Свет фонаря метался в дальнем конце зала, слышались возбужденные голоса, резкий говор. Люди просыпались, ворочались. Проверка документов, еще один обход.

Шимон спустил ноги на каменный пол, одернул пиджак. Из разбитой стеклянной двери бывшего зала ожидания первого класса дуло, на запасных путях гудел паровоз, и по светлеющему утреннему небу летел густой сизый дым.

Шимон представил склонившееся над ним, опухшее от недосыпания бледное лицо гоя с пятиконечной звездой во лбу, цепкую руку. Как он устал от этих ночных дозоров! Вот уже два месяца он ехал куда-то в переполненных теплушках среди орущей взбудораженной толпы, дневал и ночевал на узких вокзальных скамейках… Пожалуй, вначале он знал, куда едет — подальше от дома, на юг, в Крым. Но вот он сбился с пути, закружил на месте, растратил желтенькие николаевские кругляши. Осталось одно желанье — вырваться, вынырнуть, выжить!

Он поднялся, взял подмышку лежавший в изголовье маленький кожаный чемодан и двинулся к выходу. У стеклянной двери застыл на мгновенье, заметив в последний момент темный очерк длиннополой шинели и конусообразную шапку — вдруг перегнулся пополам, схватился свободной рукой за живот, забормотал путано, сбивчиво… Лицо под островерхим горшком изобразило крайнюю степень отвращенья, ружейный приклад, наискось перегородивший дорогу, пополз в сторону и — о, Господи! — он очутился на улице, стремительно засеменил в дальний конец перрона, спрыгнул на землю, скрылся за черными конусами угля.

К чему сталкиваться с властями? Совсем ни к чему! Он поставил чемодан на землю; осторожно отогнув полу пиджака, ощупал ее… Монетка была на месте — единственная оставшаяся, чудом уцелевшая, закатившаяся за подкладку и до времени схороненная — он случайно обнаружил ее неделю назад, и то и дело, с мучительно-сладким чувством дотрагивался до нее, думал о ней… Он снова взял чемодан, выглянул из укрытия: на пустом перроне, зябко притоптывая, все ходил взад-вперед часовой, и вдалеке за темной массой пакгаузов горело бессонное око семафора.

Вдруг — чемодан рванулся из-под руки, да так скоро, что Шимон едва-едва, даже не кончиками пальцев — ногтями, смог его удержать. Оглянувшись, он разглядел странную фигуру в бабьей кацавейке и в фуражке со сломанным козырьком. Фигура злобно всхлипнула, вскинула ногу, пытаясь угодить Шимону в живот, но Шимон увернулся. Фигура с силой дернула чемодан к себе, и Шимон повалился на землю. Он проволочился по земле, вцепившись в чемодан, несколько метров, пока его не ударили по руке. Шимон взвыл, схватился за руку; фигура же, подхватив добычу, бросилась наутек.

Рассвело. Солнце, вынырнув из-за полуразрушенной фабричной трубы, расплавленным золотом пролилось в глаза, а он все сидел за угольной кучей, прижав к груди больную руку, и тихонько покачивался, словно — баюкал ее. Нестерпимо ныло плечо, саднило колени, от разогретой земли подымалась тяжелая густая вонь…

Он поднялся, побрел через пути прочь — прочь от этого проклятого места, от этих длиннополых, страшных, безусых гоев, от паровозного дыма и лязга колес прочь! Ему нужен врач, Господи, его мутит от голода и боли!

Он вышел на привокзальную площадь. Две бабы в тени пирамидальных тополей торговали тряпьем; у заколоченной, с разбитой вывеской аптеки стояла обшарпанная коляска. Кучер спал, втянув голову в плечи. Шимон свернул за угол на сонную утреннюю улицу и побрел все вверх и вверх, мимо деревянных домишек, закрытых ставень, глухих заборов.

Вдруг он остановился, словно иголкой кольнуло в затылок, и обернувшись, посмотрел через дорогу. У распахнутого настежь окна сидел толстый лысый господин с пышными, свисающими чуть ли не до плеч, усами.

— Утро доброе, — сказал он. — Не хотите ли постричься?

Шимон оторопело молчал.

Господин хихикнул и сделал широкий приглашающий жест:

— Прошу, пане, прошу!

Уж не издевается ли он? Шимон выпрямился, левой здоровой рукой нащупал под подкладкой золотой, слегка выпятил живот и медленно двинулся навстречу усатому господину. Тот осклабился, мгновенно растаял в темной раме окна и возник уже на пороге, распахнув настежь дверь. Шимон кивнул головой, мол, ничего иного от вас не ожидал, и шагнул в пропахшую одеколоном и мылом сладкую полутьму.

Толстый господин сказал: «разрешите», ухватился за лацкан пиджака и — с силой потянул его с Шимона. Шимон заголосил; почти теряя сознание от боли, рухнул на стоящий у двери стул.

— Ох ты, боже ж мой! — закричал толстый господин. Мгновенным кошачьим движеньем окунул ватку в какую-то жидкость, сунул Шимону под нос… Шимон громко чихнул, заворочался на стуле.

— Ушиблись очень? — участливо спросил господин.

— Плечо…

— А разрешите взглянуть?

И, не дожидаясь ответа, запустил волосатую лапу Шимону под рубаху.

— Ай-ай-ай! — закричал Шимон, — что вы делаете?

Но толстяк, вдруг навалившись всем телом, прижал Шимона вместе со стулом к стене и что есть силы дернул больную руку. Свет померк в глазах Шимона… а когда он пришел в себя, то увидел, что сидит по-прежнему на стуле, усатый же господин плавно поводит чем-то холодным, тускло-блестящим по длинному кожаному ремню.

— Изволите побриться?

— Что?

— Побриться, говорю, не желаете?

— Я пойду, — сказал Шимон, приподымаясь. — Мне надо идти.

— Торопитесь? Могу ли узнать, куда? В гости? На бал? А всего возможней — на деловую встречу? — Усатый господин наклонил голову и как-то уж слишком участливо взглянул на Шимона. — Так, ведь, главное — вид. А вида на вас, извините, нет совсем! Садитесь, будьте так любезны, — и он повел рукой в сторону широкого кожаного кресла. То ли Шимон ослабел, то ли заворожили его речи и плавные движенья усатого господина, только, ни слова ни говоря, пересел он в кресло и увидел в зеркале едва знакомое, полузабытое, обросшее черной щетиной лицо.

Бритва обжигающе остро, с резким скребущим звуком прошлась по щеке Шимона.

— Больно жесткий волос. — сказал усатый господин. — Извините, что я так фамильярно, но у вашего брата, вообще, волос трудный. Уж как я мучаюсь с местным раввином! Важный господин… Что осанка, что борода, что взгляд!

— Так здесь и раввин есть?

— А как же… Все как у людей…

Что-то в голосе усатого господина насторожило Шимона. Он посмотрел вбок и увидел, что тот внимательно разглядывает его и как-будто — усмехается?!

— Да-с, — продолжал усатый господин, поспешно отворачиваясь и окуная помазок в дребезжащий железный стаканчик. — Много тут вашего брата живет… но все больше не в городах, а по местечкам вокруг… Барановка, Лыково… да Запашня.

Шимон дернулся в кресле. Толстый господин замер с подъятою бритвой в руке.

— Уж не покарябал ли я вас? — спросил он тревожно.

— Н-нет… — сказал Шимон и покачал головой. — Так, вы говорите, Запашня?

— Точно так-с. Именно. Запашня. Приятное местечко. Все яблоневые да вишневые сады. Бывали там?

— Кажется, там живут родственники отца… Отец что-то говорил, — Шимон потер рукою лоб. — Реб Нахман… Кантор… Канторович?

— Как же, как же! — закричал обрадованно толстый господин, — знаю! Солидный человек. Можно сказать, мудрейшая голова. И что ж, вы в родстве с реб Канторовичем?

— Очень уж в дальнем, — сказал Шимон, откидываясь на спинку кресла и снова предоставляя себя в распоряжение усатого господина.

— Родство есть родство, — наставительно и даже как-то обиженно проговорил тот, и пока добривал Шимона, стриг и мыл голову, все молчал. Молчал и Шимон.

Наконец, он снял с Шимона простыню, всю покрытую иссиня-черными, сальными завитками, и аккуратно стряхнул ее в стоящее рядом ведро.

— Премного благодарен, — сказал Шимон, вставая с кресла и запуская руку под подкладку пиджака. — Сколько с меня?

— Да уж, пяти рубликов будет достаточно.

Шимон разжал руку. В полутьме — тускло сверкнул золотой.

Скучливо, двумя пальцами усатый взял монетку и бросил на мраморный столик.

— Нуте-с, извольте получить, — вынул из верхнего ящика стола пять серебряных монет и с легким звоном, одну за другой, опустил в протянутую руку Шимона.

Кланяйтесь реб Канторовичу, — говорил он, легонько подталкивая Шимона к двери, — скажите, господин Кистяковский большие приветы передавал. Так и скажите. Непременно!

Дверь захлопнулась.

На улице было уже много народу, и солнце стояло высоко. Шимон нашел трактир и, усевшись за столик, потребовал полный обед. Пока половой тер стол влажной тряпкой и ставил прибор, Шимон все думал — и никак не мог додумать до конца… Как же так? Едва мелькнула у него — нет, не догадка, скорее, предчувствие отправиться как бы в гости к этим самым родственникам, как нахальный толстяк тут же высказал ее, да еще с такой наглой уверенностью!

— Возьму, и не поеду! — сказал он громко, взглянул на отпрянувшего полового и, низко наклонившись над столом, принялся за борщ.

Он расплатился за обед, уменьшив тем самым свой капитал на рубль, и еще час бесцельно бродил по незнакомым улицам, пока снова не вышел на привокзальную площадь. Под пирамидальными тополями привольно раскинулся уже целый рынок, а у заколоченной аптеки, несмотря на людской водоворот, все так же спал на козлах кучер, втянув голову в плечи…

С колотящимся сердцем и слегка помутневшим взглядом Шимон двинулся вдоль рыночных рядов и вскоре сторговал себе новый пиджак и соломенную, приличного вида шляпу. Поразмыслив немного, он прикупил и брюки заодно с изрядно поношенными, однако ж, лакированными туфлями. За ближайшим ларьком переоделся и, оставив на земле старую одежду, двинулся прочь. Нет, стоп!.. Что-то забыл… Он поворотил назад, купил кулек со сладостями и уже почти бегом бросился к коляске.

— Эй, — закричал он. — Довезешь до Запашни?

Кучер поднял голову и посмотрел на Шимона.

— Довези до Запашни, слышишь? — сказал Шимон, уже приходя в отчаянье, что кучер может не согласиться.

Кучер молчал, внимательно разглядывая Шимона.

— А… чего не довезти, — ответил он, наконец. — Запашня… Можно и в Запашню.

…Пыль хрустит на зубах, забивается в ноздри. Я закрываю глаза, я пытаюсь вспомнить…

Где-то далеко, в темной комнате проснулся мальчик. Грохот поленьев у печки, запах мерзлой березы. Робкий розовый лепесток растет в темноте, звенит, гудит железо. Спи, еще рано, спи!

Я откидываю голову на жесткую спинку сиденья, я закрываю глаза. Скрипят колеса, проваливаются в колдобины, коляску качает. Пахнет мазутом и кожей…

Мы садимся в трамвай. Отец и я. Мы едем к дедушке в гости. Мы очень долго едем. В трамвае холодно. За окошком — серый зимний день. Отец вынимает из кармана кулек с ирисками. Мы жуем их, горьковато-сладкие, тягучие. Там впереди — река и мост через реку

— Запашня! Слышь? Приехали!

Шимон вздрогнул, открыл глаза.

Впереди, перерезая их путь, тусклым серебром светилась река. На том берегу, в густой зелени — белые мазанки, пятна света… Коляска простучала по мосту, покатила вдоль берега; свернув в боковой проулок, остановилась. Шимон поднялся, медленно сошел на землю. Небрежно, вполоборота протянул кучеру последний рубль. Кучер гикнул, коляска скрылась за поворотом.

Он огляделся. Справа, до самой реки, тянулись вниз огороды. Слева стоял двухэтажный деревянный дом. Два окна первого этажа были плотно прикрыты ржавыми ставнями. Под покосившимся навесом виднелась полуоткрытая дверь.

— Осторожней, — сказал он себе. — Осторожней! — И, сняв шляпу, обмахнул ею покрытое испариной лицо.

Дверь заскрипела. Выглянула старуха, и вот она уже, медленно переваливаясь, идет к нему, вытирает о передник короткие пухлые пальцы.

— Ба! — воскликнул Шимон срывающимся фальцетом, — да это же тетя! Здравствуйте, тетя! Я сын Якова Переца! — И он шагнул вперед, слегка наклонясь и прижимая шляпу к груди.

Старуха остановилась. В замешательстве дрогнуло лицо, затряслись отечные щеки.

— Якова? О, так вы… Шимон?

— Да-с, — Шимон переступил с ноги на ногу, — я и есть. Ехал по делам… Дай, думаю, заеду. Заеду и навещу. Подумал — раз, два — и вот я здесь!

— Очень рада, очень рада, — сказала старуха, уже улыбаясь, но глядя по-прежнему вопросительно, — такой редкий гость…

— Что поделать… Дела! К тому ж, маленькое несчастье приключилось… Украли чемодан!

— Вот оно что… А я-то подумала, без поклажи, и так вдруг…

— Я э… как только представится случай, сообщу отцу… Он примет меры!

— Конечно, конечно, — сказала старуха, растягивая губы в улыбке и не сводя с Шимона цепких глаз. — Ах, Господи, что это мы посреди дороги стоим?..

Шимон взошел вслед за ней на крыльцо, шагнул в зыбкий полумрак. Деревянные балки, ведра, лопаты. Кислый запах земли.

— Нахман! — крикнула старуха, подняв голову вверх, — к нам приехал Шимон, сын Якова Переца!

Нет ответа.

— Слышишь, Нахман? — крикнула она уже устало и сердито и двинулась к лестнице в дальнем коние сеней. Но в этот момент сверху донесся кашель, скрип дерева под тяжело ступающими ногами. Шимон различил в полутьме полную фигуру старика в ермолке, с густой гривой неопрятно торчащих волос. Приблизясь вплотную к Шимону, вперился в него маленькими блестящими глазками. Шимон, все еще стоявший с прогоркло и сладко пахнущим пакетом в одной руке и шляпой в другой, почувствовал нарастающее раздраженье.

— Я сын Якова Переца, — проговорил он веско, — владельца скобяных складов в Бердичеве.

Старик хихикнул. Отступив на шаг, слегка согнул круглую спину.

— Прошу извинить… Сын самого Якова Переца, и вдруг… Какая счастливая неожиданность! А? Что? — и, продолжая хихикать и пожимать плечами, он двинулся по лестнице вверх.

Слова мужа, очевидно, смутили старуху — она снова и очень внимательно оглядела гостя с ног до головы.

— Ах, да! — воскликнул Шимон, протягивая ей кулек со сладостями, — вот, кушайте на здоровье!

Должно быть, вид кулька окончательно склонил чашу весов в его пользу.

— Пойдемте, — проговорила она, ныряя в темноту коридора, — я покажу вам вашу комнату.

Неистребимый запах москательной лавки… Слева за стеной, должно быть, чулан… Справа — большая комната, ходики на стене…

— Идите сюда! — сказала старуха и исчезла.

В комнате ничего не было, кроме кровати, стола и стула у окна. Не раздеваясь, упал он на взвизгнувшие пружины, закрыл глаза… Воздух густел, тени входили в комнату, качались по стенам. Далеко-далеко крутился колодезный ворот, звенела цепь…

…Что я сделал ему?!

Он идет на меня с палкой наперевес. Я стою, вжавшись в стену. Еще немного, и палка вопьется в меня, продавит грудь! Они обступили нас и молчат. Они ухмыляются и молчат! Пустые глаза, ощеренный рот. Жид? Объясните мне. Мне пять лет. Мне очень трудно понять!

А бабушка смотрит на меня, подперев ладонью щеку, и говорит: майн зун, майн киндер. Отец лежит на диване, и в зимнем сумраке ходики на стене: тик-так, тик-так…

Протяжный скрип. Он открыл глаза. В дверях стояла старуха.

— Утро доброе. Как спалось?

Несколько мгновений он глядел на нее недоуменно… тряхнул головой, спустил ноги на пол.

— Прекрасно.

— Еще бы. Со вчерашнего дня спите.

— Да ну…

— Я белье занесла, а вы и не пошевелились. Поспешайте! Завтрак готов.

Она вышла.

Действительно, на стуле лежало аккуратной горкой белье, стол был накрыт чистой скатертью. Шимон отыскал полотенце, выглянул в коридор: в противоположной стороне маячило светлое пятно — должно быть, выход… В большой комнате спиной к нему стояла рыжеволосая девушка в светло-зеленом платье. Он проскользнул мимо нее, выскочил на улицу и, свернув за угол, очутился на заднем дворе. Старуха, колдовавшая у печки, махнула рукой на подвешенный к дереву рукомойник, прошла в дом с кастрюлей, прижатой к животу, и в воздухе густо запахло вареной картошкой.

Они уже сидели за столом, замолчали, повернули головы.

— Проходите, — сказала старуха, указывая Шимону место рядом с девушкой. — Знакомьтесь, это Руфь.

Не вставая, протянула Шимону длинные вялые пальцы, кольнула мгновенным взглядом зеленых глаз.

— Что ж вы стоите? Садитесь! — старуха положила на тарелку несколько картофелин, обильно полила их сметаной.

— Дети — украшенье дома, — проговорил Шимон.

Старик хихикнул.

— Глубокая мысль, — сказал он важно и покачал головой, — глубоко…

— Нахман!

Шимон неторопливо взял вилку, подцепил картофелину.

— Руфь у нас училище кончила, на двух языках говорит.

— О! — сказал Шимон, стараясь есть не очень быстро. — Правда?

Руфь молчала, отрешенно глядя в окно.

— Ах, да, — Шимон помедлил, поворотился к реб Нахману, — господин Кистяковский…

Старик нахмурился.

— Я говорю, господин Кистяковский вам большие приветы передавал…

— Кто такой? Не знаю!

— Как же… Парикмахер. На той улице, что ведет к вокзалу.

Лицо реб Нахмана налилось кровью.

— Чепуха! — крикнул он, стукнув ладонью по столу. — Нет там никакой парикмахерской!

— Как же… Этого не может быть!

— Велика беда, — сказала старуха, — что-нибудь напутали.

— Да, нет же, уверяю вас!

Реб Нахман гневно молчал.

— Расскажите-ка лучше, как поживает отец ваш? — торопливо проговорила старуха, — сейчас плохие времена.

— Рррэволюция! — пророкотал реб Нахман. — Пришлось свернуть делишки, а?

В настороженной тишине Шимон помедлил с подъятой вилкой в руке.

— Делишки — дело десятое, — сказал он веско. — Был бы капитал.

Реб Нахман неожиданно развеселился.

— Совершенно верно! Так рассуждал один весьма… весьма знаменитый еврей… Капитал… Ха! Превосходно!

Старуха собрала с блюда остатки картошки, высыпала на тарелку Шимона. Руфь зевнула, прикрыла ладошкой рот.

— Да-с, капитал! — Шимон повысил голос. — Что вы можете без денег? Что вы стоите без них?

— Я?! — сказал старик, слегка приподымаясь и упираясь ладонями в стол. — Да будьте вы прокляты с вашими капиталами, вашими заводами, вашей борьбой! Опустеет земля, и волки будут рыскать по ней, взойдет звезда, и никто ее не увидит, ибо некому будет смотреть!

— О, Нахман!

— По заслугам вашим воздастся вам! Гои вытопчут ваши поля, сломают виноградники, осквернят ваших жен!

Руфь повернулась к старухе.

— В Лыковке был погром, — сказал она, — и синагога сгорела.

— Откуда ты знаешь?

— Давидка сказал.

Реб Нахман перевел дыхание. Тяжело заскрипел под ним рассохшийся стул.

— А все храмовники… Предали Израиль! И мы за грехи их, бездомные, мечемся по земле…

— Любимая тема, — проговорила Руфь, оборачиваясь к Шимону, и передернула досадливо плечами.

— Но им все мало. Они развращают народ! — борода реб Нахмана затряслась. — Кому служит наш казенный раввин? Всевышнему? А, может быть, сатане?

— Бросьте, папа. Как вам не надоест… Что вы привязались к равви? Он не лучше и не хуже остальных.

— Зажравшийся индюк! — крикнул реб Нахман и затих…

— Нас пока Бог миловал, — сказала старуха, — да и то, местечко у нас неприметное, от больших дорог вдалеке. Иное дело — Бердичев. Говорят, у вас большие погромы были?

Шимон положил вилку, выпрямился. Каким они видят его со стороны в перекрестьи безжалостных, терпеливых глаз?

— Да, — сказал он, — да… Склады сгорели… Их ночью подожгли…

— О, какой ужас! Страшный удар для вашего батюшки! — воскликнула старуха, по-прежнему настороженно глядя в лицо Шимона. — Такой деятельный, такой энергичный и вдруг — все прахом… Ай, яй, яй!

— Но… — Шимон вдохнул душный прогорклый воздух, — слава Богу, отец и мать живы… и дом уцелел. Отец послал меня в Киев… Там, в верном месте осталось еще кое-что…

Он поднял голову. Руфь смотрела на него.

— В Киев… — повторил он, чувствуя кончиком языка гладкую округлую тяжесть слова. — Да знаете сами, как сейчас разъезжать. А до Киева… путь неблизкий.

Старуха слегка подалась вперед.

— Место-то хоть надежное?

— О, да!

— От подыхающих мух смердит и бродит елей умащенья, — проговорил реб Нахман, приоткрывая глаза. — Немного глупости перевесит почет и мудрость…

— Ах, папа, если бы вы знали, как это все!.. — крикнула Руфь, вставая. — Мне пора. Приятного аппетита!

Резко отодвинула стул, направилась к двери.

— Своенравная она у нас, баловная, — проговорила старуха.

Шимон понимающе улыбнулся.

…Щелчок — фортка распахнута настежь. Карабкаешься на низенький подоконник, подставляешь лицо весеннему ветру, гомону, звону. У весны — насморк, весна простужена. Она хрипит и кашляет, с сосулек каплет, и черный лед на тротуаре плавится, течет.

В серой громаде дома напротив дверь подъезда приоткрывается. Из его глубины просовывается бледное одутловатое лицо. И вот он уже появился весь: полная, раздутая как пузырь, фигура, маленькие глазки, вялый слюнявый рот. Осторожно ведет его под руку женщина. Тревожный взгляд, сжатые губы. «Мама! — кричу я, — Они опять вышли на прогулку, смотри!» Подходит к окну, вытирает о передник мокрые руки. «Какое несчастье! — говорит она. — Отойди от окна, простудишься». Она пахнет свежевымытым полом, косынка сбилась на бок, и капелька пота катится вниз, по виску.

…А я стою у забора с соседской девчонкой Надькой. На мне — новая форма. Сверкают на солнце пуговицы, желтая бляха сверкает. Отец нас фотографирует, снимает на память… Потом мы пойдем до угла, там булочная в каменном доме, и дальше, мимо двора, где старый и страшный, еще довоенный стоит грузовик. Мы в школу пойдем, разбредемся по классам, за парты сядем! На кухне жарят картошку. Душная сладкая вонь…

Он вернулся в комнату и, остановившись посредине, в первый раз внимательно оглядел ее… По-видимому, сюда сваливали вышедший из употребления хлам: в одном из углов стояла треснувшая стеклянная банка, ржавые грабли, погнутое ведро; в другом — высилась груда тряпья. Да и кровать, верно, уже отслужила свой срок.

Он подошел к окну. В пространстве его неподвижного взгляда качались под ветром кусты, за низкой изгородью тянулся огород и дальше, под кряжистыми старыми ветлами стояла полуразвалившаяся мазанка. Дымок вился из ее трубы, восходя к пустому светлому небу… «Погоди, — проговорил он вдруг, — так старик и впрямь не знает господина Кистяковского? Или… не хочет признаться в этом? Но почему?!»

Шорох. Он посмотрел влево и увидел Руфь. Прошла по дорожке, свернула на узенькую тропку, ведущую к изгороди. Ухватилась за верхнюю перекладину, быстрым движением подтянула тело вверх. Мелькнули заголившиеся до колен крепкие икры и выше — нежная линия бедра. Спрыгнула, пошла к мазанке среди молодой зелени огородных гряд… И ей навстречу из-под тени ветел вынырнул парень — длинный, худой, в куцем пиджачке и вздувшихся пузырями брюках. Пошли рядом, исчезли за домом.

Шимон отпрянул от окна, с ненавистью вслушиваясь в отчаянный стук своего сердца. Ха! Неужели эта высокомерная тонкогубая девчонка так могла взволновать его? Сел на кровать, уперся взглядом в щербатую серую стену.

— Усатая сволочь! — крикнул он, — жирный кот! Думаешь, я попался? Засадил в мышеловку и хихикаешь надо мной? Как бы не так! Мы еще поборемся, мы еще посмотрим, кто кого!

Остаток дня он бродил по округе, глядя на поле, на дальний лес. Постоял на мосту над медленной прозрачной водой.

У низенького окошка первого этажа шла небойкая торговля; с любопытством косились на Шимона, обменивались новостями… Старуха звякала щеколдой, закрывая обитые железом ставни. Ужина не предвиделось.

Шимон вернулся в комнату, примостился у окна. Стремительно набирая силу, засверкал над головою Шимона узкий серебряный серп, осветил верхушки ветел, крышу мазанки. Там, в ночной тишине, разговаривали и смеялись, перекликались голоса. И казалось, Шимон различал среди них высокий, резкий говор Руфи…

Ночью пронеслись по дороге с гиком всадники. Шимон, вскочивший с постели, увидел при свете луны, как белые кони летели над дорогой, высоко поднимая ноги, а всадники с белыми, словно вымазанными мукой лицами, широко раскрывали черные рты… И снова стало тихо, и тихо было до самого утра, когда Шимона разбудило уже привычное позвякиванье колодезной цепи.

Он оделся, вышел во двор. В дальнем конце его копошилась старуха у груды сваленных в беспорядке досок.

— Утро доброе!

— Доброе… — отозвалась она, мельком глянув на подошедшего Шимона.

— Нда… И часто это мимо вас по ночам верховые сигают?

— Какие верховые? — проговорила она, распрямляясь. — Откуда им здесь взяться?

— Да сегодня ночью!.. Еще с таким шумом промчались…

— Я, слава Богу, на уши не жалуюсь, — сказала раздраженно старуха и, нагнувшись, схватилась за доску.

— Странно… я помогу?

— Беритесь за край. Да не за этот! Тяните! Так…

Подпрыгнув, доска опустилась в назначенное ей место.

— С весны лежат неразобранные. Половина, уж наверное, сгнила.

— Руфь не помогает?

— Что с нее взять… Она и дома-то почти не бывает. Все в гимназии, в городе…

— И дяде, видать, не до хозяйства?

— Он у нас чтец Торы в синагоге!

— О, ученый человек… А меня, знаете ли отец с десяти лет в контору таскал. Не до учебы было… Склады скобяных товаров Переца! Дайте-ка я один… Так сподручней.

Она согласилась, но все стояла рядом, придирчиво наблюдая за работой. И, наконец, ушла в дом.

Доски были разных размеров. Он разбирал их, примеривал, не спеша укладывал… Может, от усталости и нескончаемой нервотрепки у него стало мутиться в голове? И всадники ему привиделись?!

Он застыл, глядя в землю, беззвучно шевеля губами…

— Работаете?

Он обернулся. В нескольких шагах от него стояла Руфь. На ней было то же зеленое длинное платье, рыжие волосы забраны в тяжелый пучок.

Подошла к скамейке возле сарая, стукнула ладошкой.

— Садитесь!

Шимон вежливо улыбнулся и сел…

Курлыкали куры, перескакивая через поваленный плетень. В жарком мареве звенели голоса у реки.

— Припекает! — сказал Шимон.

Руфь молчала.

— Как все запущено!.. Ай, яй, яй… — Шимон покачал головой и улыбнулся. — У ваших родителей, видать, забот хватает.

Фыркнула.

— Мамаша рада до смерти! Нашла даровую силу!

— Ну так что ж? Должен же я как-то отплатить за гостеприимство.

— Глупости. Для нее достаточно, что вы сын Переца.

— Нда… — проговорил Шимон и посмотрел Руфи в глаза, — а для вас?

Капелька пота у виска, дрожащие от возбужденья губы.

— А вы… вы ведь не тот, за кого выдаете себя!

— Как?!

— Да-да, вы не Шимон!

Расширенные зрачки неподвижно уставились на него.

— А… кто же я?

— Вам лучше знать. На вас, ведь, ни одной вещи своей нет! Все с чужого плеча. А документы, чемодан? Где они?

— Я же объяснил — украли.

— Тю-тю… Морочьте голову другим! — пододвинулась. — Скажите, его что, убили?!

— Кого?

— Шимона.

— Господи Боже мой! — закричал Шимон и даже привстал со скамейки. — Да никто меня не убивал!

— А… я понимаю, — проговорила она, морща лобик. — Это называется… конспирация.

— Что? — Шимон ошалело глянул на нее — и вдруг захохотал, пожимая плечами, тряся тощей шеей. Ох, ну и слово ввернула девчонка, где только откопала! Воистину, такая конспирация, что и самого себя не сыскать!.. Может, и впрямь уже нет его?

— Посмешили вы меня, — сказал Шимон и вытер тыльной стороной ладони мокрые глаза.

Нахмурилась, поджала губы.

— Да… не похожи вы на революционера!

— Ах, вот оно что! Удивляюсь… удивляюсь, как вам такое могло прийти в голову?!

— Это не я… Это Давидка.

— Ваш сосед…

Она кивнула головой.

— Странные у него бывают мысли… Да уж, когда у человека вперемежку в голове сотни мыслей, хорошего не жди. А может, работа виновата? Если день деньской сидеть в книжной лавке, от нечего делать и впрямь ум за разум зайдет.

— Так он книгами торгует?.. Чистая работенка.

— Полгода как прикрыли лавочку. Теперь околачивается здесь.

Шимон кашлянул. Сказал, осторожно подбирая слова:

— Так вы с ним… друзья?

— Почему вы так думаете?

— Ну, вчера вечером, например…

— Хорошенькое дельце! — обернулась, посмотрела ему в глаза. — Уже следите за мной?

— Да нет же! Я сидел у окна и… — смутившись, он умолк.

Нагнулась, сорвала травинку.

— Мы живем рядом, вместе росли… В городе я училась в гимназии, а он работал в лавке… И потом — сирота он. Никого у него нет.

— Плохо…

— Что?

— Тяжело, когда ты один.

Нахмурилась, вздернула худые плечи.

— Невеселый у нас получается разговор!

— А с какой это стати мне веселиться?

Вскинула удивленно брови. Помедлила. Встала.

— Все отвлекаю вас. Работать не даю… Извините!

Шимон молчал.

Пошла к дому, обернулась:

— До свиданья, бердичевский кавалер!

Несколько дней стояла жара. Сквозь дрожащую воздушную пелену пылал раскаленный желток солнца. Звенела бадья по утрам, в саду курился дымок, а в комнате под самой крышей, над лопухами и тыквами, над кривоногими вишнями с гортанной печалью пел молитвы старик.

И ходил, подпрыгивая как журавль, мимо окон Давидка, вертел острым носом, косился на дом…

Все сходились за столом; молча, стараясь не выказать голодного нетерпения, ели скудный завтрак. К концу старуха подавала слегка подкрашенный чай и на блюдце — куски колотого сахара. Оживлялись, тянули руки, катали во рту твердые сладкие камешки. Старуха говорила о дороговизне — лавка перестала приносить доход. Да и то: чем людям платить? Разве эти бумажки — деньги? Реб Нахман и Руфь молчали, разговор поддерживал лишь вежливо поддакивающий Шимон.

Но однажды, прервав на полуслове обычный круговорот тем, старуха сказала, что приехал знакомый из Бердичева.

— Да? — голос Шимона слегка охрип. — Он что-нибудь слышал о…

— Слышал, — проговорила старуха, не дав Шимону закончить фразу.

Шимон залпом допил остатки чая, поставил стакан на стол.

— Плохие новости, — продолжала старуха, исподлобья разглядывая Шимона, — да что говорить! Вам давно уже все известно.

Руфь вскинула голову. Рука реб Нахмана, потянувшегося за куском сахара, застыла на полдороге.

— О чем вы?! Если вы что-то знаете…

— Знаю. Родители ваши погибли… тому уже месяца три. А дом и склады сгорели вчистую. Вы что же, нас за извергов считаете? Думали, скажи вы правду, не пустили бы на порог?

— Я… — произнес Шимон и замолчал, — я не хотел вас огорчить.

Странный звук, похожий на сухой кашель, прервал его: откинувшись на спинку стула и приоткрыв рот, Руфь — смеялась. Смех захлебнулся на полувздохе, и в тишине где-то на задворках отчаянно прокукарекал одуревший от жары петух.

— Слишком много смертей, а? Тесновато будет в аду, — сказал реб Нахман и, прикрыв глаза, положил кусочек сахара в рот.

— Все ты знаешь, — устало проговорила старуха, — всем нашел место, всех определил…

Реб Нахман выпрямился на стуле, обеими руками оперся на палку, зажатую между колен:

— Тяжелые дни, — забормотал он, глядя прямо перед собой, — тяжелые дни. А ночи еще тяжелее! К чему надрываться? Твой дом стоит на песке, и уже рушится кровля…

Шимон вздрогнул, поднял голову: с низкого потолка свисала клейкая лента, засиженная трупиками мух.

— Пфа! — вскрикнула старуха, и отечные щеки ее затряслись, — думаешь, ты обманул хоть кого-нибудь? Послушал бы, что говорят о тебе люди!

— Я не слышу их… — проговорил реб Нахман и прикрыл глаза.

— Да уж, лучше бы тебе их не слушать! Они говорят: старый Нахман выжил из ума, болтает невесть что! Но я-то знаю, ты никогда его не имел. Сколько трудов мне стоило пристроить тебя, сколько я угробила сил, и на тебе — он поругался с равви, он опять умнее всех!

— Глупая женщина, о какой должности ты говоришь? Никто не соблюдает субботу, не читает Тору, синагога пуста!..

— Перестаньте! — Руфь поднесла ладони к вискам. — Надоело! И при чужом человеке…

— Да? — проговорила старуха, поворотившись всем телом к Шимону. — Какой же он чужой? Пока он ест мой хлеб. И не известно, когда кончит!

— Хе-хе… — сказал Шимон, — хе-хе, — и, мучительно покраснев, дернул за ворот рубашки.

— О, я знаю, — проговорила Руфь нараспев, — вы пользуетесь нашей слабостью, вам доставляет удовольствие мучить нас!

Несколько мгновений старуха оторопело глядела на дочь.

— Я их мучаю… Да чтобы у тебя язык отсох! Сказать такое… Я, что ли, шляюсь как драная кошка по ночам? Да мне на улицу стыдно выйти… Да я уж и не знаю…

— Какое вам дело, мама? Что вы понимаете обо мне?

— Был бы хоть человек приличный!

— Ловля ветра, — внятно произнес реб Нахман и, достав из кармана платок, громко высморкался.

— Приличный?! — кричала Руфь, все более распаляясь. — Да какой приличный человек возьмет меня? Все, что я имею, это драное платье и картошка с луком! А вы еще заставляли меня учиться… Зачем?

— Кто ж виноват, что мы живем в такие несчастные времена… Я бы послала тебя в Киев…

— Ха! Как бы не так! Вы бы уж раскошелились! Да мы будем помирать с голоду, а вы не потратите и рубля из своей кубышки! Что так смотрите? Думали, не знаю?

— Мы копим на черный день — загнусавил реб Нахман, — складываем денежки в столбики, столбики кладем в коробочку, коробочку прячем в подвал…

Широко открыв рот, старуха заглотнула воздух, осела на стуле.

— Вы еще пожалеете, — проговорила она и обвела всех медленным взглядом, — не будет вам счастья и удачи не будет, и деньги не пойдут вам впрок!

… Ты приоткрыл глаза. С мгновенным изумленьем видишь окошко прямо перед собой — ах, да, это зеркало трюмо… Идет снег. Из сизой мглы едва проступают верхушки деревьев, и им навстречу по гладкой поверхности один за другим шагают розовые слоны, трубят, вздымая вверх колечки хоботов. Они уходят вдаль, теряются в бездонной глубине, где, не переставая, сыплет и сыплет снег.

— Проснулся? — говорит бабушка. — Вот и хорошо. Вставай-ка скорее.

Дед сидит за столом, щелкает костяшками счет. Я вижу серый хохолок его затылка.

— Шимон, — говорит бабушка, — неужели нельзя заняться делами чуть позже?

Он даже не поворачивает головы. Он слишком занят. Он составляет аккуратные столбики из серебряных монеток, плотно обертывает их бумагой, прячет в стол.

— Майн киндер, — говорит бабушка, — майн зун… Идем, я уже подогрела воду…

…Зачем он взобрался на крышу? Широкие грязные ступни его торчат из слишком коротких штанин. Он держит на коленях ящик. Свесив голову к плечу, почти касаясь длинным усом крышки, смотрит сверху вниз на Шимона.

— Черный день! — истошно кричит он вдруг, — черный день!

И постукивает по ящику, подергивает жирным плечом.

Шимон вздрогнул, приподнялся с постели… Гулко ухало вдалеке. Как хорошо он знал эти звуки! Целый год он бежал от них, а они преследовали его, гнали, травили. И теперь снова надвигались на него!

Торопливо оделся, перемахнул через подоконник, спрыгнул на землю… Кажется, гремит со стороны реки… Спотыкаясь в темноте, спустился к берегу. Да, так и есть грохочет за дальним лесом. Тянет гарью. Розовый отблеск лежит на воде. Круг сжимается, а он стоит в самом центре его с безвольно опущенными руками!

Треснула ветка. Обернувшись, он увидел двух парней, стоящих метрах в десяти от него.

— Кто здесь? — крикнул молодой голос.

— А! — проговорил другой, — я его знаю. Он у Нахмана живет.

— Мир вам! — хрипло сказал Шимон.

Выступили из тени. Знакомая тощая фигура, куцый пиджак… Давидка. Рядом — поменьше, в широкополой шляпе и сапогах.

— Ай, как вы меня напугали! — Шимон попытался усмехнуться, оборвал… Да у них винтовки, самые настоящие винтовки за спиной…

Сдернули с плеч, опустились на землю. Давидка подтянул острые колени к подбородку, обхватил руками; другой — швырнул шляпу в траву и, вынув из кармана папироску, закурил.

— Слышь, Давидка, — сказал он, — искупаться бы…

— Давай. Только быстро.

Отрывистый, ломкий голос.

— О, вода всю усталость смоет! — воскликнул Шимон и присел на корточки рядом с Давидкой.

— Верст тридцать отмахали, — гордо сказал маленький, стаскивая сапог и от нетерпенья подпрыгивая на одной ноге.

— Яцек? — Давидка вскинул голову, резко обернулся. — Как думаешь, успеют они?

— Конечно! Ночь впереди.

— Рано светает…

Умолк. Снова вскинулся.

— Что копаешься? Надумал купаться — иди!

— А, ну тебя…

Яцек зябко поежился. Переступая босыми ногами по траве, осторожно двинулся к реке. Шум раздвигаемых веток, всплеск, тишина…

— Я вот все думаю… — сказал Шимон, — все вот думаю… что ожидает нас, так сказать, в ближайшем будущем? Вы, я вижу, э… человек сведущий и энергичный…

— К чему тебе знать? — проговорил Давидка, не поворачивая головы. — Много знания — много печали.

— Это, конечно, так… Но, все-таки!

Скосив глаза, Давидка растянул в улыбке тонкие губы.

— Недолго тебе еще крышу сарая латать. Гакнется скоро сарай вместе с крышей!

— Вы думаете… То есть, вы хотите сказать…

— Слушай! — крикнул вдруг Давидка и, запрокинув голову, клюнул воздух носом. — Мысль у меня хорошая появилась… Возьми-ка ты ружье, а? Отличное ружье, справное. Ей Богу, они тебе скоро пригодится. — И, подняв ружье с земли, повел дулом в сторону Шимона.

— Ай! — крикнул Шимон, вскакивая и пятясь. — Зачем оно мне?

Глухо стукнуло упавшее в траву ружье. Уставясь в землю, Давидка молчал.

Шимон коснулся спиной кустов, поскользнулся, ухватился за ветку.

— Погоди, — сказал Давидка, не поднимая головы.

— Поздно уже…

— Постой! Ответь мне на один вопрос. Я понять хочу!

— Да? — проговорил Шимон, не слишком уверенно отодвигаясь от кустов.

— Положим, ты забор городишь, курятник строишь… так? — Давидка исподлобья глядел на Шимона, — но ведь должен же кто-то тебя охранять! Иначе — тебя убьют, а курятник твой спалят!

Шуршанье, всплеск, рябь на воде. И этот дальний, неотвязный гул…

— Никто меня не сможет защитить! — хрипло вскрикнул Шимон и, подняв кулак, протянул его в темноту. — Я сам себе единственная зашита!

Опустил руку. Помолчал.

— Если бы были деньги…

— Ха! — забормотал Давидка, постукивая ладонью по колену. — Ну, конечно! Все тот же телец… А Авраам, Моисей, пророки? Кто пережил смерть? Кого помнит народ?.. Нет, будь по-твоему, Бог Израиля навсегда б отвернулся от него!

— Слышал! От этой трепотни много крови, мало толку.

Прерывистое дыханье. Быстрая тень с кошачьей грацией скользит по траве.

— Кто поминает пророков? У кого есть голова, тот, клянусь Всевышним, да окунется!

— Кончай балаболить. Сколько уже?

Яцек нагнулся, выхватил из-под одежды тускло блеснувший кругляш.

— Начало второго.

— Пошли!

— Куда спешить? Дай обсохнуть немного.

— Ничего. Обсохнешь по дороге.

Давидка обернулся к Шимону:

— Вот что, философ… — проговорил он, не обращая внимания на тихую ругань Яцека, — через день-другой здесь жарко будет. Так жарко, что от местечка, может, одни головешки останутся, если… если ничего другого не произойдет.

Поднялся, вскинул винтовку на плечо.

— Спокойной ночи, — сказал, сгибаясь в полупоклоне Шимон, — приятных снов.

— Не дури! Ты можешь спастись. Разумеется, спасешься ты сам… А я тебе лишь слегка помогу!

Запрокинув голову, Шимон глядел в шевелящиеся давидкины губы.

— Пройдешь вправо вдоль берега от моста. Увидишь ведущую в лес тропинку… Метрах в пятистах отойдет от нее вбок другая…

— Давидка, ты что? — крикнул Яцек.

— Я говорю, пойдешь по ней и упрешься в бывшую сторожку лесника. Там найдешь лошадь, повозку, кой-какой провиант… Если совсем будет навмоготу, беги туда. Но — одно условие…

Помолчал, глядя в глаза Шимона.

— Приведешь с собою — Руфь! Без Руфи не приходи! Руфь — твой пропуск, понял?

— Зачем впутывать этого слизняка? Мы же решили сами!..

— Кто знает… Можем и не успеть.

Повернулся, пошел вдоль берега. На ходу подхватив мешок и ружье, Яцек бросился вслед за ним.

И снова, гулким эхом из темноты:

— Без Руфи — не приходи!

…Что они могут сказать ребенку, как его унять? Он ворвался в комнату и закричал: «Я ненавижу вас! Я ухожу от вас! Я не хочу быть евреем!» Они положили ложки, молчат. А он вдруг расплакался, размазывая кулаками слезы по лицу.

И бабушка сказала: посмотри на нас — вот твой папа, и мама, и дедушка. Разве мы плохие люди? Разве мы кому-нибудь причиняем зло? А те, кто обзывает и бьет тебя — они как фашисты. Твой папа воевал с фашистами, он был храбрый солдат. И ты тоже должен быть храбрым…

… А он все стоит на высокой горе, опираясь на древко знамени, белое знамя с желтой шестиконечной звездой. В рваной, запачканной кровью одежде, один. Он смотрит на меня, и древко в руке его напрягается и звенит.

Свист пронесся по улице. В комнате вздрогнули, повернули головы к окну. Взвилась на дороге пыль, и едва различимые сквозь белую завесу, проскакали конные. Затарахтели, потянулись одна за другой повозки, с тяжким утробным урчаньем проехало что-то огромное, тускло сияющее на солнце, оставив в воздухе кислую гарь.

Подскочив к окну, старуха захлопнула ставни. В полумраке зашаркали, заворочались на стульях.

— У них лампасы на штанах!

— Беляки?

— Господи, пронеси и помилуй!

— Ой, сколько их…

— Это значит, что приближается фронт.

Реб Нахман поднялся.

— Пойду наверх, посмотрю.

— Сиди!

Но он уже двинулся вон из комнаты.

— Что за человек такой? — в отчаяньи крикнула старуха, бросаясь вслед за ним. — Зачем тебе это надо?!

Скрип лестницы, глухие голоса.

С улицы по-прежнему, не заглушаемый ставнями, лился непрерывный слитный гул.

— Думаете, здесь может быть бой? — спросила Руфь.

— А почему нет?

— Ужасно! Вы… видели когда-нибудь?

— Я старался не смотреть.

— Странно… Не разобрать, когда вы шутите, а когда всерьез говорите.

— Что же, мне и пошутить нельзя? Мне терять нечего. У меня, кроме рубашки, ничего нет. Встану вот, и пойду, куда глаза глядят!

— А есть что будете? Траву?

— Зачем траву? Как-нибудь прокормлюсь.

Тяжко ухнуло за рекой. Через мгновенье — громыхнуло в ответ. Снова ударило… Разрыв — сильнее, ближе! Со звоном вылетело стекло.

Шимон вскочил… и опустился на стул. Скривив губы, Руфь смотрела на него. Перегнулся через стол. Заглядывая ей в лицо, зашептал:

— Сматываться надо, слышишь? Я одно место знаю. Там повозка, лошадь… Это недалеко!

Недоуменно вскинула брови… Вдруг фыркнула, расхохоталась.

Какой шустрый! Тихоня-тихоней, и вдруг — разговорился, на ж тебе! — она уже не смеялась — кричала, и Шимон видел совсем близко ее бешеные глаза. — Думаешь, я сама не знаю, где находится твоя повозка? Да, если бы я только захотела… А я — не хочу! Понятно? Не надо мне! Телохранитель выискался…

Откинулась на спинку стула, зябко передернула плечами. С улицы в разбитое окно по-прежнему накатывали цокот, гомон, звон. За рекой продолжало ухать, но разрывы ложились дальше, глуше.

— Ай, что за чепуху городишь… Особенно, когда в таком положении! — Шимон сокрушенно вздохнул. — Не берите в голову… — Помолчал, глядя на неподвижно сидящую Руфь.

— Но, вот чего я не пойму… Зачем ему ружья?

— Кому?

— Да, этому вашему… Давидке.

— Они в Палестину пробраться хотят.

— Что?!

Обернулась. Снова сверкнули глаза.

— А то! Они будут пробиваться к Одессе.

Господи, он-то хорош… Поверил этому балаболу! Повозка, лошади… Смешно!

— Какая Одесса?! — закричал в отчаяньи Шимон, — они и до Жмеринки-то не доберутся!

— Да отстаньте вы от меня!..

Вскочила, выскользнула за дверь.

Шимон вернулся в свою комнату, опустился на кровать. Было слышно, как наверху, перебивая друг друга, звенели голоса, и снова — принимался читать молитвы старик…

Темнело. Последние отряды торопливо перекатывали через местечко.

А ночью залаяли собаки, ударили одиночные выстрелы. Выглянув из окна, Шимон разглядел в полутьме, как несколько верховых подъехали к дому, спешились — резко забарабанили в дверь. Должно быть, арьегард! Ломятся на постой

Наверху послышалось шуршанье, осторожные шаги, лязг отодвигаемого засова… нарастающий рокот реб Нахмана, умоляющий голос Руфи…

— А чтоб тебя, бисов сын! — крикнул мужской голос. Стук падающего тела, отчаянный вопль старухи!..

Шимон заметался по комнате, остановился… подскочил к стулу и, сорвав с него пиджак, выпрыгнул в окно.

— Гей, держи! — заулюлюкали на улице. Грохнул выстрел.

Шимон присел, вскочил, снова присел… прополз в дыру под плетнем и бросился к лесу. Он добежал до опушки, рухнул в траву. Гудело в ушах и, распирая ребра, колотилось сердце! Спокойней, спокойней… Никто не гонится за тобой… Натянул пиджак, обхватил руками колени… Лай стихал…

Что это? Кажется, совсем рядом запел низкий женский голос, умолк, начал снова… Ну, конечно, где-то играет граммофон! Сукины дети веселятся. Надо что-то предпринять… Но что? Подкрасться к дому и выманить Руфь? Да-да, Руфь? Если в словах Давидки есть хоть какая-то правда… Подойти со стороны реки. Там косогор и можно укрыться…

Он спустился к реке; пробежав вдоль берега, увидел на пригорке мерцающие огни. Царапая руки, спотыкаясь, полез по косогору вверх. Дополз, выглянул из кустов: прямо перед ним светились окна столовой, кричали возбужденные голоса. И, перекрывая их, хрипел и срывался, и снова принимался за свое — женский голос… Перед домом в косом свете окон угадывались крупы коней, тлел огонек цигарки. Не подобраться!

Вдруг, в противоположной стороне защелкали выстрелы — все быстрее, чаще, яростней. В комнате задвигали стульями, грохнула о пол разбитая лампа. Задергались лошади. Шимон увидел, как тени метнулись с крыльца, в конском топоте сгинули в темноте.

В два прыжка Шимон очутился у распахнутой двери, вбежал в столовую: висел в воздухе махорочный дым, прогоркло пахло сивухой. Едва различимая в свете коптящей свечи, под хищно выгнутой трубой граммофона сидела Руфь. Встала, сделала шаг.

— А! Опять не тот, — сказала она. Хохотнула, прошла, пошатываясь, в коридор.

— Мама! Мама, они ушли!

И было утро, и солнце взошло, и как всегда прокукарекал петух. Что оставила ночь? Пять убитых собак, полоумного старика с раздробленной головой (о, они выполнили свой долг до конца!) И более — ничего? Ах, как повезло! Ах, как вовремя вспыхнул в ночи тот короткий ночной бой!

А в поле на дороге наткнулись на трупы беляков, и самые отчаянные из местечка щеголяли уже в рыжих английских ботинках, снятых с мертвых гоев.

Правда, с десяток парней, цвет и гордость местной шпаны, исчезли бесследно, а явление Мотьки Лившица лишь усугубило пересуды и толки. Да, вернулся один лишь Мотька Лившиц, известный враль и балабол. Был он легко ранен в руку и всем, кто соглашался его слушать, рассказывал, вращая глазами и размахивая здоровой рукой, о том, как подстерегли они беляков в темноте, как выманили их из местечка! И именно он, Мотька Лившиц, придумал и осуществил столь блестящий план! Куда делись остальные, Мотька не знал. Он утверждал, что пролежал без сознанья до рассвета, а когда очнулся, никого уже рядом не было.

Это походило на правду; многие начинали верить Мотьке. И, наконец, возобладало мнение, что — по всей видимости — живы парни, хоронятся где-то и рано или поздно — вернутся.

В доме же Канторовичей плохие наступили времена. Перенесли реб Нахмана вниз, в комнатенку Шимона, и лежал он там весь день, не вставая, ибо левая рука и левая нога отказывались ему повиноваться.

А Шимон перебрался наверх, в комнату реб Нахмана, заполненную от пола до потолка черными, пылью и плесенью пахнущими книгами. Теперь лишь тонкая дощатая стенка отгораживала его от Руфи. Она очень переменилась с той ночи: хлопотливо и яростно принялась мыть стекла и драить полы, бегала на кухню и в огород, помогала старухе ухаживать за больным. Граммофон беляков с отскочившей медной трубой валялся в дальнем углу сарая.

Теперь лучше было не попадаться ей не глаза: столько презренья она могла вложить в одну фразочку, в один мгновенный взгляд! Как-будто именно он, Шимон, виноват в случившемся! Хорошенькое дельце… Что он-то мог сделать? Подставить собственную голову?.. Что говорить, отвлекла она гоев от старика. А дальше? Ха! И платье б зеленое не спасло!

Так думал он, прислушиваясь к скрипу кровати в ее комнате. Она тоже не спит… Что представляется ей? Хрип граммофона? Потные руки гоев? А, может, Давидка, рыскающий где-то в ночи?

Прошла неделя, и снова заладило ухать за лесом. Появились на дороге беженцы, их становилось все больше, и гомон, крики и скрип, не оседая, висели в пыльном воздухе.

С утра исчезла куда-то Руфь. Старуха, ругаясь и плача, тянула воз своих каждодневных дел. Реб Нахман бредил, метался в постели, и Шимон сидел рядом с ним. Ах, какой это был ужасный день! Тонкая ниточка, протянувшаяся в будущее, напряглась и готова была вот-вот порваться! Он мог бы бросить старика и бежать на поиски Руфи. Но куда? В дом под ветлами или в ту проклятую сторожку? А что, если Руфь уже пропала, канула навсегда в этой людской круговерти? Старик бормотал, умолкал на мгновенье. Жаркий воздух казался еще душней!

…А, ты снова здесь. Стоишь на дороге в грязном белом халате, поглаживаешь пышный ус. И ящик с тобой. Ты вскидываешь его над головой, и золотой звон льется в уши! Отдай его, зачем он тебе? Погоди! Нет, не слышит, уходит все дальше, оборачивается, и смеется, подрагивает жирным плечом…

Старик вскрикнул. Шимон открыл глаза. На пороге стояла Руфь. Красный рубец тянулся по щеке. Сбоку, оторванный, болтался клок платья. Шимон привстал со стула. С болезненным напряжением уставился на Руфь старик… Повернулась, вышла из комнаты. Проскрипела под медленными шагами лестница, стукнула вдалеке закрывшаяся дверь.

И всю ночь шли через местечко люди: всю ночь из комнаты Руфи доносились шуршанье, всхлипы, шаги…

Утром наступила тишина. И так непривычно тихо было в доме, так пустынна уходящая к горизонту дорога, что показалось вдруг Шимону — конец войне, и мученья и кровь уже позади…

И позже, стоя в одиночестве у полуразрушенного моста, он думал о том же: трудно вообразить, что так, вдруг, минет эта кровавая нелепица. Но он чувствует, кожей чувствует — что-то случилось, или вот-вот случится! Нужно лишь отважиться на одну проверочку, короткую разведку, и тогда (чем черт не шутит!) все и впрямь встанет на свои места?

Он побрел вдоль берега, обходя пепелища костров, считая шаги. Пятьсот… Остановился, вернулся обратно, снова двинулся вперед. А! Вот и знак. Тронул пальцами взрезанную ножевыми ударами кору — давидкины игрушки: магендовид.

…Тропинка мотнулась вбок. Серая крыша мелькнула за деревьями. Он подошел к краю поляны, выглянул из-за кустов: длинная хибара, более похожая на сарай, повернута к нему двором с полуразвалившимся забором. Ни звука. Лишь где-то в траве натужно и томно зудит оса.

Двор пуст, и пусто под свежесрубленным навесом у задней стены дома. Похоже на стойло… Запах еще теплого навоза, взрытая подковами земля. Совсем недавно, может быть, несколько часов назад здесь были лошади. Вытер пот со лба, прислонился к столбу… Неужели чутье его на этот раз подвело? Нет, Давидка не балабол. После всего, что случилось, это совершенно ясно! Обстоятельства могли измениться… Руфь! Где была эта драная кошка вчера? Как он ненавидит ее! Жесткие рыжие патлы, худые бедра, маленькие груди с острыми сосками… Ай, что за чепуха лезет в голову!

Он свернул за угол, заглянул в распахнутое настежь окно: никого. Перемахнул через подоконник, спрыгнул на земляной пол. Из полумрака, топорщась битыми углами, плыл ему навстречу стол под грудой грязной посуды, тряпки, жестянки, рваный патронташ… Так и есть — хаос, поспешное бегство. Поднял с пола несколько грязных, нзмызганных книг: Ницше, Каутский, Герцль. Какой мусор! Но… — он обернулся, вслушиваясь… Не может быть! Показалось!.. Звук повторился — отчетливый, ясный.

Спотыкаясь, хватаясь за стены, Шимон бросился к двери, выскочил на крыльцо и увидел — коня! Белый конь с черной звездой во лбу стоял посреди поляны и, скосив глаза, задумчиво смотрел на Шимона. Он был взнуздан, уздечка волочилась по траве. Повернулся, двинулся к крыльцу, осторожно перебирая тонкими ногами… Что это?! В правом стремени болтался, мерно бился о круп коня сапог со сточенным каблуком и истертой до дыр подошвой. Хлоп, хлоп, хлоп… Конь подошел к Шимону; склонив голову, мягкими губами ткнулся ему в плечо.

— Где Руфь? — спросил Шимон у старухи, стиравшей у завалинки перед домом. Разогнулась, ткнула мокрым пальцем вверх:

— Заперлась у себя. Только этого не хватало!

Поднялся по лестнице, остановился перед комнатой Руфи. Не раздумывая, стукнул в дверь.

— Да? — отозвалось в глубине.

— Это я!

Молчанье.

— Что такое?

— Откройте! Я кое-что скажу!

Шелест, скрип, звон отодвигаемой задвижки.

Встала на пороге, придерживая рукой халат. В комнате, за плотно задернутой занавеской, была полутьма.

— Надо бы поговорить…

Села на разобранную кровать. Рыжие патлы топорщились. На опухшем лице розовой полоской горел рубец.

— Вам нездоровится, — Шимон прошел в комнату, опустился на стул возле окна, — я понимаю…

Молчит, уставилась в пол

Шимон слегка подался вперед.

— Я был там. Их нет. Они ушли!

— Знаю.

— А! Ну, конечно… Вы же тоже были там…

Вздрогнула, подняла голову.

Разумеется, это ваше дело. Меня интересует совсем другое…

Тяжелый, упорный взгляд

— Меня интересует лошадь… Да-да, лошадь. Белая, с черной отметиной во лбу. Чья она?

— Но… при чем здесь?..

— Объясню. Я видел ее там. Без седока. Похоже, она вернулась.

Что-то дрогнуло в лице: внимание, любопытство?

— Белая с черной отметиной? Кажется, была такая. А чья? К чему мне знать… — усмехнулась, дернула плечом. — Он их собирал, рыскал по всей округе.

— Так… — сказал Шимон и провел ладонью по лбу. — Ну, разумеется. Не с неба же она в самом деле упала.

Внизу старуха громыхала ведром и шваброй. Стихло. Запела на дворе разматываемая цепь.

— Как он доставал их? Цыганил?

— Да уж… Ножом в спину!

— Ай, яй, яй!

Фыркнула, подошла к столу. Выпила залпом воду из чашки.

— Нападал только на гоев, на их конные разъезды… В благородного играл.

Обхватила руками плечи, заходила по комнате.

— А раньше совсем по-другому было! Собирались вместе, пели, смеялись… И вдруг — эти ружья, лошади, кровь!.. Я по горло сыта этим! Хватит!.. Никуда я с тобой не поеду! Так и сказала ему… Никуда! А он… — остановилась. — Он буквально набросился на меня!

— В голову ударило…

— Решил, что и со мной можно как с теми гоями? Как бы не так!

Села на край стула, подобрала ноги.

— Послушайте, — проговорил Шимон, наклоняясь к ней, — я вижу, вы разумная девушка. Это главное. С головой — выход всегда найдется. Послушайте, ответьте мне…

Протянул руку, тронул ее за плечо.

— Да?

— Я спрашиваю, почему он так поспешно ушел?

— Красные близко. Он не хочет иметь с ними дел. Говорит, у беляков развал, в такой панике легче уйти за границу.

— Опять эти палестинские штучки!

— Какие штучки?! — крикнула она упрямо и стукнула кулачком по колену. — Вы не знаете Давидку! Если бы я могла… Если бы у меня хватило духу!

— Я хочу сказать следующее… — Шимон выпрямился, в голосе его звякнула металлическая нотка. — По всему видать, что скоро войне конец. А большевики… что ж, сильная власть — это совсем неплохо. Не мешали бы спокойно жить и заниматься своим делом… — встал, оперся ладонями о стул. — Так уж случилось, что мы плывем в одной лодке. Да… И давайте не раскачивать ее, а держаться вместе! Времена меняются, и это надо понять.

Направился к двери. На пороге оглянулся — она все смотрела на него, откинув голову, слегка подавшись назад.

Впереди, у двери — истошный женский крик. Трамвай катится все быстрее, быстрее! На переднем сиденье бьется, кричит — возбужденно горящее лицо, черные волосы. О чем она? О самолетах над Синаем. Они разбомбят, уничтожат, сотрут с лица земли. Они — отомстят!

— Нельзя же так! — кричит отец. — Перестаньте! Вы возбуждаете ненависть! Нам, ведь, здесь — жить!

Она не слышит. Голос глохнет в лязге и грохоте.

Выходим. Ждем под палящим солнцем на остановке.

— Газировочки бы выпить… — говорит он намеренно-безразличным тоном.

— Слушай, а, может, она права?

— О чем ты…

— Я говорю, может, только там — чувствуешь себя человеком?

— Человеком! Дрожать день и ночь от страха!

— А мы — не дрожим?

Молчит. Губы отопыриваются как у обиженного ребенка. Влезаем в автобус. Он отворачивается, смотрит в стекло. Умеренность честность долг умеренность честность долг умеренность честность до… умере…

Пыль. Дорожная скука.

Через несколько дней проскакала через местечко красная конница. За ней потянулись телеги и фуры — неповоротливый армейский обоз. Но и они скрылись за дальним лесом. Правда, вторжение их не прошло бесследно, ибо оставило после себя — власть. В синагогу — единственное просторное каменное строенье — по-хозяйски, основательно въехала то ли снабженческая контора, то ли провиантский склад, и начальник его ходил по поселку в справной гимнастерке и начищенных до блеска сапогах. При нем состояло человек пятнадцать красноармейцев, рыскавших по соседним деревням в поисках провианта и фуража. Поначалу, правда, пошукали и в местечке, но сразу поняли что разжиться здесь можно разве что мышами. Жили солидно, не озорничали не баламутили как беляки либо петлюровцы — чувствовалось, устраиваются надолго.

Собрали сходку на площади перед бывшей синагогой, и начальник то и дело одергивая гимнастерку и даже краснея от некоторого волненья мускулистой короткой шеей, объявил, что в местечке провозглашается советская власть. Трудовой еврейский народ, сбросивший иго помещиков и буржуазии, вливается с сего момента в единую пролетарско-крестьянскую семью. А скоро, с победой мировой революции, нации как вредный пережиток и вовсе отомрут! Отныне ликвидируется черта оседлости, и будь ты еврей или нееврей, можешь селиться где угодно: хочешь в Петрограде, хочешь — в Москве, и потому как ты — равноправный гражданин, работа тебе всегда найдется.

От этих новостей голова шла кругом. Правда, равви Шахно, да и другие местные умники отнеслись недоверчиво к словам начальника и говорили, что пока-де им официальную бумагу не покажут, они ни за что не поверят. Да хоть бы это и так — все одно, в новом законе подвох, рассыпятся евреи в разные стороны как горох из мешка, а их и раздавят поодиночке!

Между тем дребезжащее, отчаянно грохочущее колесо девятнадцатого года катилось уже в сентябрь. Начальник уехал из местечка, оставив после себя чернильницу-невыливайку и круглую печать со звездой. Сии символы власти и были вручены Мотьке Лившицу, должно быть, оттого, что Мотька на удивление быстро научился сыпать звенящие как пустые жестянки новые слова. Был вручен Мотьке и маузер в новенькой кобуре, каковой маузер таскал за ним по всему местечку пьяный от счастья мальчонка, взятый Мотькой в должность — то ли ординарец, то ли курьер. И над бывшей синагогой, где сидел Мотька за пустым колченогим столом, развевался красный флаг.

А вскоре произошли события, о которых долго еще вспоминали в местечке. Начались они в один из последних августовских дней, в самую жару, когда улицы были пустынны, и даже старухи не сидели на завалинках, даже мальчишки не возились в пыли… Но несколько зевак, изумленно хлопая осоловелыми глазами, разглядели-таки человека, одетого слишком странно для здешних мест: был он в узком клетчатом пиджаке, на голове имел шляпу, на ногах — городские штиблеты. И вел он красавца-коня, снежно-белого, стройного, с темной отметиной во лбу.

Протерев глаза, с трудом узнавали угрюмого, необщительного постояльца Канторовичей. Несколько человек даже увязались следом и дошли до бывшей синагоги, где канторовичев гость привязал коня к ограде, неторопливо взошел на крыльцо — и скрылся за дверью… Через несколько минут в дверь просунулась сонная ошарашенная морда Мотьки, издала восклицанье — и тоже исчезла. Но вслед появился мотькин ординарец с седлом в руках. Он подошел к коню и стал осторожно и ловко взнуздывать его… Наконец, вышли на крыльцо и Мотька с канторовичевым постояльцем. Мотька проводил его до ворот, хихикая, потирая от возбужденья руки; вскочил в седло, гикнул — и умчался по дороге в город…

Что и говорить, не с пустыми руками явился к Мотьке Шимон. И не только подарком почтил, но, главное, мысль подсказал, своевременную, дельную мысль! И теперь, шествуя посреди улицы в глубоко надвинутой на уши шляпе и наглухо застегнутом пиджаке, он все вспоминал изумленное лицо Мотьки, хищный блеск в его глазах.

Вернувшись домой, Шимон еще долго кружил по комнате…

— …Значит, в ближайшие дни?

— Именно так, — сказал Шимон.

Как темны ночи в конце августа, как беспробудно долги! Об этом ли думал равви Шахно, глядя в окно, мерно постукивая по стеклу длинными пальцами?

— Можете мне поверить. Не в моих интересах обманывать вас. Мотька был вчера в городе и все согласовал.

Полное тело равви колыхнулось. Отошел от окна, сел в кресло напротив Шимона.

— Боится, один не справится?

— Нет. Надо было известить. Чтобы без самоуправства…

— Так… Но почему этот… сморчок уверен, что я утаиваю общинные деньги и синагогальную утварь?

— Очень просто. Когда открыли синагогу, она оказалась пуста. Записи же, изъятые совместно с другими документами у старосты, свидетельствуют, что в общинной кассе еще оставалось кое-что… Я могу назвать точную цифру.

— Стоп! Стоп… — сказал равви, морщась и вскидывая руку. — Я вижу, вы вполне в курсе… Не понимаю только, какая вам… да-да, именно вам от всего этого выгода?

— Ну, при чем здесь это?!

— Погодите… Вы приходите с заявлением о том, что имуществу общины угрожает опасность…

— Экспроприация!

— Хорошо. Будем для простоты называть так. Это кровно касается всех. Поэтому между нами не должно быть никаких недомолвок. Я просил бы…

— Объясниться?

Вежливый кивок головы.

— Но все очень просто. Я узнал, что экспроприация угрожает и моей тете… У нее лавочка. И кое-что есть…

— Ах, да… вы, ведь, родственник Канторовича! — и, нахмурившись, ребе погладил холеную бороду. — Уж эти мне ревнители Торы! Нельзя же в самом деле считать, что лишь ты один имеешь, как это у вас сейчас принято выражаться?.. бессрочный пропуск ко Всевышнему! — поднял на Шимона глаза, устало улыбнулся. — Но вам это неинтересно…

— Дело есть дело, — сказал Шимон. — Так вот, я смог договориться с Мотькой, передав ему определенную сумму. Думаю, в интересах общины я мог бы повторить операцию… В этом случае Мотька изымет не все, а какую-то заранее обговоренную часть. В документах же будет отмечено, что изъятие произведено полностью…

Молчанье. Все так же сидит неподвижно в кресле, сцепив руки, прикрыв глаза.

Шимон кашлянул.

— Но, насколько я разбираюсь в марксизме, — проговорил равви, не открывая глаз, — экспроприации подлежат нечестно нажитые капиталы буржуа. Имущество общины не подпадает под эту категорию.

— Позвольте, позвольте! — крикнул Шимон и даже подскочил в кресле. — Общины более не существует! Религиозные отправления упразднены! Значит, человек, скрывающий бывшее общинное имущество, — грабитель, утаивающий деньги у народа! И с ним поступают по законам военного времени!

Равви открыл глаза и улыбнулся.

— Понятно теперь, откуда ветер дует. А я-то, дурень, грешил на Мотьку.

Встал. Высокая тень поползла по стене, переломилась, вонзилась в потолок.

— Спасибо за сообщенье. Не смею задерживать вас…

Шимон не двинулся с места.

— Что еще? — раздраженно проговорил равви и снова сел в кресло.

— Я вижу, вы недопоняли.

— Да?

— Завтра Мотька потребует все. И учтите, церемониться не будет! Если не отдадите добром, арестует вас и ваше семейство. Что вы так смотрите на меня? Я говорю то, что есть. Дом разнесет по досточкам, но все награбленное вами — найдет! Я пришел с конкретным предложением: дайте отступного, и он заткнется!

— Мотька… Мотьке?! — крикнул вдруг равви высоким тонким голосом.

— Послушайте, это смешно… Чем отличается он от урядника или, скажем, городового? А с ними-то вам дело иметь не впервой?

— Урядник! — проговорил равви и покачал головой. — Не с помощью урядника я уговорил купца Никифорова построить фабрику за рекой, чтобы дать людям работу; не с помощью урядника я десять лет спасал местечко от погромов!.. Видит Бог, сколько это потребовало ума и сил! И вдруг… является этот сопляк с маузером!

— Равви, — сказал Шимон, вставая, — я прошу вас, будьте благоразумны. Та жизнь кончилась и больше никогда не вернется. Я сочувствую вам, но — ничем помочь не могу. У вас впереди еще сутки. И надеюсь, мы поладим…

Минул день. Шимон снова отправился к равви, но его даже не пустили на порог. И тогда в следующую ночь Мотька, ординарец и Шимон ворвались к равви в дом.

Ай, это все было очень неприятно! Денег отдавать не хотели, женщины вопили, дергая себя за редкие волосы, а равви, величественный и мертвенно-бледный, молча сидел у себя в кабинете. Но когда Мотька, дрожащий и столь же бледный, как равви, выхватив свой знаменитый маузер, стрельнул им в потолок, крики стихли, и по кивку равви одна из женщин спустилась в подвал и показала тайник. Снова поднялся невыносимый вой. Ценности выволокли наверх и поспешно унесли.

Решили, что две трети добычи Мотька отвезет в город, треть же отторгует себе, как бы на нужды законной власти. И Шимон тут же в дополнение к описи набросал реестрик, где указал, сколько денег и на какие цели израсходовано будет. Большую часть оставшейся суммы Шимон, скрепя сердце, вручил Мотьке. Сущие крохи достались ему! Но и это для начала неплохо.

Мотька, все более восхищаясь своим помощником, доставил ценности, а также опись с реестриком в город, и там деятельность советской власти в Запашне оценили по-достоинству: мало кто показывал пример такой организованной и четкой работы.

Но более всего понравились опись с реестриком: самые дальновидные головы увидели в них хоть какую-то возможность обуздать управленческий хаос в губернии. Шимона попросили поднатужиться и ради скорейшей победы мировой революции сотворить бумажно-отчетный механизм делопроизводства. Шимон несколько удивился, однако же незамедлительно все исполнил.

Неужели такие детские игрушки могут всерьез занимать их? — думал Шимон. Но, если присмотреться, в руках, привыкших стрелять и бить, они превращаются в тот же выстрел, тот же удар, но более изощренный, способный преодолевать огромные расстояния и с дьявольским рвением хлестать растерянную жертву! Да разве и сам он не чувствует, что окрики из города становятся все нестерпимее, все резче. Требуют (смешно сказать!) излишков хлеба, мяса, фуража… И все требуют, требуют, требуют! И Мотька, хоть и знатно кричит у них по кабинетам и рвет на груди рубашку, но и он охрип, и уже шепчутся за его спиной, не завелась ли в Запашне гидра контрреволюции?

Нет, лучше держаться от них подальше. Сматываться пора, пока его не обвинили во всех смертных грехах, пока он еще ходит — в хороших. И он представлял себе город, огромный город, где было столько возможностей делать хорошие деньги и спокойно, затерявшись в бесчисленных толпах, жить… Но, чтобы развернуться, нужен начальный капитал, а его-то пока и нет…

…Я лежу на диване, вжавшись лицом в подушку. Я ничего не хочу! Оставьте меня в покое!

А он все ходит по комнате. Останавливается, и я знаю, что выцветшие глаза его за чистыми, тщательно протертыми стеклами очков детски-беспомощно, недоуменно смотрят на меня.

Я оборачиваюсь. Да, тот же растерянный, испуганный взгляд.

— Разумеется, — говорит он, — это твое дело. Но подумай сам, ты бросишь институт и — где тебя ждут? Кому ты нужен?

— Я ненавижу цифры! Я гуманитарий!

— Ты собираешься поступать в университет? Как же! Примут тебя! Имей ты хоть семь пядей во лбу…

— Но тебя-то приняли!

Поджав губы, скорбно покачивает головой.

— Я пришел с фронта. Были другие времена. А когда оканчивал институт, все уже изменилось.

Он подымает глаза. Все тот же удивленный, беспомощно-вопросительный взгляд.

— Пришлось сменить профессию… А что делать? Надо же кормить семью.

— То-то ты кормишь! Каждый месяц получаем подачки от деда!

Я вижу его склоненную голову, рыжий хохолок, уже начинающий седеть.

— Если бы не дедушка, — говорит он, — мы бы давно погибли…

Накатывали на местечко осенние дожди, ветер топорщил дранку на крышах. Бурлила вода, и казалось, это маленькие суденышки, застигнутые непогодой в открытом море, упрямо держат свой курс… К какой цели? Куда?

В конце октября умер реб Нахман.

Последние дни они не отходили от него: он метался, мычал, на лбу надувались темные вены. Неведомая, огромная, властная сила волокла его, ломала, крутила. А он — не хотел умирать! Он цеплялся за их руки до боли, до синяков, но его все стремительней уносило куда-то, и он выбивался из сил!

Он лежал уже неподвижно, на заострившемся лице проступала синева, и только шевелящиеся пальцы все хватали край простыни, еще сопротивлялись, еще жили… Затихли и они.

В открытую настежь дверь входили и выходили люди, причитали, шептались по углам. Постаревший, осунувшийся равви Шахно пел, закрыв глаза, мерно покачиваясь, и в первый раз за долгие годы печально и тихо реб Нахман слушал его…

А над домом, над местечком, над всем огромным миром горели высокие холодные звезды поздней осени девятнадцатого года.

В начале ноября Шимон объявил женщинам, что уезжает… Встревоженные лица обернулись к нему, а он, откинувшись на спинку стула и глядя куда-то поверх их голов, загадочно и отрешенно молчал.

— Надолго? — спросила старуха.

— Как знать… Как знать!

— Вот жалость-то! А я так рассчитывала, что вы поможете мне в лавке. При ваших связях…

— Разумеется! — воскликнул Шимон и нетерпеливо махнул рукой. — Но разве можно здесь — вести настоящее дело? Нет уж, я подамся в Питер или в Москву… Почему бы не заняться лесом? Люди будут строиться…

— А кто вам позволит? — сказала Руфь, блестящими глазами исподлобья следя за Шимоном. — Частник сейчас не в моде.

— О, не беспокойтесь! Торговля есть торговля… кто бы ею ни занимался. А пока, что ж… заручусь письмом и, дай Бог, выбью какую-нибудь должностишку. Вы же видите, я кое-что могу и зря слов на ветер не бросаю…

Старуха слушала его, слегка приоткрыв от напряженья рот:

— Конечно! — воскликнула она. — Такой умный, энергичный молодой человек! Путь перед вами открытый… А что делать нам? В эти ужасные времена и без всякой защиты… Если бы был жив отец!

— Бросьте, мама! Он и себя-то защитить не мог.

— Без мужчины в доме тяжело. Особенно сейчас… — голос вдруг охрип, Шимон кашлянул в кулак. — Но, если мы решим к обоюдному удовольствию один вопросик…

Побледнев, Руфь склонилась над столом.

— Да… Более всего я ценю достаток и семейный уют. Но одного не бывает без другого. Я не из породы пустобрехов, которые женятся и плодят в нищете таких же нищих, как и они сами. Каждое дело нуждается в серьезном размышлении и надлежащей материальной основе…

Старуха взглянула на дочь и дипломатическая улыбка слегка растянула уголки ее губ.

— Но и откладывать то, что уже созрело, не следует, — продолжал Шимон, одаряя старуху той же улыбкой. — Я… э… искренне (сердце прыгнуло к горлу) искренне… расположен к вашей дочери и хочу… чтобы она стала моей женой! С вашей… и своей помощью я создам ей все условия для спокойной, обеспеченной жизни… Не здесь, конечно, а в Москве… или в Питере… Это более подходит ей.

Голос угас.

— Что ж, — проговорила старуха, — я не против… Счастье дочери для меня дороже… всего!

Умолкла, и оба с одинаковым выраженьем напряженного ожиданья посмотрели на Руфь.

Сгорбившись, она катала по столу хлебный шарик… отдернула руки. Не подымая глаз, едва заметно кивнула. Шимон встал, на негнущихся ногах подошел к ней, осторожно поцеловал в холодные вялые губы.

Накануне свадьбы старуха отсчитала Шимону сто золотых. Вместе с двадцатью монетками равви получилась уже немалая сумма. Договорились, что старуха переедет к ним, как только они устроятся на новом месте — ничего не поделаешь: придется продать лавку и дом.

Шимон отправился в город и сообщил о своем отъезде. Его пытались отговорить, но он твердо стоял на своем: по семейным обстоятельствам ему необходимо уехать, и просьба его лишь об одном — о записочке, о добром слове… И записочка была незамедлительно составлена, и сам зам-пред-ревкома своею подписью скрепил ее.

В субботу жених и невеста двинулись к синагоге. Свадьба после победы новой власти случалась впервые. Много народу увязалось за ними и вместе с молодыми ввалилось внутрь. Мотька, смекнувший, сколь подымает это событие его престиж в глазах односельчан, расправил плечи — и заговорил! Оказывается, Шимон и Руфь бросили вызов отжившим поповским обрядам, первыми показали пример другим, заложили основы новой советской семьи!

Был вручен им документ, удостоверяющий перед всем миром законность совершившегося, и в правом нижнем углу его — сияла фиолетовая звезда.

Правда, на свадьбу никто, кроме Мотьки и нескольких членов сельсовета, не пришел. Мотька напился, размахивал маузером и все пытался стрельнуть, пока ординарец, уже пообвыкший в новой должности, не увел Мотьку спать.

На следующее утро подогнали коляску, тщательно уложили немногочисленный скарб. Не обращая внимания на сунувшегося к ней Шимона, старуха подошла к Руфи и обняла ее… Трооогай! Коляска покачнулась, покатила по расхлябанной колее. В мутной дымке исчезли дома и река, и вот уже простучали копыта по настилу моста. Пригорок, поле, и снова колеса скрипят и пахнет мокрой кожей… Дальше, дальше… Кануло все, словно и не было вовсе? Да, нет же, было!

И женщина рядом, сложив на коленях руки, молча смотрит в туман.

Москва, 1986