Нужно самому это видеть, чтобы представить несравнимую ни с чем картину возвращения с поля битвы раненых солдат.

Раненые шли сами.

Шли, опираясь — кто на винтовку, кто на палку или на руку товарища, такого же раненого. Некоторых несли на носилках.

За спиной у покалеченных, тяжело шагавших людей, оставалась передовая. Там только что они вели бой, наступали. А теперь двигались в обратном направлении — угрюмые, обессиленные, в окровавленных гимнастерках.

Навстречу им попадались тыловики, вернее так называемые «тыловики»: видавшие виды ездовые, чаще пожилые, степенные солдаты, без конца подвозившие и подвозившие к переднему краю патроны, гранаты, мины, снаряды; бывалые ротные и батальонные старшины, у которых, пока шел бой, невпроворот было самых различных хозяйственных дел; беспокойные, вечно спешат куда-то связисты, и во сне, наверное, не перестающие кричать в микрофоны и без конца тянуть проводную свою паутину. За ними — нестроевые штабные писаря, начпроды, кладовщики, повара и прочие представители только с виду легкой и немудрящей, а в действительности очень беспокойной на войне службы обеспечения и быта. Корреспонденты дивизионных газет, наверное, самый деловой на свете народ — стоя, даже не присаживаясь, лихорадочно листали помятые свои блокноты, прямо на ходу брали интервью у тех, кто возвращался из боя, возвращался, одержав победу.

Я шел с прострелянными руками.

Бинтов у меня не было. Руки кое-как обмотаны кусками материи, на которые исполосовал нательную рубашку.

В первые минуты, когда ранило, боли никакой почти не почувствовал. Руки, словно пронзенные электрическим током, трясло мелкой нервной дрожью и только. Теперь же боль постепенно приходила, правая рука багрово опухала.

Я думал, что может начаться заражение крови, гангрена, и очень обрадовался, увидев, что навстречу мне идут незнакомые связисты и с ними — сумка на боку — девушка-санинструктор.

Она посмотрела на меня холодновато: как-никак солдат я был из другой части. Но тут же уселась на траву, достала медикаменты. Срезала мои набухшие от крови тряпки, наложила чистые повязки. Сделала все профессионально и просто, и быстро — только после этого побежала догонять товарищей.

Я даже не успел поблагодарить ее, так быстро она вскочила на ноги и скрылась со своими связистами.

Как звали ее?

Я не спросил.

Но если бы и спросил — сказала бы она разве? Много нашего брата, раненых, тащилось в тот день по прифронтовому лесу, многим и очень многим приходилось делать перевязки.

Чем дальше от передовой, тем чаще начинали попадаться солдаты вторых эшелонов. Огромные массы людей двигались как в ту, так и в другую сторону — с фронта и на фронт. Создавалось впечатление непрерывности всего происходящего; чувствовалось, что все вокруг, внешне вроде бы стихийно, сумбурно, запутанно, на самом деле свершается строго продуманно, закономерно, в полном соответствии с «рабочими планами» войны, которые заранее разрабатывались военачальниками и штабами.

На коротком у обочины дороги привале молодой автоматчик — из тех, кто движется к фронту — подсаживается к отдыхающему раненому.

Правая щека у автоматчика в двух местах покарябана, рассечена, словно когтистый зверь прошелся в свое время лапой. Сразу видно, что отправляется он на фронт не впервые — меченый.

Прикуривая у раненого, заглядывает в глаза, кивком головы показывает в сторону передовой:

— Дает?

— Да-а-ет... — не сразу и словно нехотя тянет раненый. Тянет так, точно речь идет о чем-то само-собой разумеющемся, не слишком существенном, таком, о чем и рассуждать-то вроде бы даже не следует.

Незнакомые, случайно повстречавшись на лихом перепутье, солдаты раскуривают папироски, обмениваются еще двумя-тремя ничего не значащими для непосвященного фразами. Прощаются.

— Ну, будь здоров, браток! — автоматчик отходит, понимающе глянув на бинты, что перепеленали руки раненого.

— Будь и ты, солдат!..

Шагают каждый в свою сторону. Я гляжу на них, вспоминая сорок первый год, июнь, начальные, самые тяжелые дни войны.

Война застала меня на небольшой железнодорожной станции в трехстах километрах от Москвы. С утра и до позднего вечера на этой станции и привокзальной площади толпился народ. Главным образом женщины и подростки встречали и провожали вагоны с первыми «ранеными. Скорее инстинктивно, чем специально, с какой-то скрупулезной, подсознательной добросовестностью вели люди счет — сколько санитарных эшелонов с фронта, тихих, без гудков, словно отрешенных от всего мира, пройдет через станцию за день.

Четвертый эшелон...

Седьмой...

Десятый...

Грязные, изодранные гимнастерки, помятые пилотки. Худые, потемневшие лица, воспаленные глаза, какие бывают у людей, которые, не отрываясь, смотрят на яркое пламя. И — бинты, бинты и бинты... Все до одного красноармейца в бинтах и повязках. И все это проплывает на фоне темных дверных проемов теплушек.

Такими запечатлелись самые первые кадры войны в моей памяти.

Запомнился высокий, интеллигентного вида старик, школьный учитель, о нем местные старожилы говорили, что в прошлом, до революции, он служил в армии полковником. Мы, школяры, относились к нему одновременно и с уважением, и несколько предубежденно: полковник-то он как-никак был все же царский.

Опираясь на сухую прямую палку, сам такой же сухой и прямой стоит старик на перроне, долго вглядывается в раненых бойцов, показывающихся из вагона.

И хотя знает, что там, откуда прибыли бойцы, нашим приходится туго, из сводок Генерального штаба хорошо известно, что Красная Армия отходит в глубь страны, отступает по всему фронту, хотя и знает все это, а спрашивает тихо:

— Ну, как там... сынки?

Никто не отвечает.

Только один бритоголовый боец, кряжистый, крепкий на вид, но бледный — лицо белее снега — отводя глаза в сторону, мрачно роняет:

— Наша берет, папаша... Берет!..

И еще добавляет что-то совсем уже нелитературное.

С тех пор, с того июня 1941-го прошло много времени, утекло много воды. После этого уже был разгром немцев под Москвой, была сокрушительная их катастрофа под Сталинградом. Да и вообще очень многое с тех пор переменилось.

А сейчас, когда наступило лето, великое лето 1943-го года, немца снова мы теснили и, хотя сражение на Огненной Курской дуге по сути дела только еще начинало разгораться, уже ощущалось, в воздухе носилось желанное предчувствие, что пройдет совсем немного пройдет, может, всего несколько раскаленных дней и хребет фашистскому зверю будет, будет, наконец, переломлен!

Ломали этот хребет, себя не жалея, тысячи и тысячи таких, как пропагандист, старшина Иванов, ротный Галактионов, лейтенант Хаюстов, Владимир Юферов.

Противоборство — не бывает бескровным.

...Раненые стекались к медсанбату.

Медсанбат — небольшая в лесу поляна, делянка, на колышках натянуто несколько больших брезентовых палаток. Люди сидят, лежат, стоят; вокруг шум, какого не бывало, наверное, со времен великого переселения народов. Раненых здесь оперируют, перевязывают, кормят, принимают от них принесенное с передовой оружие.

В одной из палаток врач-хирург ощупывает ногу приковылявшего на костылях солдата. Привычным движением рук начинает разматывать присохшие к ране, скоробившиеся бинты, потом неожиданно, рывком срывает всю повязку. Так лучше для раненого: мгновенная пронзительная боль, а после сразу же облегчение.

Но раненый дико вскрикивает. Страшно вращая вылезшими из орбит глазами.

— Ты... Что же это?..

У хирурга красное, воспаленное от бессоницы лицо. Он незадолго до этого сделал сложную операцию; впереди у него длинная череда таких же, как и сегодня, бессонных дней и ночей, дожидаются его сотни раненых. Он имеет не меньшее право взорваться, накричать на раненого.

Но хирургу волнение противопоказано. Он не кричит. Просто не желает иметь дело с буйным, разошедшимся не на шутку солдатом, пока тот не успокоится.

Не глядя ни на кого, говорит усталым, глухим, похоже, безучастным ко всему голосом:

— Следующего.

...Вышел из операционной солдатик и без того маленький, худенький, а тут и совсем съежившийся, ссутулившийся, ставший похожим на ребенка — собирается вокруг него сразу несколько легкораненых «болельщиков».

Ранение у солдатика пустяковое: осколком мины перебило нижнюю фалангу большого пальца правой руки.

Палец, пожалуй, можно было и сохранить — так по крайней мере кажется солдатику — но женщина-врач решила иначе.

Солдат рассказывает, а на глазах у него слезы...

Солдата жалко. И в то же время таким игрушечным кажется его маленькое личное горе на фоне огромного человеческого несчастья здесь же, вокруг, у других людей, войной жестоко, навсегда изувеченных.

Далеко не все, доставленные сюда с передовой, возвращались к жизни. Лютая на поле боя смерть не оставляла людей, когда они находились, казалось бы, уже вне опасности. Тянулась она, привставая, наверное, на цыпочки. Одних доставала своей косой здесь, в медсанбате, других настигала на сортировочных пунктах, в санитарных поездах, далеких тыловых госпиталях.

Среди раненых, ожидавших в медсанбате перевязки, я запомнил лейтенанта Новикова.

Лейтенант — ветеран, вместе с дивизией воевал под Сталинградом. Его, опаленное степным солнцем лицо, обычно темное, коричневое от загара, на этот раз белым-бело: сквозное ранение в живот разрывной пулей.

Рядом с лейтенантом стояла девушка-ефрейтор санинструктор, тоже раненая. Держа на перевязи свою раздробленную осколком руку, она по-мужски стойко переносила ранение — никак не хотела воспользоваться приглашением пройти перевязку вне очереди, а все уговаривала лейтенанта:

— У вас ранение тяжелое. Пожалуйста, проходите!.

Лейтенант, стараясь казаться веселым, даже беспечным, улыбался:

— Это — что! Пустяки! Под Сталинградом бывало еще и не такое... Не привыкать!

Пытался шутить, хотя и видно было, что удается ему это через силу.

Я не мог понять, никак не хотел поверить, через несколько часов узнав, что лейтенант Новиков скончался. Рана в живот оказалась смертельной.

Кто скажет, какая это была по счету гибель в то памятный знойный июльский день на одном только нашем героическом Брянском фронте?

Настал тот момент, наивысшая точка в невиданном развернувшемся на огромных пространствах от Харькова и до Орла сражении, когда наступило вдруг страшна равновесие.

Наверное, это была кульминационная точка все войны. Знаменитое, долго и тщательно готовившееся летнее наступление немцев уже захлебнулось, дало осечку, а у наших армий, еще не хватало сил повернуть противника вспять, окончательно сломить его ожесточеннейшее, какое только можно представить, сопротивление.

Подсчеты эти зафиксированы нынче в учебниках истории: плотность нашей артиллерии на направлении главных ударов летом 1943-го года впервые за все время войны превысила двести орудий и минометов на километр фронта. Огневая насыщенность у противника была примерно такой же. А это означает: с двух сторон — с нашей и немецкой — артиллерии насчитывалось столько, что одно орудие или миномет приходились на каждые несколько метров линии фронта.

Также подсчитано: кроме орудий и минометов, в сражении на Огненной дуге участвовали с обеих сторон около 7 тысяч танков и самоходных орудий, до 6 тысяч самолетов; боевые действия одновременно вели более 3 миллионов человек. Все это значительно превысило количество живой силы и техники в сражениях под Москвой и Сталинградом, вместе взятых.

После разгрома в Курской битве — крах гитлеровской Германии стал неминуем.