Арзамас, минометно-пулеметное военное училище, учебный плац. Год 1942-ой.

Четвертая курсантская рота лихо, так, что земля звенит, марширует по плацу, кося глаза на командира, держа равнение.

— Ррраз!

— Ррраз-два!

— Ррраз!

У курсантов подтянуты животы, аккуратно, ровно на два пальца от брови, сдвинуты набок пилотки. Руки, согнутые в локтях, одна за другой взлетают к груди и тут же стремительно выбрасываются в стороны и назад.

В соседней с нами пулеметной роте кто-то затягивает:

Город спит привычкой барской, А трубач стране трубит подъем. Клич несется пролетарский — Школа ходит ходуном.

Песня старая-престарая, доставшаяся курсантам чуть ли не от самого первого поколения красноармейцев. Мы так полюбили ее, что между собой называем гимном своего училища — «Гимном АМПУ».

Школа средних командиров Комсостав стране своей кует, Смело в бой идти готовый За трудящийся народ.

Как говорится, лиха беда начало. Стоит только начать одной роте, как уже через минуту в воздухе станет тесно от песен. Кто еще может так петь, как курсанты!

Слева от нас, пытаясь всех заглушить, гремят наши «союзники» по училищу — минометчики:

Белоруссия родная, Украина золотая, Наше счастье моло-до-е!..

А сзади уже накатывается:

Даль-не-вос-точная, даешь отпор!..

У нашей роты — своя песня. Хотя и не так старая, но еще предвоенная, тоже тысячу раз петая и перепетая. Про то, как пролетают кони шляхом каменистым и привстал в стремени передовой, как поэскадронно, подтянув поводья, вылетают в бой отчаянные кавалеристы. Сами мы, конечно, не конники — пулеметчики, будущая пехота, пехтура, ну да что из того! Рота дружно подхватывает припев.

Курсанты поют вдохновенно, сразу видно — в свое удовольствие. Особенно старается один — здоровенный двадцатидвухлетний парень, шагающий впереди меня. Раскрывает рот широко, от напряжения аж вытягивает шею. Кажется, ничего другого не существует для него в эту минуту. Петь, так уж петь! Самому небу пусть будет жарко!

— Ррро-та-а-а!.. — все песни на плацу разом перекрывает густым рокочущим басом наш старшина. Крепкий, приземистый, почти квадратный, он разводит руки слегка в стороны и с командой — «Стой!» — рывком прижимает их к туловищу.

— Ррразойдись!

Долгожданная, милая сердцу команда, душа радостно трепыхается.

Перерыв!

Всех, кто шагал в строю, словно раскидывает ураганом. Бросаются врассыпную, стремглав пробегают несколько метров и только уже в отдалении останавливаются и тихо, степенно переговариваясь, начинают расходиться. Каждый идет своей дорогой.

Курсант, который усерднее всех пел в строю, отбегает подальше. В сторонке останавливается, поправляет ремень.

Харч у курсантов в военное время известный: десятая наркомовская норма. И сливочное масло по утрам, и сахар — всего побольше, чем в линейных частях. Но как ни сытнее по сравнению с другими нам живется, все молодым кажется маловато, особенно для такого здоровенного парня, как курсант, шагающий в строю впереди меня. Он во всем привык быть первым — и на плацу, и на стрельбище, и в столовой... Я совсем уже было собираюсь увязаться за курсантом-тяжеловесом, вдруг слышу, как меня окликает старшина:

— Курсант Любимов, ко мне!

В Арзамасском училище я не так давно, всего третью неделю. Старшина еще не запомнил как следует мою фамилию, путает, а самое главное — плохо выговаривает ее по-русски. Я, правда, на это не обижаюсь. Когда он меня вызывает: «Курсант Любимов!», немедленно откликаюсь: «Я, курсант Любимов!» А когда он, спохватившись, замечает: «Постой, постой! Так ты же ведь не Любимов?», — я не спорю с ним, тут же соглашаюсь: «Так точно! Любимов — это сокращенный вариант! Для удобства!».

Бегом, как и требует всегда старшина, устремляюсь к нему. Душа у меня сразу же перестает трепыхаться. Словно вспугнутая птица, она срывается с места, на котором в обычное время находится, подпрыгивает куда-то очень высоко, делает там, на высоте, что-то вроде сальто-мортале и оттуда кувырком летит вниз, в самые пятки.

Дело в том, что еще вчера я потерял... пуговицу. Где ее посеял — не знаю, потерю свою сразу даже не заметил. Но на вечерней поверке старшина с первого брошенного в мою сторону взгляда сразу же обнаружил «отсутствие присутствия» таковой на хлястике шинели.

— Это еще что за фокусы?.. Пришить! И немедленно!

Пытаюсь объяснить, где, мол, ее, ту пуговицу, я раздобуду? Не дома ведь!

Старшина смотрит на меня, как все старшины, когда имеют дело с некстати свалившимся на их голову салаженком:

— Роди! Скажи, что нашел...

Выражение «Роди — скажи, что нашел» у старшины любимейшее, в него он вкладывает смысл, близкий суворовскому — «Прояви воинскую находчивость». Не важно, что курсанты понимают старшинский афоризм по-своему: словно высочайшее благословение предпринять то, что на языке, совсем уж не военном, звучит, как «Ловкость рук...»

«Родить» я все-таки не сумел. И теперь вот стою перед старшиной — душа ушла в пятки, жду разноса.

К моему удивлению, старшина, ни слова не говоря, лезет к себе в карман и, немножко порывшись, извлекает оттуда на свет божий злополучную пуговицу, точно такую, какая требуется.

— Держи!.. Две минуты сроку!

Колю иголкой пальцы, стараясь уложиться в отведенные мне минуты. Пришить пуговицу — дело не хитрое, для солдата — пустяк. Но время, время!

— Эх-ма, кабы дома! — снисходительно улыбаясь, сочувствует мне один из моих друзей по роте курсант Шадрин. — Да кабы жена!.. Да кабы теща вдобавок!.. Не мучился и не страдал бы: и пуговицу жена пришила, и блинами теща накормила...

Шадрин — высокий розовощекий парень, очень стройный и удивительно тонкий, тоненький, как стебелек. На вид — словно даже и не парень — подросток, ни с того ни с сего неожиданно даже для самого себя вымахавший в высоту. Лицо в веснушках, волосы золотистые, и лицо, и волосы — все будто светится, рдеет рыжеватым пламенем.

Единственный во всей нашей роте Шадрин — «женатик». Жениться успел перед самым призывом в армию, едва «стукнуло» восемнадцать. Семейная жизнь, молодая жена составляют сейчас предмет его особой, мужской гордости.

— Нет, ребята, что там ни говори, а семейная жизнь — лафа! Это понимать надо, — любит он иногда пофилософствовать в кругу курсантов-ижевцев, своих земляков. — Ну кто, скажите, остался у вас дома? Братишки? Сестренки?.. А меня жена ждет! Вам разве такое понять? Разве поймете вы, бобыли, что значит вернуться к своей жене после победы? Э-эх!.. Дожить бы вот только!

Курсанты внимательно Шадрина слушают. А вот завидуют ли ему? Или, наоборот, сочувствуют? Сказать трудно.

Нас, ребят из Ижевска, в пулеметной роте четверо: я, Шадрин, Юферов и Чумаков. Я попал в Ижевск осенью тысяча девятьсот сорок первого, догнал там мать и младших двух братьев: пока я находился под Москвой, рыл на Бородинском поле окопы, родные переехали.

Мы, четверо, познакомились друг с другом уже на призывном пункте. Вместе прибыли из Ижевска в Арзамас, попали в один пулеметный взвод, в казарме устроились по соседству на нарах, сейчас вот на плацу вместе одолеваем то, что называется утренним тренажом по строевой подготовке.

Юферов — бывшее «ремесло», перед войной успел закончить ремесленное училище, работал котельщиком на Воткинском заводе. Парень спокойный, уравновешенный, немножко, как и большинство котельщиков, глуховатый, а потому, может быть, самый среди нас неразговорчивый. Стоит неподалеку от меня, искоса наблюдает, как я начинаю орудовать иголкой.

А Чумаков — словно юла, крутится, вертится, ни одной секунды в состоянии покоя! За минуту успел перекинуться словами сразу с несколькими курсантами: с кем-то поздоровался, что-то разузнал, другому сам сообщил новость; попутно, мимоходом разжился у кого-то солидной щепотью махры и теперь довольный сворачивает козью ножку, напоминающую размерами увесистую оглоблю. При этом весело напевает:

Мы в бой поедем на тачанке И пулемет с собой возьмем!..

Не напелся, видать, досыта в строю!

Родом Чумаков из Россоши, из песенного, развеселого и разудалого, как мне почему-то всегда казалось, Воронежского края. В Ижевске он работал возчиком. Профессию выбрал, я думаю, не случайно. Коней любит он, можно сказать, беззаветно! Спит и видит их даже во сне: гнедых, вороных, каурых... Сам в этом признается.

— Да как же ты их так видишь — вороных или рыжих? Цветные сны тебе снятся, что ли? — начнут курсанты приставать к Чумакову с расспросами. Но тот только пожимает плечами:

— А так... Сам даже не знаю как... Вижу — и все тут!

Чумаков, как и я, успел перед войной закончить среднюю школу. В нашей роте он слывет первым, можно сказать, эрудитом. С кем угодно, на любую тему, без конца может говорить, рассуждать, спорить — прямая противоположность замкнутому, почти всегда молчаливому Юферову. Но — вот удивительно! — о чем бы разговор не заходил, какого бы вопроса ни касался, Чумаков в конечном счете сведет его к своим лошадям.

Вот и этот раз.

— А знаете ли вы, дорогие мои, — обращается он к нам, озорно по-цыгански посверкивая глазами. — Знаете ли, что означает моя фамилия?

Черноволосый, смуглый Чумаков и впрямь походит немножко на цыгана — стоит в кругу, в центре всеобщего внимания, смолит «оглоблю» свою, тыльной стороной ладони под носом словно усы разглаживает:

— Не слыхивали? Вы что же, думаете, фамилии людям просто вот так приляпывают? Ни за что, ни про что?.. Э-э, нет, глубоко заблуждаетесь! Фамилия — тот же для человека паспорт или вывеска, как на булочной и на ресторане! А как вы думали? Фамилия, хоть самая заковыристая — обязательно что-нибудь да расскажет, всю родословную свою, если захочешь, по ней узнаешь, стоит только разобраться...

Чумаков, все больше увлекаясь своим рассказом, с ожесточением чешет в затылке.

— Ну вот я, например... Кто я такой? Чумак я — чумак и есть! И все предки мои тоже чумаками были — и деды, и прадеды. Все на лошадях ездили, лошадями занимались, извозчичьим делом, как и я, пробавлялись А почему? Да потому, что чумак — это, по-украински или просто по-казацкому, извозчик и есть! Не знали этого раньше? В первый раз слышите? Жаль, жаль, конечно...

Чумаков напускает на себя профессорский вид и снисходительно сожалея, сочувствуя нашей необразованности, наставляет:

— Вам бы, друзья, почитывать кое-что надо, интересоваться ...классической литературой хотя бы. Писателя Бунина, Ивана Алексеевича, случайно не читали? Как он про чумацкие-то возы описывает? Что, не читали? Не приходилось?

Писателя Бунина мы действительно не читали. А по тому мы и помалкиваем, соглашаемся с Чумаковым с тем, какое толкование дает он своей фамилии.

Извозчик так извозчик, пусть будет так.

Сдается, правда, что извозчиками-то чумаки был особенными, дело имели не столько, кажется, с лошадями, сколько с волами — где-то такое читать или слышать все же приходилось. Ну да это дело десятое. Стоит ли из-за мелочи спорить с Чумаковым? Заранее известно, все равно его не переспоришь, ни за что не переубедишь. Он сам в этом нисколько не сомневается: человек, говорит, еще такой не родился, чтобы со мной спор выиграть.

Не меньше лошадей любит Чумаков и военную свою специальность. Считает, что ему здорово в армии повезло — попал после призыва не куда-нибудь, а прямо в пулеметное училище. Старательно, самым скрупулезным образом изучает все, что связано с пулеметом. Назубок знает матчасть, отлично стреляет — на всех стрельбах неизменно занимает только первое место по роте.

Никогда не упустит случая похвалиться:

— Пулеметчик — это же... Знаете, друзья, что это такое? Самая главная, самая ответственная сейчас на земле должность! Самая необходимая! А как вы думаете? Вот немцев победим — кому больше всех обязана будет победа? Нам, пулеметчикам! Кому же еще! А почему? Да потому! Скажите, кто находится в самых первых рядах пехоты? Кто косит врага? Мы, пулеметчики! А кто идет в бой с открытым забралом? Танкисты? Артиллеристы? Опять же мы! Вот и выходит, как ни крути, что нет и не может быть большей для человека чести, чем принадлежать к великому и славному племени красных пулеметчиков. Храбрейшие из храбрых — вот кто такие они! Что, не правильно говорю? — Чумаков делает непродолжительную паузу, успевая стрельнуть сразу по всем курсантам крупной шрапнелью своих черных цыганских глаз, и торжественно закругляет:

— Да здравствуют пулеметчики — лучшие сыны нашей Родины!

Таким провозглашением он любит заканчивать каждое свое высказывание, будь то выступление на комсомольском собрании, пламенная речь на митинге или самый простой, самый обиходный разговор в компании случайных попутчиков.

Говорун и весельчак, Чумаков, пожалуй, больше всех нас мечтает поскорее попасть на фронт. Сильно надеется, что ему и на фронте повезет — доведется лично принять участие в освобождении родной Воронежской области, побывать, может быть, у себя дома.

Однажды вечером он зашел, говорят, к старшине. а несколько минут буквально засыпал его вопросами.

Что да как? Когда состоится очередной из училища выпуск? Куда, на какой фронт вероятнее всего будет разнарядка? Сколько звездочек — одну или две — планирует начальство выпускникам на недавно появившиеся погоны?

Долго обо всем выспрашивал, выведывал, а под самый конец поинтересовался: не знает ли, не слышал ли, случайно, старшина, опытный, бывалый человек, фронтовик, что-нибудь о тачанках? Существуют ли они сейчас в Красной Армии, используются ли на фронтах Отечественной войны?

И тут, оказывается, не мог не думать о своих заветных — златокудрых да черногривых!..

— Ну, как? Все еще не пришил? — это обращается ко мне Юферов. Он все время молчаливо созерцал, как я вожусь со злополучной пуговицей и, наконец, не выдержал:

— Поторопись! Сейчас будет команда «Строиться!»

И действительно, едва я успеваю сделать на нитке узелок, как старшина объявляет:

— Ста-а-ановись!

Следующее после перерыва занятие — отработка командирского голоса. Командовать — не самому исполнять, вроде бы проще всего, самое легкое занятие Все лучше, чем ползать по-пластунски, рыть гнезда для пулеметов или лесами да болотами, каких много в окрестностях Арзамаса, ходить по азимуту... Но нет, и командиром тоже, по-видимому, нужно родиться.

Курсанты расходятся по отделениям, обособляются, чтобы друг другу не мешать. Один за другим каждый покидает строй и, становясь временно командиром под наблюдением старшины начинает упражнять свои голосовые связки:

— Рота-а! Напра-во!

— Нале-во!

— Круго-о-ом, марш!

У кого команды получаются получше, у кого похуже. У меня, должно быть, хуже всех.

— Железа, железа в голосе маловато! — говорит старшина.

— Твердости не чувствуется... Ну, никакой!

То ли дело у старшины у самого.

— Смир-р-р-р... — соловьем-разбойником,  сделав глубокий вдох, заливается он на всю округу, и строй так и замирает, застыв, вслушивается в раскатистое, грозно-предупредительное рокотание:

— Р-р-р-р-р!..

В тот миг, когда строй и без того уже стоит, не шелохнется, старшина, тряхнув головой, вдруг выпаливает, выстреливает, как из пушки:

— Н-н-на!!!

И хотя после этого еще добавляет неуставное «И не шевелись!!» — оно уже излишне. Никто и так, он знает, не шевельнется, не дыхнет.

Мне не хочется выглядеть среди других курсантов белой вороной. И я стараюсь, тренируюсь изо всех сил. Пробую на все лады: и «Смир-но!», и по-старшински «Смиррр-ннна!», и отрывисто, коротко «Смирррн!» — результата почти никакого.

Старшина расстраивается, похоже, больше меня самого. Широкое, чуть рябоватое лицо его пунцовеет, голос от возмущения начинает дрожать.

— Ну что ты будешь делать? Что будешь делать с сугубо невоенным человеком! — сокрушается он. — Давай снова!.. Да громче, громче давай! Что ты шепчешь себе такое... как девушке на свидании! Воображение у тебя хоть какое-нибудь есть? Можешь на минуту представить, что перед тобой не отделение и не взвод, и даже не рота, а весь батальон! Или, еще лучше, полк! Вот и командуй, чтобы весь полк тебя слышал, а не я один. Делай, как я, ну...

Старшина набирает полную грудь воздуха и голосом, в котором железа, наверное, больше, чем во всем нашем училищном оружейном парке, в тысячный уже, должно быть, за сегодня раз командует:

— Рро-та-а-а!..

Мощь старшинского голоса такова, что толстые каменные стены бывшего Арзамасского женского монастыря, за которыми находится наше училище, кажется, вздрагивают, сотрясаются, готовые вот-вот рухнуть, рассыпаться прямо на наших глазах.

— Смир-р-ннна!!

...Уважаемый, дорогой ты мой старшина, петрозаводский карел товарищ Семенов! Если бы ты знал, что не только я, но и подавляющее большинство твоих воспитанников — курсанты 1924-го года рождения — так никогда и не будут командовать ни батальонами, ни ротами, ни даже взводами.

Каждый солдат носит, как говорится, в своем походном ранце маршальский жезл. Это верно. Но верно и то, что далеко не все солдаты становятся со временем не только генералами, но даже и офицерами.

Так случится и с нами.

Пройдет немного, совсем немного времени — всего три месяца — и мы выедем на фронт.

Родине потребуются пулеметчики, и летом 1943-го года курсанты Арзамасского, так и не примерив лейтенантские погоны, окажутся на Курской дуге, в самом пекле начинающегося здесь великого сражения. Там они залягут с пулеметами на огневых позициях — на одном из самых опасных боевых направлений — врастут с этими пулеметами в землю, прикипят руками своими к раскаленным металлическим рукояткам, и многие из них так никогда уже потом и не поднимутся. Останутся в знойных июльских полях, в цветение лугов — безусые, девятнадцати лет, чтобы никому не уступить никогда ни своих рубежей, ни славы — боевой славы курсантских рот — ни высокой судьбы, ни данного им смертью права вечно числиться рядовыми...