Лучшее лето в её жизни

Любомирская Лея

Городские сказки

 

 

Осенние старички

Когда начинает холодать, в «Макдоналдсе» на авениде Луизы Тоди собираются старички.

Старички не едят гамбургеров и картошки, не пьют кока-колы.

Старички не разговаривают между собой.

Старички сидят за столиками неподвижно, как большие птицы, и смотрят свозь стекло на авениду Луизы Тоди.

– Почему их здесь столько? – спрашиваю я Джулию.

Джулия оглядывается.

– Кого?

– Старичков, – говорю я.

Джулия смотрит на меня, в глазах у нее плещется недоумение.

Потом она с облегчением выдыхает.

– Я думала, ты серьезно, – говорит она.

На авениде Луизы Тоди начинает идти дождь.

Старички не отрываясь смотрят на него сквозь стекло.

Старички делают осень.

Сажусь к старичкам спиной.

Теперь я как будто Джулия – ем гамбургер и не вижу старичков.

– Простите, – говорят мне сзади, и я от неожиданности роняю недоеденный гамбургер в мороженое.

– Простите, барышня, – говорит мне маленький старичок в кепке, – вы не замените меня на несколько минут? Мне нужно отойти в туалет.

Я молчу.

– Вам не придется ничего делать, – уговаривает старичок. – Просто смотрите на улицу и думайте дождь.

– Я не хочу думать дождь, – молчу я. – Я не люблю дождь. Можно, я буду думать солнце?

– Сейчас не время думать солнце, – говорит старичок. – Осенью нужно думать дождь. Пожалуйста, попробуйте думать дождь.

– Хорошо, – молчу я. – Но это будет мой дождь.

– Ладно, – соглашается старичок. – Пусть это будет ваш дождь. Я отойду на пять минут. Больше нельзя: вы устанете.

Старички один за другим отрывают взгляды от окна.

Я одна смотрю на авениду Луизы Тоди.

Стиснув зубы, изо всех сил думаю мой дождь.

– Надо же, – удивляется Джулия, – осень, а грохочет, как в мае!

Старички качают головами. Один из них кивает мне.

– В вашем возрасте я тоже все время норовил думать грозу, – улыбается он.

– А я – радугу, – мечтательно говорит маленький старичок в кепке, появляясь у меня из-за спины.

– Спасибо, барышня, – вежливо добавляет он.

– Спасибо, спасибо, у вас отлично получилось, для первого раза просто прекрасно, – шелестят остальные старички.

– Вот видишь, – хочу я сказать Джулии, – а ты думала, я шучу.

Но Джулии рядом нет.

Забыв про меня, она выскочила на улицу и фотографирует радугу, сияющую над авенидой Луизы Тоди.

 

Baixa. Антониета

– Иии! – тоненько пищит Антониета, потягиваясь. – Ииииииииииии!!!

Надо же, как спина затекла. И ноги. Особенно правая. Антониета приседает, делает несколько энергичных наклонов, опять приседает. Потом прыгает – на правой ноге, на левой, обеими ногами. Тяжелые, слегка асимметричные груди колышутся не в такт, Антониета прижимает их ладонями и еще немножечко прыгает.

Мануэл наверху тоже прижал руки к груди, виляет бедрами, кривляется – передразнивает Антониету.

Антониета показывает ему язык. Потом подпрыгивает в последний раз и бежит к фонтану.

Погоди, машет ей сверху Мануэл, погоди, не беги, я с тобой, я сейчас спущусь, но Антониета уже влетела в фонтан и пляшет там, по колено в воде, между бьющими в небо разноцветными подсвеченными струями. Пляшет неумело, но старательно и вдохновенно, высоко вскидывая ноги и вздымая тучи брызг.

Мануэл смотрит на нее сверху и качает головой. Он уже передумал спускаться, ему интереснее наблюдать за Антониетой, чем принимать участие в ее забавах.

Теперь Антониета танцует танго, сама за партнера, сама за партнершу, то обнимет воздух, то отпустит, ненадолго, на полмгновения, чтобы поймать у самой воды, резко притянуть к себе, снова обнять и снова отпустить.

Мануэл только головой качает – надо же, как весна на девчонку действует.

Антониета кидает на Мануэла победный взгляд, разворачивается на пятках, поскальзывается на брошенной кем-то в фонтан монетке, взмахивает руками и с размаху садится в воду.

Мануэл пожимает плечами – доигралась. Я так и знал, и утешать тебя не буду, и не проси.

Антониета несколько мгновений сидит неподвижно, потом начинает смеяться. Она смеется, потому что действительно смешно, – тоже мне русалка, дух фонтана, полтуловища торчит из воды, а еще потому, что Мануэл смотрит и ему вовсе необязательно знать, что Антониета сильно ушиблась и ей очень больно в том месте, где заканчивается спина.

Хорошо, что у меня нет хвоста, думает Антониета, выбираясь из фонтана и стараясь не кривиться от боли, а то бы я его сломала, как пить дать сломала бы.

Антониета украдкой потирает ушибленное место – уже не так больно, но немного обидно, не буду больше танцевать в фонтане, ну его, – потом двумя руками приглаживает мокрые волосы, облепившие голову, заправляет короткие прядки за уши и идет по авениде, смешно шлепая босыми ступнями по круглым камушкам мостовой.

Не доходя до полицейского участка, притормаживает. Машет рукой Луизе – Луиза, пойдем гулять, смотри, какая ночь, – но Луиза только улыбается, белое лицо светится в темноте. Антониета ждет несколько секунд, может, Луиза передумает, но Луиза никогда не передумывает, Луиза – цельная натура.

Антониета идет дальше, за участок, за старый кинотеатр, у которого провалилась крыша, а в зрительном зале выросли бугенвиллеи, за церковь, у дверей которой что ни ночь кто-то оставляет свежие цветы.

У входа в банк Антониета останавливается. Там, в банке, кто-то с утра забыл маленькую бежевую собаку в красном шейном платке. Банк закрылся в четыре часа, собака проплакала весь вечер и теперь лежит у двери, как лохматый бежевый коврик. Антониета присаживается на корточки.

Собака, говорит Антониета, прижимая ладонь к стеклу, бедная маленькая собака, что ты делаешь в банке в это время?

Собака вскакивает и начинает через стекло нюхать Антониетину ладонь. Потом садится, упирается лбом туда, где, не будь стекла, было бы Антониетино колено, и закрывает глаза, а Антониета начинает водить ладонью там, где, не будь стекла, была бы бежевая собачья спина. Над головой Антониеты то и дело проносятся летучие мыши, тугие и стремительные, как снаряды, но Антониета не вскакивает и даже не ежится, чтобы не напугать задремавшую за стеклянной дверью собаку.

* * *

– Какая сволочь это делает?! – почти со слезами в голосе спрашивает замглавы городской администрации Руй Тейшейра да Силва. – Кому это надо?! Что за идиотское развлечение?!

Тейшейре да Силве никто не отвечает. Начальник полиции Карлуш де Соуза Лопеш, прикрыв рот ладонью, отчаянно, с подвыванием, зевает, директор департамента строительства Жозе Мария Гонсалвеш вполголоса обсуждает с секретаршей Терезой преимущества макробиотики перед голоданием, остальные просто смотрят по сторонам.

– Что, ни у кого нет никаких мыслей по этому поводу? – рявкает Тейшейра да Силва. – Карлуш? Ну ты-то просто обязан знать!

Соуза Лопеш давится очередным зевком.

– Студенты… балуются, – наконец говорит он. – Не заморачивайся, я сегодня тут парней поставлю. Никто даже близко не подойдет.

– А еще, – встревает Жозе Мария Гонсалвеш, – можно ее это… зацементировать снизу. Выйдет дешевле, чем ставить тут полицию.

– Как это – зацементировать? – брюзгливо спрашивает Тейшейра да Силва.

– Ну… – Жозе Мария Гонсалвеш машет руками, показывая, как именно можно зацементировать. – Снизу. Чтобы она не просто на камне сидела, а была бы к нему как бы приклеена. Намертво то есть. Тогда ее точно никто больше не стащит.

– Это варварство! – кричит кто-то. – Какое – зацементировать, это же произведение искусства!!!

Антониета прекращает слушать и незаметно усаживается поудобнее. Кажется, левую ногу надо вытянуть чуть-чуть побольше, но Антониета не рискует. Вдруг кто-нибудь увидит, что она шевелится?

Неужели зацементируют, думает она. Как же я тогда?..

Натягивая поводок, к Антониете подбегает маленькая бежевая собака в красном шейном платке. За ней ковыляет маленькая старушка в бежевой кофте и таком же, как у собаки, красном платке. Собака деловито обнюхивает Антониету, щекотно тычется в ступню черным кожаным носом. Антониета не знает, хочется ей рассмеяться или расплакаться от умиления.

Собака, думает она, маленькая собака, тебя нашли!

Собака останавливается и задирает лапку. Антониетиной ноге становится тепло и мокро. Скотина, расстроенно думает Антониета. Ну ничего, забудут тебя опять в банке.

Мануэл смотрит на Антониету со своего высоченного постамента и ехидно улыбается.

Погоди, думает он. Это тебя еще голуби не обнаружили.

 

Переулки

…Епифания повернулась и постучала по стеклу, а потом, когда я голову поднял, пальцем поманила – иди сюда, мол.

Я говорю – я? Она мне из кабины кивает – ты, ты, а все остальные в окна уставились и сидят, довольны, что не их зовут.

Просто смешно, как они ее все боятся. Я вот не боюсь, совсем практически, подумаешь, колеса вместо ног. Я один раз в бассейне видел девчонку, так у нее вообще на ногах было по шесть пальцев, а между ними – перепонки.

У Епифании нет перепонок между пальцами. Но зато у нее руки в три сложения, как зонтики. Если в салоне кто-то орет, мусорит или, там, сиденья режет, она спокойно может дотянуться из кабины до самого последнего ряда и дать в лоб. Поэтому у нас в трамвае всегда чисто и спокойно. Всегда.

Подхожу к кабине.

– Иву, – говорит мне Епифания, – Иву, у меня опять перепутаны все переулки! Иву, ты же знаешь правила: еще раз ты мне спутаешь переулки, и я тебя высажу на первой же остановке, так и знай!

* * *

– Иву – чудесный мальчик!

Директриса дружелюбно улыбается, и Ана Паула улыбается в ответ, стараясь выглядеть как можно естественнее. Ана Паула всегда чувствует себя немного не в своей тарелке, когда ее вызывают в школу по поводу Иву, к тому же директриса, с этим ее ничего не выражающим лицом и скрежещущим механическим голосом, повергает Ану Паулу в трепет.

– Он что-то натворил?

Директриса качает головой.

– Иву – чудесный мальчик, – повторяет с напором. – Но он все время как будто… – Директриса щелкает пальцами с неприятным сухим звуком, и Ана Паула делает нечеловеческое усилие, чтобы не поморщиться. – Он все время как будто не здесь. Он весь в своем мире. Вы понимаете, что я хочу сказать?

Ана Паула нерешительно кивает. Она не очень понимает, но уточнить не решается.

– Ну вот, – директриса снова улыбается. – К тому же он регулярно путает мне переулки.

– Простите?!

– Уроки. Я говорю, он постоянно прогуливает уроки.

* * *

– Это уже четвертая школа, четвертая школа в этом году! Иву, что ты делаешь? Если тебя выгонят и отсюда, тебя больше никуда не возьмут! Ты понимаешь?!

Иву тяжело вздыхает.

– Мам?

– Что – мам?!

– Если ты про переулки…

– Я про уроки, – чеканит Ана Паула. – Про уроки, которые ты прогуливаешь!

– Я не прогуливаю!

– Мать Епифания сказала, что прогуливаешь!

– Она врет! Если б я прогуливал, ей бы все равно не было видно из кабины, у нее темное стекло! Это она злится из-за переулков!

– Прекрати!!! – уже не сдерживаясь, кричит Ана Паула. – Хватит! Я больше не могу слышать эту чушь про трамваи, кабины и переулки! Это школа, Иву, шко-ла! Не трамвай! Не автобус! Не космический корабль! Ты уже заигрался настолько, что не отличаешь, где твои фантазии, а где жизнь!

– Хорошо. – У Иву дрожат губы, но он изо всех сил старается говорить спокойно. – Допустим, я заигрался. Но ты же видела Епифанию! Ты же видела, что у нее колеса вместо ног!

– Господи, Иву! – Ана Паула не знает, плакать ей или смеяться. – Ну что ты несешь? Это просто инвалидная коляска!

* * *

Ана Паула курит на скамейке в темном парке и по сотому разу перебирает в голове все подробности сегодняшнего визита в школу. Зря она отдала Иву на пятидневку. Как чувствовала, что ничего хорошего из этого не выйдет. Бедный маленький Иву… надо его оттуда забирать, пока не поздно.

Ана Паула с силой тушит сигарету о скамейку и тут же достает еще одну. Сейчас она выкурит только эту и пойдет наконец домой.

В этот момент скамейка вздрагивает. Потом еще раз, посильнее, и еще раз, и еще, как будто кто-то толкает ее снизу. Ана Паула вскакивает, хватает сумку и по влажному газону бежит к выходу из парка. Только землетрясения мне сегодня не хватало для полного счастья! – думает она на бегу.

* * *

Я обижен на Епифанию. Зачем она сказала маме про переулки? Можно подумать, я нарочно…

Ну ничего. Я ей сегодня устрою. И пусть высаживает на первой же остановке, подумаешь!

* * *

– Ну вот видите, – скрежещет кто-то рядом с Аной Паулой. Ана Паула резко оборачивается и чуть не сталкивается с директрисой. На директрисе вместо ее обычного монашеского облачения надета широченная ночная сорочка, из-под которой торчат колеса. Иву прав, с ужасом думает Ана Паула, никакая это не коляска!

– Видите, – повторяет директриса, потирая колесо, как будто это ревматическое колено, – вот об этом я вам сегодня и говорила. Да что вы на меня-то уставились, вы на перекресток посмотрите!

Ана Паула послушно смотрит в указанном направлении. На перекрестке, точно посередине, прямо на асфальте сидит Иву в полосатой пижаме. А у его ног сплетаются в клубок…

– Что это? – севшим голосом спрашивает Ана Паула. – Как он это делает?

– Это улицы, – говорит директриса. – Улицы, переулки, аллеи, тропинки. Они его любят. Другие мальчики могут час звать хором, ни один тупик даже не шевельнется. А Иву достаточно просто из трамвая выйти – и они уже сами ползут! Один раз загородное шоссе явилось, представляете? – Директриса вздыхает и снова потирает колесо. – Удивительно талантливый мальчик ваш Иву. Жалко, неорганизованный. Как ночью выйдет – так наутро все переулки перепутаны.

Ана Паула нервно смеется. Я сошла с ума, думает она, я сошла с ума, ой, мамочки, ясошласу…

Что-то трогает ее за колено. Ана Паула визжит, но тут же берет себя в руки. Потом осторожно смотрит вниз и видит, что в ноги ей тычется крошечная парковая аллейка. Ана Паула медлит чуть-чуть, потом решительно присаживается на корточки и осторожно гладит аллейку по круглым камушкам.

 

Delirium. Домик

– Мама, тебе нравится этот домик? Мам! Мам! Мааааааааааааааам!!! Тебе нравится этот домик? Мне нравится. А тебе нравится? А папе? Спроси у папы, папе нравится этот домик?

Арлет до сих пор не уверена, она ли замечталась и чуть не врезалась в дом, или дом выскочил из-за угла и чуть не налетел на нее.

– Не помню, – говорит Арлет. – Ну правда, не помню. Помню – шла… А потом раз! И он…

– Мам, а почему этот дяденька одет в юбку?

– Это не юбка, это хитон.

– А зачем?

– Что зачем?

– Зачем дяденька в эту… в этот одет? Он девочка?

– Он не девочка, он бог Марс.

– Какой бок?

– Никакой не бок. Его зовут Марс, он бог войны.

– А почему он в юбке? В юбке на войну не ходят!

– Это не юбка, это хитон.

– А как зовут его собачку?

Арлет вспоминает, какие на том доме были азулежу, и у нее даже очки запотевают от волнения.

– Ты же знаешь, – говорит Арлет, – я разбираюсь в азулежу. Поверь мне, эти азулежу были всем азулежу азулежу. Там были такие панно между окнами! Панно с богами! Во-первых, Марс. Такой классический, знаешь, в боевом облачении и с волком. Волк как живой! Я все ждала, что он на меня оскалится…

– Мам, смотри, какая у тетеньки огромная птичка! Это какая птичка?

– Сова.

– Совака? Птичка-совака?

– Не совака. Просто – сова. Такая большая ночная птица.

– А она кусается?

Арлет достает из кармана серую мягкую тряпочку, снимает очки и тщательно протирает стекла.

– Потом там была Минерва, – говорит Арлет, надевая очки. – Ты просто не представляешь, я не могу описать… Такая Минерва!!! И сова у нее. Сумасшедшая сова, абсолютно живая, живее, чем живая сова в зоопарке, я тебе клянусь! Я ее погладила, а она меня как цапнет за палец!

Арлет внезапно замолкает и краснеет.

– Ну то есть не цапнет, конечно… Там был кусочек отбит, где у нее клюв. Я погладила и поцарапалась. Но ощущение было… ну ты понимаешь.

– Мама! Мамамамамама!!!

– Ну что тебе?!

– Мам, смотри, детки голые! Совсем голые! Они бесстыжие, да?

– Нет, они просто неодетые.

– А когда я просто неодетая, я бесстыжая?

– Только когда ты неодетая при гостях по всему дому бегаешь.

– А они тоже бегают! Смотри, они бегают! Они муху ловят! Смотри, смотри! Фу, какие бесстыжие!!!

Арлет задумчиво смотрит куда-то мимо меня.

– А какие там были амурчики, – бормочет Арлет. – Какие чудесные амурчики, тоже совершенно живые. Прямо на уровне глаз, под средним окном. С крылышками, как у бабочек. Знаешь, было ощущение, что они все время двигаются, не то играют, не то гоняются за кем-то… Такие… такие сладкие!!!

– Мам, мне не нравится этот домик. Он дурацкий. Я не хочу тут жить. Мам, давай мы не будем тут жить! Мааааааам! Мне нравится другой домик, розовый! Можно мне розовый домик? Мама? Мама?! Можно мне розовый домик, можноможноможноможноможно?!! Можно?

Арлет снова снимает очки и трогает пальцем маленький бледный шрам между бровями.

– Знаешь, что меня мучает? – спрашивает Арлет. – Мне все время кажется, что это я его разрушила. Понимаешь, он стоял себе, как будто всегда там был. А я полезла за фотоаппаратом – и всё… Понимаешь? Понимаешь?! – Арлет вскакивает с земли, яростно отряхивая штаны. – Ты понимаешь, я достала фотоаппарат, и всё рассыпалось! Всё! Всё!!! Все панно!!!! Все до единого!!!!!

Арлет плачет горько, с подвываниями, всхлипывая и вытирая кулаками мокрые щеки.

– Все, все рассыпалось, – скулит она. – Все рассыпалось…

– Мам, смотри, гномик!!!

– Я думаю, это не гномик.

– А кто?

– Я думаю, это… ну… просто девочка.

– Просто девочка?

– Я думаю, да.

– Не гномик?

– Я думаю, нет.

– Ой, мам, смотри, какая грустная девочка!!!

Арлет натягивает на голову капюшон, втягивает руки в длинные рукава балахона.

– Извини, – говорит Арлет. – Я тебе сегодня надоела. Пойду я, ладно? – Арлет вяло машет мне рукавом и скрывается в переулке.

– А она бедная? – нерешительно спрашивает Катиня. – Нам ее жалко?

– Жалко, конечно, – отвечаю я.

– Мы можем ей помочь? Мам? Я могу? Мам? Мам?! – Катиня, как всегда, завелась, синий бант дрожит от возбуждения. – Правда же я могу ей помочь? Правда же?

Шикаю на нее. Делаю страшные глаза. Катиня открывает рот – возразить, но тут же закрывает. Умница моя.

– Обратите, пожалуйста, внимание на розовый дом на углу, – раздается снизу унылый голос Аны Риты. – Да-да, вот этот. Его построил местный богач, владелец первой на побережье фабрики консервов, Жозе Мария де Оливейра Силва. С этим домом связана одна любопытная легенда. Рассказывают, что вначале Оливейра Силва велел построить дом в колониальном стиле и украсить его азулежу с изображением античных богов и богинь. Но дом не понравился его трехлетней дочери Катарине. Ее изображение вы можете увидеть над дверью, вон там, правее, видите? И тогда…

Катиня широко раскрывает глаза и улыбается. Ей нравится, когда о ней говорят. А меня Ана Рита утомляет. И не лень ей изо дня в день рассказывать одну и ту же ерунду.

Нет, думаю я. Если бы мне дали выбрать, я бы определенно предпочла Арлет. По крайней мере, она видела старый дом.

 

Śo rosas, Senhor, śo rosas…

…ну и вот… я иду и покупаю. Не все, что вижу, конечно, но так… что нравится… Я просто не могу удержаться. Мне кажется, что, если я не куплю сейчас эту кофточку, я… ну, не умру, конечно, но что-то в этом роде.

Изабел на экране не накрашена, волосы забраны в кривоватый хвостик. Руки крупным планом, пальцы с обкусанными ногтями теребят какую-то ниточку.

О господи, думает Изабел в студии, я что, всегда так жалко выгляжу?!

– Сегодня в нашей студии, – доктор Алмейда улыбается залу, улыбается в камеру, потом поворачивается к Изабел и улыбается ей тоже, – Изабел Мартиньш, маниакальная покупательница. Встречайте!

…покупает сразу пять сумок! Или вот, на прошлой неделе купила сто пар колготок. Сто пар одинаковых колготок, клянусь, я глазам не поверил! Зачем, спрашиваю?! Зачем тебе столько, у тебя вон и так целый ящик колготок, ты же их не носишь, лежат нераспакованные, зачем ты покупаешь еще?!

Диогу на экране выглядит очень розовым, как будто только что вышел из душа.

Какой розовый, думает Изабел в студии. Подкрасили они его, что ли?

– Но мы-то с вами понимаем, – задушевно говорит доктор Алмейда и берет Изабел за руку, – что за этим кроется нечто большее, чем простое транжирство. Это, если хотите, крик о помощи. – Он отпускает руку Изабел и улыбается. Изабел пытается незаметно вытереть руку о брюки.

…я не хочу покупать, я нарочно не беру с собой денег или беру ровно столько, сколько может понадобиться – на кофе или на обед, но потом лезу в кошелек, а там кредитная карточка – забыла выложить дома или сама сунула в помрачении…

Изабел на экране вытирает слезы. Крупным планом растянутый рукав старого синего свитера и красный распухший нос.

Сейчас все это закончится, с остервенением думает Изабел в студии, и я пойду в магазин и куплю себе сумочку. Маленькую белую сумочку в синюю полоску. И к ней блузку без рукавов, с отложным воротником. Белую блузку с синим воротником. Или синюю блузку с белым. Или лучше две разные и буду их менять. И белые тряпочные тапочки с синим бантиком. И еще зонтик. С деревянной ручкой. В красную и зеленую клетку. Или нет, трость. Черный зонтик-трость. И черную же сумку с большой пряжкой.

– Мы вернемся в студию после рекламной паузы! – Доктор Алмейда улыбается – вначале в зал, потом в камеру, потом поворачивается к Изабел: – У вас есть двадцать минут, – говорит он дружелюбно. – Если хотите, можете пойти выпить кофе. Только далеко не убегайте, хорошо? И микрофон сами не трогайте, сейчас его звукооператор с вас снимет.

– Я не убегу. – Изабел встает с низенького студийного дивана. – Я только в туалет схожу.

* * *

У девочки за кассой на полосатом халатике висит табличка «Ученик». Девочка очень боится ошибиться, поэтому тщательно сверяет код каждой вещи. Белая сумочка в синюю полоску, белая сумочка в красную полоску, три разноцветных маечки, лак для ногтей, пляжные резиновые тапочки, цветной платок с бахромой – на нем нарисован ухмыляющийся дельфин и написано «Посетите Португалию!», – складной зонтик в красную и зеленую клетку. Девочка медленно и аккуратно складывает все это в большой белый пакет.

– Пожалуйста, скорее, – просит Изабел. – Я опаздываю.

– Конечно, – говорит девочка, двигаясь все так же неторопливо. – Конечно, конечно. Чем вы будете расплачиваться?

* * *

– Вот это сюрприз! – На пороге магазинчика стоит доктор Алмейда с микрофоном в руках, рядом с ним девушка-оператор с камерой на плече, низенькая и плотная, как металлический сейф. За девушкой растерянный Диогу в сером костюме – у Изабел при виде него падает сердце, – какая-то старуха в рыжем парике, болезненного вида юноша в красной бейсболке, две хорошо одетые худощавые дамы неопределенного возраста, полная женщина в слишком коротком для нее платье. Изабел делает шаг назад, чтобы укрыться в магазинчике, но сзади уже стоит девочка с табличкой «Ученик» на полосатом халатике и возбужденно дышит Изабел в затылок.

– Это беспрецедентный случай! – доктор Алмейда чуть не приплясывает от удовольствия, но говорит спокойно и даже слегка печально. – Бес-пре-це-дентный случай! За десять лет существования программы я не видел ничего подобного! Изабел, – мягко произносит он, и Изабел вздрагивает. – Что у вас в пакете?

Девушка-оператор подбирается поближе к Изабел и наводит на нее выпуклый глаз камеры. Изабел, кажется, спрашивает камера, что у вас в пакете? Что у вас в пакете? Что в пакете? Изабел Изабел Изабелизабелизабел чтоувасвпакетевпакетечточточто?!!!

Изабел зажмуривается и прижимает пакет к груди.

– Это розы, – говорит она внезапно. – Это просто розы.

– Чего?! – изумляется доктор Алмейда, но тут же исправляется: – Простите, что вы сказали? Розы?! И вы можете нам их показать?

Изабел глубоко вздыхает и на мгновение задерживает воздух. Потом осторожно выдыхает. Не открывая глаз, она переворачивает пакет и с силой встряхивает.

Розы – огромные, полураспустившиеся, густо-красные – почти бесшумно сыплются на каменный пол.

 

Сказка о лишних часах

Граф Диниш Сотомайор потерял битый час, ожидая, когда его юная невеста, барышня Сесилия Маседу, единственная дочь богатого фабриканта Куштодиу Маседу, изволит наконец решить, какой из полудюжины кружевных зонтиков особенно идет к ее новому наряду.

Когда парочка покинула дом, вдовая тетка Сесилии, дона Мария ду Карму, костистая старуха, взятая в дом из христианского милосердия, прошлась по гостиной с веничком из перьев, смахивая с мебели ей одной видимую пыль, и обнаружила под козеткой потерянный графом Динишем час. Час был битый, но годный, поэтому дона Мария ду Карму не стала его выбрасывать, а почистила и подлатала и, не зная, как употребить, подарила на Рождество своей дальней родственнице, доне Филомене де Соуза.

Обругавши про себя дону Марию ду Карму старой скрягой, дона Филомена, еще молодая, но уже почти беззубая женщина, измученная бесконечными беременностями и мужем-пьяницей, спрятала подаренный час в жестянку из-под сухих итальянских бисквитов и забыла о нем. Через несколько месяцев дона Филомена умерла очередными родами, муж-пьяница перебрал на поминках и отправился вслед за нею, а все заботы о доме и младших детях легли на плечи их старшей дочери, шестнадцатилетней Катарины.

Однажды, шаря в буфете в поисках чего-нибудь сладкого для малышей, Катарина обнаружила там жестянку с часом. Никому не сказав ни слова, она унесла жестянку к себе в комнату и стала каждую неделю добавлять туда несколько с трудом выкроенных минут.

Катарина прожила недолгую, но тяжелую жизнь, в одиночку вырастила и воспитала восьмерых младших братьев и сестер, из которых семеро разлетелись по свету и практически не давали о себе знать. Восьмая, самая младшая, добрая и набожная девочка по имени Паула, решила вознаградить сестру за все лишения и осталась с нею.

Когда Пауле исполнилось двадцать лет, Катарина, которая уже несколько месяцев почти не вставала с постели из-за непонятных приступов дурноты, позвала сестру к себе и показала ей часы и минуты, аккуратно сложенные в жестянку из-под итальянских бисквитов. Паула впервые видела столько времени сразу, но постаралась ничем не выдать своего изумления – она была очень хорошо воспитана.

Катарина прожила еще несколько лет. На смертном одре она вручила Пауле жестянку и взяла с нее клятву сохранить и преумножить с таким трудом накопленное время.

Похоронив сестру, Паула продала дом, небогатую обстановку подарила соседям, бедным людям, обремененным многочисленным потомством, а сама ушла в обитель сестер-бенедиктинок, где какое-то время изучала догматы, а потом приняла постриг и имя сестры Перпетуи.

Умерла сестра Перпетуя уже после войны, не дожив год до своего столетнего юбилея. Оставшуюся от нее жестянку из-под сухих итальянских бисквитов монахини передали наследникам – невесть откуда взявшимся внучатым и правнучатым племянникам.

Когда племянники открыли жестянку, они обнаружили, что та доверху забита временем – видимо, сестра Перпетуя, верная своей клятве, складывала туда каждую лишнюю минутку.

Поначалу наследники решили просто поделить содержимое жестянки, но один из внучатых племянников сестры Перпетуи, младший партнер в адвокатской конторе «Гонзага, Гонзага, Гонзага и Лопеш да Силва», отговорил их. Он собрал всех наследников за столиком в тесном зале кафе «Бразилейра» и предложил им создать банк времени, который будет ссужать всех нуждающихся временем под проценты. Эта идея так понравилась наследникам, что они не только согласились, но и немедленно – под шумные выкрики и звон стаканов – выбрали умного внучатого племянника президентом совета директоров.

Внучатый племянник ушел из своей адвокатской конторы и посвятил всего себя банку. Через несколько лет он задремал в кресле у окна, и ему приснилась сестра Перпетуя – она недовольно хмурилась и грозила пальцем. На следующий день внучатый племянник снова собрал всех наследников сестры Перпетуи за столиком в кафе «Бразилейра» – на этот раз в зале, кроме них, никого не было, а кофе разносили переодетые сотрудники службы безопасности банка – и спросил, как они отнесутся к созданию благотворительного фонда. Только чтобы уменьшить налоги, сказал внучатый племянник.

Наследники тайно проголосовали, складывая в чистую чашечку кусочки сахара – «за», или кофейные зерна – «против». После подсчета голосов оказалось, что сторонники благотворительного фонда выиграли с перевесом в один голос. Президент совета директоров довольно улыбнулся.

Благотворительный фонд времени «Сестра Перпетуя» существует по сей день. Он выдает временны́е стипендии – до двадцати четырех часов в месяц. К сожалению, из-за наплыва желающих процедура оформления очень сложна. Недавно кто-то подсчитал – это я на прошлой неделе прочитала в «Diário de Notнcias», – что на написание заявки и составление ежемесячной отчетности тратится столько времени, что сама стипендия теряет всякий смысл.

 

Лестница

Соня, уже одетая, но еще в тапочках, топчется в прихожей и никак не может решить, выходить ей сегодня на улицу или нет. Не то чтобы она боится, а просто ей надоело. Выйдешь – а там опять эта лестница.

Соня сует руку в карман и нащупывает монетку. «Если достану вверх орлом, то лестницы нет, – думает она, – а если вверх решкой, я лучше…» Додумать Соня не успевает, потому что в дверь звонят.

– Кто там? – тоненьким голоском спрашивает Соня.

За дверью кто-то молча возится – слышно негромкое постукивание и потрескивание и вроде бы даже сопение. Соня приподнимается на цыпочки и смотрит в глазок. В глазок, как обычно, ничего не видно, но Соню это почему-то успокаивает. Она берет в руки подметальную щетку, которая стоит в прихожей – выметать незваных гостей, – и распахивает дверь. За дверью никого нет, только прямо от порога убегает куда-то вверх широкая, отмытая до блеска лестница.

* * *

В первый раз лестница попалась Соне на глаза еще летом. Соня шла с городского рынка и несла полный рюкзак всякой еды, а перед собой катила огромную, как колесо, оранжевую тыкву, примотанную черной изолентой к старому скейту.

– Какая-то ты здоровенная, – бубнила Соня, несильно пиная скейт с тыквой. – Я тебя, такую здоровенную, пожалуй, и не съем.

Тыква молчала и делала вид, что Соня разговаривает не с ней.

– Допустим, сегодня я сделаю суп, – говорила Соня. – Или кекс. Или два супа и кекс, а один суп отдам доне Лурдеш. Или, наоборот, один суп и два кекса, а доне Лурдеш отдам полтыквы. Или, может…

Задумавшись о супе и кексе, Соня свернула в арку. В арке должен был находиться длинный и узкий переулок, который шел почти к самому дому. Но вместо переулка оказалась улица-лестница, темная и пустынная, довольно крутая, с выщербленными ступеньками и слегка погнутыми железными перилами.

– Оп-па, – сказала Соня и по инерции пнула скейт, – откуда это здесь?

Стрекоча колесиками по брусчатке, скейт докатился до лестницы, ткнулся в нее и остановился, увязнув в нижней ступеньке до середины тыквы.

– Оп-па, – повторила Соня, пятясь.

* * *

Соня секунду смотрит на лестницу, потом переворачивает щетку и ее палкой тычет во влажно поблескивающую ступеньку. Палка стучит о камень.

– Хорошо, – строго говорит Соня и снова тычет в лестницу палкой, – допустим, ты обычная добропорядочная лестница. А кто тогда мне в дверь звонил?

* * *

С этого дня, куда бы Соня ни пошла, там всегда оказывалась лестница. Она появлялась в самых неожиданных местах и делала вид, будто была там всегда. А еще она все время менялась. То это была широкая каменная лестница, то скрипучая деревянная лесенка со слегка облезшей краской, то просто низенькая стремянка на три ступеньки в книжном магазине. А один раз, когда Соня выскочила заплатить за свет, у банка ее поджидала роскошная лестница белого мрамора. По ступенькам спускался длинный ковер, темно-красный, как язык.

Соня смяла счет за свет в комок и запустила им в лестницу.

– За свет платить сама будешь! – крикнула Соня.

Лестница ничего не ответила, только ковровый язык едва заметно дрогнул.

* * *

Соня еще раз тычет палкой в ступеньку – ступенька отзывается все тем же каменным звуком – и выходит из квартиры. На площадке никого нет. Соня подходит к лестничному пролету и перегибается через перила.

Краем глаза она замечает какое-то шевеление.

– Я тебя вижу, – говорит Соня не глядя, – иди отсюда!

Шевеление не прекращается. Соня поворачивает голову. Свежевымытая лестница, которая казалась такой настоящей, просочилась за ее спиной и торопливо встраивается в дверной проем. Теперь у Сони вместо входа – лестница куда-то наверх.

– Как. Ты. Мне. Надоела, – вздыхает Соня и перехватывает поудобнее свою щетку.

* * *

Сонина соседка дона Лурдеш обижена на весь дом. Ее обвинили во вранье, а дона Франсишка со второго этажа намекнула, что дона Лурдеш злоупотребляет сладкой вишневой настойкой. Скверная женщина дона Франсишка, завистливая и ядовитая. А дона Лурдеш своими глазами видела, как утром вниз по улице неслась огромными скачками каменная лестница, а за ней бежала встрепанная Соня в тапочках и изо всех сил била по каменным ступенькам не то шваброй, не то подметальной щеткой.

 

Мясная сказка

Франсишка, как всегда, появляется совершенно бесшумно, и дона Карлота еле сдерживает раздраженное восклицание. Конечно, она не делала ничего такого, что нужно было бы скрывать от прислуги, но все же… неприятно, когда, задремав в кресле, вдруг просыпаешься оттого, что на тебя уставились маленькие тусклые глазки горничной.

– Я, кажется, уже неоднократно просила вас не подкрадываться ко мне, – льда в голосе доны Карлоты с лихвой хватило бы на то, чтобы в разгар лета заморозить судоходную реку Доуру, и еще осталось бы для муниципального катка.

Но Франсишка нечувствительна к интонациям. На ее туповатом лице – обычная смесь сосредоточенности и безмятежности.

– К вам сеньора Пештана, сеньора. Прикажете провести ее сюда?

Дона Карлота еле слышно шипит сквозь стиснутые зубы. Мадалена Пештана не нерадивая прислуга, ее не отхлещешь по щекам и не вышлешь из комнаты. Простая, невыносимо простая и недалекая, примитивнее Франсишки, вульгарнее кухарки Алзиры, Мадалена Пештана не оставляет дону Карлоту в покое, являясь без приглашения, запросто, «по-родственному». По-родственному! Дона Карлота нервно сжимает и разжимает сухонькие кулачки. Прошло двадцать два года, а она до сих пор не понимает, что за помрачение на нее нашло, когда она дала согласие на брак своей единственной дочери и наследницы Армандины с этим прохвостом, мальчишкой механиком Антониу Пештаной. Хотя что она могла поделать? Достаточно некрасивая, чтобы дорожить любым проявлением мужской благосклонности, и достаточно избалованная, чтобы получать все, что ей захочется, Армандина пригрозила, что убежит со смазливым мошенником, если мать не разрешит им пожениться.

– Какое счастье, что вы, мой друг, не дожили до этого позора, – шепчет дона Карлота, обращаясь к висящему на стене портрету военного в орденах. Покойный генерал Орасиу де Меллу отвечает ей злобным – точь-в-точь как при жизни – взглядом.

Дона Карлота прерывисто вздыхает. Прохвост Пештана оказался, в конце концов, не таким уж никчемным типом. Судя по письмам, которые дона Карлота получает из Анголы, бывший механик прекрасно управляется и с фабрикой, и с шахтами, и с хлопковыми плантациями, а довольная Армандина сидит дома и рожает детей. Вот только эти бесконечные беспорядки… И хотя дона Карлота верит в непоколебимую мощь португальской армии, на душе у нее неспокойно. Хорошо бы, думает она, Армандина забыла наконец скандалы двадцатилетней давности и вернулась домой вместе с детьми. В конце концов, дона Карлота имеет право хотя бы познакомиться с внуками. А пока из семи дочерей Армандины она знает только самую старшую, Инеш, которая воспитывалась здесь, у бабушки. Строгое лицо доны Карлоты смягчается. Инеш, конечно, взбалмошная девчонка, чего стоит ее давешняя выходка в PIDE, но она – настоящая де Меллу. Покойный генерал бы ею гордился.

– Прошу прощения у сеньоры…

Дона Карлота, совсем было погрузившаяся в приятные мысли о внучке, вздрагивает.

– Да-да, Франсишка, – говорит она торопливо. – Я помню, Мадалена Пештана. Проводите ее в оранжерею, я сейчас туда приду.

* * *

«Что за дурацкая мода, – думает Алешандра Суареш, машинально постукивая десятисентимовой монеткой по прилавку, – украшать витрины мясного отдела цветами и фруктами? Ей-богу, окорокам и сосискам совершенно не идут зеленые венки, да и апельсины тут выглядят как-то неестественно».

* * *

– Доночка Карлоточка, дорогая! – Мадалена смачно чмокает дону Карлоту в обе щеки, обдавая ее густым запахом духов – слишком тяжелых, чтобы использовать их днем. Дона Карлота кривится, как от зубной боли, но Мадалена этого не замечает. Она страшно возбуждена, ее круглое лицо пылает, и все три подбородка мелко трясутся. Ей явно не терпится поделиться какой-то новостью, но она побаивается суровой родственницы.

– Да вы присаживайтесь, дорогая. – Дона Карлота подбородком указывает Мадалене на плетеное кресло и сама садится в такое же. – Франсишка!

– Kофе, сеньора?

– Да. И поживей.

Мадалена возится как курица, пытаясь усесться поудобнее, но изящное плетеное креслице слишком мало для ее могучего зада. Она с тоской думает, как хорошо было бы сейчас сидеть в гостиной на мягкой софе и пить ледяной лимонад, но в доме доны Карлоты не принято спорить с хозяйкой.

«Я такая же, как она, – бубнит в голове у Мадалены чей-то голос, подозрительно напоминающий ее собственный. – Я ничуть не хуже, мой старший брат женат на ее дочери, я прихожусь родной теткой ее внучке. Какого черта я боюсь эту вяленую индюшку? Кооооооофе… а если мне охота мятного лимонада?!»

– Вы в порядке, дорогая? – голос доны Карлоты – смесь льда, меда и яда. – Вы такая красная, может, вам не стоит пить кофе? Хотите, я велю Франсишке сделать лимонад?

При слове «лимонад» Мадалена судорожно сглатывает и мотает головой.

– Нет-нет, я с удовольствием выпью… эээ… горячего кофейку!

Подоспевшая Франсишка подает ей крошечную чашечку. Чтобы побыстрее покончить с неприятным ритуалом, Мадалена делает большой глоток… и разом обжигает рот и горло.

Дона Карлота с интересом естествоиспытателя смотрит, как по пухлому, еще более покрасневшему лицу родственницы текут слезы.

– Франсишка! – зовет она. – Принесите сеньоре Пештане стакан холодной воды! И куда вы опять засунули коробку с носовыми платками? Сколько раз надо вам повторять, что носовые платки всегда должны быть под рукой?!

* * *

«Пожалуй, я возьму вон той колбасы, – думает Алешандра Суареш, разглядывая тугой розовый батон, не умещающийся в соломенной корзинке. – Не особо изысканная, но на вид весьма аппетитная».

* * *

Добродушная Мадалена не умеет сердиться долго. Она уже прокашлялась, утерла слезы, выпила два стакана воды и еще один – после долгих уговоров – лимонада со льдом и мятой и опять горит энтузиазмом.

– Ах, дона Карлоточка, – произносит она тоном опытной искусительницы. – Вы себе даже не представляете, что мне сегодня рассказал мой Матуш!

Дона Карлота тихонечко вздыхает. Так она и знала. Матуш – верный Мадаленин поклонник, преданно ухаживающий за ней вот уже добрых полтора десятка лет, – недавно стал владельцем крошечного магазинчика, торгующего лотерейными билетами, открытками с видами Лиссабона и бульварными газетками. Теперь Матуш целыми днями читает всякую дрянь, а потом пересказывает ее неграмотной Мадалене. А Мадалена тут же мчится к доне Карлоте, чтобы поделиться с ней «по-родственному». В прошлый понедельник это была новость о грядущем конце света. За два дня до того – рассказ о бородатом младенце с двумя головами. А теперь что?

– Это о коммунистах. – Мадалена оглядывается и слегка понижает голос. – Знаете ли вы, дона Карлоточка, что у коммунистов есть Железная Занавеска?!

От неожиданности дона Карлота издает булькающий звук, но тут же берет себя в руки.

– Да-да! – с жаром продолжает Мадалена. – Поэтому у них, в коммунистических странах, всегда темно!!! Они живут за Железной Занавеской!!! Дышать у них почти нечем, и воздух выдают по карточкам!

Доне Карлоте уже все равно – по карточкам, так по карточкам. Совершенно без сил она полулежит в кресле, мечтая только об одном – не расхохотаться в голос.

– А по ночам, – увлекшись повествованием, Мадалена даже не замечает, что происходит с доной Карлотой, – они приоткрывают занавеску и ПОДГЛЯДЫВАЮТ ЗА НАМИ!!! И это страшный секрет! Если коммунисты узнают, что я вам это рассказала, они нас обеих порежут на мелкие кусочки!

Дона Карлота не выдерживает и разражается совершенно неаристократическим хохотом. Мадалена обиженно замолкает. В этот момент что-то легонько касается ее плеча, и толстушка испуганно взвизгивает.

– Я только хотела спросить, не нужно ли еще чего-нибудь. – Лицо Франсишки, как обычно, непроницаемо, но в глубине ее маленьких тусклых глаз Мадалене внезапно мерещится угроза.

* * *

– Барышня! – Алешандра Суареш, теряя терпение, пытается привлечь внимание продавщицы. – Барышня! Вы мне взвесите кусок этой колбасы, или я должна здесь стоять до завтра?!

– Одну минуточку. – На туповатом лице продавщицы – смесь сосредоточенности и безмятежности. – Вам какой? Вот этой, жирненькой?

– Да, пожалуйста, – кивает Алешандра. – А скажите мне, дона… дона… – Алешандра, сощурившись, читает имя, написанное на маленькой табличке. – Скажите мне, дона Франсишка, вот эта ветчина, которая лежит рядом с колбасой, она тоже жирная?

– Нет-нет, что вы! – обижается продавщица. – Ни капли жира! Чудесная, практически диетическая ветчинка из мяса индейки!

– Тогда взвесьте мне, пожалуйста, и ее тоже.

– Хорошо. – Франсишка бросает на весы бледно-розовый брусок ветчины и поворачивается к Алешандре. – Вам так завернуть, – неожиданно сипло спрашивает она, облизывая губы дрожащим языком, – или, может, порезать? Я бы порезала. На кусочки, а?

 

Нанда на свежем воздухе

Нанда курит на балконе. Облокотилась о перила и задумчиво пускает дым.

Балкон крошечный, полтора на полтора шага. Нанда делит его с двумя большими кадками с гибискусами и одним маленьким горшком с карликовой пальмой. Покосившаяся пальма подперта воткнутым в землю красным карандашом. Вчера Нанда не уследила за толстым котом Барнабе, и он немножко покопался в горшке. Пальму Нанда спасла, но отшлепанный газетой Барнабе в отместку откусил первый гибискусовый бутон.

Нанда смотрит вниз. Справа внизу, возле такого же, как у нее, балкона, на узеньком карнизе сушатся чьи-то маленькие белые кроссовки. Кроссовки старенькие и какие-то измятые, как будто их долго жевали. Они стоят смешно уткнувшись друг в друга носами. Нанда перегибается через перила и пытается стряхнуть пепел в ближайший кроссовок, но промахивается.

На плите свистит чайник. Нанда тушит окурок о перила и сует его в кадку с гибискусом.

Ей тут же становится стыдно, поэтому она осторожно, двумя пальцами, вытаскивает окурок, уже перепачканный мокрой землей, кладет его на перила, долго и тщательно вытирает пальцы об джинсы.

Чайник свистит все надрывнее, но Нанда не обращает на него никакого внимания. Она выходит в комнату, решительно хватает развалившегося в кресле Барнабе и запирает его в ванной. Спросонья Барнабе коротко вякает, потом стягивает с батареи две тряпки и полотенце, укладывается на них и снова засыпает.

Нанда выносит с балкона горшок с покосившейся карликовой пальмой и ставит его на стол. Потом, согнувшись и покряхтывая от натуги, волоком вытаскивает обе кадки с гибискусами.

Чайник отчаянно взвизгивает и сплевывает свисток. Нанда не глядя протягивает руку и выключает плиту. Подходит к узкому буфету, сплошь залепленному переводными картинками, и вытаскивает оттуда маленький пузатый заварочный чайничек из рыжей глины и большую красную жестянку из-под чая. Жестянка кажется Нанде подозрительно легкой. Нанда трясет ее, потом поддевает крышку кончиком ножа и открывает жестянку. Жестянка пуста.

Нанда тяжело вздыхает, споласкивает чайничек под краном, засовывает туда два пакетика чая «Делти» из надорванной картонной коробки и заливает их кипятком. Крышку от пузатого чайничка Барнабе уронил с балкона еще в прошлом году, поэтому Нанда прикрывает чайничек маленьким блюдцем в голубых незабудках.

В ванной просыпается Барнабе и начинает скрестись в дверь, тоненько постанывая. Нанда заглядывает к нему и говорит «ш-шу!». Барнабе прекращает постанывать и скрестись, но начинает ныть басом. Нанда еще раз говорит «ш-шу!» и звонко хлопает раскрытой ладонью по косяку ванной. Барнабе недовольно умолкает, Нанда даже через дверь чувствует его недобрый взгляд.

Нанда несет на балкон стул и маленькую скамеечку для ног. На стул она кладет зеленую клетчатую салфетку с вышитыми инициалами Ф. М. – Фернанда Машаду. Эту салфетку Нанда сделала во втором классе и получила за нее «отлично», потому что буквы вышли красивые что с лица, что с изнанки. На салфетку Нанда ставит заварочный чайник, белую кружку с ручкой в виде пятнистой коровы, блюдце с нарезанным лимоном и оставшееся с Пасхи шоколадное яйцо. Приносит из комнаты большую пластмассовую пепельницу и полупустую бутылку какого-то сладкого сливочного ликера. Пепельницу Нанда пристраивает на перила рядом с грязным окурком, а бутылку ставит на пол, потому что на стуле места уже нет.

Нанда придирчиво оглядывает балкон, вытаскивает из кармана пачку сигарет и зажигалку и кладет их рядом с чайничком. Наливает в чашку с ручкой-коровой дегтярно-черного, почти непрозрачного чая, кидает туда лимон и осторожно усаживается на маленькую скамеечку, вытянув длинные ноги по обе стороны стула.

Правая нога почему-то оказалась длиннее и просунулась между прутьями балконной ограды. Нанда дергает ногой, вначале слегка, потом посильнее, пока наконец мягкая розовая тапочка с помпоном не сваливается вниз. Нанда шевелит пальцами в полосатом носке-перчатке и хохочет.

* * *

«Четыре часа, – думает Паулиня Азеведу. – Кроссовки должны были уже высохнуть».

Она поднимает жалюзи, раскрывает окно и недовольно хмурится. На карнизе рядом с ее чистенькими кроссовками лежит чужая поношенная розовая тапка с помпоном.

– Засранцы, – бурчит Паулиня. – Сейчас поднимусь и…

Паулиня замолкает и дышит на внезапно заледеневшие руки. Ей некуда подниматься. Она живет практически на крыше, в прилепленной к трубе крошечной квартирке, которую лифтерша сдает ей за сто пятьдесят евро в месяц.

– Спокойно, – говорит Паулиня громко и раздельно. – Спокойно. Это просто мальчишки. Опять бегали по крыше и закинули мне сюда эту тапку. Просто мальчишки.

Паулиня высовывается из окна в поисках мальчишек. Оглядывается вокруг, зачем-то поднимает голову. Прямо перед ней в воздухе парит пятка в полосатом радужном носке и довольно шевелит пальцами.

 

Маленькая русалочка

– Я сегодня на рынке Паулу встретила. Он тебе привет передает.

– Спасибо… погоди, это какого Паулу?

– Ну, у которого девочка в инвалидной коляске.

– А, этого! Ну надо же! Я его сто лет уже не видел! С тех пор как ходили с ним в «Маленькую русалочку» киянд есть.

– КОГО есть?!

– Киянд. Ну что ты на меня так смотришь? Ты что, не знала, что их едят?

* * *

– Выбирайте, какая понравится. – Официант махнул рукой в сторону огромного – во всю стену – аквариума и отошел к стойке.

– Слушай, я не могу, – сказал Паулу, делая шаг назад. – Серьезно, не могу. Пошли отсюда. Пойдем лучше в бразильский ресторан. Или в «Короля-каракатицу», я плачý.

– Брось! – Луиш Мигел сунул в рот сигарету и похлопал себя по карманам в поисках зажигалки. – Когда ты еще попробуешь киянду, их завозят раз в жизни. – Он помахал официанту и показал пальцем на свою незажженную сигарету. Официант кивнул.

– Я переживу. Нет, серьезно. Как их вообще можно есть? Ты посмотри на них!

Луиш Мигел посмотрел. Маленькие пухлые киянды безо всякого интереса таращились на него из аквариума и вяло шевелили короткими хвостами. Вид у них был осовелый, как будто они покурили лиамбы.

Подошел официант с зажигалкой. Луиш Мигел прикурил из его рук.

– Еще не выбрали? – спросил официант.

– Минутку, ладно? – Луиш Мигел подмигнул официанту и похлопал Паулу по плечу. – Давай-давай, нечего строить из себя девочку. Можно подумать, ты никогда раньше не ел рыбу!

Паулу нервно сглотнул.

– А ты уверен, что это рыба? Ты твердо в этом уверен?

– Я могу принести вам справочник, – в вежливом голосе официанта явственно послышались оскорбленные нотки. – Не думаете же вы, что мы подаем нашим гостям… эээ… человечину?!

– Нет-нет, что вы! У меня и в голове не было! – Паулу смешался, покраснел и усилием воли заставил себя посмотреть на киянд. Они были все так же неподвижны и все так же тупо таращились на него через толстое зеленоватое стекло. Паулу постучал пальцем по стенке аквариума. Одна из киянд медленно, как будто с усилием, подняла крошечную ручку и тоже постучала.

– Вот эту, – сказал он, и Луиш Мигел одобрительно кивнул.

– Варить, жарить, на решетке? – спросил официант, примериваясь к киянде веревочным сачком на длинной палке.

Паулу дико посмотрел на него.

– Ни в коем случае! Живую, в пакет с водой, и объясните, чем ее кормить!

Луиш Мигел печально вздохнул и покрутил пальцем у виска.

* * *

– А дальше что?

– Дальше всё.

– А что с кияндой-то?

– Сдохла. Почти сразу. У нее вирус какой-то был, что ли, или паразиты, я уже не помню. Их же контрабандой сюда завозили. Набивали в трюмы, не разбираясь – больные, здоровые… Потом продавали в рестораны. В «Маленькой русалочке» несколько клиентов заболели, ее из-за этого санитарный надзор закрыл. А сейчас вообще киянду нигде не купишь, ищи не ищи…

– Погоди, а девочка в инвалидной коляске тогда кто?

– Ну, кто-кто… Дочка. Я слышал, что у нее с рождения что-то такое с ногами, не то парализованы, не то что. Симона, жена Паулу, хотела ее сдать в интернат, а Паулу встал на уши и не позволил. Вроде они поэтому и развелись.

– Уууууууууу… а я-то подууууумалааааааа…

– А ты решила, что это он киянду в коляске возит?! Дурочка моя!

* * *

– Манана, полпятого, иди пить витамины! – зовет Паулу.

– Не пойду! – звонко кричит Манана из ванной. – Я занята! Я купаюсь!

Паулу наливает в ложку желтую маслянистую жидкость и осторожно, чтобы не расплескать, идет с нею в ванную.

При виде него Манана немедленно ныряет с головой, но тут же выныривает, фыркая и отплевываясь.

– Давай, – говорит Паулу и подносит ей ложку, – открывай рот.

– Не хочу, – бубнит Манана, мотая головой и не разжимая рта. – Невкусно!

– Зато полезно. Давай-давай, а то ты вчера опять сток забила чешуёй. Если не будешь принимать витамины, у тебя весь хвост облезет, как в прошлом году.

Круглые Мананины глаза наливаются слезами, она выхватывает у Паулу ложку, швыряет ее через всю ванную, потом закрывает лицо руками и басовито, с подвываниями, рыдает.

– Ну, Манана, – растерянно бормочет Паулу, присаживаясь на край ванны. – Ну что с тобой сегодня?

Манана приподнимается и порывисто обнимает Паулу за шею. Паулу нежно гладит ее по длинным мокрым волосам.

– Я хочу… ножки! – сквозь слезы выговаривает она.

 

Свинка

– Почему она не ест? – расстроенно спрашивает Моника. – Ну почему же она не ест?!

Моника расстелила на скамейке бумажную салфетку, поставила на нее крошечную фарфоровую свинку – почти совсем круглую, бело-розовую, улыбающуюся – и уже десять минут подносит к нарисованному пятачку то кусочек пиццы с грибами, то помидорку черри.

Еще одну помидорку она сунула себе в рот, но пока не раскусила, перекатывает ее за щекой, как леденец.

– Несколько дней уже, – потерянно говорит Моника и кладет пиццу на салфетку. – Как ты думаешь, что с ней? Может, она не любит пиццу? Может, надо было купить гамбургер?

Успокойся, Моника, молчу я. Успокойся, пожалуйста. Она и не должна есть. Ты посмотри на нее: она же неживая. Она просто фарфоровая безделушка. Безделушки не едят пиццы. И гамбургеров не едят. Чего ты, в самом деле?

– Сама ты – безделушка! – Моника воинственно вздергивает подбородок. – Раньше-то она ела! На той неделе еще ела! Салат ела, и бутерброд, и еще шоколадный мусс! Два мусса – вначале свой, а потом мой!

Я думаю, тебе показалось, молчу я. Вряд ли она съела бутерброд, салат и два мусса. Скорее всего, ты их сама съела и не заметила. В задумчивости. Знаешь же, как это бывает.

– Не знаю, – сердито говорит Моника. – У меня такого не бывает. Это, может, ты ешь и не замечаешь, а я… – Моника берет с салфетки пиццу и снова начинает тыкать ею в нос свинке. – Ну поешь, миленькая, – просит она, – пожалуйста, поешь! Тебе обязательно надо поесть! Хоть капельку!

Моника, молчу я. Моника, не сходи с ума. Прекрати кормить фарфоровую свинью. Прекрати, Моника, Моника, прекрати, Моника…

– Не ест… – Моника прерывисто вздыхает и встает со скамейки. – Не хочет. А знаешь, как ела, когда я ее только нашла? Оооооо… ты б видела! Больше меня! – Моника кладет пиццу на салфетку. Потом достает изо рта помидорку черри, обтирает ее о свитер и кладет рядом с пиццей. – Пойду я, ладно? Устала очень, а еще дела всякие…

Эй, молчу я. Свинку-то возьми! Подумаешь, не ест. Не выбрасывать же из-за этого бедную безделушку!

Моника оборачивается.

– Нет, – говорит она. – Не возьму. Ей у меня надоело. Ты только проследи, пожалуйста, чтобы ее кто-нибудь хороший нашел, ладно?

Ладно, растерянно молчу я. Прослежу.

– И не называй ее безделушкой! – кричит Моника и машет мне рукой.

* * *

– Ну что? – спрашиваю я. – Доигралась? Свинья ты. Монику расстроила.

– Так надо, – хмуро отвечает свинка, нюхая оставленный Моникой кусочек пиццы. – А Моника твоя переживет.

Высокомерно пожимаю плечами и отворачиваюсь. Не спорить же с фарфоровой безделушкой. Может, ей и правда надо.

Через несколько секунд со скамейки раздается громкое чавканье.

– О, твоя голодовка закончилась! – говорю я ехидно. – Приятного аппетита!

Но фарфоровая свинка меня не слышит.

– Какая гадость, – бормочет она с набитым ртом, – терпеть не могу холодную пиццу.

 

Обезьянка

– Ты пойдешь на выставку? – спросила меня моя соседка по квартире Нанда Абукассиш, бесцеремонно копаясь в вещах, разложенных на моем туалетном столике (на самом деле у меня нет туалетного столика, но, когда я заняла эту комнату, я повесила над комодом круглое зеркало, с одной стороны оно нормальное, а с другой – увеличительное, чтобы можно было как следует рассматривать свой нос после ванны. А на самом комоде поставила мозаичную египетскую шкатулку с украшениями, положила кремы – для лица, для тела и один, с экстрактом шелка, для зоны декольте, а еще расческу, маникюрный набор и прочие мелочи, совершенно необходимые любой девушке).

– Ой, какая прелесть! – сказала Нанда, вытаскивая из шкатулки маленькую белую обезьянку с абсолютно живой рожицей. Обезьянку пару дней назад прямо при мне вырезал пожилой негр из клыка бородавочника. Негр хотел за фигурку пятнадцать евро, но у меня не было пятнадцати, и он продал мне ее за двенадцать пятьдесят, билет на метро и шоколадку. – Где взяла?

Я отобрала у Нанды обезьянку, положила ее обратно в шкатулку, закрыла шкатулку на ключик, а ключик вытащила и спрятала в медальон. Просто так, чтобы позлить Нанду. Нанда показала мне язык и взяла с комода расческу.

– Ну так что? – спросила она, начесывая челку на глаза. – Ты пойдешь на выставку?

* * *

На все выставки нас водит Нандин приятель – Вашку Диогу. Или Диогу Вашку, я все время забываю, что из этого имя, а что – фамилия, а спрашивать как-то неловко.

Вашку – художник и, естественно, гений (все Нандины приятели – гении. По крайней мере, пока они еще приятели). В благодарность за то, что мы его пустили пожить в нашей гостиной, Вашку подарил нам две картинки. Нанде – «Любовь и разлитый кофе по отношению к проходящей Вечности»: две белые кляксы на черном фоне. А мне – «Жили долго и умерли в один день»: что-то вроде клубничного торта, если на нем как следует посидеть. Нанда утверждает, что картинки прекрасные, а я ничего не понимаю в современной живописи. Хорошо, допустим, но что можно понять в двух кляксах?!

И вообще я Вашку недолюбливаю. Он вечно отлынивает от уборки, никогда не возвращает свою часть денег за газ, кладет ноги в ботинках на стеклянный журнальный столик, а окурки вонючих «Португальских» (на другие у него нет денег) засовывает в горшки с цветами и уже совсем уморил мой гибискус. И я уверена, что это именно он ворует из кладовой мое помидорное варенье.

К тому же он регулярно приносит билеты на открытие каких-то совершенно чудовищных выставок в галерее, где он подрабатывает, и приходится тратить вечер и тащиться туда, потому что иначе Нанда с Вашку не дают мне прохода, называют мещанкой и лавочницей.

* * *

– Выставка чего?! – с ужасом переспросила я. Надеялась, что Нанда пошутила, или оговорилась, или просто перепутала что-то, с ней бывает.

– Выставка альбиносов. – Нанда разделила челку на тоненькие прядки и безуспешно пыталась заплести их в косички. – Настоящих! Там будет белый питон, белая собака, белые рыбки, еще кто-то… Вашку говорит, очень концептуальный проект. Важный для понимания цвета. Слушай, у тебя есть чем это закрепить? Оно все время расплетается!

* * *

На выставку альбиносов я не пошла. Сказала Нанде, что у меня была няня-альбиноска (няня была вполне цветная, из Мозамбика, но не станет же Нанда проверять?) и парочка белых мышей, что белого питона я видела по телевизору, а про белого кашалота читала в книге и что свою норму по альбиносам я выполнила и пусть Нанда с Вашку сами идут, если им так хочется, а у меня есть чем себя занять.

– Мещанка и лавочница, – припечатала Нанда, уходя.

Вернулись они поздно и порознь. Первой пришла Нанда – она так хлопнула дверью в свою комнату, что я аж подпрыгнула. Потом, где-то через час, Вашку. Он походил по кухне, вышел на балкон, позвякал чем-то в кладовой (я уверена, уверена, что он опять ел мое варенье), а потом ушел в гостиную и начал чем-то там шуршать и ругаться вполголоса. Я хотела постучать в дверь и попросить потише, но лень было вылезать из постели.

* * *

Я проснулась рано, еще не было шести. Дверь в гостиную была приоткрыта, и было слышно, как похрапывает Вашку. Я заглянула – ну нельзя было не заглянуть, – потом тихонечко, на цыпочках, вошла. Одетый Вашку спал на неразобранном диване. Рядом с диваном стояла наполовину пустая банка моего варенья. В остатках варенья плавали окурки. По всей гостиной были разбросаны квадратные листы черной бумаги, я таких никогда раньше не видела.

Я подняла один, другой, третий… На всех – на всех! – белым карандашом была нарисована маленькая обезьянка с абсолютно живой рожицей.

* * *

Зря я это сделала. Не отдаст мне теперь Вашку мою обезьянку. Он вначале заорал как ненормальный, потом схватил ее и теперь сидит с ней в кулаке, глаз с нее не сводит, даже на свое имя не отзывается. Мы с Нандой его уже и трясли, и в ухо ему кричали. Я принесла последнюю банку варенья, открыла. Бесполезно. И с чего я вообще взяла, что это будет правильно – показать ему обезьянку?

 

Личная ответственность

– Ну, коллега, ну так нельзя, – гудит чей-то низкий голос, и интерн Инасиу Жозе Пештана чувствует, что его несильно, но настойчиво трясут за плечи. – Приходите в себя, приходите! Что это вы как девица!

Инасиу открывает глаза и мотает головой, прогоняя дурноту.

Он полулежит на кушетке в ординаторской. Зеленая форменная куртка закатана почти до подмышек, а дальше ничего не видно – все заслонила широченная спина старшей медсестры Маргариды Тавареш, и холодные твердые пальцы нажимают, и давят, и постукивают, и от этого в животе что-то ноет, и сжимается, и вроде бы даже скручивается.

Инасиу ерзает, недовольный, но Маргарида Тавареш, привыкшая в одиночку ворочать лежачих больных, не замечает его попыток вырваться. Несколько минут спустя она распрямляется и с размаху хлопает интерна ладонью по впалому животу.

– Получи, худышка! – весело говорит старшая медсестра и потягивается с таким хрустом, что Инасиу передергивает. – Все заклеено в лучшем виде! Будешь мыться – пару дней не мочи.

Инасиу смотрит на свой живот. Зеленые штаны приспущены, а на бледной, пупырчатой, как у цыпленка, коже красуется белая марлевая нашлепка, из-под которой выпирает что-то небольшое, но какое-то… неприятное. Инасиу нервно сглатывает.

– Что это такое? – спрашивает он, стараясь говорить уверенно и строго, как и положено хирургу, но голос позорно срывается на жалобный писк. – Что со мной было? Что это вы тут мне поназаклеивали?

– А правда, что он оперировал сегодня? – В поле зрения интерна, как полная луна, вплывает красное довольное лицо заведующего хирургическим отделением профессора Антониу Брандау Роша.

– Аппендицит, – отвечает Маргарида Тавареш и материнским жестом гладит уворачивающегося интерна по голове. – Отлично справился. Через пару дней отпадет и следа не останется.

Инасиу начинает казаться, что над ним издеваются.

– Кто отпадет? – спрашивает он, чуть не плача. – Откуда отпадет?

Брандау Роша мрачнеет.

– С ним что, – подозрительно спрашивает он, не глядя на Инасиу, – никто не разговаривал? Кто его куратор?

Маргарида Тавареш делает страшное лицо – вскидывает брови, выкатывает глаза и поджимает губы. «Нет-нет, не здесь!» – расшифровывает интерн и чувствует, что сейчас упадет в обморок. Но профессор Брандау Роша не понимает пантомимы.

– Что… – начинает он раздраженно. Маргарида Тавареш не дает ему закончить. Она хватает завотделением за рукав и тащит его к выходу.

«Совсем обнаглели медсестры, – механически думает Инасиу. – Скоро вообще врачей начнут гонять, как санитарок». Вначале он пытается прислушиваться к звукам, доносящимся из-за двери, но слов не разбирает, только басовитое «бубубу», поэтому, помаявшись немного, Инасиу начинает отдирать от кожи прозрачный пластырь, придерживающий марлевую повязку.

Когда профессор Брандау Роша возвращается в ординаторскую, интерн Инасиу Жозе Пештана сидит на кушетке и истерически хихикает, уставившись на багровый остроконечный отросток, торчащий у него справа из живота.

* * *

– Что, у всех вырастает? – в пятый раз переспрашивает Инасиу, недоверчиво глядя на старшую медсестру. С истерикой он справился и в обморок не упал, даже лед не понадобился, хотя Маргарида Тавареш на всякий случай велела кому-то принести целый тазик и попыталась сунуть туда голову Инасиу, бедный интерн еле отбился.

– Как у кого, – терпеливо отвечает Маргарида Тавареш. Ей очень хочется прикрикнуть на недоверчивого мальчишку или стукнуть его тазиком с подтаявшим льдом, но она вспоминает себя двадцать лет назад, как рыдала, как просила уволить ее по собственному желанию, хоть с отрицательной характеристикой, хоть с волчьим билетом, вздыхает и снова подробно объясняет, чем их больница отличается от всех остальных.

– А у кого – как? – не сдается Инасиу. Он старается не смотреть на свой живот, хотя старшая медсестра снова заклеила отвратительный отросток марлей. – Если, скажем, я завтра руку кому-нибудь ампутирую, у меня что – третья рука вырастет?!

– Ну, допустим, к ампутации тебя пока никто не допустит, – возражает Маргарида. – Ты вообще пока оперировать не должен был. Твое дело – ассистировать и ума набираться.

– А у ассистентов? Не вырастает?

Старшая медсестра отрицательно качает головой.

– Почему?

– Это вопрос ответственности, – туманно отвечает она и внезапно улыбается. – Ну что ты так переживаешь, мальчик? Ну, не предупредили тебя. Бывает. Меня в свое время тоже не предупредили. Пациентка мне нервная попалась – дернулась, и я иглу сломала. Так у меня на жопе вот такой синячище вскочил! – Маргарида Тавареш раскидывает руки, показывая размеры синячища. – Я неделю сесть не могла! А ты умничка, все сделал прекрасно – я же вижу. И штука эта отпадет, как только пациенту твоему швы снимут. Вот если бы ты где-то напортачил, салфетку бы в пациенте забыл, еще что-то в этом роде… А когда у пациента все без осложнений, то и у доктора тоже все проходит без проблем.

– Это называется – без проблем? – Инасиу косится на марлевый прямоугольник на животе и тут же отводит глаза. – А как тогда выглядят проблемы?

– По-всякому, – лаконично отвечает старшая медсестра. – Так что не жалуйся.

Инасиу встает с кушетки, но в животе что-то дергает, и он снова усаживается.

– А кто должен был меня предупредить? Куратор?

Маргарида Тавареш молча кивает.

– А где он вообще? – обиженно интересуется Инасиу. – Когда их величество соизволят появиться? Вы в курсе, что он даже не позвонил! Я его с самого утра ищу, это же он должен был резать этот чертов…

Медсестра подходит к тумбочке и начинает подчеркнуто деловито в ней рыться. Инасиу снова становится не по себе.

– Что с ним? – почти шепотом спрашивает он.

– Пациент у него умер, – не поворачиваясь говорит Маргарида Тавареш. – На столе. Судя по последствиям, по его вине.

Инасиу хочет сказать медсестре, что тазик со льдом ему все-таки не помешает, но не успевает – кушетка куда-то уплывает, и он, потеряв сознание, падает лицом вперед.

* * *

– А вот и наше светило, надежда отечественной хирургии! – ехидно говорит молодой хирург Педру Лопеш. – Ну, как дела? Не отрастил себе еще пару-тройку аппендиксов?

Лопеш всего на пять лет старше Инасиу, и Инасиу ненавидит его до глубины души. Каждый раз, когда Лопеш входит в операционную, Инасиу надеется, что тот где-нибудь ошибется и проведет месяц-другой в реанимации. Но увы. Педру Лопеш отличный хирург и после самой сложной операции отсутствует самое большее два дня.

– Смотри, ты не отрасти, – огрызается Инасиу, но Лопеш его не слышит: он поймал проходившую мимо хорошенькую стажерку и что-то ей шепчет на ухо. Стажерка краснеет и хихикает.

– Не дуйся, – говорит кто-то, и Инасиу резко поворачивается. За его спиной стоит заговорщицки улыбающаяся старшая медсестра Маргарида Тавареш.

– Знаешь, что сейчас будет делать наш дорогой доктор Лопеш? – со значением спрашивает она. Инасиу хочет сказать, что его это совершенно не интересует, но она уже продолжает: – Доктор Лопеш сейчас будет делать обрезание. К нам везут мальчика с острым фимозом – только что позвонили из диспетчерской.

Вспугнутая громким смехом стажерка срывается с места и убегает. Педру Лопеш недовольно оборачивается. Посреди коридора стоят старшая медсестра Маргарида Тавареш и интерн Инасиу Жозе Пештана и, хлопая друг друга по спине, хохочут до слез.

 

Уши Бруну

Однажды зимним утром лейтенант от инфантарии Бруну де Соуза Диаш проснулся, томимый сильной головной болью и нехорошими предчувствиями.

Не открывая глаз, лейтенант похлопал рукой по тумбочке, пытаясь нащупать бутылку с минеральной водой. Бутылку он не нашел, но зато свалил с тумбочки будильник. Когда в голове отзвонили колокола, вызванные грохотом упавшего будильника, лейтенант Бруну Диаш решил прибегнуть к посторонней помощи.

– Тереза… – слабым голосом позвал он. – О Тереза!

– Что тебе надо? – нелюбезно отозвалась жена со своей половины кровати.

– Спаси меня, Тереза, – как можно жалостливее попросил лейтенант и завозился в постели. – Принеси водички и аспирину!

– Сам возьми, – еще нелюбезнее буркнула жена.

– Сам не могу, – просипел Бруну, прижимая ледяную руку к горящему лбу. – Умираю…

Кровать заскрипела, и Бруну с облегчением понял, что Тереза встает.

– На, – спустя минуту сказала она, со стуком ставя на тумбочку стеклянную бутылку. От этого стука в голове у Бруну что-то болезненно заныло, но лейтенант даже не поморщился, чтобы не рассердить жену.

– Спасибо, любимая, ты ангел! – произнес Бруну, с трудом разлепляя глаза. Держась за голову, он сел, отвинтил пробку с маленькой зеленой бутылки и с наслаждением отпил больше половины. Потом вытащил из принесенной Терезой упаковки две таблетки растворимого аспирина, разломал, кинул в бутылку, закрыл горлышко ладонью и хорошенько встряхнул. Потом отнял ладонь от горлышка, зачем-то понюхал пузырящуюся воду, зажмурился и одним глотком допил до конца.

– Бррр, – сказал он, передернувшись. – Тереза, ты спасла мне жизнь. Проси чего хочешь!

– Я все время прошу только об одном! – мрачно ответила Тереза, выходя из комнаты. – Чтобы ты пил меньше!

– Это называется – хотеть невозможного, – пробормотал себе под нос Бруну, нащупывая ногой шлепанцы.

Встав с кровати, он со стоном потянулся, несколько раз взмахнул руками и подошел к зеркалу.

– Доброе утро, господин лейтенант, – поприветствовал сам себя Бруну, одергивая пижамную куртку и придирчиво разглядывая свое долговязое отражение. Отражение было слегка желтоватым и потрепанным, но все еще довольно привлекательным. Вот только в районе головы наблюдалась некая несообразность.

«Зарос я сильно, что ли? – подумал Бруну, берясь рукой за сизый щетинистый подбородок. – Или, может, стричься пора?»

Бруну повернул голову и, скосив глаза, попытался взглянуть на себя в профиль. Ощущение несообразности не пропало и вроде бы даже усилилось.

Бруну поискал расческу, но не нашел, отступил от зеркала, вытащил из шкафа коричневый форменный берет, лихо натянул его на голову и похолодел: руки соскользнули с головы, не встретив привычного сопротивления. У Бруну возникло абсурдное ощущение, что у него нет ушей.

Лейтенант нервно засмеялся и вернулся к зеркалу, но посмотреть решился не сразу.

Вначале он поскреб ногтем какое-то пятнышко на пижаме. Потом покрутил пуговицу. Потом еще раз поскреб пятнышко.

И только после этого глубоко вздохнул и с отчаянием человека, впервые прыгающего с парашютом, в упор уставился на свое отражение.

Ушей не было.

* * *

С кухни запахло свежесваренным кофе, и в комнату заглянула Тереза с бутербродом в руке.

– Завтракать будешь? – спросила она подобревшим голосом. – Иди, уже все на столе.

Бруну оторвался от зеркала и еще раз провел руками по тем местам, где еще вчера красовалась пара довольно ладных ушей.

– Те-тереза, – запинаясь проговорил он, – ты не видела моих ушей?

– В ящике лежат, а если нет, то в грязном белье, – не удивившись, ответила Тереза и откусила от бутерброда.

– В ящике?! – с недоверием переспросил Бруну.

– Ну да. Или в грязном белье. – Тереза подошла к зеркалу, подышала на него и протерла рукавом халата. – Ты вечно все разбрасываешь, а я вечно за тобой собираю, и стираю, и складываю, а ты только и знаешь что пачкаешь и разбрасываешь, разбрасываешь и пачкаешь, а потом я тебе виновата, а я только стираю… – Тереза прервалась, чтобы вздохнуть, и Бруну немедленно этим воспользовался.

– Мои УШИ?!! – переспросил он хрипло. – В ГРЯЗНОМ БЕЛЬЕ?!!

– Какие уши? – рассеянно переспросила Тереза, неловко взмахнув бутербродом. – Я про рубашки твои говорила и про носки, ты их вечно где попало…

Бруну схватил Терезу за плечи и затряс.

– Какие, к черту, рубашки?! – взревел он. – Какие, к черту, носки?! Я тебя про уши спрашиваю, ты речь человеческую понимаешь или нет?!! Про уши! Уши мои куда-то делись, уши!!!

Терезины губы задрожали. За десять лет, что они с Бруну были женаты, лейтенант только дважды повысил на нее голос: когда она случайно сожгла его мундир накануне парада 25 апреля и когда во время чемпионата мира по футболу пошла пить кофе с соседкой доной Консейсау и забыла записать полуфинальный матч. Бруну тогда кричал и топал ногами, но не выглядел и вполовину так угрожающе, как сейчас.

– Что ты на меня орешь? – проблеяла Тереза и уронила на пол недоеденный бутерброд. По ее щекам покатились круглые мультипликационные слезы.

Лейтенанту стало стыдно. В конце концов, жена не виновата в том, что у него куда-то пропали уши. Бруну выпустил Терезу и неловко похлопал ее по плечу.

– Ну не реви, Терезиня, ты чего?

Тереза, которая все всегда делала наперекор мужу, закрыла лицо руками и бурно зарыдала.

Бруну тяжело вздохнул и нежно обнял жену.

– Ну-ну-ну, – успокоительно забормотал он ей в макушку, – я больше не буду, Терезиня, прости меня. Ну видишь, всё, я уже не кричу… Ну не плачь, миленькая, солнышко мое…

Тереза протяжно всхлипнула и уткнулась носом в вырез мужниной пижамной куртки. В вырезе стало горячо и влажно, и Бруну умилился.

– Девочка моя, – прошептал он. – Хорошая…

Тереза подняла голову и солнечно, как десять лет назад, улыбнулась Бруну. Потом ее улыбка потускнела.

– Ой, – сказала Тереза. – А что это у тебя с ушами?!

 

Добрососедские отношения

Сестра Перпéтуя еще раз тщательно пересчитала сдачу и тихонько вздохнула.

– Прошу прощения, сеньор Фабиу, – сказала она, натянуто улыбаясь, – но я вам дала два евро…

– Конечно-конечно! – вскричал сеньор Фабиу, выхватывая из коробочки две пятидесятисентимовые монетки. – Это я прошу прощения у сестpы! Я просто задумался, знаете…

«Ничего ты не задумался, вороватая твоя морда», – хмуро подумала сестра Перпетуя, ссыпая монетки в малюсенький вязаный кошелечек. Хлеб со злаками, который она каждые два дня покупала в передвижной пекарне сеньора Фабиу, и без того подорожал с прошлого года почти вдвое, но сеньор Фабиу все равно так и норовил надуть на сдаче.

Сеньор Фабиу икнул. «Чтоб тебе подавиться этим евро!» – страстно пожелал он. Сеньору Фабиу нестерпимо хотелось курить, но не хватало восьмидесяти сентимов на пачку «Голубых португальских».

Сестра Перпетуя поскользнулась на раздавленной кем-то сливе, взмахнула руками, чтобы не упасть и выронила пакет с хлебом. «Ты мне еще поругайся вслед, – стараясь не заводиться, подумала она. – Я тебе так поругаюсь!..»

Сеньор Фабиу потянулся в глубь грузовичка, чтобы поправить криво лежащую буханку, но тут в спине как будто что-то взорвалось. От боли у сеньора Фабиу сперло дыхание, а на глаза навернулись слезы.

– Ведьма! – взвизгнул он вслед сестре Перпетуе, как только сумел продышаться. – Все монашки – ведьмы!

Сестра Перпетуя резко обернулась, охнула и схватилась за подвернувшуюся щиколотку.

– Безбожник! – отчеканила она, не разгибаясь. – В аду гореть будешь!

Лицо сеньора Фабиу налилось кровью.

– А ты! – пропыхтел он. – Да ты! Да ты вообще!..

* * *

Из приемного покоя выходили вместе. Сеньор Фабиу, уже нормального цвета, поддерживал под руку прихрамывающую сестру Перпетую.

– Бросали б вы курить, сеньор Фабиу, – ворчала сестра Перпетуя. – Слышали, что вам доктор сказал?

– Сестре легко говорить, – незло огрызался сеньор Фабиу, – а я уже пятьдесят лет курю! Я так думаю, что если бы Господь не хотел, чтобы мы курили, он бы не создал сигареты. – Сеньор Фабиу ухмыльнулся и даже хотел слегка пихнуть сестру Перпетую локтем в бок, но застеснялся и не стал. – А, сестра? Верно я говорю?

Сестра Перпетуя вздохнула, смиряя раздражение. «Вот ведь болтун! – подумала она. – И никак не уймется…»

Сеньор Фабиу поперхнулся и надрывно закашлялся.

 

Голубятня

…Карлота Жоакина была старуха богатая и для своего возраста очень крепкая, но вздорная и склочная и какая-то абсолютно бессердечная.

Про нее доподлинно было известно, что каждую неделю она собственноручно толчет в небольшой каменной ступке кусочки стекла, мешает стеклянную пыль с хлебными крошками и рассыпает по дорожкам сада, а сама усаживается в беседке с вязанием и смотрит, как птицы слетаются на адское угощение. Младшая девчонка зеленщика Вашку – рыжая Жоана, которая убирала у Карлоты Жоакины по средам и пятницам, – уверяла, что старуха потом собирает птичьи трупики, перья сжигает, а из крови и костей варит зелье, которое делает ее невидимой тринадцатого числа каждого месяца. Зачем Карлоте Жоакине становиться невидимой по тринадцатым числам, Жоана не знала, но клялась, что своими глазами видела, как старуха откупоривает бутылку толстого неровного стекла, наливает оттуда в стакан вязкой темно-коричневой жидкости, разводит водой и выпивает залпом, и потом весь день ее не видно, только в доме раздаются какие-то пугающие звуки – не то плач, не то смех.

Зеленщиковой девчонке у нас не очень верили – все знают, что рыжие врут как дышат, к тому же Жоана вечно что-то читала, зеленщик ее уже и порол, и книги отнимал и жег, все без толку. Только отец отвернется – она уже шелестит страницами. Где только брала?

Но птиц – птиц в городе очень любили. В каждом доме держали хотя бы канарейку, а у моей квартирной хозяйки доны Анжелины их было восемь, и большой белоснежный попугай по имени Жока.

Поэтому, когда молочник Педру пришел к Карлоте Жоакине за деньгами за апрель и обнаружил ее в беседке уже холодную и с синим лицом, никто о ней не пожалел. Ну разве что собачка Пантуфля – милейшее и добродушнейшее создание, единственное существо, к которому старуха питала какое-то подобие привязанности.

Вскрытие завещания Карлоты Жоакины было назначено на полдень воскресенья. На площади соорудили что-то вроде помоста, вплотную к нему поставили большое кресло, а за ним, рядами, стулья. Нотариус сеньор Рибейра разыскал и уговорил приехать старухину дочку Терезиню, которую тридцать лет назад, зимой, Карлота Жоакина выставила из дома в одной ночной сорочке. В городе поговаривали, что Карлота Жоакина поймала Терезиню в постели с помощником аптекаря, но точно никто ничего не знал. Терезиню в ту зиму приютил падре Матуш и вскоре отправил куда-то на юг к своей дальней родственнице. Примерно тогда же из города тихонько исчез помощник аптекаря, никто про него и не вспомнил.

Сеньор Рибейра проводил Терезиню – теперь уже дону Терезу, почтенную матрону, скорее цветущую, чем красивую, – к креслу у помоста. Она уселась, и к ней немедленно прижались пять худышек в белых платьях, одна другой испуганнее.

Когда площадь заполнилась, сеньор Рибейра взошел на помост, сдержанно поклонился собравшимся и взял со стола большой коричневый конверт. Поклонился еще раз, с треском разорвал плотную бумагу – одна из худышек в белом платье ойкнула, – вытащил оттуда неожиданно маленький листок бумаги и откашлялся.

– «Я, Карлота Жоакина Мария Барбоза Сеабра, – прочитал он нараспев своим красивым глубоким баритоном, – находясь в здравом уме и твердой памяти, завещаю все мое имущество, движимое и недвижимое, моему… – Сеньор Рибейра запнулся и откашлялся еще раз. – Моему… убийце».

Во внезапно наступившей тишине было слышно, как тоненько икает самая маленькая худышка.

* * *

– Ну хорошо, – в пятый раз повторил полковник Тейшейра и прошелся по комнате. – Допустим, кто-то придет и скажет: «Это я убил старуху, давайте мои деньги».

– Доказательства пусть предъявит, – подсказал из угла нотариус сеньор Рибейра.

– Доказательства пусть предъявит, – согласился полковник Тейшейра. – И что?

– Каторга? – полуспросил сеньор Рибейра.

– За старуху-то? – полковник поморщился и покачал головой. – Максимум ссылка. Но с конфискацией. В пользу города.

* * *

– Да мне-то что? – раздраженно бросила дона Тереза, с силой встряхнула мокрое белое платье и повесила его на веревку, где уже висели четыре таких же платья. – Это теперь ваши деньги, сами с ними и разбирайтесь.

* * *

За голубятню проголосовали почти единогласно. Против был только падре Матуш – он считал, что на деньги Карлоты Жоакины следует учредить фонд, чтобы давать приданое бедным невестам.

– Бросьте, падре, – сказал вечером полковник Тейшейра, распечатывая новую колоду. – Можно подумать, у нас в городе много бедных невест. А голубям надо компенсировать ущерб. Покойная, мир ее праху, как с ними расправлялась! Прямо геноцид!

– Авицид, – поправил падре Матуш. – Или колумбоцид.

– Да-да, – согласился полковник Тейшейра. – Именно. Ну что, партию по сентиму?

* * *

Голубятня получилась великолепная. Просторная, светлая, по верху – окошечки, чтобы голуби влетали и вылетали, чудо, а не голубятня, весь город ходил на нее посмотреть. Моя квартирная хозяйка дона Анжелина даже носила туда попугая Жоку, но Жоке там не понравилось, и он устроил скандал. Дона Анжелина говорила – от зависти.

На стену снаружи повесили блестящую табличку с надписью «Муниципальная голубятня имени Карлоты Жоакины» и стилизованным голубем посередине. Только разместили табличку довольно неудачно, прямо под одним из окошечек, и уже через неделю голуби так ее загадили, что надпись совершенно исчезла.