, ты что-нибудь случайно взял? – допытывался Ефим Андреевич.

– Нет, ничего не брал. Я испугался и в дом, – начинающий педагог с трудом выдерживал пристальный взгляд полицейского, отворачивался и прятал глаза.

Калитка распахнулась, и в ней появились два господина. Первый, в темном костюме явно из дорогого английского сукна, в начищенных до блеска туфлях, огибая искусственный пруд по каменной извилистой дорожке, решительно направился в сторону начальника губернского сыска. За ним, не спеша, внимательно осматривая прогулочный дворик, выкидывая трость, шествовал одетый в темно-синий костюм мужчина среднего телосложения, с правильными, скорее европейскими чертами лица: прямо посаженный, слегка удлиненный нос, серые глаза и небольшой подбородок добавляли внешности присяжного поверенного черты аристократа. Слегка заметные мешки под глазами свидетельствовали о нездоровой привычке работать по ночам. Белоснежная сорочка выигрышно подчеркивала черный галстук.

– Вы что ж это, городовой, посторонних пропускаете! – вскочив из-за стола, гневно возмутился Каширин – вечный заместитель начальника сыска, и от того, что ждать ему заветной первой должности никак не меньше пяти лет, коротышка-полицейский был зол, сварлив и груб. Сильных духом людей уважал, но в душе люто ненавидел и при случае, пользуясь властью, старался их всячески унизить, поскольку сам был созданием слабым, впечатлительным и оттого ранимым.

– Это, Антон Филаретович, не посторонние, а уважаемые люди. Наш городской зодчий – Кусков Григорий Павлович с адвокатом Ардашевым. Рад вас, господа, приветствовать, да жаль, что при сих делах скорбных, – шагнул навстречу Поляничко.

Архитектор пожал протянутую сыщиком руку и остановился в нерешительности, явно шокированный трагической картиной. Затем чуть слышно произнес:

– Как же так, неужто Яков Спиридонович решил самолично с жизнью распрощаться?

– Увы, господа, я думаю, что ему в этом кто-то помог. Если бы он сам в себя стрелял, тогда бы пистолет или там ружье, скажем, должны были остаться на месте происшествия, а их, как видите, нет. Так что смертоубийством здесь попахивает, – поглаживая по привычке усы, заключил Ефим Андреевич.

– Никак не возьму в толк, кому Толобухин помешать мог? Я его давно знаю. В Ставрополь он чуть ли не пешком с Вологды пришел. Работал подсобником на стройках, а потом сам артель сколотил и стал подряды брать. Строил лучше и быстрее всех. По моим проектам мы столько храмов православных да особняков возвели! Возьмите, к примеру, мечеть на Гимназической улице. Веками стоять будет! Даже зимой его каменщики без дела не сидели: они каждый камень со всех сторон так обтачивали, что весной, когда начинали делать кладку, шва видно не было. А доброты Яков Спиридонович был необычайной – все, что нажил, все племяннику, молодому учителю музыки, завещал. Помню, говорит как-то мне: «Завидую я Иннокентию – парень как птичка певчая, весь в мелодиях да напевах живет. Абсолютный слух имеет. Ну, разве это не дар божий? А раз так – пусть музыкой и занимается. А что до денег, то хватит ему и моих кровных». Бывало, сядет вот на эту самую лавочку да слушает с умилением, как Иннокентий ему на скрипке вариации всякие изображает. А врагов-то у него в городе не было. Нет. Человек-то был смиренный. Сказано – созидатель, – грустно поникнув головой, с печальным вздохом выговорился архитектор. Потом помолчал и снова продолжил: – Правда, год назад, отдыхая в Крыму, влюбился он в одну барышню, Ангелиной ее звали. Яков в шутку ее ангелочком величал. Как-то вечером поехали они в горы закатом любоваться. А тут волк на тропу вышел. Ее лошадь от страха заржала, на дыбы и понесла. У самого обрыва оступилась и сорвалась, горемычная, в море. Лошадка-то выплыла, а Ангелина нет. С тех пор Яков Спиридонович сам не свой стал, – Григорий Павлович опять замолчал, но спустя мгновение, уже деловым тоном, заметил: – Уверен, что опыт господина Ардашева поможет нам разобраться в этом деле, и, надеюсь, с вашей стороны возражений не будет.

– Так что же такое получается: архитектор нанял адвоката, и теперь вся эта интеллихенция будет нами верховодить? – ехидно искривив лицо, с хорошо различимой издевкой в голосе произнес Каширин.

– Нанимают извозчика, адвоката – приглашают. Стоило бы запомнить. И когда же, наконец, уважаемый Ефим Андреевич, ваш подчиненный успокоится. Ведь давно известно: злые да завистливые долго не живут, – усмехнулся Ардашев и, неспешно подойдя к самому краю скамьи, аккуратно поднял раскрытый блокнот с оторванным первым листком, затем, держа его между ладоней, положил на стоящий неподалеку столик и принялся внимательно изучать через увеличительное стекло карманной лупы.

– Ваша правда, Клим Пантелеевич, а бывает, смотришь – и человек хороший, а Господь, глядишь, его к себе и позовет. Ну кому мешал наш убиенный? – произнес в задумчивости Поляничко и, резко повернув голову, внимательно посмотрел Иннокентию в глаза.

– Вы что, меня подозреваете? Да я его как отца родного любил! – срываясь на фальцет, почти кричал тощий молодой человек в темно-синем учительском сюртуке.

– Вот сейчас проедем в участок, до утра посидишь в кутузке, успокоишься, подумаешь, а на рассвете мы тебя еще раз допросим. Не сознаешься – так и останешься сидеть до конца следствия; да только уже не в камере полицейского управления, а в тюремном замке, вместе с конокрадами, шниферами и гейменниками. А там, дорогой мой, твои диезы с бемолями никто слушать не будет. Так куда ты спрятал пистолет, из которого застрелил дядюшку? – «по-свойски», похлопывая парня по плечу, осведомился Поляничко.

– А мы его, Ефим Андреевич, в камеру с Митькой-Людоедом посадим, что в Обжорном ряду пирожками с человечиной торговал, так к утру от него только косточки на холодец останутся, – с серьезным видом напускал страхов Каширин.

– Да хоть на виселицу ведите, а дядю я не убивал, – стоял на своем подозреваемый.

В это время Ардашев засунул руку, покрытую носовым платком, в водосточную трубу, пошарил внутри и вытащил оттуда револьвер.

– Чудеса да и только, – выронив перо от изумления, пробубнил Каширин.

– Премного благодарен вам, уважаемый Клим Пантелеевич, – рассеянно бормотал Ефим Андреевич, – а вот помощник мой что-то не мычит, не телится. Вместо того чтобы с господами ругаться, лучше бы как следует место происшествия осмотрел. А мы уже битый час тут торчим… Плохо работаете, господин губернский секретарь, – отчитывал красного от стыда подчиненного начальник сыска. – Незамедлительно сделайте с револьвера полную дактилоскопию, сообразно полученным из Петербурга предписаниям, ну и музыканта тоже проверьте на отпечатки, сравните данные и под стражу его…

– А где же записка, Иннокентий? – подойдя к учителю, в упор спросил присяжный поверенный.

– Съел, – смущенно выдавил из себя бледный, как бумага, молодой человек.

– Господа, с арестом, я думаю, не стоит торопиться. Тем более он говорит правду. Иннокентий действительно не убивал Толобухина и зашел как раз в тот момент, когда прозвучал выстрел. Видимо, несчастная любовь и послужила причиной суицида. Знаете, фраза «В моей смерти прошу никого не винить» за многие века существенных изменений не претерпела и стала подругой любого самоубийства. Именно это написал карандашом на первой странице блокнота погибший. К сожалению, сейчас, по вдавленным местам второго листка, можно разобрать лишь – «…милый ангелочек» и «…никого не винить…». Я думаю, весь текст мы скоро узнаем, если только полицейский фотограф сделает снимки второго, чистого листа блокнота. Невидимые сейчас, они станут хорошо заметны после проявления, и на фотографических пластинах появятся все записи, сделанные рукой несчастного, безразлично, будь то чернила или карандаш.

– Но, позвольте, зачем же Иннокентий вырвал из блокнота записку, а потом проглотил ее? – недоумевал Кусков.

– Видите ли, согласно статье 1472 Уложения о наказаниях, лицо, лишившее себя жизни не в безумии, теряет право не только на христианское погребение, но и на завещание. Племяннику это было известно, и, боясь лишиться права на уже отписанные дядей богатства, он решил скрыть все доказательства суицида: пистолет спрятал в водосточную трубу, а предсмертную записку просто съел. «Пусть будет нераскрытое убийство и богатство по завещанию, чем самоубийство и скудное учительское жалованье» – так, вероятно, рассуждал Иннокентий. Естественно, о дактилоскопии он не слыхивал, и поэтому, когда прятал пистолет и уничтожал первую страницу блокнота, – оставил массу отпечатков пальцев. В итоге улики могли бы обернуться против него самого, если бы не частично восстановленный текст и дополнительные доказательства самоубийства, а именно: пороховой след, как вокруг входного пулевого отверстия, так и на кисти правой руки, а также тот факт, что вся правая кисть была забрызгана кровью, что особенно характерно для суицида, совершенного таким способом. Вот и все, господа, но преступление против самого себя совершил тот, кого уже нет. Бог ему судья, – Ардашев подошел к учителю музыки, не спеша раскрыл коробочку любимых леденцов с надписью «Георг Ландрин», помедлил и назидательным тоном изрек:

– А для вас, юноша, все случившееся должно стать неплохим уроком. К тому же, несмотря на упомянутую мною статью об аннулировании духовного завещания, вы можете попытаться получить капитал вашего дядюшки как наследник по закону.

Иннокентий хлопал непонимающими глазами, не в силах произнести ни слова.

В шесть часов пополудни фотографические снимки были готовы. Оказалось, что предсмертное послание состояло всего из двух предложений: «Здравствуй, мой милый ангелочек» и сухой приписки: «В моей смерти прошу никого не винить».

Во время формально необходимого обыска на квартире покойного был обнаружен дневник, в котором Яков Спиридонович каждый день писал своей возлюбленной письма. Последняя запись была сделана этим утром: «Я иду на свидание с Ангелом».

А вечером над скамейкой полностью осыпались испуганные утренним выстрелом лепестки цветущего дерева и большим белым одеялом накрыли испачканную кровью землю, по которой еще недавно ступал уже ушедший в небытие человек.