Кто-то не рассчитал. Может быть, мы, а может, наше училищное командование. Но факт остается фактом: сухие пайки, все, какие были выданы нам концентраты, сухари — все кончилось еще в эшелоне, в пути, пока мы ехали от Арзамаса до Тулы. А от Тулы, как выяснилось сразу, нам предстояло еще топать и топать, добираясь пешим порядком до места расположения 260-й стрелковой дивизии.

Кто знал, на каком тульском километре дожидается она нас?

Пока ехали в вагоне — «пировали», роскошничали: самозабвенно расправлялись с сухарями, без конца варили из концентратов супы да каши, без всякого сожаления уничтожали консервы.

Как же — ехали на фронт!

Старшина Мокеев, единственный представитель комсостава, сопровождающий в часть нашу курсантскую роту, идет впереди колонны, внимательно вслушиваясь в то, о чем разговаривают курсанты. По мере того, как разговор принимает все более продовольственный характер, старшина все больше морщится, хмурится.

Старшина молод и по молодости горяч, вспыльчив, но не злобив, отходчив. Сорвавшись, успокаивается и уже не кричит, а ворчит себе под нос:

— Разболтались! Как старые Мазаи... на огороде!

Почему «на огороде» не понятно. У Некрасова, помнится, «старый Мазай разболтался в сарае...» Ну да не стоит спорить, опровергать сейчас старшину. И так видно — не в духе.

Курсанты приумолкли, попритихли. Только тот, кто разговор затеял, не удержался, ввернул еще одну прибаутку — теперь почему-то на украинский манер:

— Так мы шо? Мы — ничего...

Старшине нашему не позавидуешь. Мучается, страдает он, переживает создавшееся положение больше всех. Как-никак — начальство, к тому же в данный момент единственное, а следовательно, и верховное.

А раз начальство, так и выкручивайся: корми, пои, пекись обо всех, проявляй, если надо, воинскую находчивость, изобретательность, докажи, что не зря носишь на погонах старшинские лычки.

Мы идем, месим грязь, еле волочим ноги по раскисшим, не устоявшимся после весенней распутицы дорогам. Иногда задерживаемся возле какого-нибудь звонко журчащего ручейка, пьем холодную, до ломоты в зубах воду, немножко отдыхаем и снова трогаемся в путь.

К вечеру останавливаемся на ночлег. Устраиваемся в заброшенном, полуразвалившемся сарае неподалеку от дороги — кто на полу, кто на чердаке, бывшем сеновале, а кто — места всем не хватает — прямо на улице, под навесом. Медленно и тяжело засыпаем, ворочаясь с боку на бок.

Дольше всех не укладывается старшина. Все ходит вокруг сараюшки, что-то обмозговывает, готовится, видно, принять какое-то стратегически важное решение.

Пусть ходит, решает, думаем мы. Все равно ничего не выходит, ничего не решит. Положение, в котором мы оказались, похуже, наверное, губернаторского. Ходи не ходи, думай не думай...

Видимо, все же мы плохо знали своего старшину, не смогли до конца оценить его способности. Так или иначе, а наутро следующего дня он, неожиданно для нас, а может быть, неожиданно и для самого себя, оказывается вдруг на коне. На белом коне — в самом прямом, буквальном смысле этого слова. Сидит — сразу его и не признаешь: грудь прямо, ноги по-кавалерийски колесом выгнуты, фуражка для пущей важности на самые глаза нахлобучена. Левой рукой старшина немножко аж даже подбоченился. Словно на парад собрался, белых перчаток только не хватает...

Забрела, сама приплелась к сараю, на обжитое тепло чья-то лошадь, серая, в крапинку — видать, заблудившаяся, отбилась от своей части. Вот старшина — не будь плох — этим и воспользовался.

— Никому не расходиться. Дожидаться меня здесь возле сарая. Я — мигом...

Мигом не мигом, часа через два старшина и на самом деле вернулся, приветствуемый радостными криками курсантов. Сидит на белом своем коне еще прямее, еще величественнее, вид — Георгия Победоносца. Перед собой на крупе лошади мешок держит.

— Дали, славяне! Тульские пряники!..

Быстро расстилаем на земле чью-то шинель, на нее грудками раскладываем ржаные сухари, полученные неизвестно под какой зарок старшиной в оказавшейся поблизости войсковой части.

Снова и снова шагаем мы разоренными, пахнущими гарью тульскими дорогами. Дорогам этим, кажется, конца нет. Когда устаем, присаживаемся где-нибудь на обочине, в дождевой воде, в синих лужах отмачиваем залежалые, твердые, как камень, сухари. Молча съедаем их.

Только очень злые языки могут утверждать: солдатская жизнь — такая, дескать, беззаботная, на всем-то, как есть, на готовеньком!

Мы прослужили всего ничего, а прошел, кажется, целый год.

Видно, плохие все же получаются из нас солдаты. Неважные мы бойцы, раз так быстро вымотались, устали, не успев даже повоевать. Война — вон она: конца- края еще ей не видно! Хотя и разбили немцев под Сталинградом, пленили и истребили там более трехсот тысяч вражеских солдат, да только фашистские армии и сегодня еще стоят неподалеку от Волги. И от Москвы по соседству — в калужских, да вот в этих, тульских краях, от нас — совсем близко, теперь уже в каких-то десятках километров.

Наступит ли когда-нибудь благословеннейший в жизни день и час, и тот миг, когда возвратится, наконец, солдат с победой? Домой вернется. Сбросит с натруженных плеч заскорузлую серую шинель, размотает в последний раз потемневшие, почти до рядна изношенные обмотки. Да сядет с дороги за стол, выпьет, чокнувшись с оставшимися в живых родными, с соседями и друзьями, плотно закусит да и завалится после всего набоковую — отоспаться, наконец-то, за все годы войны в тепле, на мягкой постели. Кому посчастливится?

А пока впереди нас тяжело гремит что-то там, у горизонта... А сзади заметили, подпрыгивая, покачиваясь из стороны в сторону, несется по дороге, догоняя роту, какая-то повозка.

Тачанка не тачанка, тарантас не тарантас, поровнявшись с нами, круто притормаживает, останавливается.

Впереди — бравый ездовой, у него за спиной — пожилой, сухощавый подполковник.

Узнав, кто мы такие, подполковник широким хозяйским жестом, совсем не по-военному, приглашает нас подойти поближе — окружаем повозку кольцом. Очень буднично, запросто он обращается к нам:

— Ну-с, здравствуйте! Для начала давайте знакомиться. Я — подполковник Мирошниченко, командир 260-й стрелковой дивизии. Как говорится, я — ваш батя...

Лицо у подполковника строгое, серьезное, а глаза смеются, от их уголков расходятся в стороны тоненькие морщинки-лучики:

— Прошу...любить и жаловать!

На комдиве — долгополая шинель, ладно скроенная, туго перехваченная широким ремнем, но вся измызганная, пообтертая в блиндажах и окопах. Выглядит она куда старее, затасканнее, чем у нас, курсантов, одетых с иголочки. Погон, как у нас, у подполковника нет; на петличках — по три шпалы. Мы, курсанты, первыми, видать, приносим в армию новые знаки различия.

С нескрываемым любопытством мы разглядываем с близкого расстояния настоящего фронтовика, командира соединения, который совсем еще недавно лупил немцев. А тот тоже не без любопытства всматривается в нас, незнакомых ему парней в погонах, свежее свое пополнение.

Выглядим мы, впрочем, не так уж и свежо, не так молодецки, по сравнению с побуревшим от загара, прокаленным степными ветрами и солнцем подполковником. Но тот явно радуется встрече, и его настроение бодрость передаются постепенно и нам.

От подполковника узнаем, что 260-й дивизии в Тульской области пока нет: после разгрома врага под Сталинградом она задержалась на Волге, под Котлубанью но сейчас находится в пути. Вот уже прибыл командир дивизии, на днях прибудут ПФС — продовольственно фуражное снабжение и все прочее. Старшине Мокееву, «кавалерийскому» нашему командиру, подполковник дает распоряжение: роте не двигаться дальше, а расположиться на постой в ближайшей деревне. Туда интенданты должны в скором времени забросить продукты.

Так оказываемся мы в тульской деревне Н.

Пишу «Н» не потому, что тогда, в войну, она представляла какой-то особый стратегический интерес, была засекречена и, тридцать с лишним лет спустя, еще не пришло время раскрыть тайну. Нет, просто не помню сейчас названия. Писать когда-нибудь «мемуары красноармейца» я не рассчитывал, никаких записей, дневников не вел. Мне запомнились лишь некоторые названия тульских деревень, мимо которых лежал наш путь: Новое Село, Гамово, Демьяново, Иворовка. Возможно, в каком-то одном из этих селений и стояли мы на постое.

Я со своими товарищами оказываюсь в доме старого крестьянина, колхозника-инвалида, имя которого тоже, к сожалению, запамятовал.

Днем хозяин наш работает в поле. А когда возвращается, мы вместе с ним усаживаемся за большой деревянный стол, установленный посередине дома, и высокая седоволосая женщина ставит перед нами горячий, прямо из печки, кулеш, дымящийся и обжигающий, напоминающий расплавленный металл, только что выплеснутый из мартена. Кулеш вкусно — так, что кружится голова, — пахнет, и мы с жадностью едим, обжигаясь, торопясь и сдерживая себя, чтобы не нарушать очередность, не забегать со своей ложкой вперед товарища.

Чаша с кулешом огромная, одна на всех. Я удивляюсь — откуда такая? Никогда раньше мне не приходилось видеть ничего подобного.

Но еще больше удивляюсь я тому, из чего умудряется хозяйка готовить кулеш, огненную ту похлебку, на всю нашу — из шести человек! — курсантскую братию? В деревне хоть шаром покати — подчистую все было подчищено оккупантами.

Находиться на иждивении людей, которые сами перебиваются, бог знает чем, мы, конечно, не можем. Начинаем предлагать хозяину в подарок все подряд из нехитрых своих солдатских пожитков: кто — самодельный плексигласовый портсигар, вымененный когда-то у случайно повстречавшегося летчика, кто — алюминиевую, тоже самодельную, расческу с надежными, неломающимися зубьями, кто — настоящее произведение искусства — нарезной, с разноцветными колечками мундштук, собственноручно выточенный еще до армии, на заводе.

Старый колхозник не берет от нас ничего.

— Нет, нет!.. Что вы, что вы, ребята?.. Солдаты ведь... свои!

Старик словно оправдывается, чувствует себя в чем-то виноватым. Чтобы поскорее от нас избавиться, быстро берет топор и, громыхая деревянной своей култышкой (правая нога — протез), направляется к дверям.

Останавливается в нерешительности:

— Не пособите?..

И мы все, как один, дружно пособляем ему. Колем, пилим, складываем около дома дрова, таскаем из лесу слеги, — так здесь называют длинные жерди, — ремонтируем плетень, вскапываем огород.

О, как завидуем мы в это время нашему хозяину!

У этого человека есть в жизни все: свой родной дом, свой порог, хотя и разрушенное, но хозяйство, свой кулеш на столе, а самое главное — возможность самому, именно самому трудиться, собственными руками зарабатывать хлеб насущный! В каком розовом, райски-несбыточном, чудеснейшем свете представляется теперь всем нам жизнь родных, знакомых, всех, кто не находится сейчас в действующей армии!

Знаем, хорошо знаем, что и там, и в тылу, людям сейчас не сладко; приходится иной раз и потруднее, чем нам в армии. Подростки — и те, наравне со взрослыми, без отпусков и без выходных — по двенадцать часов простаивают за станками, бывает, и сутками не вылазят из цехов, женщины в деревнях, повздыхав и поохав, сами впрягаются в плуги и, обмотавшись постромками, тянут и тянут, чтобы хоть так вспахать поле, не опоздать с севом. Знаем все это — и как о самом большом счастье мечтаем, вернемся с победой домой, заживем после войны самой прекрасной — мирной жизнью.

Ночью мы спим и видим ее, эту будущую жизнь во сне.