В школе, в десятом выпускном классе, я сбежал однажды с урока литературы. Было это в апреле тысяча девятьсот сорок первого года.
Дело осложнилось тем, что вместе со мной прогул совершили еще человек двадцать — вся или почти вся мальчишеская половина нашего класса. Всем «гамузом» мы отправились в лес, благо он был поблизости, школа располагалась на самой окраине рабочего поселка, пробродили по лесу сорок пять минут — академический час — и как ни в чем не бывало, организованно, чуть ли не строем явились к последнему уроку.
Отвечать за случившееся предстояло, судя по всему, одному мне.
С легкой руки кого-то из учителей за мной давно уже укрепилась репутация заводилы, пользующегося чуть ли не сверхъестественным влиянием на остальных учащихся. Стоит, считалось, мне что-нибудь предпринять, тотчас же отыщутся подражатели!
Сам я, разумеется, и не предполагал, что обладаю такой, можно сказать, мистической силой. Гипнозом не владел, красноречием особенным не блистал, все больше помалкивал.
И уж никак не мог подумать, что в лес вслед за мной потянутся и другие ребята.
Просто была весна, в лесу бушевали вовсю ручейки, от земли шел пар, а в стволах белоснежных берез давно уже бродили молодые, взбудораженные солнечным теплом соки.
А еще виноват был Александр Блок. В ту пору мы учили его «незнакомок» и других «прекрасных дам».
Утешить меня взялся мой первый друг Коля Павлов.
— Ты вот что, очень-то не горюй. И не трусь, духом не падай. Как-нибудь все обойдется, перемелется — мука будет. Осталось всего-то два месяца: май, июнь... А там!..
Коля Павлов стянул с переносицы большие роговые очки и, близоруко щурясь, сосредоточенно стал протирать носовым платком толстые стекла.
— Ты все же счастливый: пойдешь в армию. А вот я...— Коля махнул рукой, сам над собой иронически усмехнулся. Потом, чтобы окончательно взбодрить меня, добавил: — Самое страшное — комитет комсомола. А секретарь комитета парень свой, Женя Обухов.
Женя Обухов, точно, парень был свой, такой же, как и мы, десятиклассник из смежного класса. В ближайшие дни мне предстояло встретиться с ним в официальной обстановке: я только что подал заявление с просьбой принять в комсомол.
Говоря откровенно, очень-то я и не трусил.
О том, что произошло, сразу же и забыл, тем более, что следующим был урок по военному делу — так называлась новая, недавно введенная в школах учебная дисциплина.
Изучался на этом уроке Дисциплинарный устав РККА.
Новый наш преподаватель — бритоголовый, круглолицый капитан, работник райвоенкомата, прохаживался неторопливой, размеренной походкой вдоль парт, размахивая по-строевому правой рукой, а ладонь левой, засунув за поясной ремень там, где у бойцов обычно располагается подсумок. На его груди ало, как орден Красного Знамени, поблескивал большой овальный значок «Ворошиловского стрелка» первой степени. Значок этот был тогда еще в редкость.
Капитан говорил, на память цитируя параграфы Устава, а мы буквально смотрели ему в рот, боясь пропустить хоть слово.
Наркомом обороны в то время был назначен маршал Тимошенко. На переменах мы, парни, с видом знатоков подолгу рассуждали на новую для нас тему о взысканиях, поощрении красноармейцев за отличную службу. Рассуждали с такой гордостью, будто наши об этом разговоры уже возвеличивали нас, возвышали, делали в глазах наших девчат людьми мужественными, суровыми и смелыми.
Интерес наш к военным занятиям не был праздным. Сразу после десятилетки всем нам предстояла служба в Красной Армии — уже вышел Указ, по которому призывной возраст для окончивших среднюю школу понижался до восемнадцати лет, какие бы то ни было отсрочки от призыва отменялись; знали мы, что воинская служба связана с жестким режимом и беспрекословным повиновением — и к этому себя готовили.
Из всех нас только один Коля Павлов всерьез, кажется, помышлял об институте. Очки он носил с сильнейшим увеличением, но даже и они плохо помогали: когда читал — зарывался головой в книгу так, что из-за обложки ничего не видно, кроме светловолосой макушки.
Военные занятия пролетели, как всегда, незаметно. А после них нас ожидал сюрприз: весь класс по распоряжению директора школы оставили на «после уроков». Оставили, собственно, не весь класс, а только часть его — злостную и недисциплинированную, то есть мальчишек.
Первым к классной доске учительница литературы вызвала Колю Бурханского.
Спокойный и уравновешенный, в движениях медлительный, даже, пожалуй, ленивый, а на язык дерзкий, Коля Бурханский мечтал после школы поступить в авиа-училище, стать военным летчиком. Вот только с носом у него явно было неблагополучно. Когда парень говорил — сильно гундосил, словно страдал хроническим, неизлечимым насморком.
Сейчас Коля стоял обреченно возле учительского стола и, повернув голову к окну, хотя там ровным счетом ничего не было, гнусавым голосом, крайне невыразительно, меланхолично и безбожно перевирая слова, декламировал:
— Очарованный!.. И очарованную!.. — изо всех сил, отчаянно, почти хором подсказывали ему так громко, что услышать можно, наверное, даже в коридоре: — И о-ча-ро-ван-ну-ю!
Но Коля Бурханский был выше подсказок, он просто не желал их слушать. Всем своим видом, выражением лица, голосом, гундосящим больше обычного, он демонстративно стремился подчеркнуть, что Блок для него, в сущности, совершенно безразличен. Блоку ли, его ли нежным стихам, туманным, символическим, сравниться с тем, что нравилось Бурханскому? Почти на каждой перемене будущий военлет пел:
— Нахал! Ну и нахал же ты! — повскакав на перемене из-за парт, окружили со всех сторон Колю Бурханского. — Ведь ты же нарочно коверкаешь слова! Нарочно дурачишься!
В вопросах литературы девчата по отношению к нам, парням, находились в полной оппозиции. Они были без ума от Пушкина и Лермонтова, Тютчева и Некрасова, а мы тогда никого не хотели признавать, кроме Маяковского. На этой почве у нас часто возникали стихийные, очень шумные и очень путаные, как я сейчас понимаю, споры.
Больше всего по этим вопросам сталкивались мы со старостой класса Асей Луговой, нашей круглой отличницей.
— А как же, ребята, с Пушкиным, а? Как же с Пушкиным? — спрашивала она, обращаясь поочередно то к одному из нас, то к другому, и при этом заглядывала каждому в глаза: — Как же с Пушкиным, а? — твердила она, а на ресницах у самой — видно было издалека — начинали дрожать крупные бусины слез. Она никак не могла стерпеть обид, которые мы, современные ей бронтозавры, дремучие невежды, наносили любимейшему поэту.
Гордо мы проходили мимо тех слез: они нас не трогали.
Мы все были железные парни, смоляные да огненно-рыжие вихры и чубы, а некоторые, как я, ни вихров, ни чубов не имели, стриглись наголо, чтобы больше походить на новобранцев, молодых бойцов.
Собираясь на заседание школьного комитета комсомола, я принарядился: впервые в жизни надел костюм, который мои предусмотрительные родители приобрели для меня еще за два года до окончания школы. Костюм был не ахти какой — дешевый, хлопчатобумажный, но по тем временам достаточно солидный.
И вот заседание комитета комсомола, меня принимают в члены ВЛКСМ.
Кратко сообщил свою биографию, которая состояла всего из нескольких слов: родился (из озорства подмывало сказать — умирать еще не собираюсь); пока что не имею; не участвовал; не состоял...
Начались прения.
«Свой» парень Женя Обухов первый обрушился на меня с гневной обличительной речью! Со свойственной ему категоричностью и запальчивостью юного комсомольского вожака он заклеймил и пригвоздил меня, до конца разоблачив, как зачинщика, подстрекателя, подающего самый плохой пример для несоюзной учащейся молодежи.
— Ответьте мне, разве сможем мы, комсомольцы, терпеть такое поведение своего товарища? — сурово возвысив голос, обратился он к членам комитета. И не дожидаясь, когда кто-нибудь ответит, сам заключил, подытожил словами Маяковского: «Думай о комсомоле дни и недели! Ряды свои оглядывай зорче. Все ли комсомольцы на самом деле? Или только комсомольца корчат?»
По-видимому, Обухов был в тот день в сильном ораторском ударе, и мне, пожалуй, не следовало попадаться в такой неподходящий момент ему на глаза.
В комсомол меня все же приняли. И приняли единогласно.
И хотя здорово «пропесочили», «продраили».
Весна была в полном разгаре. В лесу уже успела подсохнуть земля, солнце вовсю пригревало, почки на деревьях набухли, туго налились, вот-вот готовые лопнуть, залпом выстрелить в небесную синеву.
В голове у меня какой-то веселый сумбур, в воображении возникают смутные волнующие образы. Я иду, радуясь и солнцу, и свету, и еще неизвестно чему.
Впереди экзамены, выпускной бал, прощание со школой.
А дальше? Могло быть еще все: любимая девушка, и новые замечательные друзья-товарищи, и проводы, и разлука, и суровая, по всем армейским законам, служба, может статься, на далекой пограничной заставе. Возможно отличишься!
И это, и многое-многое другое, пока неизведанное, неиспытанное, такое, от чего будет еще не раз кружиться голова, перехватывать дыхание...
Впереди была еще вся жизнь.