Гальс [9] , Ян ван Гойен, Арт ван дер Нер, Кейп, Поттер, Воуверман, Рейсдаль, Гоббема, Адриан ван Остаде, Стен, Терборх, Метсю, Бартоломеус ван дер Гельст, Фабрициус, Питер де Гоох, Вермеер Делфтский, Рембрандт

Эрмитаж обладает едва ли не самым богатым в мире собранием великой голландской живописи XVII века. За двумя-тремя исключениями в нем представлены все замечательные мастера этой школы, развитие которой можно проследить хронологически в нашем знаменитом музее по шедеврам, какими порой не обладают даже музеи Голландии. Хорошо представлена голландская живопись и в Музее изобразительных искусств им. Пушкина в Москве. А небольшие собрания или отдельные, часто превосходные, образцы голландской живописи украшают галереи Киева, Риги, Каунаса, Тбилиси, Еревана, Одессы, Краснодара, Львова, Саратова, Ульяновска, Орла, Перми, пригородных дворцов Ленинграда, Рязани, Тамбова, Воронежа, Казани и некоторых других наших городов.

Такое богатство объясняется прежде всего глубоким созвучием в основном подлинно демократического, остро реалистического голландского искусства с нашими собственными художественными исканиями. Замечательный русский живописец Федотов целые дни проводил в голландских залах Эрмитажа, учась изображать чисто русские типы с той предельной выразительностью, которой отличается искусство голландских мастеров. Известный русский ученый, географ и путешественник П. П. Семенов-Тян-Шанский, бывший также тонким ценителем живописи, посвятил около пятидесяти лет собиранию голландских и фламандских картин, которые могли бы восполнить пробелы, имевшиеся тогда в Эрмитаже, и затем, в начале нынешнего века, продал Эрмитажу свое собрание почти в тысячу картин вдвое дешевле, чем ему предлагали заграничные музеи. А кроме него, были в России и многие другие просвещенные собиратели, любители голландской живописи, коллекции которых стали после революции достоянием народа.

Старому русскому собирательству, научной систематизации, охране и объединению собраний в советское время мы обязаны тем, что, например, искусство французского народа после самой Франции всего полнее изучается у нас, а голландская живопись представлена в нашей стране почти столь же ярко, как на ее родине.

Великая голландская живопись XVII века внесла в мировое искусство новую могучую струю, освежающее влияние которой сказалось на всей европейской живописи.

Реализм Караваджо и его последователей был в основе героическим, монументальным, а сама его подчеркнутость и торжественные световые эффекты иногда сближают караваджистов с искусством барокко. Реализм же голландских мастеров (мы это уже видели у родственного им Броувера), по существу, уже выходит за рамки барочного стиля.

Чтобы понять, как расцвело это замечательное искусство, следует уяснить себе, что представляла собой страна, его породившая.

«Бог создал море, голландцы — берега», — гласит голландская народная пословица. В многовековой, бесконечно тяжелой борьбе с морем, утвердившись наконец на отвоеванной земле при помощи каналов и мощных дамб, голландский народ научился упорству, выносливости, долгому и настойчивому созидательному труду. И этот народ вошел в мировую историю как первый совершивший буржуазную революцию, поставившую его в совершенно исключительное положение среди прочих народов Европы. Чужеземная испанская власть свергнута, страна свободна, феодализм изжит, католическая церковь не выдерживает натиска кальвинизма и уступает ему, практический рационализм и дух предпринимательства пышно расцветают, поощряемые новой, приноравливающейся к бюргерским порядкам религией.

Новое, независимое государство стоит во главе прогресса. Это, по словам Маркса, «образцовая капиталистическая страна XVII столетия». Достигнув поразительного экономического подъема, Голландия соперничает с Англией: ее флот в пятнадцать тысяч кораблей самый могущественный в мире, он превосходит английский и французский вместе взятые. И этот флот позволяет ей осуществлять самые дерзкие замыслы. Уже в 1595 году голландцы проникают в нынешнюю Индонезию и постепенно расширяют там свои владения за счет испанцев и португальцев.

Однако, знаменуя прогресс по сравнению с застывшим феодализмом, буржуазная власть уже на самой заре своего существования несет в себе все пороки, выявляющие ее конечную обреченность. Едва освободившись от жестокой чужеземной тирании, страна, жителям которой приходилось бороться с морской стихией за каждую пядь земли, в свою очередь утверждает свое владычество над огромными чужими территориями. «Колонии, — пишет Маркс, — обеспечивали рынок сбыта для быстро возникающих мануфактур, а монопольное обладание этим рынком обеспечивало усиленное накопление. Сокровища, добытые за пределами Европы посредством прямого грабежа, порабощения туземцев, убийств, притекали в метрополию и тут превращались в капитал. Голландия, которая первой полностью развила колониальную систему, уже в 1648 году достигла высшей точки своего торгового могущества».

В 1648 году голландская независимость, фактически отвоеванная уже почти за сорок лет до этого, была наконец признана официально. В борьбе с феодализмом, с Ватиканом, в кровопролитнейшей войне против могущественной Испании голландская буржуазия могла победить только благодаря поддержке, решающему участию в революции народных масс. В этот исторический период народ видел в буржуазии своего союзника и руководителя в борьбе с общим врагом — абсолютизмом. Однако капитализм быстро придавил народ тяжестью еще невиданной. Как указывает Маркс, «народные массы Голландии уже в 1648 году больше страдали от чрезмерного труда, были беднее и терпели гнет более жестокий, чем народные массы всей остальной Европы».

Противоречия между буржуазией и трудовым народом еще не сознавались массами. Голландский бюргер этой поры не страшился народа, и жилось ему во всех отношениях хорошо. Он справедливо гордился делом своих рук, помнил об усилии, которое потребовало это дело, и, очевидно, считал, что живет теперь в прекраснейшем из миров.

Голландская живопись первой половины XVII века выражает это ощущение, любование окружающим миром. Жестокая освободительная война обострила любовь к родному краю. Свыше трехсот дней в году в нем пасмурно, ветрено или дождливо. Но это родной край, и поэзия его влажных пастбищ и песчаных берегов щемяще отзывается в сердце голландца. Тяжелое положение народа не смущает бюргера: так полагается, говорит он себе, ведь мир всегда состоял из богатых и бедных. Значит, и бедные со своими язвами, страданиями, с порой необузданными поисками забвения входят составной частью все в тот же прекрасный мир.

Голландия XVII века — родина Спинозы, который попытался объяснить мир из него самого, без вмешательства сверхъестественного, Спинозы, который писал: «Без свободы разума и свободы мысли не могут развиваться наука и искусство, ибо последние разрабатываются с счастливым успехом только теми людьми, которые имеют свободу и непредвзятое суждение».

Другой великий философ, француз Декарт, долго живет и работает на свободной голландской земле. Кальвинизм терпимее католичества: такие науки, как математика, астрономия, механика, анатомия, процветают в Голландии этой поры, а голландские инженеры, шкиперы, топографы и врачи славятся во всей Европе.

Голландский бюргер может похвалиться культурными достижениями своей страны, а так как он любит, ценит и уважает самого себя, привык ко всему, что его окружает, лелеет это окружающее как родное, как естественный фон его жизни и преуспеяния, то особенно любит он живопись, ведущее искусство Голландии, которое призвано запечатлеть и его черты и все, что он видит вокруг. Живописная культура глубоко вошла в кровь и плоть голландца этой эпохи. И потому он требует от живописи не простого воспроизведения видимого мира, а воспроизведения более яркого, сконцентрированного, значит — преображения, при этом не повествовательным методом, а чисто изобразительным — в сочетании линий, объемов, тонов.

Такой живописи все благоприятствует в эту пору в Голландии. Кальвинизм не признает религиозной живописи, значит, Голландия уже не нуждается в алтарных композициях, которым так часто посвящают себя художники соседней Фландрии. В бюргерской Голландии нет потребности и в дворцовой парадной живописи. Для бюргерских, а нередко фермерских жилищ нужны картины небольшого формата, станковая живопись, изображающая то, что любят их обитатели.

Быт, портрет, пейзаж, натюрморт — вот ее темы. На заре XVII столетия, как и фламандские мастера, овладев своей кистью видимым миром, голландские мастера с увлечением, пафосом, страстью властно вторгаются в него, чтобы преобразить и опоэтизировать этот мир в живописи, каждый согласно своему, индивидуальному темпераменту.

Кто первый голландский художник, поднявший на подобающую высоту знамя подлинно национального искусства? Все согласны с тем, что это Франс Гальс. И до него в отделившейся от Фландрии и завоевавшей свою независимость стране были талантливые художники, работавшие в самых различных жанрах. Но их искусство либо еще не созревшее, спотыкающееся, тщетно ищущее гармонического слияния формы с содержанием, либо отмеченное чужеродными влияниями, порой интересными, как, например, у голландских караваджистов, но идущими вразрез с естественным развитием голландского реализма. Франс Гальс — дело другое. Будь он единственным голландским живописцем, его родина все равно могла бы гордиться великим вкладом в мировую художественную культуру.

Личная жизнь этого художника, оставившего исключительный след не только в голландском, но и во всем европейском искусстве, сама по себе как будто мало примечательна.

Родившись в семье ремесленника-сукнодела около 1580 года, он прожил более восьмидесяти лет, почти не выезжая из Гарлема, который ныне гордится им, как Антверпен — Рубенсом.

Гарлем был в ту пору очень крупным промышленным центром, славившимся, между прочим, своим пивом. Но были у этого города и другие заслуги: в 1579 году Гарлем оказал героическое сопротивление испанским войскам. Художники были в нем многочисленны, а их процветающая гильдия имела характер клуба, где велись страстные споры между представителями различных течений. А кроме того, в городе этом жили и работали известные ученые, врачи, инженеры и даже полярные исследователи. Существовала в нем и особая «камера риторов» под красивым названием «Любовь превыше всего», где молодой Франс Гальс занимался философией, упражнялся в красноречии и поэзии.

Учился он у Карела ван Мандера, художника манерного, но выдающегося теоретика искусства, уже известного нам своими биографиями нидерландских живописцев, которыми, как почти единственным источником информации об их жизненном пути, он и заслужил признательность потомства. Приходится пожалеть, что у его знаменитого ученика не нашлось такого же биографа.

Мы знаем о Гальсе, что он был женат на простой крестьянке, не умевшей даже подписывать своего имени, что двенадцать его детей в большинстве тоже стали живописцами и что у него было очень много учеников, в том числе как будто и Броувер. Брат его, Дирк, тоже был известным художником. Данные, как видно, мало показательные для характеристики его личности. Мы знаем также, что Франс Гальс вел разгульную жизнь, много пил, был должен кругом и умер в крайней нужде, вызванной, по-видимому, не столько равнодушием сограждан к его искусству (хоть под старость он получал меньше заказов), как его богемным нравом и мотовством.

Искусство же его поразительно. Это как бы квинтэссенция живописи, и потому особенным блеском сияет оно в наши дни как свидетельство того, чем может быть и какую магию таит в себе великое изобразительное искусство живописи. Уже современник, ректор латинской школы Скревелиус, распознал эту магию в искусстве Франса Гальса, про которого писал, сравнивая его с другими художниками, что он, «обладая совершенно особой, необычной манерой письма, превосходит всех остальных, так как в его живописи заложена такая острота и жизненность, такая сила, что он во многих произведениях, кажется, самое природу вызывает на соревнование».

Отметим сначала одно его формальное, огромной важности достижение. В Голландии еще с предыдущего века были в моде групповые портреты бюргеров, входивших в различные цеховые объединения, стрелковые общества и т. д. Однако такие картины показывали нам людей, изображенных чисто статически: один возле другого, никак композиционно между собой не связанных и ничем ни внешне, ни духовно не объединенных. Попытки осмыслить по-новому групповой портрет имели место и до Франса Гальса. Но он первый разодрал на клочья застывшую схему, буквально взорвал ее своим динамизмом, наполнил групповой портрет единым внутренним содержанием и широко, гармонично развернул композицию в предельной свободе.

Так более ста лет перед этим в Италии Леонардо да Винчи разогнал одним взмахом апостолов, восседавших на бесчисленных «Тайных вечерях» его предшественников каждый сам по себе, безнадежно скованных в плоскостной и прямолинейной композиции, чтобы собрать их вновь уже на свою «Тайную вечерю», где в каждой группе рождается буря, волны которой то вздымаются, то замирают вокруг центральной фигуры Христа, и этим произвел в живописи грандиозный, жизнеутверждающий переворот.

Франс Гальс. Мулат. Лейпциг. Музей.

Франс Гальс — прежде всего портретист, при этом чаще всего портретист бюргерского общества. Но он в то же время и подлинно народный художник, в чем нет противоречия, ибо, по слову Энгельса, «буржуазия в борьбе с дворянством имела известное право считать себя также представительницей интересов различных трудящихся классов того времени…»

Он не вскрывает психологических глубин, не дает широкообобщенных образов, но как никто до него умеет запечатлеть мгновенное выражение лица, позу, улыбку, душевный порыв, создавая исключительно жизненные, незабываемые шедевры изобразительного искусства. Таков «Портрет В. Гентгейсена» (Брюссель, Музей), где непринужденность позы еще более подчеркивает властную самоуверенность этого умного и знающего себе цену богатого купца и благотворителя. Таков «Мулат» (Лейпциг, Музей), задорно смеющееся лицо которого и едва уловимая тоска так пленили многих, когда картина эта была выставлена в Музее им. Пушкина в Москве среди произведений искусства, спасенных Советской Армией и возвращенных германскому народу. Отметим еще «Малле Баббе» (Берлин, Музей) — неповторимая в своей острой выразительности пьяная гарлемская старуха с совой на плече — и «Цыганку» (Париж, Лувр), чье лукавство схвачено кистью художника во всей его очаровательной непосредственности. «Маленький рыбак» (Антверпен, Музей) — прелестнейший образ мальчика из народа, детски беспечного, но уже познавшего горесть нужды.

А в работах поздних лет гений его достиг нового, еще большего расцвета, подлинно сказочной виртуозности, как, например, в эрмитажных «Портрете молодого человека с перчаткой в руке», гордого представителя победившей буржуазии, и великолепнейшем «Мужском портрете», где вдохновенная кисть художника запечатлела целую гамму человеческих переживаний и чувств: от брезгливой надменности до скрытой душевной усталости .

Мимолетностью быстро и уверенно схваченных черт Франс Гальс как бы предвосхищает импрессионистов. Как колорист он восходит к Тициану, предвосхищает своего великого младшего современника Веласкеса и, снова перешагнув через столетия, во многом служит образцом как Репину, который восхищался жизненностью его портретов, так и Серову. Никто до него так вольно, так непосредственно не владел самой стихией живописи как искусства цвета.

Рисунков его не сохранилось. Все говорит за то, что он сразу, даже без схематических набросков на полотне, писал маслом, создавая цветовую композицию быстрыми и широкими мазками, словно, как сказано про него, «кистью стегал свой холст».

Франс Гальс. Мужской портрет. Ленинград. Эрмитаж.

Этот первый чисто национальный голландский живописец обновил художественное творчество своего народа. В мировом искусстве есть художники, превосходящие его глубиной, трагизмом или величественностью содержания, значительностью живописных образов. Но кто сравнится с Франсом Гальсом в восхитительной простоте живописного мастерства? Как птице естественно петь, так ему, очевидно, было естественно запечатлевать в красках видимый мир.

С каждым годом цвет звучал в его картинах все полнее, все ярче, а между тем под старость он прибегал все чаще к излюбленной им серебристо-черной цветовой гамме. Этого простейшего сочетания ему было вполне достаточно для создания самых насыщенных, полнозвучных красочных эффектов, которые так восхищают нас в групповом портрете регентов богадельни, исполненном, когда художнику было почти восемьдесят пять лет (Гарлем, Музей)!

В старом нидерландском искусстве главенствовали южные провинции, то есть Фландрия. На севере художественные таланты исчислялись единицами, а как мы видели, их творчество, порой более интимное и кропотливое, все же не породило вполне самобытной школы. Но в XVII веке Голландия рождает количество мастеров, с которым никак не может соперничать Фландрия, а в качественном отношении достигает вершины, уже как бы не подлежащей сравнению, ибо нелепо спорить о том, кто более гениален: Рубенс или Рембрандт.

Да что Фландрия! Ни до, ни после ни в одной стране художники не были, вероятно, так многочисленны, как в Голландии XVII века. В каждом городе, чуть ли не в каждой деревне этой крохотной даже в европейском масштабе страны художественная жизнь кишела и бурлила буквально как улей.

«Поколение победителей», люди, восторжествовавшие над морем, над Испанией, над католицизмом, требуют картин и картин, прославляющих их родную Голландию. Картинами торгуют специальные предприятия, их покупает банкир, адмирал, но также и зажиточный крестьянин. Их продают даже на ярмарках, скупают в мастерских у самих художников. Но их все равно недостаточно, а потому опять-таки в небывалых размерах процветает искусство графики, оригинальный офорт, которым не брезгают и самые знаменитые мастера.

Франс Гальс. Офицеры стрелковой роты св. Адриана. Гарлем. Музей.

Что же изображает это искусство?

В начале нынешнего века такой тонкий ценитель, как наш Серов, писал из Голландии: «…всего занимательнее так это то, что ты видишь на картине — ты видишь на улице или за городом. Те же города, те же каналы, те же деревья по бокам, те же маленькие, уютные, выложенные темно-красным кирпичом невероятно чистенькие домики с большими окнами, с черепичной красной крышей, вообще — тот же самый пейзаж, с облачным небом, гладкими полями, опять-таки изрезанными каналами, с насаженными деревьями, с церковью и ветряной мельницей вдали и пасущимися коровами на лугу. Просто удивляешься, как умели голландцы передавать тогда все, что видели…»

И сейчас каждый побывавший в Голландии мог бы засвидетельствовать то же самое, настолько мало изменился облик этой страны.

Но голландские мастера XVII века именно потому умели так замечательно передавать все увиденное, что живопись являлась для них средством преображения, поэтизации видимого мира. Поэтизация обыденности — вот что, вероятно, составляет главную и в каком-то смысле неповторимую особенность их искусства.

При этом, довольные собой, как и вся нация, они изображали действительность, то есть, по существу, самих себя в окружающем их мире, без ненужных прикрас, но и без подчеркивания изъянов и язв. Ведь не найти в голландской живописи XVII века картины, хоть отдаленно напоминающей брейгелевских «Слепых» или «Пляску под виселицей». В самом деле, кто бы в бюргерской Голландии стал заказывать такие произведения?

Пора, однако, сделать оговорку решительно ко всему вышесказанному: оно или вовсе не относится, или относится лишь частично к художнику, о котором речь впереди, художнику, гений которого столь могуществен, столь исключителен, что к нему не подходят никакие обычные мерки, и чье творчество увенчивает всю голландскую живопись, но питается вдохновением, свойственным только ему. Это — Рембрандт.

В голландской живописи мы наблюдаем еще одно своеобразное явление, нигде не получившее подобного распространения, — специализацию по жанрам.

Голландский адмирал и голландский рыбак любили море, офицеры, стрелки с гордостью вспоминали боевые потехи, голландские врачи считались замечательными диагностиками и были высокого мнения о своем искусстве, бюргеры любили свои жилища, их внутреннее убранство, свой «интерьер», фермеры любили деревенскую жизнь, крестьянский быт и хвалились своим скотом. Все они, вместе взятые, любили родную природу и зимой и летом, в лунную ночь и в редкий солнечный день, как любили они и хорошо поесть и выпить, а значит, радовались морскому запаху устриц, розовой симфонии сочного окорока, янтарному блеску вина в граненом бокале.

Все это надлежало запечатлеть в живописи, и потому у большинства художников, которых по формату их картин, да и по диапазону их творчества называют «маленькими голландцами», выработалась своя специальность, часто узкая, но почти всегда доведенная до совершенства.

Фламандская живопись XVII века освободилась от засорявших ее влияний, нашла свое раскрепощение в стиле барокко, современная ей голландская живопись — в чисто национальном и жизнерадостном реализме.

Франс Гальс. Портрет молодого человека с перчаткой в руке. Ленинград. Эрмитаж.

Франс Гальс. Регенты Гарлемской богадельни. Гарлем. Музей.

Как мы видели, этот реализм был утвержден Франсом Гальсом, и мы не случайно вспомнили при этом о Леонардо да Винчи. Ни по масштабу, ни по характеру творчества эти два художника, конечно, несравнимы. Но, подобно тому как Леонардо знаменует начало и в то же время полное утверждение искусства Высокого Возрождения в Италии, которое в титаническом гении Микеланджело познает новый невиданный взлет, Гальс — это начало и утверждение великого голландского реализма, которому суждено было окрылить для подлинно космического полета над Вселенной всеобъемлющий гений Рембрандта.

Примечательна последующая судьба живописных откровений Франса Гальса. Прославленный ныне его «свободный мазок», пренебрежение деталями, тщательно выписываемыми другими голландскими мастерами, общая вольная, размашистая манера художника, которую просвещенный современник называл, как мы видели, «необычной», скорей всего, именно в силу этой необычности не оставили заметных следов в голландской живописи.

Целых два века по этой же, вероятно, причине любители живописи не причисляли Гальса к звездам первой величины. Этот великий реалист был вновь «открыт» лишь импрессионистами, и с тех пор картины его считаются ценнейшим украшением музеев и частных собраний. Зато сразу же утвердилось в голландской живописи как раз самое значительное, чего ему удалось достигнуть в этой своей «необычной» манере.

Именно из Гарлема, славного своими свободолюбивыми традициями и интеллектуальной культурой, точнее, из гарлемской мастерской великого мастера засияло на всю голландскую живопись периода становления национального реализма (то есть приблизительно до 1635 года) все то, в чем она нуждалась.

Гальс, беспутный кутила, которого ученики часто провожали под руки после попойки, был, по-видимому, замечательным педагогом Независимо от воздействия самих его картин все лучшее в голландской живописи этого периода навеяно им непосредственно или через его учеников.

Гальс принес голландской живописи свободу, ту самую, которая, по слову нидерландского поэта предыдущего века, «дарит зрение слепой кисти живописцев». Он утвердил в живописи единство: единство внутреннего содержания, сюжета, настроения, мотива, единство композиции и единство тона — и это во всех жанрах, даже в пейзаже, хоть сам он и не был пейзажистом.

Чтобы не загромождать изложения, мы и в предыдущих главах упоминали далеко не всех замечательных художников каждой эпохи. Очень возможно, что отбор наш имен и картин был не всегда наилучшим. Но еще труднее избежать в этом смысле погрешностей, когда речь идет о голландской школе XVII века, подлинном улее, где каждая пчела выполняла ей предназначенную, нужную для общего дела работу! Ведь имен придется пропускать еще больше…

Итак — жанровая, то есть бытовая, живопись, изображающая человека в обыденной обстановке, за обыденными занятиями. На картинах первых робких голландских жанристов не чувствовалось связи между человеческими фигурами и обстановкой, а сами эти фигуры часто походили на манекенов, причем наивно повествовательный, часто нравоучительный момент явно преобладал в таких работах над живописным. Но в своих групповых портретах Франс Гальс как бы окунул фигуры в подобающую им среду, неразрывно объединяя их с окружающим миром. И вот, например, рано умерший талантливейший живописец Дейстер, наглядевшись на эти картины, вдунул в собственные подлинную жизнь. Это представитель буржуазного жанра, еще точнее, ибо в каждом имеются подразделения, — преимущественно жанра офицерского. Караульни, офицеры, играющие в кости, офицеры, дерущиеся на шпагах… В красках, в рисунке — какая-то новая взволнованность. Все сосредоточено на главном действии, в котором раскрываются характеры персонажей, часто предельно выразительных, в громадных широкополых шляпах, дышащих задорной отвагой, как и подобает подлинным представителям гордого поколения победителей.

Натюрморт — мертвая натура, или еще лучше в точном переводе с соответствующего голландского термина — тихая жизнь.

Тихая жизнь вещей! Как не любить голландцу этот жанр! Ему не нужны фламандская пышность, снейдерсовский декоративный, чуть ли не героический размах в изображении плодов земных. Но он хочет видеть на картине все, что любит вкушать, и все, что требуется для этого, в гармоническом сочетании дразнящих красок, щедрой природы и строгой аккуратности сервировки, еще усиливающих, заостряющих радость вкусного завтрака.

Художники прежних времен довольно плохо справлялись с этой задачей: симметрично расставленные блюда, не составляющие единого целого, не картина, а скорей узор или витрина, оформленная пусть и со вкусом, но без подлинного творческого воображения.

Дело поправил опять же Франс Гальс своими корпоративными банкетами, где были и живность, и фрукты, и прекрасная посуда.

Два художника, Виллем Гéда(Хеда) и Питер Клас, оба почти однолетки, чрезвычайно друг на друга похожие по манере письма, оба гарлемцы и оба входившие в круг Ф. Гальса, являются создателями натюрморта как самостоятельного жанра.

Их бесчисленные «Завтраки» с красными, как кумач, омарами, лоснящимися окороками, тучными ягодными пирогами, золотистыми лимонами, то только что сервированные и как бы ожидающие гурмана, то уже частично отведанные им, с бокалами, возвышающимися среди яств или опрокинутыми, с разлившимся вином, выдержанные в серебристо-розово-янтарной гамме, скомпонованные в единое органическое целое, изображают именно то, что требовалось от художника. Причем человек, для услаждения которого все это варилось, резалось, наливалось и подавалось на стол, всегда незримо присутствует на картине. Идеальное украшение столовой с темной массивной мебелью и видом на ратушу или канал солидного амстердамского или гарлемского бюргера!

Геда. Завтрак с ежевичным пирогом. Дрезден. Галерея.

Амстердамец Биллем Кальф, работавший уже во второй половине XVII столетия, создает в этом жанре подлинные шедевры, где, мягко выступая из полумрака на цветной скатерти, на блюдах из знаменитого делфтского фаянса, которым Голландия прославилась в XVII веке, на фоне причудливых хрустальных бокалов роскошные яства образуют компактную, сочную, золотистую композицию, пленительно освещенную солнечными лучами.

Эти замечательные голландские натюрморты дразнят и зрение, и обоняние, и вкус. Но они угождают еще одному из пяти чувств: совершенно поразительна конкретная осязаемость каждой детали. Этим они восходят к ван Эйку.

Кальф. Натюрморт. Ленинград. Эрмитаж.

Ян Порцеллис. Бурное море при закате солнца. Ленинград. Эрмитаж.

Марины — то есть картины, изображающие море. Ранние голландские маринисты XVII века специализировались на точном изображении судов победоносного голландского флота: реющие флаги, мачты и вздувшиеся паруса. Все это было декоративно, но слишком пестро, сильно отдавало графикой, мы бы теперь сказали — лубком, причем в такого рода маринах почти не ощущалось главного: морской стихии.

Но Ян Порцеллис, несколько лет работавший при Франсе Гальсе в Гарлеме, подчиняет красочную гамму одному основному тону, чаще всего серебристому, и наполняет картину единым композиционным ритмом, как бы единым дыханием, в котором так и встает перед нами море с его бурями, обманчивой гладью, с его насыщенными красками и чуть ли не запахами, то самое упрямое море, с которым веками боролись жители «Низких земель».

Нидерландская живопись XVI века уделяла, как мы знаем, большое внимание пейзажу, но пейзаж этот был еще скован рядом условностей. Разные планы писались в разных тонах, что придавало картине часто острую, но искусственную пестроту. При этом композиция имела панорамный характер, включая, но часто никак не объединяя горы, реки, равнины, мельницы, каналы, деревни и дальние города. У больших мастеров все это получалось величественно, подчас развертывалось в ритме высокой эпической поэмы, однако не создавало впечатления подлинного «куска природы», как бы вырванного художником из родного пейзажа и со всем его жизненным трепетом и теплом перенесенного на полотно. А именно это хотели увидеть на картине люди нового, XVII века.

Ян ван Гойен. Пейзаж с колодцем. Дрезден. Галерея.

Переворот в голландской пейзажной живописи был осуществлен одновременно несколькими художниками, работавшими в разных городах. Достижения Франса Гальса и тут сыграли существенную роль.

Яна ван Гойена следует признать одним из первых подлинно национальных голландских пейзажистов. Дюны, польдеры, родные дали мягко вырисовываются под его кистью в единой коричневато-серой цветовой гамме с чудесным оттенком серебристой желтизны. Влажный морской воздух все окутывает кругом. Высокое небо с легкими облаками дышит покоем. Большим поэтическим дуновением, в котором и нежность, и мимолетная грусть, и бодрящая радость жизни, пронизана каждая деталь написанных им пейзажей.

И все это — подлинные куски родной природы, осмысленной и преображенной художником в его творческой лаборатории. До нас дошло очень много зарисовок Гойена, свидетельствующих о том, как страстно и кропотливо он изучал эту пасмурную природу, чтобы затем запечатлеть во всей ее поэзии и музыкальности, так сладостно откликавшихся в его собственной душе.

Гойен родился в 1596 году, сформировался как будто в Гарлеме, последнюю часть жизни работал в Гааге и умер шестидесяти лет в нищете. Но потомство воздало ему должное.

Уроженец Гарлема, но работавший главным образом в Амстердаме, замечательный мастер, живописец и гравер, Геркулес Сéгерс вносит в воспроизведение природы новые мотивы. Те же пасмурные голландские равнины приобретают у него величественный характер, их меланхолия звучит более торжественно. Великолепная, более сочная, еще более насыщенная цветовая гамма художника придает картинам родной страны какую-то осязаемую конкретность, порой даже монументальность, и героикой окрашены его поваленные бурей деревья и водопады.

Амстердамский живописец Арт ван дер Нер, родившийся на семь лет после Гойена, продолжает и углубляет в голландской живописи его лирическую настроенность. Те же дюны, проселочные дороги, те же хижины, одинокие деревья, те же мельницы с таким широким и плавным взмахом крыл, но озаренные лунным светом, в нежном серебристом сиянии. Поэзия Нера более щемящая, унылая, но как будто и более задушевная. Он любит также зимние сцены — реки и каналы, скованные льдом, с маленькими фигурами бегущих конькобежцев. Но главная его тема — родная земля в глухую, темную ночь, когда лишь блеск луны слабо пробивается из-за нависших туч.

Как и Гойен, Арт ван дер Нер умер в нищете.

Вся европейская пейзажная живопись, в том числе и наша, имеет своими родоначальниками голландских мастеров XVII века. Они, по существу, утвердили пейзаж как самостоятельный жанр, они же достигли в нем самых больших высот и глубин. Причем каждый большой пейзажист голландской школы как-то по-новому, с ему лишь свойственным художественным темпераментом и вкусом, обогатил искусство воспроизведения природы в живописи.

Арт ван дер Нер. Зимний вид на реке. Ленинград. Эрмитаж.

Отметим еще одно характерное для всей этой школы явление: едва ли не большинство голландских художников принадлежало к семьям, где давно уже укоренилась художественная культура, передававшаяся как драгоценное наследие от поколения к поколению, так что семьи эти являлись как бы гнездами, где выпестовались замечательные мастера. К такой семье принадлежал и Альберт Кейп: отец его и дядя были известными художниками.

Это великолепный живописец. Он внес в голландскую пейзажную живопись торжественный аккорд солнечных закатов. Под его кистью золото солнца как бы разливается в воздухе, тает в нем, чудесно озаряя то в розовой, то в желтеющей дымке силуэты людей и животных. В этой золотистой цветовой гамме коровы у водопоя или всадники на прогулке вырисовываются удивительно четко, скульптурно, как некое царственное увенчание пейзажа.

Альберт Кейп. Коровница. Ленинград. Эрмитаж.

Эрмитажная «Коровница» дает нам полную меру замечательного дарования художника, сумевшего сочетать самую обыденную правду с очень высокой поэзией. Все пленительно в этом шедевре (свет, коровы, возвышающиеся как монументы, доярка, так чарующе оглянувшаяся в нашу сторону, сладостный пейзаж, натюрморт в виде блещущих на солнце кувшинов!), с которым как-то перекликаются и по общему настроению и по композиции некоторые мотивы в творчестве нашего Венецианова, несомненно видевшего картину Кейпа.

Как и Кейп, Пауль Поттер (сын и ученик пейзажиста начала века) пейзажист-анималист. Именно с этого художника изображение животных приобретает самостоятельное значение.

Капитальная работа Поттера, знаменитая его «Ферма», находится в Эрмитаже. С этой картиной в художественной карьере Поттера связан знаменательный для тех времен инцидент. Вдова штатгальтера, принцесса Эмилия, была меценаткой. Характерно, однако, что для росписи зала в замке под Гаагой она обратилась не к местным художникам, а к Иордансу и другим фламандским мастерам. Такая роспись, очевидно, мыслилась ей только в пышном стиле барокко.

Поттер. Ферма. Ленинград. Эрмитаж.

Но принцесса пожелала иметь у себя и произведение молодого Поттера (ему было всего двадцать четыре года), уже пользовавшегося громкой славой. Исполненная по ее заказу картина оказалась великолепной, однако принцесса вернула ее художнику. Дело в том, что одна из коров, чуть ли не на первом плане, была изображена им в момент, так сказать, самый неподходящий. Ныне за эту безобидную тривиальность (в голландской жанровой живописи встречаются и куда большие) никто уже не упрекнет Поттера в излишнем натурализме, настолько все в этой картине, в том числе и пресловутая корова, дышит атмосферой тучного сельского благополучия, настолько все в ней гармонично, красочно и добротно.

У Поттера имеются недостатки: чрезмерная детализация, педантичное стремление передать решительно все, так сказать, без отбора.

Однако, когда известный французский живописец прошлого века Эжен Фромантéн, еще более прославившийся как литератор, автор блестяще написанной книги о живописи Фландрии и Голландии «Старинные мастера», пожелал определить сущность другой знаменитой картины Поттера, так называемого «Гаагского быка» (эта картина украшает музей в Гааге), то он ограничился такими простыми словами, лучше всего передающими величественность ее замысла, огромное впечатление, которое она производит: «Необъятное небо и громадный бык».

Винить Поттера за недостатки не следует. Кто знает, как развилось бы его исключительное дарование, если бы смерть не унесла художника, когда ему не было и тридцати лет?

К самым известным голландским живописцам принадлежит и Филипс Воуверман, гарлемец, сын и брат художников и ученик Ф. Гальса. Он писал пейзажи, военные сцены, охоты, кавалькады, конюшни, марины. Главная специальность его — лошадь, которую он изображал во всех видах, ракурсах, положениях.

Художественный путь Воувермана напоминает путь Тенирса: слава, множество подражателей, массовое производство (в одном Эрмитаже тридцать пять его картин, а всего он изготовил их, по-видимому, целую тысячу, хоть и умер далеко не стариком), несомненная виртуозность, красота отдельных деталей, замечательные по тонкости и насыщенности красочные сочетания и в то же время какая-то чрезмерная легкость, переходящая в легковесность, явное стремление к вычурной элегантности, в самый расцвет голландского искусства являющие нам первые разительные признаки его упадка.

Голландская пейзажная живопись середины XVII века породила, кроме того, множество мастеров, специализировавшихся кто в марине, кто во внутренних видах церквей, кто в изображении целых городов или отдельных улиц и площадей, кто, наконец, в воспевании радужных красот далекой, но вечно пленительной итальянской природы с синим небом и морем и руинами античных памятников. По общему мастерству, по колориту, по любовной передаче моря или корабельных снастей, атмосферы того или иного города или квартала, даже по вдохновенному изображению столь чуждых, казалось бы, голландскому духу итальянских красот (они грезились голландцу в мечтах), наконец, по изысканной и высокой декоративности некоторые из таких произведений являются чудесными образцами реалистической живописи.

Филипс Воуверман. Возвращение с охоты. Ленинград. Эрмитаж.

К 30-40-м годам XVII столетия голландская живопись достигает наивысшего расцвета, который длится примерно до 1670 года.

Как точнее всего определить ее уровень?

Уже упомянутый французский живописец и блестящий художественный критик Фромантен заявляет, что, «если только ощущаешь дистанцию между различными величинами, перестаешь быть художником, когда сравниваешь себя даже с наименее известными мастерами этих благодатных стран».

Почему же такая скромность вместе с такой беспримерно высокой оценкой?

На этот вопрос, быть может, лучше всего ответил другой французский живописец — Делакруа, один из крупнейших художников XIX столетия. Описывая в своем «Дневнике» знаменитое парижское частное собрание, в котором его восхитила картина французского живописца XVIII века Ватто, он замечает: «Однако несколько картин Рейсдаля, в особенности изображение снега и один совсем скромный морской пейзаж, на котором, кроме моря в серую погоду с одной или двумя лодками, почти ничего нет, показались мне вершиной искусства, так как искусство совсем в них скрыто. Эта изумительная простота ослабляет эффект, производимый Ватто или Рубенсом. Они чересчур художники. Иметь у себя в комнате перед глазами такие картины было бы величайшей радостью».

Хотя Делакруа не полностью раскрывает здесь значение величайшего голландского пейзажиста Якоба ван Рейсдаля, слова его очень точно определяют ту исключительную радость, которую голландские живописцы порой доставляли своим заказчикам, гражданам самой передовой европейской страны: искусство столь совершенное в своей непосредственности, в своей органической связи с миром зримым и ощутимым, что даже не чувствуешь, что это искусство!

Итак, Рейсдаль. Он родился в конце 20-х годов XVII столетия в Гарлеме. Учился у своего дяди Соломона ван Рейсдаля, первоклассного мастера, который наравне с Гойеном и Сегерсом считается основоположником голландского национального пейзажа. Женат не был. Имел законченное медицинское образование. Переехал из Гарлема в Амстердам, где пользовался одно время большим успехом. Много писал среди болот и нажил себе тяжелый ревматизм, который причинял ему большие страдания. Умер в 1682 году, кажется, в амстердамской богадельне, во всяком случае — в крайней нужде. Вот и все, что мы знаем об этом великом художнике, который, по-видимому, был и натуралистом и мыслителем с очень глубоким складом ума.

У Рейсдаля есть картины, которые как бы завершают все поиски его предшественников: поэтические, уютные «куски природы», такие живые, насыщенные правдой, что подлинно, по слову Делакруа, ими восхищаешься, как бы не чувствуя даже, что это искусство. Но в самых высоких своих творениях Рейсдаль дает через изображение родной природы некое обобщенное видение мира, часто исполненное трагизма. Трагична была судьба этого гения, которого под старость перестали понимать современники, равно как и судьба его страны, над которой уже собирались тучи.

Такой картиной его, как знаменитое «Еврейское кладбище», которая была выставлена у нас в составе Дрезденской галереи, восхищался великий Гёте. Какая глубина мысли, какая фантастика в жуткой игре света среди мрака, окутывающего могильные плиты, какие бурные силы вокруг, какое грандиозное, всеохватывающее видение мироздания! А другой столь же знаменитой картине Рейсдаля, эрмитажному «Болоту», известный русский художник и историк искусства Александр Бенуа посвятил следующие замечательные строки:

«Все части ее приведены к одному целому, держат друг друга, дополняют друг друга… Это не пустая игра форм, а исповедь мятежной души. Ведь движение линий в картине Рейсдаля достойно Микеланджело в своем мощном судорожном порыве. Мастер, распоряжаясь формами растительного царства, достигает здесь того же трагизма впечатления, которое нам знакомо из фресок Сикстинской капеллы… Глядя на этот круг стволов, на эти корчащиеся ветви, приходят на ум титаны, превращенные богами в пригвожденные к почве растения. Одни еще борются и плачут, другие покорились судьбе, свалились и гниют в ядовитой воде».

Якоб ван Рейсдаль. Еврейское кладбище. Дрезден. Галерея.

Как всякое великое произведение искусства, «Болото» Рейсдаля многолико: оно выражает и обреченность всего, что живет и дышит, и единство самой жизни природы, ее вечный круговорот! Но, стараясь разгадать трагическое звучание творения Рейсдаля, А. Бенуа видит в нем как бы прообраз судьбы самого художника:

«Если даже эта картина и написана в среднем периоде творчества Рейсдаля, то в нем уже пророчески сквозит его будущее — безнадежная тоска, гордый безутешный пессимизм, быть может, и отчаяние за родное искусство, кончавшееся в дни Рейсдаля в тусклом забвении и попрании…»

Последним большим пейзажистом эпохи расцвета был знаменитый Гоббема, ученик и последователь Рейсдаля, родившийся уже в конце 30-х годов.

Лес, а то и отдельные деревья и их гармоничные сочетания, водяные мельницы, тихие воды прудов и каналов — вот что избрал своей специальностью этот талантливейший мастер. Живопись его отмечена очень тонкой, приподнятой поэзией, каким-то острым, волнующим настроением, и он порой превосходит Рейсдаля в передаче воздушной среды и солнечного освещения.

Знаменательно, что с 1670 года, как раз того года, когда голландская живопись безнадежно покатилась вниз, Гоббема почти бросил живопись и, прожив еще около сорока лет, так по-настоящему и не вернулся к своему искусству.

Он очень нуждался и, чтобы прокормиться, поступил на должность присяжного мерщика привозимого в Амстердам иностранного масла и вина.

Отметим, что с того же 1670 года начался закат и Рейсдаля. Картины его перестали продаваться, болезни и нужда подточили силы, и само его искусство стало утрачивать былую мощь.

Лучшие работы Гоббемы хранятся в Англии. Надолго забытый потомством, он был «открыт» лишь в 40-х годах прошлого столетия англичанами и оказал затем большое влияние на развитие всей европейской пейзажной живописи.

Якоб ван Рейсдаль. Болото. Ленинград. Эрмитаж.

Якоб ван Рейсдаль. Пейзаж с путником. Ленинград. Эрмитаж.

Мы не знаем, действительно ли предчувствовал грядущую трагедию Рейсдаль, как и Рембрандт, одинокой вершиной возвышавшийся в окружающем мире, но трагедия зрела уже в эпоху самого бурного расцвета голландской живописи, как бы не отделимая от ее зенита. Золотой век этой живописи на самом деле распространился лишь на несколько десятилетий, и хоть многие его замечательные представители не задумывались о его конце, этот конец был неизбежен в самом недалеком будущем.

Постараемся понять сущность и причины происходившей трагедии. Не случайно Рейсдаль, Нер, Гойен, Гоббема да и многие другие выдающиеся голландские живописцы умерли в нищете, не случайно и Франс Гальс потерял под старость значительную часть своей клиентуры: их искусство уже не удовлетворяло вкусов голландского правящего класса второй половины XVII века.

К этому времени голландское бюргерство все настойчивее тянется к аристократии. Власть штатгальтера, то есть правителя страны, по идее республиканская, приобретает все более явный монархический характер и наконец при штатгальтере принце Вильгельме Оранском становится наследственной. В Гааге — настоящий двор, по мере возможностей копирующий двор французских королей.

И в то же время страна год за годом утрачивает свое былое могущество. Маленькой Голландии трудно выдержать соперничество с Англией и с Францией в борьбе за преобладающее положение в торговле и на море. В новых изнурительных войнах голландский народ опять покрывает свои знамена неувядаемой славой.

Но английская промышленность значительно более развита, чем голландская. Голландия теряет свои позиции, эра ее политического и торгового могущества окончена. «История падения Голландии как господствующей торговой нации, — пишет Карл Маркс, — есть история подчинения торгового капитала промышленному капиталу».

А по мере того, как падают престиж и могущество страны, господствующий класс Голландии все более воспринимает вкусы, моды, самый образ жизни Версаля, только что построенного самым полным выразителем абсолютизма — Людовиком XIV. Ореол этого монарха, «короля-солнца», как его величают льстецы, неотразим и для бюргеров Гааги и Амстердама, даже когда они находятся с ним в войне.

Вернемся к живописи. Она достигла расцвета, но правящий класс мельчает: его представители требуют, чтобы художники славили их, изображали пышно наряженными и величественными. Полнокровный реализм, питавшийся народными соками и утвердившийся при поколении победителей, не нужен им, даже шокирует их.

И вот что происходит.

Да, живопись достигла расцвета. Но гений Рембрандта переживает трагедию, одну из самых глубоких и жутких во всей истории мирового искусства. Трагедию, очевидно, переживает и гений Рейсдаля, она придает его картинам новое, сумрачное великолепие…

Ни тот ни другой не подчинились, не изменили себе. Не подчинились и не изменили и другие наиболее одаренные и честные голландские мастера. Но их неподчинение не вылилось в бурю, в душевный протест. Они просто как ни в чем не бывало продолжали свое дело, то есть продолжали творить прекрасную живопись, изображая обыденную, каждодневную жизнь такой, какой она полюбилась голландцу еще на благодатной заре века, с ее тихими радостями, уютом, пылающими очагами, семейными утехами, а иногда и задором, бурными пирушками, даже драками на фоне все той же родной природы, на родной земле с ее каналами и чистенькими домиками.

Гоббема. Аллея в Мидльхарнисе. Лондон. Национальная галерея.

Вместе с пейзажем крестьянский жанр был, естественно, ближе всего народу. В фермерских жилищах, даже в харчевнях стены сплошь увешивались небольшими картинами или гравюрами, что составляло радующий глаз пестрый живописный ансамбль. Художникам, таким образом, не приходилось сидеть без дела, но сельские заказчики были не так уж богаты, и многие талантливейшие мастера были вынуждены работать «по совместительству» кабатчиками, садоводами (ведь тюльпаны, гордость Голландии, также служили для украшения жилищ), акцизными чиновниками.

Едва ли не самым крупным художником, работавшим в крестьянском жанре, был в этот период Адриан ван Остаде, сын скромного ткача, уроженец все того же славного Гарлема, ученик Гальса, в молодости — друг Броувера, старший брат Изака ван Остаде, одного из лучших пейзажистов поколения 20-х годов.

У современников Адриан ван Остаде имел несомненный успех и умер семидесяти пяти лет в родном Гарлеме, где, по-видимому, протекла вся его деятельность. Он не испытал особых превратностей судьбы, а под конец жизни добился даже некоторого материального благополучия. Потомство по достоинству оценило его острый и яркий талант.

Во время своей голландской поездки царь Петр I с живым любопытством рассматривал его исполненные жизни и юмора сценки простонародной жизни.

Мастер был очень плодовит. Им создано около тысячи картин, сотни рисунков и акварелей и полсотни офортов, имевших большое распространение. В его мастерской сформировалось немало одаренных живописцев.

В последний период, очевидно, подчиняясь новым вкусам, он иногда впадал в сентиментальность, идеализировал крестьянский быт. Но лучшие его произведения дышат правдой, это типичная голландская добротная живопись. А его странствующие музыканты, остроглазые деревенские старушки, пастухи, рылейщики, курильщики, флейтисты, ткачи, пекари ярко отражают жизнь простых людей тогдашней Голландии. Все это было с достаточной полнотой показано по случаю 350-летнего юбилея Адриана ван Остаде в 1960–1961 годах на выставке его многочисленных работ, хранящихся в Советском Союзе, сначала в Эрмитаже, а затем в Музее изобразительных искусств им. Пушкина в Москве.

Вспомним, однако, картину, которая не фигурировала на этой выставке, но которую видели москвичи на выставке картин Дрезденской галереи. Это «Художник в мастерской», один из его шедевров, дающий нам лучшее представление о том, как жили и работали многие прославленные голландские мастера XVII века.

Сам художник — в плотном незатейливом головном уборе и куртке из грубого сукна. Мастерская, очевидно, плохо отапливалась, и мы по костюму скорее приняли бы его за охотника. Он сидит перед мольбертом с длинной тонкой кистью в руках, и пристальный взгляд его показывает, что он весь ушел в трудное, кропотливое творчество. Над картиной, которую он пишет, к мольберту прикреплен лист бумаги: очевидно, эскиз с натуры. На стенах и на потолке — рога и черепа животных. Вокруг, на полу, в полном беспорядке — этюды, альбомы, гипсовые маски. В глубине — ученик, приготавливающий краски.

Адриан ван Остаде. Художник в мастерской. Дрезден. Галерея.

Все свидетельствует об очень простом образе жизни, о долгой, усидчивой работе, протекающей, очевидно, в трудных материальных условиях, как, в общем, у рядового ремесленника. Но вот картины, которые создавались в таких убогих мастерских, украшают теперь знаменитейшие музеи мира.

В трудах о голландской живописи часто указывается, что в ранних своих «Драках» и прочих «Кабацких сценах» порой какого-то фантастического, исступленного характера А. ван Остаде напоминает Питера Брейгеля. Но затем эта фантастика исчезает, а сама живопись его становится менее резкой, играет мягкой светотенью. В этом справедливо видят влияние Рембрандта.

А. ван Остаде, родившийся в 1610 году, был всего на четыре года моложе Рембрандта. Художники же поколения 20-х годов, естественно, с самого начала своего творческого пути испытали влияние величайшего голландского живописца, который, быть может, является и величайшим живописцем всех времен и народов.

Как же нам определить это влияние Рембрандта, поскольку мы ничего еще не сказали о самом его творчестве?

В очерке о голландской живописи XVII века с равным правом можно говорить о Рембрандте в начале, как бы открывая историю этой живописи самыми великими ее достижениями; в середине, ибо творчество Рембрандта — ее зенит; и в конце — как о высшем ее увенчании. Все это потому, что Рембрандт, глубоко уходящий корнями в нидерландскую живописную культуру, вместе с тем (вовсе не отрываясь от нее) достигает высот, уже не вмещающихся в ее рамки.

Мы будем говорить о Рембрандте в конце по той же простой причине, по которой в любом музее, где он представлен, как-то трудно сразу же после него смотреть на картины других, даже одареннейших мастеров.

Но именно вследствие исключительности искусства Рембрандта можно рассказать о влиянии этого искусства пока что независимо от его внутреннего содержания. Это влияние иного характера, чем гальсовское.

Как мы видели, голландские живописцы, любившие выписывать каждую деталь, не заимствовали у Гальса его манеры (быстрый, широкий, как бы обобщающий все детали мазок), но они вдохновились самим откровением его искусства, его внутренней свободой и непосредственностью восприятия.

Напротив, не сущность искусства Рембрандта обновила голландскую живопись эпохи расцвета. Своим непревзойденным величием эта сущность могла бы не смутить, не придавить, пожалуй, одного Рейсдаля. Но все голландские живописцы этой поры по мере своих сил постарались заимствовать у Рембрандта его приемы, его открытия в великом искусстве светотени, в котором он первый, с тех пор как существует живопись, воцарился действительно полновластно.

Адриан ван Остаде. Сельский концерт. Ленинград. Эрмитаж.

Каждый раз, когда мы говорили об игре света у того или иного художника, мы имели в виду именно светотень. Что же это такое?

По словам Фромантена, «светотень — это искусство изображать атмосферу и писать предметы, окруженные воздухом. Ее цель — передавать свойства тени, полутени и света, рельефа и расстояний и придавать таким образом больше разнообразия и вместе с тем единства впечатления, прихотливости и относительной правды как формам, так и краскам…»

Тончайшие отношения света и тени встречаются уже у Яна ван Эйка. В этом он намного опередил итальянских мастеров, особенно флорентийских, чье искусство было часто предельно выразительным, величественным, но резким, как бы односторонним, с преобладанием скульптурного или рисуночного начала над чисто живописным, и тепло и, трепет жизни словно замирали в нем, как в безвоздушном пространстве. Однако и достижения ван Эйка в этой области были еще робкими.

Как первые проекты летательных аппаратов, как многие сложнейшие механизмы, усовершенствованные в последующих веках, как свободная и единая в своей сущности живописная композиция, искусство светотени было по-настоящему разработано Леонардо да Винчи. В великом искусстве живописи он видел ни с чем не сравнимое средство выявления скрытой сущности вещей, средство познания и овладения. Он считал, что нельзя изображать то, чего не знаешь. Вот его слова: «Живописец, бессмысленно срисовывающий, руководствуясь практикой и суждением глаза, подобен зеркалу, которое подражает в себе всем противопоставленным ему предметам, не обладая знанием их».

В светотени Леонардо да Винчи обрел наконец подлинное средство выявления, то есть познания, внутреннего содержания вещей и их живописного преображения. В светотени родилась и запечатлелась та вещая, как будто лукавая улыбка, что играет на всех его ликах, как бы разливается и в лунных его пейзажах, и в складках облачений его фигур, и во всей композиции его картин, улыбка, смысл которой не передать словами.

Рембрандт завершил великое дело, начатое Леонардо. Контрасты, бесконечные нюансы света и тени позволили ему выявить с недосягаемой другими методами убедительностью величайшие душевные порывы, глубочайшие психологические коллизии, борьбу страстей, борьбу сил природы, скрытую сущность вещей.

Эти глубины и эти высоты были, конечно, недоступны ни Кейпу, ни Кальфу, ни ван Остаде. Но само искусство светотени помогло им углубить и развить их собственное, пусть и более скромное видение мира.

Как и Рембрандт за двадцать лет до него, Ян Стен родился в Лейдене, где и умер на заре шестого десятка, пробыв в этом городе большую часть жизни.

Лейден, некогда героически сражавшийся против испанцев, был городом ученым, главным центром книгопечатания, в котором живописцы выработали даже особый вид натюрморта, очень соответствующий некоторым моральным установкам кальвинизма на тему «memento mori», что значит «думай о смерти», с черепами, раковинами, песочными часами и старинными фолиантами.

Ян Стен был студентом Лейденского университета, первого в Голландии, женился в Гааге на дочери знаменитого пейзажиста Яна ван Гойена и, по-видимому, имел близкие знакомства в самых просвещенных столичных кругах, но одновременно был и пивоваром, унаследовав от отца трактирное заведение в родном городе. Двойственность его образа жизни, очевидно, нашла отражение и в двойственности его искусства, тематика которого то «светская», то крестьянская, точнее «кабацкая».

Из всех крупных голландских художников Ян Стен, пожалуй, наиболее занимательный повествователь, полный юмора, блеска, задора, рассказывающий веселые истории, в которых то бюргеры, то крестьяне показаны в их каждодневном быту. Он по праву может считаться родоначальником бытовой живописи XIX столетия, в частности наших Федотова, Перова, Вл. Маковского.

Взгляните на его эрмитажные шедевры «Больная и врач», «Гуляки», «Игра в трик-трак», на первоклассные картины его в Москве. Какая чудесная палитра, какой острый рисунок, какое разнообразие предельно выразительных типов и положений и какой динамизм! Никогда анекдот не приобретает у него самодовлеющего значения, забавность сюжета никогда не заслоняет самой живописи. Забавность, острота, занимательность — все это выявлено у него живописью, вытекает из живописного мастерства. Одним словом, Стен, художник-рассказчик, никогда не рождает сожаления, что он взялся за кисть, а не за перо.

Он видит мир в вечном движении, и все движется, трепещет и наслаждается жизнью в его картинах, пронизанных самой тонкой, чарующей светотенью, Рембрандт говорил одному из своих учеников: «Учись прежде всего следовать богатой природе и отображать то, что найдешь в ней. Небо, земля, море, животные, добрые и злые люди — все служит для нашего упражнения. Равнины, холмы, ручьи и деревья дают достаточно работы художнику. Города, рынки, церкви и тысячи природных богатств взывают к нам и говорят: иди, жаждущий знания, созерцай нас и воспроизводи нас».

Ян Стен. Гуляки. Ленинград. Эрмитаж.

Ян Стен. Больная и врач. Ленинград. Эрмитаж.

Это любование видимым миром во всем его бесконечном разнообразии, видимым миром, который как бы сам просится на полотно, — отличительная черта благодатной живописи Голландии.

Герард Тéрборх не был учеником Рембрандта, но в этом подлинном культе видимого мира, в этом любовании им, которое близко к обожанию, к обоготворению, как во времена классической древности, он оставил своей живописью заметный след.

Герард Терборх был сыном художника, художниками были и брат его и сестра, одна из очень немногих женщин, подвизавшихся в ту эпоху на поприще изобразительного искусства. Но эта семья буржуазного происхождения соприкасалась с дворянством, и Герард с юности вращался в светском кругу.

В 1648 году он приезжает в Мюнстер, где собрались европейские дипломаты, чтобы, как бы мы сказали сейчас, ликвидировать остатки страшной тридцатилетней войны, и пишет картину «Заключение Вестфальского мира», которая приносит ему громкую славу. На заре своего творческого пути Терборх изображал нередко народный быт, но затем стал самым законченным выразителем так называемого светского жанра.

Причислить Терборха к столпам мировой живописи было бы натяжкой. Как-никак, этот художник всего лишь один из «малых голландцев». Вот, например, две из его наиболее характерных картин — эрмитажные «Бокал лимонада» и «Получение письма». Сюжеты: молодой кавалер приготовляет лимонад для красивой дамы, очевидно испытывающей какое-то недомогание, и нарядная дама, читающая спиной к зрителю письмо. Светский быт — и только. Однако, когда смотришь на эти картины, право, кажется, что еще никто не творил такой восхитительной живописи.

Впрочем, нет, есть и прообраз. Вспомним ван Эйка, его «Мадонну канцлера Ролена», где и мех, и парча, и золото облачений написаны с такой покоряющей убедительностью, рожденной любованием и, главное, пытливым и радостным проникновением в сущность вещей. В связи с живописью Яна ван Эйка мы говорили о магии, магией же отмечена и живопись Терборха. Лишь намек в позах, в выражении лиц кавалера и дамы — и уже ясно их влечение друг к другу. Какая жизненность! И какое подлинное изящество во всем! А как написаны палевая кофта дамы, чулки кавалера, белая (буквально сияющая своей белизной) атласная юбка дамы, читающей письмо! Да, это снова полное проникновение в изображаемый предмет, выявление красоты во всем, той красоты, которую видит глаз подлинного художника. Полная иллюзия вещи, будто она вот перед вами, но такая, какой сами бы вы никогда ее не увидели!

Терборх. Бокал лимонада. Ленинград. Эрмитаж.

У Терборха есть как бы двойник — младший его современник Габриель Мéтсю. Это тот же светский быт, та же изысканность, то же изумительное искусство. Прямо затрудняешься сказать, уступает ли он в чем-нибудь Терборху. Терборх разве что объективнее, спокойнее, зато у Метсю больше мягкой лирики и вообще он женственнее Терборха.

Этот художник также представлен шедеврами в Эрмитаже, самый прославленный из которых — «Больная и врач» (как видим, врачи часто фигурируют в голландских жанровых композициях: дань уважения той славе, которую завоевала в ту пору голландская медицина). Что может быть жизненнее этой сцены! Как точно, как волнующе передано ощущение болезни, пусть, быть может, и мнимой, и какой волшебный контраст между строгой черной мантией врача и светлым атласом платья, нежной, пушистой кофтой болящей!

Скажем опять: великая, непревзойденная магия живописи, чудесно преображающая для радости наших глаз самые обыденные предметы!

Да, все это было открыто ван Эйком, но какой пройден путь, как все это засветилось, заиграло, затрепетало и затеплилось по-новому, с новой правдой, новой убедительностью благодаря обретенной свободе, обретенному единству композиции и тона — даже у живописцев, которым, конечно, и не мерещилась непревзойденная величественность образов гениального создателя Гентского алтаря!

Крупнофигурные картины Бартоломéуса ван дер Гельста (едва ли не лучшие из им созданных) заполняют чуть ли не целый зал нашего Эрмитажа. Это тоже художник эпохи расцвета, умерший в тот самый роковой 1670 год, с которого начинается упадок голландской живописи. Про его живопись можно сказать: вот что требовали чванные голландские бюргеры середины века от Рембрандта и вот на что Рембрандт не пошел.

Ван дер Гельст себе не изменил, требования этих бюргеров вполне соответствовали его собственному художественному темпераменту, самому характеру и уровню его искусства. Бюргеры остались им довольны, и спорить с ними не станем: портреты ван дер Гельса в своем роде превосходны и художник он первоклассный.

Терборх. Получение письма. Ленинград. Эрмитаж.

Метсю. Больная и врач. Ленинград. Эрмитаж.

Ван дер Гельст. Представление новобрачной. Ленинград. Эрмитаж.

Его грандиозная картина «Представление новобрачной» — как бы апофеоз парадной живописи XVII века, сдобренной чисто голландским изобразительным мастерством, самой высокой живописной культурой. Какая торжественность в композиции и в то же время свобода, какая выразительность в горделивой повадке кавалера, подводящего свою юную супругу, очевидно, подлинную аристократку, к своим самодовольным родителям, чопорным, но как будто еще не вполне уверенным в собственном аристократизме амстердамским купцам-богатеям!

Но не примечательно ли: по соседству с этой светской парадностью другая столь же внушительных размеров картина этого же художника изображает на фоне амстердамского рынка огромную распластанную свиную тушу!

Видно, на все руки был мастер изысканно-аристократический голландский живописец Бартоломеус ван дер Гельст!

Из всех голландских городов XVII века Делфт, пощаженный войнами, не знавший ни смут, ни разрушений, был, пожалуй, самым благоустроенным, самым покойным и приятным для жизни. Местная буржуазия обставилась в нем с отменным вкусом и комфортом. Удивительно чистые улицы, прямые, широкие, где солнцу особенно радостно, когда оно пробивается наконец сквозь хмурое голландское небо, такие же чистые до блеска дома с садиками в цветах, созданные для уюта и размеренных удовольствий. Как хорошо, как ясно жилось в них, когда раскрывались окна и свет, столь редкий и столь желанный для каждого делфтского обитателя, обдавал, пронизывал своими лучами всю эту изысканную аккуратность, всю эту свежесть и чистоту!

Об этом свидетельствует миру творчество трех делфтских мастеров, из которых один достиг самых высоких ступеней в изобразительном искусстве. И вот благодаря этому творчеству скромный голландский город Делфт сияет неувядаемой славой.

Карел Фабрициус, художник поколения 20-х годов, был учеником Рембрандта, при этом самым талантливым, вероятно, даже единственным, которым учитель мог бы гордиться. Он не возымел намерения творить картины по его подобию, но стал искать еще новое применение рембрандтовскому искусству светотени. Некоторые образы Фабрициуса замечательны своей психологической остротой, даже глубиной, напоминающей рембрандтовскую. А в пленэрной живописи (то есть живописи на открытом воздухе, а не в мастерской), передающей естественное солнечное освещение, возможно, именно этот мастер знаменует начало нового этапа в истории мирового искусства. Высказаться более определенно нет возможности, так как Карел Фабрициус, увы, погиб всего тридцати двух лет при взрыве порохового погреба в своем родном Делфте, и вдобавок лишь незначительная часть картин, им написанных, сохранилась до наших дней.

Другой славный делфтский художник, Питер де Гоох(Хох), которого справедливо причисляют к тончайшим поэтам живописи, показывает нам тихий уют делфтских буржуазных жилищ, домовитость, аккуратность всего этого замкнутого мирка, который он освещает покойным и радостным дневным светом.

Взгляните на его эрмитажный шедевр «Хозяйка и служанка», где под этим светом даже тщательно выписанный паркет в сочетании с пейзажем отмечен той самой упоительной лирикой, которой мы восхищались в деталях первых нидерландских картин, когда видимый мир только что открывался в живописи. Но у Питера де Гооха мир этот не только открыт, но и покорен ясностью композиции и игрой света и тени. Увы, как и многие другие художники той поры, де Гоох не был достаточно оценен буржуазным обществом и умер в глубокой нужде.

Карел Фабрициус. Музыкальная лавка. Англия. Частное собрание.

Третий (по году рождения — 1632) делфтский живописец — это знаменитый Ян Вермеер ван Делфт, или Вермеер Делфтский, который был, по-видимому, учеником К. Фабрициуса. При жизни он пользовался известностью, однако затем, как и Франс Гальс, был почти забыт в течение двух столетий и лишь в XIX веке прославился по-настоящему, когда в нем признали одного из самых удивительных художников во всей истории искусства. Это случилось тогда, когда солнечный свет полностью воцарился во французской живописи, занявшей в Европе ведущее положение, и стало вдруг ясно, что свет этот со всеми живописными откровениями, которые приносит воспроизведение воздушной среды, был уже использован с предельным мастерством полузабытым делфтским художником, «Делфтским сфинксом», как вскоре прозвали Вермеера.

Искусствоведы перерыли все голландские архивы, вновь осмотрели все музейные фонды в поисках сведений о нем или неизвестных его работ. Но сведения оказались крайне скудными, а достоверных его картин дошло до нас неполных четыре десятка. В Советском Союзе он совсем не представлен, и это самый крупный пробел в колоссальном эрмитажном собрании голландской живописи.

Питер де Гоох. Хозяйка и служанка. Ленинград. Эрмитаж.

Отец художника был хозяином гостиницы. А о нем самом нам известно, что он был старшиной делфтской гильдии живописцев, имел одиннадцать детей, работал крайне медленно и потому испытывал постоянную нужду в деньгах. Под конец жизни открыл антикварный магазин, однако франкоголландская война привела его к банкротству. Умер он сорока трех лет.

Что изображал этот мастер? Буржуазные интерьеры, то есть комнаты, в которых крупным планом показаны девушка за чтением письма, юноша, полуобернувшийся к зрителю, девушка, примеряющая украшение, художник за мольбертом, кружевница, иногда два-три персонажа, но чаще всего один, за тихим, уютным занятием. И все в картинах его дышит тишиной, сладостным покоем. Прекрасная иллюстрация делфтского буржуазного мира…

И только? Конечно, нет! Как не только это и у Питера де Гооха. Ибо почему так бы уж нас восхищал этот мир, через триста лет, даже со всем его комфортом и уютом?

Вермеера называют одним из величайших магов и волшебников живописи. Стараясь как-то точнее охарактеризовать его мастерство, некоторые художественные критики величают его «гениальным фаянсистом», то есть мастером фаянса. Дело в том, что по своей чистоте, по бесподобному эмалевому блеску краски Вермеера напоминают сверкающую белизну и васильковую лазурь знаменитого делфтского фаянса. Из широких окон в картинах Вермеера льется дивный поток серебристого света, обтекает фигуры, предметы и одновременно пронизывает их насквозь. Все как бы погружено в этот свет, и все — задумчивая улыбка девушки, стол со скатертью, занавеска, качнувшаяся от ветра, вино в стакане, каждое человеческое лицо и каждый предмет — становится предельно прекрасным, само как бы излучает свет, славит радость бытия, говорит каждому о гармоническом слиянии человека с окружающим миром, ибо в них сияет тот же свет.

Вермееровский свет — это и кисть колориста, и резец ваятеля. В этом свете, в волшебной чистоте красок, в плавности, мягкости своих очертаний фигуры делфтских обитателей, позировавших Вермееру, кажутся выточенными, они пластичны, гармонически законченны, как античные статуи богов и богинь.

Вермеер написал всего лишь два пейзажа (вид Делфта и уличка в Амстердаме), но это шедевры пейзажной живописи, ибо в них он доводит до апогея «поэтизацию обыденности». Тишина, ничего как будто примечательного, но тонкая игра света все облагораживает и одухотворяет.

Вермеер Делфтский. Уличка в Амстердаме. Амстердам. Музей.

Вермеер Делфтский. Художник в мастерской. Вена. Частное собрание.

Если натюрморт — «тихая жизнь», то все картины этого мастера следует признать натюрмортами, при этом самыми гениальными из когда-либо созданных. В этом огромное его значение: поэзия тихой жизни, не только сладостная, но и величественная в своей чисто классической благородной простоте.

Творчество Вермеера — это в какой-то степени апофеоз всей живописи так называемых малых голландцев, причем сам он уже знаменует переход в иное качество и по праву может быть назван великим.

Один мой знакомый художник рассказывал, что, когда в первый раз он вошел в римскую церковь, где над неоконченной папской гробницей высится «Моисей» Микеланджело, он был так потрясен этим титаническим образом, этим мрамором клокочущего гнева и сумрачного, почти нечеловеческого величия, что ему захотелось съежиться и не подойти, а подползти в трепете к исполинскому изваянию.

Такое же чувство восторга и смущения испытываешь перед Рембрандтом. Как дерзнуть подступить к нему туда, где в полумраке, среди тревожных зарниц, он глядит в мир с самой высокой ступени человеческой гениальности?

Как Микеланджело, «творец миров», выразивший весь пафос человеческого страдания и гордого человеческого бытия, недосягаемо возвышается над всем искусством Италии, так Рембрандт, открывший и запечатлевший в живописи глубочайшие тайны и грезы человеческой души, возвышается одиноко над всем искусством Нидерландов.

По высоте и напряженности трагического момента в его творениях Рембрандта сравнивают с Эсхилом и Шекспиром. А за последние десятилетия в западной литературе можно встретить все чаще утверждение, что во всем художественном творчестве человечества только русский роман XIX века дает психологический анализ подлинно рембрандтовской глубины и даже что только проникновение Льва Толстого и в еще более острой степени Достоевского во все тайники человеческой души позволяет понять до конца великое откровение искусства Рембрандта. Высокой человечности русской литературы, конечно, особенно близок всечеловеческий гений Рембрандта, ибо, как и величайшие гении нашей словесности, он вскрывает правду человеческого сердца во всей ее многогранности и глубине.

У русских художников и в нашей искусствоведческой литературе нет и не было, по существу, разногласий в оценке Рембрандта.

Вермеер Дельфтский. Девушка с письмом. Дрезден. Галерея.

Идеолог передвижничества В. Стасов называл Рембрандта «великим родоначальником нового европейского искусства», «одним из величайших художественных гениев мира», а идеолог враждебного передвижникам течения «Мира искусства» А. Бенуа считал, что творчество Рембрандта является «чудом» в истории человечества.

Крамской называл Рембрандта «великим из великих», а Репин писал: «Рембрандт более всего любил „гармонию общего“, и до сих пор ни один художник в мире не сравнялся с ним в этой музыке тональностей, в этом изяществе и законченности целого».

А целое для Рембрандта — это человек и Вселенная.

Но этот художник, открывший человечеству такие глубины познания, такие красоты Вселенной, такие сокровища самой горячей и щедрой любви, художник, в творчестве которого добро сияет с такой всепокоряющей силой, умер в нужде, не понятый, даже отвергнутый современниками, отупевшими от чванства и самодовольства голландскими бюргерами, поправшими лучшее, что за всю свою многовековую историю дал их народ.

Рембрандт Гарменс ван Рейн родился в 1606 году в Лейдене, городе ученых, где, как мы знаем, чтили «память о смерти» и любили натюрморты с черепом и потухшей свечой. Он был сыном мельника, обладавшего, по-видимому, некоторым достатком. Отец мечтал об ученой карьере для сына и поместил его сначала в латинскую школу. В 1620 году совсем юный Рембрандт поступает в Лейденский университет, который, однако, против воли родителей вскоре оставляет и посвящает себя целиком живописи. Высокого мастерства и славы Рембрандт достиг рано. Вспоминая знаменитейших художников древности, голландский поэт Константин Гюйгенс писал уже в 1630 году: «Безбородый сын голландского мельника превзошел Протогена, Апеллеса и Паррасия».

Свидетельство более позднее отмечает в Рембрандте черту, имеющую, быть может, ключевое значение. Он был предан своему искусству всем существом, отдавал себя ему как священнодействию, так что, «занятый работой, он не согласился бы принять самого первого монарха в мире, и тому пришлось бы уйти».

Как и для его крупнейших предшественников, живопись была для Рембрандта средством проникновения в сущность вещей, средством познания и овладения. Преображенный под его кистью видимый мир сияет для нас неизмеримо ярче, глубже, полнее и гармоничнее, чем когда мы смотрим на него собственными глазами. Что же могли значить для этого гения почести, слава, внимание или невнимание власть имущих в те минуты, когда покорная его воле стихия живописи открывала ему как хозяину скрытую сущность вещей!

Большие страсти и переживания с юности привлекают Рембрандта. И потому, не следуя общему руслу голландского искусства, то есть не ограничиваясь «поэтизацией обыденности», он избирает для себя путь исторической живописи, композиций с большим сюжетом и глубоким нравственным содержанием.

Полгода учится он у Ластмана, первоклассного мастера, основателя амстердамской школы исторической живописи, который побывал в Италии и писал в стиле барокко композиции на сюжеты из Библии, однако остался подлинным голландцем, придавая библейским персонажам чисто национальные голландские черты. А кроме того, юный Рембрандт обращает свои взоры в сторону славного города Утрехта, где работает группа художников, которые вошли в историю искусства под названием «утрехтских караваджистов».

Утвержденное Леонардо да Винчи искусство светотени получило дальнейшее развитие в творчестве великого итальянца Караваджо, поднявшего на новую, неведомую прежде ступень все европейское реалистическое искусство. Светом, бьющим из тьмы, Караваджо придавал человеческим образам исключительную выразительность и пластичность. Его голландские последователи, работавшие в начале XVII века в Утрехте, добились замечательных результатов, оживляя сложной игрой света свои крупнофигурные жанровые композиции.

Рембрандт многому научился у них в ранний период своего творчества, отмеченный некоторой театральностью, абсолютно чуждой большинству голландских живописцев его времени. Но этот «грех молодости» был затем изжит Рембрандтом, а здоровое, подлинно величественное начало, заключенное в живописи Ластмана и утрехтских мастеров, явилось хорошей закваской для его искусства.

Итак, выразительность, пластичность, монументальность, достигаемые контрастами света и тени, большое внутреннее содержание, героика — вот первые вожделенные цели «безбородого сына» лейденского мельника. В первый же его лейденский период цели эти уже сочетаются у Рембрандта с жаждой познать до конца то, что изображаешь, дабы, как учил Леонардо, не уподобиться в живописи простому зеркалу. В лейденский же период складывается у молодого Рембрандта и сам метод познания.

Дерзания его грандиозны, и он хочет объять все мироздание. Но он не едет даже в Италию. Прежде всего познай человека, познай самого себя! Это основной принцип Рембрандта. И он изучает человека, ибо человек — это микрокосм, то есть мир, сосредоточенный в малом, ибо человек — это отражение мира, при этом не какой-то особенный человек, а любой из нас: познав его до конца, познаешь главное в мире.

И вот художнику позируют люди, которые составляют его окружение: отец, мать, сестра. Он наряжает их в различные, порой фантастические костюмы, чтобы каждый раз показать их как-то по-новому, выявить и подчеркнуть в них какое-то свойство или душевное настроение. Но чаще всего он пишет самого себя.

В мировом искусстве нет другого художника, который бы оставил после себя столько автопортретов (около сотни). И это, конечно, не от самовлюбленности! Как-то даже дико подумать, чтобы Рембрандт мог любоваться собой, своими довольно обыденными чертами, внешностью, как будто ничем не примечательной, во всяком случае не производившей на людей, его встречавших, особого впечатления… Довольно простое умное лицо, и только! Почти сто раз видим мы его в разных аспектах. Это все то же лицо, которое мы узнаем сразу, несмотря на возрастные изменения. Однако уже в автопортретах молодых лет перед нами самые различные персонажи: простодушный парень с мельницы, безупречный светский кавалер, сумрачный мыслитель, восточный властелин в сказочном наряде, наивно-самодовольный бюргер в накрахмаленном воротнике, обаятельный и сильный мужчина с вдумчивым взглядом. А чем дальше на жизненном пути, тем контрасты разительнее, сложнее.

Да, это все тот же Рембрандт. Но поза, поворот головы, наряд, а главное — освещение, выявляющее каждый раз по-новому какую-то черту, рождающее то настроение покоя, то внутреннюю приподнятость, играющее как будто прихотливо, но на самом деле послушно творческой воле художника, создают каждый раз совершенно новый образ, абсолютно законченный и внутренне единый.

Так на себе Рембрандт показывает бесконечное многообразие человеческого лица, отражающее душевное богатство человека, сочетание свойств от самых значительных до мишурных, причем показывает не намеком, не в мгновенном импрессионистском видении, как Гальс, а властно и прочно, как точную объективную реальность.

Человека, его душу, ум и характер Рембрандт изучает для своих композиций на себе и на близких, то есть на тех, кого знает лучше всего и больше всего любит. А человека в действии, то есть жизнь, опять-таки для преображения в живописи он изучает по той книге древних легенд, которые для него с детства стали символами человеческих распрей и подвигов, любви и вражды, самопожертвования и возмездия, книге, которая при кальвинизме стала настольной в каждой голландской семье, по Библии.

«Поколение победителей» миновало. Буржуазная Голландия этих годов не отмечена героическим пафосом. Уже в лейденский период Рембрандт обращается не к повседневности, а к этой книге, когда хочет изобразить течение человеческой жизни в высших подъемах духа или страшных его падениях. Кальвинизм, как мы знаем, не разрешает иконописи: в голландских молельнях нет больше места для живописи. Картины на религиозные темы уже имеют, по существу, светский характер. А потому картины Рембрандта на сюжеты, заимствованные из древнееврейской или христианской мифологии, относятся скорее всего к исторической живописи.

Рембрандт работал всю жизнь не покладая рук, и художественное наследие его огромно. До нас дошло приблизительно восемьсот его картин, две тысячи рисунков и более двухсот офортов.

В качественном отношении эрмитажное собрание Рембрандта занимает едва ли не первое место в мире: двадцать три картины, в большинстве — шедевры, и среди них такие, которыми Эрмитаж вправе гордиться, как Лувр — «Джокондой» Леонардо да Винчи, а Дрезденская галерея — «Сикстинской мадонной» Рафаэля.

В Музее изобразительных искусств в Москве пять великолепных Рембрандтов.

Оба эти музея обладают исключительными по полноте и подбору собраниями офортов Рембрандта. Кроме того, в них много картин школы Рембрандта. Прекрасно представлены в наших собраниях как художники, которые оказали влияние на молодого Рембрандта, так и большинство его учеников. Все это позволило устроить у нас в 1956 году, в честь 350-летия со дня рождения Рембрандта, грандиозную выставку: Рембрандт и его школа.

Эрмитажное собрание хронологически отражает весь творческий путь великого живописца. К сожалению, однако, если не считать графики, в нем нет (как нет и в Музее изобразительных искусств имени Пушкина в Москве) ни его автопортретов, ни пейзажей.

Рембрандт. Автопортрет с Саскией на коленях. Дрезден. Галерея.

В 1631 году, после смерти отца, Рембрандт окончательно переселяется в Амстердам, где он уже бывал неоднократно. Это фактически главный город Голландии, кипучий биржевой и торговый центр, порт мирового значения, куда корабли приходят чуть ли не со всех стран света.

В следующем же году он пишет по заказу большую картину «Анатомия доктора Тульпа» (Гаага, музей), которая сразу же приносит ему громкую славу. Известный голландский врач, доктор Тульп, читает группе учеников лекцию по анатомии перед человеческим трупом. Сосредоточенность лиц, великая жажда знания, порвавшего с застывшими догмами средневековья, значительность сюжета, выявленные таким единством композиции, которого не достигал и Франс Гальс, и главное, игрой света и тени, придающей каждому лицу лишь ему присущий оттенок, — все это было коренным новшеством, поставившим двадцатипятилетнего мастера во главу всей голландской школы.

С этой картины в творчестве Рембрандта начинается период, отмеченный наибольшей внешней удачей. Он знаменит, заказы сыплются со всех сторон, а личная жизнь его согрета любовью. В 1634 году Рембрандт женится на юной патрицианке, дочери бургомистра, Саскии ван Эйленбург.

Как и Рубенс, Рембрандт прославил в веках свою юную супругу. Но Рубенс мог быть дедом Елены Фоурмен, а Рембрандт и Саския — прекрасная молодая пара.

Они живут роскошно, их расточительность смущает родственников, вызывает зависть. Но им нет до этого дела. Им хорошо вдвоем, и они не стремятся сблизиться с «высшим обществом» Амстердама. Роскошь, с которой они себя обставили, — это для них самих и для самых близких. В Рембрандте проявляется страсть к собирательству: он хочет быть окруженным прекраснейшими художественными творениями. Покупает подлинные античные статуи, картины знаменитейших итальянских и отечественных мастеров, рисунки, гравюры, редкое оружие, китайский фарфор, восточные ковры.

Как и самого себя для автопортретов, он наряжает Саскию в причудливые одеяния и изображает ее каждый раз по-новому: то богиней цветов и садов, то модницей с лукавой улыбкой, то пышной, величавой патрицианкой, то героиней библейских мифов, то у себя на коленях, как на знаменитой дрезденской картине, где он и она славят свое счастье в беззаботном веселье. И опять-таки каждый раз по-новому играют тени и свет на лице ее, выявляя в образе то, что художнику особенно дорого и что он хочет запечатлеть навсегда: вечную женственность.

Рембрандт. Жертвоприношение Маноя. Дрезден. Галерея.

К этому периоду относится эрмитажная картина, вероятно, одна из лучших, созданных Рембрандтом. Это «Даная». Согласно греческому мифу, которым воспользовался в своем поэтическом творчестве Овидий, аргосский царь, испугавшись оракула, предсказавшего ему, что он погибнет от руки сына своей дочери Данаи, заточил ее в подземелье вместе с прислужницей. Но красотой Данаи пленился старший из богов, сам Зевс, повелитель Олимпа, и проник к ней в виде золотого дождя.

Высказывались предположения, что сюжет картины иной, что Рембрандт изобразил вовсе не Данаю, а героиню одной из библейских легенд с аналогичной судьбой. Но для оценки картины, для понимания ее подлинного содержания это не имеет значения. Солнце золотым потоком врывается к ложу молодой женщины, не очень красивой, но которая под этим потоком, в этой оргии света, навсегда изгоняющей тьму, вся сияет негой и счастьем. Великий художник, вновь и вновь рисуя свою молодую жену, уловил эту магию женственности, и вот она рождается перед нами под его кистью в торжественном гимне солнечных лучей! Содержание картины: любовь, счастье, солнце, и нам все равно, Даная ли, или библейская Лия, или Рахиль эта женщина (по типу она довольно обыденная голландка), познающая после горького одиночества огромное счастье великой любви.

1642 год — роковой в жизни Рембрандта. Уже к этому времени творчество его достигло таких вершин, что, умри он тогда, мы бы все равно чтили его как одного из величайших гениев всей истории человечества.

Видимый мир немыслим для нас без света. Светом же пожелал Рембрандт вскрыть мир невидимый, сущность вещей, незримую под их внешней оболочкой. Как? Главное — созданием контрастов, коллизий, вызывающих взрыв, утверждением и отрицанием, светотенью.

Согласно библейской легенде, слетевший с неба ангел предсказал бездетной жене праведника Маноя рождение сына. В дрезденской картине «Жертвоприношение Маноя» парящий ангел погружается в тьму, между тем как Маной и его жена на коленях перед жертвенником озаряются косыми лучами света, в которых дивно обнажается их сокровенная вера, надежда, такая сильная, полная, всеобъемлющая, что все вокруг них на этой огромной картине, где, кажется, нет ничего, кроме лучей, темноты да их переживаний, озаряется в свою очередь величественным и сладостным утешением. Оно рождается, светится из глубины их чисто земных, человечных, столь простых и радостных родительских чувств.

Согласно евангельской притче, некий хозяин нанял работников для своего виноградника, одних — с утра, других — среди дня, третьих — всего за час до окончания работы, а затем расплатился с ними поровну. В небольшой эрмитажной картине перед нами хозяйская контора, загроможденная столами, тюками с товарами, счетными книгами. Тут и хозяин, и счетовод, и работники. Вечерний свет мерно распространяется из окна по всему помещению, такому обыденному, прозаическому, раскрывая во всей полноте страсти, кипящие в нем: стяжательство, жадность, равнодушие, клокочущее недовольство, горечь обиды, жажду лучшей участи, справедливости на земле.

Рембрандт. Возвращение блудного сына. Ленинград. Эрмитаж.

Рембрандт. Притча о работниках на винограднике. Ленинград. Эрмитаж.

О том, что это евангельская притча, забываешь совершенно, как забываешь, что по сюжету, по самим размерам картины, по добросовестно изображенным чисто бытовым деталям все это очень походит на очередное произведение одного из «малых голландцев». Нет, мы чувствуем сразу — ну хотя бы по пристальному взгляду счетовода, по фарисейскому жесту руки крепко утвердившегося в своей важности хозяина, по жесту руки работника, требующего деньги за выполненный труд, — что тут запечатлены какой-то грандиозный трагический конфликт, какие-то исконные противоречия. Это — извечный в старом мире конфликт между богатым и бедным, это — исконные противоречия между капиталом и трудом, это — трагедия эксплуатации человека человеком, угаданная Рембрандтом в его век, когда только еще складывались капиталистические отношения.

Этих нескольких упомянутых здесь картин достаточно, как нам кажется, чтобы показать несравнимый диапазон, всемирно-историческое значение живописного творчества Рембрандта. Никто еще до него не извлекал таких возможностей из искусства светотени. Его достижения были оценены современниками, число его учеников все увеличивалось. Он был в зените славы, богат, и будущее, казалось, сулило ему дальнейшее благополучие. Но, как увидим, сам Рембрандт не считал, что добился главного. Еще в 1632 году он писал одному из своих друзей, что стремится «придать явлениям наивысшую и наиестественнейшую подвижность». Большинство историков искусства полагает, что Рембрандт имеет в виду подвижность внутренних, душевных переживаний. И в самом деле, персонажи Рембрандта внутренне динамичны. Но к началу 40-х годов художник еще далеко не исчерпал своих поисков в этом направлении.

Так вот, в 1642 году, который мы назвали роковым для Рембрандта, амстердамские стрелки роты капитана Франца Банинга Кока заказали художнику групповой портрет больших размеров, что, как мы знаем, было тогда в моде в Голландии.

Чего в точности ожидали эти стрелки от Рембрандта? Скорей всего, групповую композицию в жанре «Урока анатомии», который, очевидно, им нравился и пользовался такой славой у знатоков. Добавим, что стрелки эти были люди мирные, очень далекие от героической романтики их отцов из «поколения победителей». К тому времени стрелковые объединения уже почти утратили свой прежний боевой характер, превращаясь все чаще в веселые клубы зажиточных бюргеров.

Случилось так, что со своим заказом стрелки обратились к Рембрандту в тот период его творчества, когда ему захотелось дать свету полную волю, творить им подлинные чудеса. Не наблюдая в жизни современного ему голландского общества больших переживаний, душевных конфликтов и героических подвигов, Рембрандт, как мы знаем, чаще всего черпал сюжеты из древних библейских легенд. На этот раз он решил украсить героикой тусклую бюргерскую действительность. Как? При помощи света.

Рембрандт достиг намеченной цели. Грандиозных размеров картина, позднее названная «Ночным дозором» (Амстердам, Музей), являет нам вооруженных мужей, куда-то спешащих, чем-то встревоженных, готовящихся предпринять какие-то, очевидно, грозные и решительные действия. Причем именно свет во всевозможных градациях, бьющий в лицо одним и оставляющий других в полутьме, создает в картине какое-то неповторимое настроение, в котором — и тревога, и отвага, и приподнятость, и максимальная душевная «подвижность», та самая, очевидно, о которой в своем письме говорит Рембрандт.

Рембрандт. Ночной дозор. Амстердам. Музей.

Всего этого не увидели, не поняли заказчики. Вместо торжественного группового портрета, в котором бы отражалась бюргерская важность каждого из них, художник написал эпическую картину во славу уже давно минувших героических дней освободительной войны. Особенно же были недовольны заказчики тем, что он разместил портретируемые лица совершенно независимо от их ранга. Многое в картине показалось им непонятным, да и в самом деле, не так-то легко разобраться в ее сюжете. Почему, например, чуть ли не под ногами у воинов затесалась какая-то светлая фигурка, не то карлица, не то девочка со странным, немолодым лицом, да еще с белым петухом за поясом? Высказывалось очень много предположений, из которых все же наиболее вероятное сводится к тому, что художнику просто захотелось оживить это место картины светлым пятном. Оно в самом деле очень эффектно, и серебристый блеск, исходящий от этой фигурки, придает композиции еще больше взволнованности, романтики. Но все это было уже совершенно недоступно заказчикам.

Эта прославленная картина знаменует поворотный пункт во всей карьере Рембрандта. Бюргеры отворачиваются от него, в кругах амстердамской буржуазии толкуют, что он «свихнулся», даже среди просвещенных ценителей его искусство объявляется «еретичным». Заказы почти прекращаются. Рембрандт больше не модный художник.

3 том же 1642 году умирает его верный друг, его обожаемая жена Саския, оставляя ему единственного, годовалого ребенка.

Сплошной праздник, которым была жизнь Рембрандта в «период Саскии», совпавший с периодом его наибольшего успеха, резко обрывается. Одиночество и отчужденность становятся вдруг его уделом.

Но год этот, роковой в личной жизни художника и в его карьере, имеет для Рембрандта и другое, решающее значение, которое обеспечит его творчеству новый великий подъем.

«Ночной дозор» был, в сущности, для него лишь грандиозным опытом. Этим, вероятно, и объясняются некоторые кажущиеся несуразности картины. Опыт удался. Теперь он знает, что овладел светом полностью и может направлять его великую силу по своему усмотрению. Отныне в его руках ключ к познанию и преображению в живописи скрытой сущности вещей. И это сознание позволяет ему мужественно переносить смерть любимой жены и, конечно, доставляет большую радость его великой душе, чем все былые успехи у чванных амстердамских негоциантов.

Гравированный автопортрет, изображающий Рембрандта рисующим у окна, относится к 1648 году. Это едва ли не самый замечательный его автопортрет. Художник — в самом простом, очевидно, обычном для него наряде. Все свидетельствует о том, что он пожелал себя изобразить таким, каким он бывал в часы наибольшего творческого напряжения. Как пристально, как проникновенно, каким мудрым, все понимающим и всюду проникающим взором глядит он на то, что хочет запечатлеть, у этого открытого окна, откуда свет плавно озаряет его черты, глядит так настойчиво, так упорно прямо на нас, на весь мир! Глядит просветленный горем, познав на себе изменчивость славы, безразличие, а то и враждебность людей, еще вчера превозносивших его до небес. Какой великолепный лист, где цвета черный и белый создают самую мощную игру света, гравюра такой же значимости, как и лучшие живописные творения Рембрандта!

Рембрандт. Автопортрет. Офорт.

В очерках о живописи нет места подробно говорить о гравюре. Посвятим же ей всего несколько строк.

В этом нет разногласий: Рембрандт — самый замечательный гравер в истории искусства, ибо он развил до невиданного совершенства сами по себе ограниченные возможности графики. Избранный им вид гравюры — офорт, что значит по-французски «крепкая вода». Рисунок наносится иглой по лаку на металлическую пластинку и протравливается кислотами или крепкой водкой. После удаления лака протравленные линии заполняются краской и затем оттискиваются на бумагу. Легкость, быстрота работы офортной иглой позволяли Рембрандту схватывать на лету характерные черты и в то же время упорно, по-хозяйски вскрывать самое сокровенное в преображенном его искусством объекте.

Народные типы, в которых сквозит великая душевная близость Рембрандта к простым людям, пейзажи, в которых ему иногда достаточно нескольких деревьев или убогой хижины для создания самых глубоких и волнующих обобщений родной природы, и сюжетные композиции, исполненные несравненного величия и разящего драматизма, рождены его иглой, столь же дерзновенной, как и его кисть, а порой, быть может, еще более непосредственной и свободной.

Итак, в 1642 году общество отвернулось от Рембрандта. Всегда замкнутый, нелюдимый, он еще более замкнулся, еще глубже ушел в свою скорлупу. К чему ему обширное общество, раз человек — микрокосм и мир сосредоточен в каждом, значит, и в нем самом? Он знается с несколькими старыми друзьями — интеллигентами, любит по-прежнему красивые вещи и заморские редкости, но уже с годами вынужден покупать их все меньше.

По узким улочкам еврейского квартала, где он теперь живет, он часто отправляется в гости к какому-нибудь почтенному раввину, от которого с тем же жадным любопытством, всегда обогащаясь новыми мыслями, выслушивает назидательное толкование какого-нибудь библейского эпизода. И пишет, пишет, пишет.

Особенно много в конце 40-х годов и начале 50-х годов пишет он портретов старых людей, запечатлевая в каждом пережитые человеком заботы, раздумья многих лет, как бы весь пройденный жизненный путь. Поистине поразительны, незабываемы эти портреты. В них пламенеет чисто рембрандтовская цветовая гамма. Тяжелый густой рембрандтовский мазок как бы лепит форму и цвет, самый глубокий и насыщенный. А тончайшие световые лучи вырисовывают весь душевный облик человека, уже не наряженного, как прежде, художником в какие-то фантастические костюмы, а в самом обычном для него облачении, в самой обычной позе, раскрывая перед нами сложность и неповторимость каждой человеческой личности, каждой человеческой судьбы.

Рембрандт. Портрет старика в красном. Ленинград. Эрмитаж.

В советских собраниях хранятся некоторые из лучших образцов портретной живописи Рембрандта этой поры: «Старик в красном», «Старушка», «Старик еврей» — в Эрмитаже; «Брат Рембрандта — Адриан ван Рейн» (он был сапожником и мельником), «Жена брата Рембрандта» — в московском Музее изобразительных искусств. Каждый из этих портретов — как бы целая книга человеческой жизни.

Рембрандт. Портрет старушки. Ленинград. Эрмитаж.

Во второй половине 40-х годов тихая радость озаряет Рембрандта. Он сближается с простой крестьянкой Гендрикье Стоффелс, нянькой его маленького сына Титуса, которая на несколько лет становится и его музой и берет в свои руки все его хозяйство.

Но условия завещания Саскии не позволяют Рембрандту вступить в новый брак. Лицемерное амстердамское бюргерство окончательно отворачивается от него, кальвинистская церковная община объявляет позором счастье, которое он обрел в любви этой простой, трогательно ему преданной женщины.

«Рембрандт писал мадонну в виде нидерландской крестьянки», — замечает К. Маркс. И в самом деле, черты лица Марии в эрмитажном «Святом семействе» напоминают Гендрикье Стоффелс. Эта картина-один из шедевров Рембрандта. Изображена простая голландская семья. На заднем плане, в полутьме, муж-плотник работает топором. Молодая женщина с книгой в руках нагнулась над колыбелью, где спит ребенок. Все очарование и все величие материнской любви — в ее жесте и в ее взгляде. И эту любовь освещает льющийся сверху свет, в котором в это убогое помещение, к этой семье, к этому тихому счастью, к этой колыбели радостно спускаются с неба дети-ангелочки.

Рембрандт. Исцеление больных. Офорт.

К этому же периоду относятся знаменитые офорты Рембрандта «Христос, окруженный больными» и «Проповедь Христа», где вокруг Христа с поразительной психологической выразительностью и подлинно братским состраданием показаны страждущие, жаждущие исцеления, все несчастные, угнетенные и оскорбленные судьбой или жестокостью других, ждущие справедливости, чуда.

А жизнь Рембрандта омрачается снова, на этот раз бесповоротно.

Рембрандт. Заговор Клавдия Цивилиса. Стокгольм. Музей.

Доходов почти нет. Страсть к собирательству уже при Саскии поглотила значительную часть нажитого состояния. В денежных делах Рембрандт совершенно непрактичен, а финансовая катастрофа на амстердамской бирже разоряет его вконец. В 1657 году он объявлен несостоятельным должником, в следующем году все имущество его распродается с аукциона, и он лишается даже своей мастерской. Сын его Титус и Гендрикье открывают антикварное дело, и Рембрандт к ним фиктивно «поступает на службу», чтобы спастись от кредиторов, которые требуют уплаты оставшихся долгов. Гендрикье делает все, чтобы обеспечить великому человеку какое-то минимальное благополучие, но смерть похищает ее в 1662 году.

Кроме сына, у Рембрандта больше никого нет, но сын этот еще очень молод и не может помочь ему. Наступают последние годы жизни Рембрандта. Гравирование «крепкой водой» испортило зрение. С 1661 года он уже больше не берется за иглу.

Но вот как раз в эти годы, когда он влачит почти нищенское существование, художник создает свои самые замечательные произведения.

Еще до кончины своей верной подруги Рембрандт получает заказ на историческую композицию, изображающую восстание батавов (предков голландцев) против римлян, долженствующую украсить парадную галерею амстердамской ратуши. В этот период такой заказ был для художника нежданной удачей. Однако картина Рембрандта «Заговор Клавдия Цивилиса», поражающая своей психологической глубиной и разительным драматизмом, не понравилась магистрату, рассчитывавшему на парадную композицию. Картина, так и оставшаяся неоконченной и сохранившаяся лишь частично, является сейчас главным украшением Стокгольмской галереи.

Рембрандт. Синдики. Амстердам. Музей.

Знаменитые «Синдики» (Амстердам, Музей), портрет синдиков (то есть управляющих корпорацией суконщиков), — несомненно, самый совершенный из всех когда-либо написанных групповых портретов. Зная после опыта «Ночного дозора», что свет в его власти, Рембрандт сосредоточивает его в этой картине равномерно, без «озорства», раскрывая душевную «подвижность» каждого персонажа и объединяя их всех глубоко насыщенной поразительной красочной гаммой в единое, неразрывное и величественное целое.

«Ассур, Аман и Эсфирь», или изобличенное коварство (Москва, Музей изобразительных искусств), «Давид и Урия», или сознание обреченности (Эрмитаж), раскрывают перед нами глубочайшие человеческие трагедии, а портрет поэта Деккера (Эрмитаж), связанного с Рембрандтом многолетней дружбой, один из последних портретов, им написанных, являет нам образ столь же неповторимый и абсолютно законченный в психологическом отношении, как и образы «Синдиков».

Но венец всего творчества Рембрандта — это, конечно, «Блудный сын», картина, написанная им в год смерти и являющаяся гордостью нашего Эрмитажа.

Перед этой огромной картиной, где из мрака выступает образ всепрощающего библейского отца, принимающего в свои старческие объятия блудного сына, нищего и оборванного, вернувшегося после долгих скитаний в родной дом, я видел не раз, как у людей на глазах появлялись слезы: слезы восторга перед красотой живописи, где красно-золотистая гамма как бы мерцает во тьме, где цвет получает полное звучание благодаря свету, слезы умиления перед величием изображенного.

И долго буду тем любезен я народу, Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в мой жестокий век восславил я свободу И милость к падшим призывал.

Как и Пушкин, Рембрандт жил в жестокий век, который его не пощадил. В этой потрясающей картине, где свет, рембрандтовский свет, открывает нам и душу отца, запечатленную в его прекрасных старческих чертах, и душу сына, скорбная фигура которого выражает под кистью величайшего из живописцев целую трагедию, в этом шедевре из шедевров его искусства Рембрандт зовет к милости и подлинно пробуждает добрые чувства у людей: любовь человека к человеку, веру в возможность раскаяния, исправления, веру в человека и жалость к нему, когда он в беде.

Эта картина — последнее слово Рембрандта, обращенное к людям, и слово это свидетельствует, что он ушел из жизни, зная, что своим дивным искусством помогает человеку найти самого себя и свое место в мире.

В 1668 году Рембрандт потерял своего сына Титуса, строгий, изящный и как будто печальный образ которого светится на его портретах, написанных отцом с такой любовью.

В следующем году (4 сентября) в полном одиночестве умер сам Рембрандт. На чердаке, который служил ему последней мастерской и где, вероятно, он создавал свое гениальнейшее произведение, остались после него несколько недописанных картин, кисти и краски.

Рембрандт. Возвращение блудного сына. Голова отца. Деталь. Ленинград. Эрмитаж.

Смерть этого великого гения прошла незамеченной в напыщенной буржуазной Голландии. Лишь полвека спустя после смерти Рембрандта англичане первыми стали собирать его картины.

Как мы знаем, упадок голландской живописи резко обозначился примерно с 1670 года, следующего после смерти Рембрандта. Мы уже говорили, что Голландия к этому времени утрачивала завоеванное некогда положение в Европе и в мире. Вскоре страна потеряла свою самостоятельность, причем голландское бюргерство направило свою былую энергию на подражание французским манерам, французскому образу жизни. Живительный национальный дух испарился в правящей верхушке. Выдохлось и голландское искусство.

Художники, вышедшие из мастерской Рембрандта, в большинстве не создали ничего оригинального и, подражая великому учителю, не развили, а снизили в своем творчестве его достижения. Вся же голландская живопись конца века (за очень редкими исключениями), лишившись национального корня, стала потворствовать новым вкусам, искажая и портя мастерство эпохи расцвета.

Прошло еще немного времени, и голландской живописи вообще не стало на много лет.

«Но как же так? — спросят некоторые. — Ведь техника не могла так быстро исчезнуть. Почему же не продолжали писать картины, пусть, конечно, и не как Рембрандт, раз он гений, но все же согласно всем выработанным правилам, технически безукоризненно?»

Но что значит техника сама по себе?

В «Анне Карениной» есть такой эпизод. Анна, Вронский и их приятель Голенищев посещают за границей мастерскую русского художника Михайлова. Это был период, когда сам Вронский занимался, точнее, баловался, живописью. Перед большой картиной, над которой трудился Михайлов, обменялись мнениями. Выписываю из Толстого:

«— Да, удивительное мастерство! — сказал Вронский. — Как эти фигуры на заднем плане выделяются! Вот техника, — сказал он, обращаясь к Голенищеву и этим намекая на бывший между ними разговор о том, что Вронский отчаивался приобрести эту технику.

— Да, да, удивительно! — подтвердили Голенищев и Анна.

Несмотря на возбужденное состояние, в котором он находился, замечание о технике больно заскребло на сердце Михайлова, и он, сердито посмотрев на Вронского, вдруг насупился. Он часто слышал это слово „техника“ и решительно не понимал, что такое под этим разумели. Он знал, что под этим словом разумели механическую способность писать и рисовать, совершенно независимую от содержания. Часто он замечал, как и в настоящей похвале, что технику противополагали внутреннему достоинству, как будто можно было написать хорошо то, что было дурно. Он знал, что надо было много внимания и осторожности для того, чтобы, снимая покров, не повредить самого произведения, и для того, чтобы снять все покровы; но искусства писать, техники тут никакой не было. Если бы малому ребенку или его кухарке также открылось то, что он видел, то и она сумела бы вылущить то, что она видит. А самый опытный и искусный живописец-техник одною механическою способностью не мог бы написать ничего, если бы ему не открылись прежде границы содержания».

В этом все дело! Техника, конечно, нужна, и овладеть ею необходимо современному художнику. Примерно так же, как писателю надлежит быть грамотным. Но одного этого недостаточно. И о малом ребенке, и о кухарке совершенно точно сказано. В наскальных изображениях зверей первобытные люди часто проявляли подлинное художественное чувство, и такие изображения восхищают нас, хотя они, естественно, грешат против современной графической техники. А вот, например, произведения нидерландских художников периода упадка… Во многих из них все удивительно точно списано с натуры. Не только техники, но и знания законов перспективы, освещения, всего опыта предыдущих поколений художников в них хоть отбавляй! Но картина только тогда художественное произведение, когда в ней отражено какое-то особое видение мира, присущее ее создателю, такое видение, которое воспринимаем и мы, но только потому, что он открыл его нам своим искусством. А если этого нет?

Суриков, истинный богатырь русской реалистической живописи, считал нидерландских живописцев периода упадка вроде светского портретиста Нетшера, очень популярного в «верхах» тогдашнего голландского общества, «малохудожественными» и пояснял такую оценку их творчества замечанием самым убийственным для каждого, кто мнит приобщиться к великому искусству живописи:

«Невыносимо фотографией отдает».

Забудем же об этих ремесленниках, скучных, а порой и напыщенных, и с благодарностью преклонимся перед памятью тех замечательных мастеров былых Нидерландов, вдохновенное творчество которых, подвижнический труд и, выражаясь словами нашего великого поэта, «дум высокое стремленье» помогают нам и сейчас лучше, полнее понять красоту мира, человека.