Лучшее лето в её жизни

Любомирская Лея

Девочки

 

 

Габи

Капнуть гелем на губку – нанести при помощи губки гель на плитку – подождать две минуты – стереть теплой влажной тряпочкой.

Капнуть-нанести-подождать-стереть.

Капнуть-нанести-подождать-стереть.

Габи моет кухню.

У Габи генеральная уборка.

Капнуть-нанести-подождать-стереть.

Прополоскать тряпочку.

Отжать.

Капнуть-нанести-подождать-стереть.

Выложенные белой плиткой стены уже сияют так, что больно глазам.

Но Габи не останавливается.

Капнуть-нанести-подождать-стереть.

Больше всего на свете Габи любит чистоту.

Чистота делает ее счастливой.

Поэтому у Габи каждый день – генеральная уборка.

Капнуть-нанести-подождать-стереть.

Чистота нестерпимо пахнет хлоркой.

Габи всегда покупает самый едучий гель.

Едучий гель с хлоркой – залог чистоты.

Капнуть-нанести-подождать-стереть.

В углу за холодильником, забившись в большой декоративный тапок, тихо плачет маленькая полуслепая собачка.

У собачки аллергия на хлорную чистоту.

От нее у собачки клочьями вылезает шерсть.

От сияния стен у собачки слезятся глаза.

Она бы сбежала, собачка, но она прикована.

Тонкая злая цепочка идет от ошейника к начищенному до блеску крюку в сияющей белой стене.

Собачка прячется в тапок и там еле слышно скулит.

В декабре ее повезут усыплять.

Капнуть-нанести-подождать-стереть.

Габи ползает на четвереньках от плитки к плитке.

Выложенный белыми плитами пол сияет не хуже стен.

Габи останавливается у порога.

Не торопясь встает.

Окидывает кухню гордым взглядом.

Потом решительно подходит к сияющей белоснежной стене.

Достает из кармана черный маркер.

Рисует кривую многоногую козявку.

Подписывает под ней:

«Педру, ты – подлый таракан!»

Если и завтра Педру не купит ей шубу, Габи перережет себе вены. И будет лежать на полу, пачкая кровью белые плиты. И будет пахнуть хлоркой, и собачка будет тихо плакать в углу. И пусть теперь уже Педру сам осваивает эту науку.

Капнуть-нанести-подождать-стереть.

 

Рождественская сказка

Дорогой Pai Natal! [46]
Маргарида де Соуза Пинту (Гидиня)

Поздравляю тебя с наступающим Рождеством!

Пишет тебе Маргарида де Соуза Пинту, авенида 24 Июля, 3–2 А.

Если ты уже получил мое письмо, в котором я прошу Барби с мобильником, набор косметики и все фильмы про Гарри Поттера на DVD, порви его, пожалуйста, и выкинь в мусор. В то отделение, где на мусорном ведре написано: «Бумага. Картон». А то неэкологично, а я не хочу, чтобы мое письмо навредило окружающей среде.

Дорогой и милый Pai Natal! Ты ведь, наверное, уже купил Барби, косметику и фильмы? Отдай их, пожалуйста, бедным. Например, Инеш Сеабра, она хорошая девочка и моя лучшая подруга. И у нее еще нет ни одного фильма про Гарри Поттера. У нее и DVD-проигрывателя нет, поэтому она будет приходить ко мне, и мы будем смотреть фильмы вместе. И косметику тоже ей отдай, может, она покрасивеет немного, и мне будет не стыдно с ней дружить. А я могу еще год пользоваться маминой или попрошу бабушку мне купить.

Извини меня, дорогой Pai Natal, что я тебя заставила потратиться на Барби и другое, а теперь говорю, что мне это не надо. Ты не думай, я не неблагодарная! И я могу тебе возместить! Я подсчитала, и получилось, что мои подарки стоят 70 евро или даже меньше, если тебе сделали рождественскую скидку. Я могу оставить тебе в ботинке деньги, которые мне подарит бабушка. Она всегда дарит мне деньги, а мама потом всегда отбирает, говорит, что нечего меня баловать и, если мне понадобится, она сама мне потом даст. И все равно не дает. Поэтому лучше я отдам их тебе.

Дорогой Pai Natal! Ты, наверное, думаешь, что я ненормальная. Потому что нормальные девочки не отказываются от Барби с мобильником, набора косметики и фильмов про Гарри Поттера. Инеш Сеабра говорит, что я сама не знаю, чего хочу. Но я знаю. Только не могу сказать про это Инеш. И маме не могу, и бабушке. Даже отцу Инасиу не могу, потому что стыдно и потому что он после уроков катехизиса все время гладит меня по попе, как папа.

Дорогой, миленький Pai Natal! Я тебя ОЧЕНЬ ПРОШУ и даже умоляю! Ты ведь все можешь, пожалуйста, пожалуйста, сделай, чтобы папа больше никогда не приходил ночью ко мне в комнату! Пожалуйста, Pai Natal, пусть он больше никогда не приходит и не делает это, ты знаешь что! В книжке написано, что такое может быть только между мужем и женой, и еще от этого бывают дети, а я же сама его ребенок, что он, с ума сошел, что ли? Один раз он плакал и говорил, что покончит с собой, если я его не прощу, а я сказала, пусть покончит, потому что я никогда не прощу, и он меня ударил, а на следующий день подарил ролики и сказал, что убьет меня, если я кому-нибудь расскажу. Милый Pai Natal, если ты не можешь сделать, чтобы папа никогда больше не приходил, пожалуйста, подари мне какой-нибудь смертельный яд. Просто, для игры.

Желаю тебе счастливого Рождества и прекрасного Нового года!

Всегда к твоим услугам,

* * *

Гидиня перечитывает письмо, тщательно складывает листочек и аккуратно засовывает его в конверт, на котором уже написано: «Лапландия. Pai Natal. В собственные руки!»

Несколько секунд прикидывает – кинуть ли просто в почтовый ящик или постоять в очереди, но отправить заказным. Решает, что заказным оно вернее, отрывает бумажный талончик с номером, садится на лавочку и раскрывает книгу «Энциклопедия сексуальных отношений».

Еще через полчаса Гидиня строго смотрит в лицо молодой и симпатичной почтовой служащей:

– А оно точно дойдет?

– Конечно дойдет, – улыбается служащая.

– Может, отправить с уведомлением?

– Да не надо, – смеется служащая, – оно и так дойдет, я тебе гарантирую!

Гидиня серьезно кивает, вежливо благодарит, желает всем счастливого Рождества и выходит на улицу.

Конечно, она слегка смошенничала и нарочно привлекла внимание симпатичной служащей к своему письму.

Но дело того стоило.

Шику Феррейра поставил свой велосипед на то, что на почте не открывают письма, отправленные в Лапландию. А Гидиня сказала, что открывают.

И если теперь Гидининого отца посадят в тюрьму за педофилию, Гидиня получит велосипед.

Новенький горный велосипед с пятью скоростями.

А отцу так и надо. Гидиня вначале хотела написать, что к ней приставал учитель рисования, но потом отец нашел черновик ее самого первого письма к Pai Natal и долго кричал, что она избалованная эгоистка, что не видать ей Барби с мобильником, косметики и фильмов про Гарри Поттера как своих ушей, потому что она плохо учится, грубит старшим, без спросу пользуется мамиными вещами и завалила тест по математике.

Гидиня немножко поплакала, а потом подумала: «Ладно-ладно! Я тебе еще покажу!»

И переписала письмо.

Подумаешь, Барби с мобильником! Она и велосипедом обойдется.

Гидиня представляет, как она будет кататься по парку на горном велосипеде, и тихонько смеется от удовольствия. Прохожие смотрят на хорошенькую счастливую девочку и тоже смеются. Всем кажется, что в этот момент мир стал немножко лучше.

 

Служанки

Дона Арлет наклоняется и откусывает нитку. На белой ткани остается мокрое пятнышко слюны.

– Ты уже закончила? – спрашивает сеньор Витор, выглядывая из-за газеты. – Пуговицу мне на голубую рубашку пришей.

– Дона Мария пришьет, – говорит дона Арлет, любуясь вышивкой. Удивительно, как ей в этот раз удалась Дева! Лицо, взгляд, одежда… Абсолютно как живая!

* * *

– Филипа! – зовет дона Соланж, причесываясь перед зеркалом. – Давай в темпе! Мы опаздываем, а ты еще не помыла свою тарелку!

– Дона Мария помоет, – бурчит Филипа. Она выходит в прихожую и, душераздирающе зевая, начинает медленно зашнуровывать высокие черные ботинки. – Ну мам, почему я не могу посидеть один день дома?!

– Потому что придет дона Мария, – говорит дона Соланж. – Она будет убирать, а ты будешь ей мешать.

* * *

– Я вообще не понимаю, зачем нам домработница! – хмуро говорит сеньор Витор, складывая брюки и аккуратно вешая их на спинку стула. – Только деньги выбрасывать!

– Мои деньги, – уточняет дона Арлет. Она снимает очки и массирует покрасневшую переносицу. – Я их зарабатываю и трачу как хочу.

– Да плевать, чьи деньги! – Сеньор Витор раздраженно кидает носки в корзину с грязным бельем. – Всю жизнь жили без домработницы, и ничего, не умерла ты. Где это видано, чтобы женщина ничего не делала по дому?!

– Я работаю, – ледяным голосом отвечает дона Арлет. – Работаю так же, как и ты. Если ты считаешь, что тебе не нужна домработница, ты можешь сам и стирать, и готовить, и убирать. И пуговицы сам себе пришивай.

* * *

– Мам, ты чихаешь, как из пулемета. – Филипа сует доне Соланж упаковку бумажных салфеток. Дона Соланж мотает головой.

– Рулот туаледтдой бубаги при… де… – Она часто-часто машет руками, как крыльями, судорожно втягивает в себя воздух и наконец чихает так, что подвешенный к потолку большой медный гонг отзывается гудением.

– Сидела бы ты завтра дома! – кричит Филипа из туалета. – Куда ты пойдешь в таком состоянии?

Дона Соланж сморкается в салфетку.

– Не могу, солнышко, – говорит она, гундося. – Это тебе школу прогулять – раз плюнуть, а мне надо деньги зарабатывать.

– Я тоже могу пойти работать, – обиженно заявляет Филипа, выходя из туалета с пухлым рулоном розовой туалетной бумаги.

– Можешь, – соглашается дона Соланж. – Но пойдешь учиться.

Филипа молча кидает в нее бумагой.

* * *

Раз в месяц дона Арлет и дона Соланж встречаются в кафе «Сладкая лодка». Они садятся за угловой столик: дона Арлет лицом к стойке, а дона Соланж – лицом к двери.

Дона Соланж заказывает чашечку кофе и подтягивает к себе маленькую жестяную пепельницу. Дона Арлет заказывает чайник чая и ломтик подсушенного хлеба.

Пока заказ не принесли, дона Соланж сосредоточенно курит, а дона Арлет читает карманную Библию. Потом дона Арлет захлопывает Библию и наливает себе чай в белую чашку с логотипом кафе.

– Ну что, дона Мария, – любезно спрашивает она, – сколько я вам должна в этом месяце?

– Шестьсот, – отвечает дона Соланж, затаптывая сигарету в пепельнице. – А я вам?

Дона Арлет достает из сумки записную книжку, заглядывает в нее и долго что-то подсчитывает, шевеля губами.

– Пятьсот пятьдесят, – говорит она наконец. – Плюс два раза по два евро за подшитые брюки. Вместе – пятьсот пятьдесят четыре.

Дона Соланж кивает. Дона Арлет протягивает ей белый конвертик:

– Шестьсот.

Дона Соланж заглядывает в конвертик и пересчитывает деньги. Потом вытаскивает оттуда две купюры по двадцать и одну по десять, а из собственного кошелька – две монеты по два евро. Купюры она кладет в кошелек, а монеты – в конвертик и отдает конвертик обратно доне Арлет.

– Пятьсот пятьдесят четыре.

Дона Арлет прячет конвертик обратно в сумку.

– Когда вы завтра придете, – говорит она, – пришейте, пожалуйста, пуговицу к голубой рубашке, хорошо? Я ее на кровати оставлю. Мою вышивку с дивана убирать не надо.

– Хорошо, – дона Соланж отпивает остывший кофе и зажигает новую сигарету. – А вы полейте, пожалуйста, розовый гибискус, который на балконе. А если Филипа опять оставит немытую тарелку, вы за нее не мойте. Нечего.

Прощаясь, дона Арлет и дона Соланж дважды осторожно соприкасаются щеками.

– Спасибо, дона Мария, – говорит дона Арлет. – Вы идите, я заплачу.

– Нет-нет, дона Мария! – возражает дона Соланж. – Сегодня плачу я. Вы что, забыли, что вы платили в прошлом месяце?

 

Шоколадный домик

 

Маргарида

…начала видеть ее черты в себе, чем дальше, тем больше. Вначале думала – показалось, просто показалось, померещилось, я же почти старуха уже и все эти годы одна живу, мало ли что может померещиться одинокой старухе.

Вы поймите, я же ее забыла, совсем забыла, столько лет ведь прошло, сейчас даже и не сосчитать, сорок, пятьдесят? Мне тогда женщина из полиции сказала – удивительно, как я сейчас прямо вспомнила, что это была женщина, крупная такая, мощная, с большой грудью, я прямо на нее из лесу выскочила и оторопела, понимаете, не потому что она была какая-то уродливая или, там, несуразная, а потому, что я впервые увидела женщину-полицейского не в кино, а в жизни, в те годы это была большая редкость, и вот я застыла, а у нее вдруг в руках оказался большой такой плед в красную и коричневую клетку, и она шагнула вперед и этим пледом меня поймала и всю укутала, а плед был колючий и кусался, а я же была почти голая, и меня еще ветки везде исцарапали, пока я бежала, и я разревелась и стала говорить: «Она съела Жоау, она съела Жоау», а женщина обняла меня, крепко так, и еще прижала головой к этой своей огромной груди, как будто я была ее ребенок, и сказала, это был кошмар, он прошел, он больше не повторится, теперь постарайся все забыть, не расковыривай, не трави себя, просто живи, как будто ничего не было, у тебя вся жизнь впереди, и я забыла, не сразу, конечно, но забыла…

 

Гидиня

– Так нечестно! – говорит Гидиня, откидывая одеяло и усаживаясь в кровати. – Так нечестно, ты обещала мне почитать про Шоколадный домик! Сама обещала, а сама возишься с этим дурацким…

– Тссссс! – шипит дона Лауринда, делая страшное лицо. Она сидит в глубоком кресле и боится даже пошевелиться, Жоау наелся и вроде бы задремывает, не выпуская изо рта доны-Лауриндиной груди. – Немедленно ляг и спи!

Гидиня скрещивает руки на груди, плотно сжимает губы и упрямо сопит. До рождения Жоау, если ей случалось насупиться, дона Лауринда начинала ее щекотать, приговаривая: «А кто это у нас такой надутый? А кто это у нас такой упрямый?», и все заканчивалось смехом и возней. Но теперь дона Лауринда чеканит ледяным шепотом:

– Я кому сказала, быстро ляг и спи, пока не получила!

Гидиня валится на кровать и накрывается с головой одеялом.

– Сними одеяло с головы!

Гидиня нарочито медленно снимает одеяло, потом поворачивается к доне Лауринде и внимательно и как-то недобро на нее смотрит.

«Сейчас зарыдает», – с ужасом думает дона Лауринда и слегка привстает в кресле, прикидывая, успеет ли она заткнуть Гидиню до того, как проснется Жоау. Но Гидиня уже отвернулась и молчит, даже сопеть перестала, и доне Лауринде почему-то становится не по себе.

 

Маргарида

…она же мне не родня, никто, и жила я с ней недолго, то есть мне, конечно, казалось, что вечно, особенно когда она… когда Жоау… когда… но теперь-то я понимаю, что не долго, не так уж долго, может, месяц, два, может. Неоткуда было взяться сходству, неоткуда, а оно как поперло, проклятое, в голосе, в походке, в лице даже! Ну хорошо, допустим, черты заострились – это уже возрастное, родинка на носу появилась, спина согнулась – тоже все от возраста. Но у меня же были голубые глаза! Голубые! Меня же в школе почему звали Гретель и альбиноской? Потому что я светленькая была, светленькая-светленькая, и глаза у меня были голубые! А сейчас смотрите…

 

Гидиня

– Далеко не уходи, – говорит дона Лауринда. – Вот здесь будь, чтобы я тебя из окна видела. Если Жоау заплачет, в коляску сама не лезь, зови меня.

– Хорошо, мамочка, – кротко отвечает Гидиня, выкатывая коляску во внутренний дворик. – А можно мне маленькую шоколадку?

– Нет. – Дона Лауринда больно, до крови прикусывает язык. Ох, черт! Ведь она же хотела сегодня быть помягче с Гидиней! Девочка и без того встала утром такая тихая и печальная, что дона Лауринда чуть не расплакалась от жалости и стыда…

* * *

Дона Маргарида слышит какой-то шум во дворе, но вставать с низенького дивана не торопится. Пошумят и уйдут. В крайнем случае, отломают и съедят кусок перил, дона Маргарида как раз вчера насвежо покрыла их горьким шоколадом.

Шум повторяется.

– Госпожа ведьма! – кричит кто-то. – Госпожа ведьма, откройте мне, пожалуйста!

Дона Маргарида с трудом поднимается на ноги. «До чего все-таки они мерзкие – сегодняшние дети, – думает она, выходя в прихожую. – В мое время никому бы ни за что не пришло в голову назвать незнакомую пожилую женщину ведьмой!»

Дона Маргарида осторожно, чтобы не повредить глазурь, отпирает пахнущую корицей дверь.

За дверью стоит небольшая девочка – беленькая и голубоглазая, непривычно беленькая для этих мест.

– Добрый день, госпожа ведьма! – говорит она очень вежливо, почти чопорно. – Меня зовут Маргарида Лопеш. Я вам привезла подарок, только не могу закатить его по ступенькам.

Дона Маргарида выглядывает во двор и видит большую синюю коляску.

– Что это? – спрашивает дона Маргарида, и ее голос звучит как хриплое карканье.

– Это мой брат Жоау, – отвечает девочка. – Если хотите, можете его съесть.

 

Маргарида

…очень долго не ехали. Не знаю почему, может, решили, что розыгрыш, кто их знает. Ну что – девочка? Нормальная абсолютно девочка, шести лет ребенку нет, привыкла быть маминой принцессой, а тут вдруг брат какой-то, естественно, она ревнует. Я тоже в ее возрасте…

 

Гидиня

– Мааааааам, – ноет Гидиня на одной ноте. – Ну мааам! Ну прости меня, ну мааааааам!

– Да ну тебя! – Заплаканная дона Лауринда отрывает кусок туалетной бумаги от огромного рулона и сморкается. – Как тебе вообще такое в голову пришло?! Как?! Ведь это же твой брат!!! Родной брат!!! А если бы дона Маргарида была в самом деле… – Дона Лауринда не выдерживает и снова начинает плакать.

Гидиня тяжело вздыхает. Весь ее вид выражает глубочайшее раскаяние.

– Я больше не буду, – бубнит она, дергая дону Лауринду за руку. – Честное слово. Можно мне маленькую шоколадку?

 

Приша

Лето закончилось так неожиданно, что Приша с мамой не успели подготовиться. Еще два дня назад они играли на пляже в футбаскетволейбол надувным Пришиным мячом и спорили, кто будет первым кусать третью порцию клубничного мороженого, купленную «на всякий случай», а теперь дождь злобно молотит в окна мокрыми кулаками, а по полу тянет ледяным ветром.

Собирая утром Пришу в школу, мама с ужасом обнаружила, что красные резиновые сапожки стали Прише малы, левый кроссовок продрался в районе большого пальца, а из высоких черных ботинок куда-то пропали шнурки. Приша свою причастность к пропаже шнурков отрицала, яростно топала ногами – одной в белом носке, другой в тапочке с зайцем – и даже всплакнула от обиды. Расстроенная мама сказала, что она с Пришей не первый день знакома и наверняка Приша знает о шнурках куда больше, чем говорит, но времени на разборки у нее уже нет, и пусть Приша тогда сидит дома, ест суп из термоса и котлету из красной кастрюльки, а в таз с недоваренным айвовым мармеладом лезть не смеет, а не то… В этот момент мамина коллега дона Силвия, которая иногда заезжает за мамой по утрам, погудела в домофон, и мама убежала, не договорив, что будет Прише за залезание в таз с айвовым мармеладом.

Первым делом Приша залезла в таз, набрала в блюдечко мармелада – мармелад ей показался ужасно недоваренным– и пошла к себе в комнату, стаскивая на ходу школьную форму.

В комнате, в потайном отделении подзеркального ящика, про который не знает никто, даже мама, у Приши лежит секретная тетрадка. В нее Приша записывает все странное и загадочное, что с ней происходит. Приша считает, что если описать странное достаточно подробно, а потом много раз перечитать написанное, обнаружится спрятанный механизм – что-то вроде кнопки в стенке подзеркального ящика, – которым можно воспользоваться, чтобы попасть туда, где странное и загадочное происходит со всеми по сто раз на дню.

Приша вытаскивает секретную тетрадку из ящика и забирается с ней под стол. Под столом холодно и неудобно, но Приша уверена, что писать о странностях нужно в странном месте – это не сочинение «Мой любимый литературный герой» и не задачи по математике.

Странность номер четыре, – пишет Приша, пристроив тетрадку на скамеечку для ног. – Вчира вгорад пришел странный Ветир.

Вчерашний ветер действительно был очень странный. Он напомнил Прише ее нелюбимое полосатое желе, которое каждый день дают на сладкое в школьной столовой. Желтоватый слой, теплый и душный, – Пришины ноги в открытых сандалиях утонули в нем, как в нагретом песке, – сменялся на уровне коленок прозрачно-голубым, холодным и острым. Коленки немедленно посинели и начали саднить, как будто Приша пробежала по асфальту на четвереньках. Выше снова шел теплый и душный слой, за ним опять холодный и острый и так далее, пока не кончилась Приша.

Приша тщательно замерила толщину слоев. Линеек у нее отродясь не водилось, а помятый жестяной транспортир оказался слишком коротким и неудобным, так что шнурки от черных ботинок, которые Приша зачем-то с утра сунула в карман, очень пригодились. Выяснилось, что слои все одинаковые, каждый – высотой в треть шнурка. Теплый слой пах пылью и слегка корицей. Холодный запаха не имел, но оставлял на языке почти незаметный привкус ледяной крошки. Приша походила немного туда-сюда, принюхиваясь, как полицейская овчарка, а потом слоистый ветер внезапно улегся, даже запах пыли и корицы куда-то исчез.

* * *

Приша закрывает тетрадку и вылезает из-под стола. Подходит к окну. Из-за дождя кажется, будто дом обернут в несколько слоев плотной темно-серой ткани. Не видно даже платана, который растет так близко к дому, что по нему можно спуститься из окна. Приша задумчиво проводит пальцем по стеклу и вдруг взвизгивает и отдергивает руку. Прямо перед ней на окне неподвижно сидит бабочка. Большая бабочка с крыльями цвета золотистого океанского песка.

Приша закладывает руку за спину и осторожно делает шаг назад. Она терпеть не может насекомых. Это у нее от мамы.

– Ну? – громко, стараясь, чтобы голос не дрожал, говорит Приша. – Чего ты тут сидишь?!

Бабочка высокомерно молчит.

– Это моя комната! – Приша делает еще один шаг назад, не отрывая взгляда от бабочки. – Я к тебе не хожу! И тебя к себе не зову! Иди к себе и сиди там!

Приша понимает, что это глупо – разговаривать с бабочкой, бабочка все равно не ответит. Но звук собственного голоса успокаивает ее.

– Сейчас придет дона Ортенс, – угрожающе говорит Приша бабочке. – С пылесосом. И запылесосит тебя в мешок.

Бабочка слегка шевелит крыльями, как будто говорит: не очень-то я и боюсь твою дону Ортенс.

Прише становится смешно.

– А я немножко боюсь, – признается она.

Бабочка качает усиками, как будто улыбается.

Приша опять подходит к окну и внимательно рассматривает бабочку. Бабочка поворачивает сухонькую головку с огромными глазами и внимательно рассматривает Пришу.

Потом Приша осторожно протягивает руку, и бабочка послушно перебирается к Прише на ладонь и сидит там, как лоскуток золотистого шелка. Приша подносит руку к лицу и принюхивается. Ей кажется, что от бабочки едва заметно пахнет пылью и корицей.

До самого маминого прихода Приша и бабочка сидят на кровати и беседуют. Приша читает бабочке описание странного и загадочного из секретной тетрадки, а бабочка кивает своей глазастой головой, как будто подтверждает, что Приша все делает правильно. На обед Приша ест котлету, а бабочке приносит айвового мармелада на блюдце. Бабочке мармелад понравился, она вся в нем перемазалась, и Прише приходится чистить ей лапки промокашкой. Приша смотрит на крылья цвета сухого песка и думает, как это странно и загадочно – дружить с бабочкой.

* * *

– Приша, – говорит мама, когда Приша выходит из ванной с почищенными зубами. – Ты знаешь, что у тебя на подушке валяется дохлая бабочка?

Приша молчит. Ей не хочется возражать маме – они уже и так поругались из-за поеденного мармелада.

– Я понимаю, что ты сама не хотела ее трогать. Но почему ты не сказала доне Ортенс, чтобы она ее выкинула или запылесосила? – спрашивает мама.

– Я забыла, – кротко отвечает Приша.

Мама тяжело вздыхает, заходит в ванную и отрывает большой кусок туалетной бумаги.

– Ладно, – говорит она, – пойдем, я сама ее выкину. А ты сразу смени наволочку.

Приша нехотя плетется за ней.

– Она не дохлая! – внезапно говорит Приша, когда мама с выражением крайней брезгливости на лице наклоняется к бабочке.

Мама выпрямляется и удивленно смотрит на Пришу.

– Она не дохлая, – упрямо повторяет Приша. – Она просто спит. Не трогай ее.

Мама беспомощно комкает в руке туалетную бумагу.

– Приша, детка…

– Не трогай! Это моя бабочка! Она просто устала и спит!

Мама берет подушку, на которой лежит бабочка, и поворачивается к Прише.

– Конечно, дох… – мама осекается, – мертвая. Посмотри, она же пустая внутри.

Приша, не веря своим глазам, смотрит на бабочку. Бабочка абсолютно, непоправимо мертва. Тонкое сухое тельце сломано пополам, и видно, что внутри бабочки ничего нет.

– Может, – чувствуя, что ей становится трудно дышать, говорит Приша, – может, она вылупилась и улетела?

Приша понимает, что сказала страшную глупость, – это бабочки выводятся из гусениц, а из самих бабочек не выводится никто… но мама ничего не говорит. Мама молча открывает окно и стряхивает останки бабочки под дождь. И только потом обнимает Пришу и крепко прижимает ее к себе.

– Конечно, солнышко, – шепчет она. – Конечно, она вылупилась и улетела. Хочешь, в субботу съездим в гости к Сильвии? Ее собака родила щеночков, и она обещала подарить нам самого шустрого.

Приша кивает и всхлипывает.

* * *

Из одеяла Приша сделала палатку и теперь сидит в ней, нахохлившись. Сильный запах корицы и мучительный зуд в спине не дают ей уснуть.

Посидев с полчаса, Приша осторожно выбирается из кровати, включает свет и подходит к зеркалу. Очень медленно расстегивает пижамную курточку. Снимает и поворачивается к зеркалу боком.

Крылья еще совсем маленькие и какие-то мокрые. Но уже сейчас видно, что они будут изумительного цвета – цвета золотистого океанского песка.

 

Кузина Оливия и разбитая чашка

25 декабря. 0 часов 05 минут

– Кому этот подарок? – спрашивает дона Элса, поднимая повыше что-то маленькое и мягкое, обернутое в красную бумагу и украшенное кривоватой самодельной розеткой.

Зе Педру уже оставил надежду разглядеть хоть что-нибудь сквозь шерстяной клетчатый шарф, которым ему завязали глаза, и теперь хочет помучить остальных. Он нарочно тянет паузу, картинно чешет в затылке, глубоко вздыхает и хмыкает со значением, пока все семейство ерзает от нетерпения на стульях.

Филипа не выдерживает первой и пинает брата под коленку.

– Мама! – вопит Зе Педру, с готовностью стаскивая шарф с головы. – Скажи ей!!!

– Нет, мама, ты ему скажи! Он же над нами издевается! – возмущается Филипа.

– Дети! Дети! – нервно вскрикивает дона Элса, потрясая свертком. – Немедленно успокойтесь!

Жука, которой давно пора спать и которой разрешили дождаться подарков только с условием, что она не будет капризничать, страдальчески кривится. Ей очень хочется присоединиться ко всеобщему ору, но она боится, что ее тут же отправят в постель, а стеклянная лягушка, которую Филипа купила для нее на ярмарке, будет вынуждена просидеть еще целую ночь в пустой и темной коробке. Стоит Жуке подумать о том, как грустно и одиноко будет бедной лягушке, слезы сами собой начинают капать у нее из глаз, и, не в силах больше крепиться, Жука заходится горестным ревом.

Все немедленно замолкают, даже запертый в спальне спаниель Пирусаш прекращает лаять. Дона Элса отбрасывает красный сверток, берет Жуку на руки и начинает тихонько ее укачивать.

Суровая Филипа тщательно обматывает шарфом голову присмиревшему Зе Педру.

Профессор Энрик Карвальу откладывает газету, которой он отгородился было от скандала, и только кузина Оливия даже не пошевелилась – сидит прямая как палка и мелко трясет своими седенькими буклями.

1 декабря. 22 часа 30 минут

– Как ты думаешь, – говорит дона Элса, расчесывая волосы на ночь. – Может, стоит поговорить с Оливией по поводу этих дурацких носков, которые она все время дарит на Рождество? Дети терпеть их не могут.

– Отстань от Оливии, – бурчит профессор Энрик Карвальу, с треском разворачивая газету. – Не забывай, сколько ей лет. И все эти годы абсолютно всем знакомым детям она дарила носки на Рождество.

– И тебе? – Дона Элса представила себе маленького профессора в подгузнике и в огромных полосатых шерстяных носках, которые вяжет кузина Оливия, и теперь безуспешно пытается не захихикать.

– И мне. Честно сказать, я их терпеть не мог, – неожиданно интимным тоном говорит профессор Энрик Карвальу, кладет газету на тумбочку и гасит свет.

10 декабря. 12 часов 30 минут

– Вот, поглядите… – Дона Элса отодвигает кофейную чашечку и выкладывает перед кузиной Оливией маленькую мягкую куклу с печальной фарфоровой мордочкой, набор теней и иллюстрированный альбом «Холодное оружие». – Это Жуке, это Филипе, а это – Зе Педру. Я попрошу…

– Милочка! – тоненько вскрикивает кузина Оливия, и дона Элса испуганно замолкает. – Милочка, принесите мне стаканчик молока!

Дона Элса медленно выдыхает и велит себе не нервничать.

– Молочко очень полезно, – жеманясь, как маленькая девочка, говорит кузина Оливия. – То, что надо для моего желудка. Абсолютно то, что надо.

Официантка приносит высокий стакан и длинную ложку. Отставив мизинец, кузина Оливия разбалтывает в молоке один пакетик сахара за другим.

Дона Элса усилием воли заставляет себя не считать пакетики. Она усаживает куклу с грустной мордочкой на альбом, подпирает ее сзади коробочкой с тенями и думает, что кузина Оливия похожа на овцу.

«Настоящая овца, – думает дона Элса. – Букольками трясет. Блеет. Беееееее».

Дона Элса улыбается кузине Оливии и продолжает, словно беседа и не прерывалась:

– Я хотела обернуть все это в красивую бумагу и отдать кузине. А кузина бы подарила как будто от себя. Я уверена, что дети очень обрадуются.

– Но Элсиня! – дрожащим голоском произносит кузина Оливия. – Разве Элсиня не знает, что я уже приготовила детям подарки? Я связала каждому по две пары отличных шерстяных носков!

24 декабря. 16 часов 45 минут

– Моя лягушка! – волнуется Жука, пытаясь разглядеть среди горы свертков свою коробочку, в которую Филипа утром положила стеклянную лягушку. – Где моя лягушка?! Она разобьется!

– Здесь твоя лягушка, не волнуйся, – отвечает Филипа, по сотому разу перекладывая подарки, чтобы они лежали красивой пирамидой, как в кино. – Ничего ей не сделается, я ее завернула в вату.

– Сделается-сделается, я на нее уже наступил, – кривляется Зе Педру и тут же получает затрещину от Филипы. Жука начинает морщиться и быстро-быстро моргать, но Филипа не дает ей расплакаться – она безошибочно выхватывает из кучи подарков маленькую, оклеенную фольгой коробочку и раскрывает ее. Там, завернутая в вату, сидит прозрачная стеклянная лягушка с золотисто-медовыми глазами, сделанными из какого-то переливчатого камня. Жука благоговейно гладит лягушку по гладкой спинке и безропотно позволяет Филипе опять закрыть коробочку и вернуть ее под елку.

Зе Педру нашел три одинаковых мягких свертка из красной бумаги, украшенные самодельными бумажными розетками.

– Спорим, это опять носки от кузины Оливии?

Сестры синхронно кивают.

– У меня этих дурацких носков полный ящик, – недовольно бурчит Зе Педру. – От них только моль заводится.

– Мама пыталась убедить ее подарить нам что-нибудь полезное, – говорит Филипа, – но она уперлась.

– Всем деткам необходимы шерстяные носки! – блеет Зе Педру тоненьким голоском очень похоже на кузину Оливию. – Жука, как говорит овца?

– Беееееее, – послушно отвечает Жука.

– А как говорит кузина Оливия? – подхватывает Филипа.

Жука задумывается.

– Деткам нужны носки? – нерешительно спрашивает она.

– Нет! – торжественно отвечает Зе Педру. – Кузина Оливия тоже говорит: «БЕЕЕЕЕЕЕ»!

Жука хохочет и с размаху валится на пирамиду подарков, которую только что достроила Филипа. Свертки и коробки с грохотом разлетаются по полу. В одной из коробок что-то жалобно звякает.

Жукино лицо заливает синеватая бледность.

– Моя лягушка, – отчаянно шепчет Жука. – Разбилась моя лягушка!!!

25 декабря. 0 часов 15 минут

– Кому этот подарок? – спрашивает дона Элса, вытягивая из сильно уменьшившейся пирамиды аккуратную квадратную коробку.

Филипа незаметно пихает Зе Педру в бок.

– Кузине Оливии! – торопливо кричит Зе Педру.

25 декабря. 0 часов 30 минут

– Идет мне это пончо? – весело атакует дона Элса довольного профессора Карвальу, пытающегося раскурить дареную сигару. – Нет, ты мне не ыгыкай, ты словами скажи – идет?

Зе Педру положил перед собой иллюстрированный альбом «Холодное оружие», сборный макет каравеллы «Санта Мария» и несколько дисков с играми и рассматривает все по очереди.

Свежеподкрашенная Филипа тестирует возможности нового мобильника и уже по пятому разу прогоняет список из пятидесяти мелодий.

Счастливая Жука бросила подарки на кресле, а сама ушла в уголок и что-то шепчет своей замечательной лягушке, то и дело целуя ее в гладкую спинку.

В приятной праздничной суете никто не замечает, что кузина Оливия сидит на диване перед раскрытой коробкой, и по ее лицу доброй овцы безостановочно текут ручейки слез.

25 декабря. 1 час 10 минут

– Я еще раз спрашиваю, – сухо говорит профессор Энрик Карвальу, расхаживая по гостиной. – Кому из вас пришла в голову мысль подсунуть кузине Оливии разбитую чашку? Ну? Я жду!

Филипа, Зе Педру и Жука подавленно молчат. Жука жмется к ногам доны Элсы, которая с трудом сдерживается, чтобы не вмешаться. Дона Элса не любит, когда кто-то воспитывает ее детей. Даже если этот кто-то – их собственный отец.

– Мы не подсунули, – говорит Зе Педру. – У меня были завязаны глаза, я не подглядывал!

– Он не подглядывал, – подтверждает Филипа.

Жука изо всех сил сжимает в кармане свою лягушку и молчит.

– Филипа, не защищай его! – Профессор неумело кулаком стучит по столу.

– А я не защищаю!

– Она не защищает! – хором кричат Филипа и Зе Педру.

Дона Элса пытается скрыть улыбку. Ей жалко бедную кузину Оливию, но она всегда радуется, когда ее дети выступают единым фронтом.

– Я думаю, – мягко говорит она, – они действительно нечаянно.

– Что же, похвалим их теперь за это? – ехидно спрашивает профессор.

27 декабря. 13 часов 30 минут

В дверь звонят. Кузина Оливия нехотя отрывается от своего занятия и, шаркая толстыми шерстяными носками, идет открывать.

Семейство Карвальу гуськом входит в маленькую прихожую. Профессор, дона Элса, Филипа, Зе Педру – все несут по белой коробке. Только Жука ничего не несет – одной рукой она ухватилась за пальто доны Элсы, а другую сунула в карман.

– Мои дорогие! – тоненько блеет кузина Оливия. – Я вас не ждала! У меня не прибрано!

– Ничего страшного. – Профессор приобнимает кузину и похлопывает ее по спине. – Мы ненадолго. Только отдадим тебе подарки.

– Секундочку! Одну секундочку! – С несвойственной ей прытью кузина Оливия бежит в гостиную и чем-то там шуршит и позвякивает. – Проходите, пожалуйста!

27 декабря. 13 часов 45 минут

– Чайник и молочник – от меня, – говорит профессор, расставляя на столе изящный фарфор фирмы «Villeroy&Boch». – Чайные чашечки с блюдцами – от Элсы. Кофейные чашечки – от Филипы. Сахарница – от Зе Педру. Счастливого Рождества, кузиночка!

– А от меня? – спрашивает Жука.

– Что – от тебя, зайчик?

– А что я дарю кузине Оливии?

– А ты, дорогая, – слабым голосом говорит кузина Оливия, – подаришь мне поцелуй. Правда?

Жука отрицательно качает головой, потом тяжело вздыхает, утирает непрошеную слезку и вытаскивает из кармана стеклянную лягушку.

– Счастливого Рождества! – говорит она, кладет лягушку на стол между чайником и сахарницей, разворачивается и уходит в прихожую, откуда немедленно начинают доноситься приглушенные всхлипывания.

27 декабря. 14 часов 00 минут

– Ну, слава богу, убрались, – бормочет кузина Оливия, закрывая дверь на замок и цепочку.

Она идет в комнату, недовольным взглядом окидывает выставку фарфора на столе и начинает складывать сервиз обратно в коробки. Коробка с чайными чашками почему-то не закрывается. Кузина Оливия раздраженно надавливает на крышку. В коробке что-то жалобно хрупает, но кузина не обращает внимания. Она составляет коробки под стол и туда же брезгливо смахивает стеклянную лягушку. Кузина Оливия терпеть не может змей, ящериц, лягушек и прочих скользких тварей.

Потом кузина Оливия идет в спальню и выносит газетку, на которой любовно разложены фарфоровые черепки.

Она достает из ящика пузырек клея, кисточку, садится к столу и удовлетворенно вздыхает.

Кто бы мог подумать? Склеивать чашку оказалось еще увлекательнее, чем вязать…

 

Мария Роза

Мария Роза просыпается оттого, что ей ужасно хочется в туалет. Мария Роза садится в постели и, не открывая глаз, ногами пытается нашарить тапочки. Правый тапочек нашаривается легко, а левый куда-то делся, и Мария Роза без толку елозит босой ногой по ворсистому коврику у кровати. Наконец она не выдерживает и встает. Туалет недалеко, можно сходить и в одном тапочке.

Пошатываясь от сонности, Мария Роза выходит в коридор. «Надо бы глаза открыть, – думает она, – пока я ни во что по дороге…»

Мария Роза делает неуверенный шаг и с размаху въезжает босой ногой во что-то ужасно твердое.

– Черт! – кричит Мария Роза и просыпается.

Мария Роза сидит в вагоне метро и с ненавистью смотрит на высокого розовощекого туриста в детской панамке, который только что поставил ей на ногу здоровенный чемодан, придавил рюкзаком, а теперь добродушно таращится на нее сквозь дурацкие кругленькие очки, кокетливо обмахиваясь картой Лиссабона.

– Простите, – с трудом подбирая английские слова, говорит Мария Роза, – вы бы не могли убрать это… – Мария Роза замолкает, чтобы не выругаться, сглатывает и продолжает: – Эти… эти ваши вещи с моей ноги?

Турист в панамке непонимающе хлопает короткими светленькими ресничками и на всякий случай улыбается.

«ТУПАЯСВИНЬЯ!!! – рявкает про себя Мария Роза, до боли сжимая зубы. – Чемодан с моей ноги убери, придурок!!!»

Турист растерянно смотрит на Марию Розу и вдруг заливается багровым румянцем.

– Простите, простите, – лепечет он, в панике хватаясь то за рюкзак, то за чемодан. – Простите, ради бога! Я не нарочно! Я не видел! Я не… – Турист чуть не плачет, очки у него запотели, панамка съехала на ухо.

Мария Роза вытаскивает ногу из-под чемодана, медленно встает, мстительно попирая упавшую карту Лиссабона, и, не глядя больше на туриста, идет к выходу из вагона.

«А больно-то как, – думает она. – И в туалет хочется…»

В этот момент поезд дергается и резко останавливается. Мария Роза, не удержавшись, падает вперед и ударяется лбом о дверь.

– Черт! – кричит Мария Роза и просыпается.

Мария Роза сидит за столом перед компьютером и потирает лоб.

– Ну ты даешь! – почти с восхищением говорит Пилар. – Это же надо так крепко уснуть. И где?! В моем агентстве!!!

Мария Роза трясет головой, чтобы прогнать сонную одурь, и вытаскивает из кармана маленькое зеркальце.

– Вот ты смеешься, – задумчиво отвечает она, внимательно разглядывая ушибленный покрасневший лоб. – А у меня, между прочим, тяжелая производственная травма! С тебя – надбавка за риск!

– Сейчас! – ухмыляется Пилар. – Надбавку ей… скажи спасибо, что я тебя не штрафую за то, что ты спишь на работе.

Мария Роза грозит ей кулаком и встает.

– Пока ты меня не оштрафовала, схожу-ка я в туалет, – говорит она и с хрустом потягивается. – А то мало ли…

Слегка припадая на левую ногу, Мария Роза идет к туалету.

– Ты чего хромаешь? – удивленно спрашивает Пилар. – Ногу подвернула?

– Понятия не имею, – отвечает Мария Роза, останавливаясь. – Болит чего-то…

Она неловко наступает на больную ногу, покачивается, взмахивает руками, чтобы не упасть, и с размаху ударяется локтем об косяк.

– Черт! – кричит Мария Роза и просыпается.

Мария Роза лежит на асфальте. Кажется, она хотела перебежать через дорогу, но споткнулась и упала. Болит неловко подвернутая нога, болит ушибленный локоть, даже лоб ноет. И ужасно хочется в туалет.

– Ничего себе я свалилась, – бормочет Мария Роза, пытаясь встать. – Пошла-ка я отсюда, пока меня не переехали…

Встать не получается, и Мария Роза медленно, задом, отползает к тротуару.

Истошный вопль сигнала и почти сразу же – визг тормозов. Мария Роза поднимает глаза и видит почти вставший на дыбы ТИРовский грузовик.

– Черт… – одними губами шепчет Мария Роза. Вокруг нее стремительно расплывается мокрое пятно.

«Господи, как стыдно», – думает Мария Роза и от ужаса засыпает.

Мария Роза просыпается в мокрой постели…

 

Моника и дискриминант

Моника просыпается оттого, что ей неуютно. Не открывая глаз, Моника переворачивает подушку на прохладную сторону, подтягивает одеяло к подбородку, несколько секунд шевелит ногами, пытаясь устроить их поудобнее, затихает и пытается снова уснуть.

Бесполезно. Неуютность никуда не девается и даже усиливается.

Моника ерзает под одеялом, перекатывается с боку на бок, еще раз переворачивает подушку, сгибает и разгибает колени, но глаз упрямо не открывает. Моника знает, что, пока глаза у нее закрыты, все неуютности не считаются, главное, не поддаться им и не проснуться окончательно.

Но не поддаться не получается. Подушка нагревается быстрее, чем остывает, пижамные штаны перекрутились и смертельно раздражают, а ног и рук внезапно стало так много, что все они просто не умещаются под одеялом.

Моника раскрывает глаза и садится на постели. В ту же секунду ей становится понятно, чтó ее разбудило.

У Моники сильно болит живот.

Моника выбирается из кровати, накидывает халат и, стараясь ступать неслышно, выходит из комнаты.

– Ванна, – тихонечко бубнит Моника себе под нос, – мне нужна теплая расслабляющая ванна…

Моника заходит на кухню и зажигает огонь в газовой колонке. Потом идет в ванную, затыкает слив пробкой с синим резиновым бегемотом на цепочке и пускает воду. Колонка начинает гудеть.

– Заткнись! – угрожающе шипит Моника, выглядывая из ванной, и грозит колонке кулаком. Колонка продолжает гудеть, но уже потише.

Моника выходит в коридор и прислушивается. Из маминой спальни доносится ровное дыхание. Моника удовлетворенно кивает и возвращается в ванную. Моника ни за что не хочет будить маму.

– Подумаешь, живот, – бубнит Моника, раздеваясь, – видали мы этот живот… Сейчас в ванночке посижу и спать пойду.

Моника складывает пижаму и халат на маленькую табуретку и забирается в ванную.

– Ванночка хорошая, ванночка теплая, – бормочет Моника, ерзая в горячей воде. – В ванночке все животы проходят как миленькие.

Воды становится слишком много. Моника ногой дотягивается до крана и закрывает его.

«Хорошо, что у нас краны не закручивающиеся, – думает она. – Трудно закручивать кран ногой…»

Моника сидит по подбородок в воде и терпеливо ждет, когда у нее перестанет болеть живот. Над Моникиным животом плавает синий резиновый бегемот. К бегемоту прицеплена цепочка из маленьких шариков. Цепочка соединяет бегемота с пробкой в дне ванны. Бегемот внимательно смотрит на Монику белыми пластмассовыми глазами. Монике это не нравится, и она с силой дует бегемоту в резиновую морду. Слегка покачиваясь на поднятых Моникой волнах, бегемот неторопливо поворачивается к Монике задом.

Моника торжествующе улыбается, откидывается на край ванны и собирается хорошенько зевнуть – открывает рот и несколько раз коротко вздыхает, накачивая свой зевок воздухом. В этот момент невнятная ноющая боль в животе превращается в почти невыносимую, и Моника с лязганьем захлопывает рот и так резко сгибается, что окунает лицо в воду. Несколько мгновений она так и сидит, потом поднимает голову и отплевывается.

– Черт знает что, – бормочет испуганная Моника нарочито бодрым тоном. – Чуть не утонула из-за дурацкого живота!

Боль потихоньку отступает, и Моника выбирается из ванны и торопливо вытирается большим голубым полотенцем.

– Пойду в постель, – приговаривает она, надевая пижаму. – В постели точно не утону.

Оставив бегемота плавать в ванне, Моника накидывает халат и тихонько возвращается в комнату.

Моника лежит в постели и жалобно поскуливает. Она никак не может понять, жарко ей или холодно, поэтому то укутывается в одеяло с головой, то сбрасывает его на пол.

Моника уже полежала свернувшись клубком, посидела на краю кровати и на подоконнике и даже, вспомнив, из-за чего над ней смеялись подружки в скаутском лагере, постояла немного на четвереньках, уткнув голову в подушку и выставив зад. В лагере это очень помогало от боли в животе, но теперь почему-то стало только хуже.

Моника снова усаживается и начинает покачиваться. Ей кажется, что боль можно отвлечь и усыпить, поэтому Моника начинает тихонько петь своему животу колыбельную.

– Спи, малыш, усни, звезду ночную я уже искала, не нашла, – слегка блея, поет Моника.

Моника очень старается не сбиться. Она уверена, что если ей удастся допеть песню до самого конца, боль пройдет.

Где-то на периферии ее сознания, за текстом песни начинает мигать смутно знакомое слово «дискриминант», но Моника пытается его игнорировать.

– Спи, ведь ночь совсем еще малышка, спи, и пусть она… – Моника задумывается, вспоминая, и внезапно вместо «с тобой поспит» заканчивает: – Дискриминант. – В животе как будто взрывается бомба. Тоненько взвизгнув, Моника падает на постель и пытается завязаться узлом.

Моника чувствует, как к горлу подкатывает тошнота. Пошатываясь, она встает с кровати и босиком плетется в туалет.

В туалете Моника садится на пол и заглядывает в унитаз. Из унитаза тянет прохладой.

Тошнота отступает, но у Моники уже нет сил встать. В голове пульсирует, переливаясь, отвратительное слово «дискриминант». Оно же, судя по ощущениям, ворочается в животе.

Моника прижимается щекой к пластмассовому унитазному кругу и плачет, стараясь не всхлипывать слишком громко.

* * *

Дона Мариана просыпается оттого, что ей неуютно. Не открывая глаз, дона Мариана переворачивает подушку на прохладную сторону, подтягивает одеяло к подбородку, несколько секунд шевелит ногами, пытаясь устроить их поудобнее, затихает и пытается снова уснуть.

Бесполезно. Неуютность никуда не девается и даже усиливается.

Дона Мариана раскрывает глаза и садится на постели. В ту же секунду ей становится понятно, чтó ее разбудило.

Откуда-то из коридора доносится тихий плач Моники.

Дона Мариана вскакивает, хватает халат и выбегает из комнаты.

Дона Мариана заглядывает в Моникину комнату – пусто. В ванной тоже пусто, только синий резиновый бегемот каким-то образом оторвался от пробки и уплыл на край ванны, утащив с собой цепочку из шариков.

Дона Мариана распахивает дверь туалета и обнаруживает Монику, сидящую на полосатом коврике перед унитазом.

– Моника, доченька, что с тобой?! – кричит дона Мариана. – Тебе плохо? Что болит?!

Моника поднимает голову и смотрит куда-то сквозь дону Мариану.

– Дискри… минант, – скрежещет она, почти не шевеля губами.

Доне Мариане становится страшно.

– Какой дискриминант? Где? – переспрашивает она и присаживается рядом с Моникой на корточки.

– У меня, – шепчет Моника. – В животе… болит…

И поняв, что мама уже проснулась и можно больше не сдерживаться, Моника роняет голову на унитазный круг и басовито, с подвываниями, рыдает.

 

Vinho Verde

Рано утром Мартиня стучится к доне Аделаиде. У ее ног стоит маленький чемодан в красную и зеленую клетку, а под мышкой зажат сеньор Аждрубал Кошта-и-Куньяш, как никогда похожий на унылую мурселу.

– К родне опять собралась? – спрашивает, зевая, дона Аделаида. На ней голубая пижама в красную хризантему и ярко-желтый стеганый халат с нежно-розовыми отворотами. Пижаму в прошлом году подарила Мартиня, а халат дона Аделаида купила сама и еще никому не показывала. – Ты ж вроде совсем недавно ездила.

– Я ненадолго, – виновато говорит Мартиня. – На денек всего. Какой у вас чудесный халат!

– Главное – теплый. – Дона Аделаида с довольным видом проводит ладонями по блестящей ткани и тщательно стряхивает с груди невидимую соринку. – Вот доживешь до моих лет, поймешь, что в первую очередь думать надо о комфорте. А не как ты – все коленки наружу…

– А вам даже думать ни о чем не надо, вам все идет, что ни надень, – притворно ворчит Мартиня. – Если бы я знала, что у вас такой замечательный халат, сшила бы сеньору Аждрубалу желтую попонку – в тон. Были бы вы с ним как два одуванчика. Кстати, он будет кашлять и клянчить мед, так вы не давайте, он притворяется.

– Без тебя разберемся, – говорит дона Аделаида, забирая у Мартини сеньора Аждрубала. – Иди сюда, мой сладкий, – воркует она, закрывая дверь, – пусть твоя хозяйка идет себе, нам и без нее неплохо. Да, моя радость?

Сеньор Аждрубал скорбно смотрит на дону Аделаиду круглыми темно-карими глазами и несколько раз натужно кашляет.

* * *

– Нет, дядя Адриан, – упрямо говорит Мартиня. – Не нужен мне прошлый год! Мне нужен две тыщи четвертый. У него и цвет, и вкус. И пузырьки правильные. И вообще.

– Ну Мартиня! – Дяде Адриану смешно, но он изо всех сил делает вид, что сердится. – Ну где я тебе возьму десять бутылок две тыщи четвертого?! Ну одну, ну от силы две. И то я их для твоей тети оставил, ей тоже прошлый год что-то не очень…

Мартиня поджимает губы.

– Давай пополам, а? – заговорщицки подмигивает дядя Адриан. – Пять бутылок прошлого года и пять – две тыщи четвертого.

– Вы же сказали – у вас всего две бутылки две тыщи четвертого, и то для тети! – возмущенно кричит Мартиня.

– А ты его слушай больше, – говорит тетя Фатима, входя в комнату с блюдом мясных крокетов. – Ты что, дядю своего не знаешь? Он тебе целый ящик оставил и никого к нему не подпускает. Куууда немытыми руками?!

Дядя Адриан торопливо засовывает крокет в рот и невинно хлопает глазами. Тетя Фатима неодобрительно качает головой.

* * *

Мартиня идет от станции. Маленький чемодан в красную и зеленую клетку катится почти что сам по себе и весело стрекочет пластмассовыми колесами по мощеному тротуару.

«Интересно, – думает Мартиня, – дона Аделаида весь мед скормила сеньору Аждрубалу или оставила чуть-чуть для меня?»

* * *

– Десять, – считает Мартиня, расставляя на столе высокие хрустальные бокалы, – одиннадцать, двенадцать, тринадцать… Дона Аделаида! – кричит она в сторону кухни. – Где еще один бокал?

Спящий в кресле сеньор Аждрубал Кошта-и-Куньяш что-то ворчит и переворачивается пузом кверху.

– У меня! – откликается дона Аделаида. – Я его вытираю! Ты вино охладила?

– Давно! – Мартиня придирчиво оглядывает стол. – Идите уже сюда!

Дона Аделаида заходит в комнату и протягивает Мартине последний бокал.

– Держи, – говорит она. – Можешь разливать, я сейчас приду.

Мартиня кивает, ставит бокал на стол и начинает откупоривать бутылку.

* * *

– Ну что, – говорит Мартиня и откашливается. – Приступим.

– Какой, ты сказала, это год? – спрашивает дона Аделаида. Она сидит в кресле, обнимая большой полиэтиленовый пакет. Сеньор Аждрубал Кошта-и-Куньяш лежит на полу, положив голову ей на тапочек.

– Две тысячи четвертый. Дядя Адриан говорит – лучший за последние десять лет.

Мартиня снова откашливается. Потом слегка обмакивает пальцы в вино и осторожным движением проводит по кромке одного из бокалов. Раздается удивительный хрустальный звук. Сеньор Аждрубал вскакивает на ноги и заливается лаем.

– Т-с-с-с-с! – хором шипят дона Аделаида и Мартиня. Сеньор Аждрубал сконфуженно замолкает.

Мартиня снова обмакивает пальцы в вино и закрывает глаза. По комнате плывет странная хрупкая мелодия.

* * *

– Ну Мартиня, – в десятый раз повторяет дона Аделаида, шмыгая носом. – Ну… нет слов! Вот прямо нет слов!!!

Мартиня краснеет и допивает вино уже из пятого бокала. Дона Аделаида вытирает глаза и лезет в свой пакет.

– Смотри, что я принесла, – говорит она, доставая желтую стеганую попонку с розовой отделкой. – Для сеньора Аждрубала, чтобы он на прогулке не простужался. А для тебя – мед.

При слове «мед» сеньор Аждрубал подходит поближе, задирает голову и несколько раз натужно кашляет.

 

Синенькое

Уже под утро Катарине приснилось, что она сидит в кондитерской на углу и ругает подавальщицу Селию за пролитый кофе. Селия в Катаринином сне пыталась стереть кофейную лужу рукавом бархатного платья и плакала – громко и безнадежно.

Катарина открыла глаза. Плакала Жука.

– Что, что с тобой? – испуганно спрашивает Катарина. – Что приснилось? Что болит?

– Си… синенькое, – давясь слезами, выговаривает Жука. – Синенькое пропало!

Катарина уже все перепробовала, но ни отвлечь, ни успокоить Жуку так и не сумела.

Жука покорно позволила себя умыть и переодеть и даже съела стаканчик йогурта и полвафли, но так при этом плакала, что Катарина чувствовала себя убийцей.

– Жукиня, зайчик мой! – Катарина уже сама чуть не плачет. – Ну скажи, что с тобой? Какое синенькое тебе нужно? Скажи, я тебе его дам!

Жука мотает головой, разбрызгивая слезы.

– Ты не дашь!!! Оно пропало!!!

В одиннадцать Катарина не выдержала и позвонила тете Дионизии.

– Да ребенок же заболевает! – закричала тетя Дионизия, и Катарина почти увидела ее трагически вздернутые брови и раздувающиеся ноздри. – Ты хотя бы догадалась смерить ей температуру?!

Тетя Дионизия считала Катарину никудышной матерью и не скрывала этого.

– Когда-нибудь ты уморишь бедную крошку, – говорила она, сидя у Катарины на кухне и звучно прихлебывая полезный тизан из Катарининой чашки в маках. Тизаны тетя Дионизия заваривала сама и всегда носила с собой в пузатеньком термосе.

Катарина прижимает губы ко лбу плачущей Жуки. Лоб холодный и немного влажный.

– Нет у нее температуры, – говорит Катарина в трубку.

– Это ничего не значит, – недовольно отвечает тетя Дионизия. – Немедленно веди ребенка к врачу! Или я сама ее поведу!

– Синенькое! – рыдает Жука, уткнувшись Катарине в колени.

В поликлинике Жука плакала вначале совсем тихонечко, потом все громче и громче, потом упала на пол и заколотила по нему кулаками. Люди в очереди косились неодобрительно. Катарине захотелось оставить Жуку и сбежать.

– А вот где у меня мешок? – говорит неопрятная старуха в грязной юбке с надорванным кое-где подолом. У старухи только один зуб – длинный, как бивень, покрытый неприятным зеленоватым налетом.

Жука даже не поворачивается в ее сторону. Ей абсолютно все равно, где у неопрятной старухи мешок.

– Си-нень-ко-е! – кричит она сквозь слезы. – Си-нень-ко-е!

– Если бы ты была моей дочкой, ты бы у меня уже получила! – шипит старуха.

Катарина чувствует, что с нее хватит.

– Если вы скажете еще одно слово моему ребенку, я вас ударю, – говорит она.

До врача так и не дошли. Жука вдруг встала с пола, тщательно отряхнулась и помчалась к выходу, заливаясь слезами. Катарина поймала ее уже в холле, но обратно тащить не стала. Жука – устала что ли? – покорно дала руку и больше не убегала, и даже кричать перестала, только всхлипывала жалобно и бормотала про синенькое, которое пропало.

«Да что же это такое?! – думает Катарина. – Что я за мать такая, что никак своему ребенку синенького не найду?»

– Пойдем, заинька, – говорит она вслух. – Поищем твое синенькое.

Домой пришлось возвращаться на такси. Жука – уже переодетая в новый синий джинсовый сарафан и лазурную водолазку – уснула прямо в обувном магазине, где Катарина примеряла ей синие туфельки.

Дома Катарина аккуратно ее раздела – Жука только вздохнула, но не проснулась – и уложила в постель. И сама прилегла рядышком. Думала, что полежит часик и встанет делать ужин, но как-то незаметно задремала.

Рано утром выспавшаяся бодрая Жука тянет Катарину за нос и за ухо. Жука требует на завтрак вафлю, кофе с молоком, йогурт и яблоко. Катарина встает и, пошатываясь, бредет в ванную. По дороге бросает взгляд на часы. Надо же, как ее угораздило проспать почти четырнадцать часов?

Пока Жука ела свою вафлю, Катарина ходила по квартире в поисках «синенького». Она смутно помнила, что вместе с сонной Жукой принесла вчера домой синий рюкзачок, а в нем – синего гнома с дурацкой ухмылкой, две пары лазурных колготок, светло-голубую сумочку из соломки, ярко-синюю собачку и что-то еще. Но куда оно все делось? И где новый Жукин сарафан и водолазка?

– Пропало, – говорит Жука, выглядывая из кухни.

– Что?! – Катарине становится страшно. Еще одного дня, как вчерашний, она точно не выдержит.

– Синенькое пропало, – спокойно поясняет Жука. – И я хочу еще вафлю.

 

Печальное воспоминание

От рулона с надписью «Пакеты для мусора. Сто литров. Сделано в Китае» Мария Жоау отрывает прямоугольный кусок черного пластика. Несколько секунд сосредоточенно трет его между ладонями. Потом подцепляет ногтями едва заметные краешки, с силой разводит руки в стороны и тут же резко взмахивает ими – вверх и вниз, словно пытаясь разом зачерпнуть сто литров теплого кабинетного воздуха. С неприятным треском кусок пластика превращается в отличный плотный мусорный пакет китайского производства.

Мария Жоау удовлетворенно улыбается, бросает пакет на пол, усаживается в офисное кресло на колесиках и выдвигает ящик стола. Ящик доверху набит бумагами: распечатками, рисунками, фотографиями, блокнотами, тетрадями и газетами. Мария Жоау вытаскивает их, бегло проглядывает и отправляет в пакет для мусора. Вечером она все это сожжет на пустыре за домом и, если успеет, поджарит на костре пару колбасок на прутиках для себя и для Зе Мигелa.

«Сырые мясные колбаски, конечно, лучше, чем подкопченные, – думает Мария Жоау, кидая в пакет журнал без обложки и исписанную тетрадку, – и Зе Мигел их больше любит. Но жарить-то их дольше. А ну как бумаги сгорят быстрее? И не поедим, и не…»

Мария Жоау вытаскивает из ящика белую картонную коробочку и на секунду забывает о колбасках. Она рассматривает коробочку, пытается ее открыть, вначале одной рукой, не переставая другой шарить в ящике, потом двумя, но коробочка запечатана и не поддается. Мария Жоау зубами надрывает уголок, сплевывает в пакет кусочек влажного картона, расковыривает дырочку, чтобы взяться поудобнее, и как следует дергает. По всей комнате с шуршанием разлетаются белые лаковые прямоугольники – четыре сотни визитных карточек. Мария Жоау заказала их лет пятнадцать назад, в самом начале карьеры.

Мария Жоау выбирается из кресла и начинает подбирать карточки с пола. «С другой стороны, – думает она, заползая на четвереньках под стол, – подкопченные колбаски не такие вкусные, как сырые. И у них такой противный…»

– Foda-se! – вслух говорит Мария Жоау и хватается за ушибленную макушку. Тихо матеря чертову столешницу, она задом выбирается из-под стола, высыпает собранные карточки в мусорный пакет, отряхивает руки и колени и снова усаживается в кресло.

«Наверное, все-таки куплю сырые», – думает Мария Жоау, вытаскивая из ящика увесистую пачку исписанных листков. «К М. Ж.» написано на первой страничке каллиграфическим почерком со множеством завитушек. Мария Жоау пожимает плечами. Почерк ей ни о чем не говорит. Придется читать.

«Однажды Он и Она пришли к Господу…», «Есть ли душ родство – вечная загадка…», «Ты приходишь с той стороны наших встреч…», «А я Вас так любил…», «Скажи мне, милая, доколе?..», «И ваше сердце, ваше тело…»

Мария Жоау равнодушно просматривает листок за листком, время от времени болезненно морщась на рифмах «меня – тебя» и «люблю – скорблю».

На последнем листочке текст не стихотворный, а прозаический. Мария Жоау быстро пробегает его глазами. Это настоящий вопль истерзанного сердца. «Я умираю, – говорится в постскриптуме, – но умираю счастливым. Я не был нужен тебе, пока был жив. Но теперь-то ты будешь помнить меня вечно!»

Мария Жоау вздыхает. Скорее обескураженная, чем расстроенная, она переворачивает листок и видит там записи, сделанные ее собственной рукой.

«По словам премьер-министра, – написано там, – валовой национальный продукт… законодательная инициатива… выступил и заявил… конец 90-х…», а под всем этим крупными, почти печатными буквами: «На 13.30 – выход в эфир из Ассамблеи, на 14.00 – новость с голосом, на 16.00 – репортаж, полторы-две минуты».

* * *

Зе Мигел слышит странные звуки и заглядывает в кабинет. За столом, уронив голову на руки, горько рыдает Мария Жоау.

– Что с тобой, Жо, что случилось? – испуганно спрашивает Зе Мигел.

Мария Жоау дергает плечом – уйди, мол, не приставай. Зе Мигел ждет, не переменит ли Мария Жоау решение, но та продолжает плакать, и Зе Мигел тихонько прикрывает за собой дверь кабинета.

Мария Жоау поднимает голову и смотрит на помятый исписанный листочек.

– Выход в прямой эфир, – гнусавым от слез голосом бормочет она, – из А… а… ассамблеееееи…

И ее скручивает новый приступ рыданий.

 

Пирожок

…осталось только восемьдесят сентимов. А все из-за Тельмы из молочной лавки, я ведь ей сразу сказала: двести граммов свежего сыра, Тельма, только, пожалуйста, двести, не больше, знаю я твою манеру, а она раз, раз – весь кусок завернула и на весы, смотрите, говорит, дона Летисия, тут всего триста сорок, если я вам двести отрежу, кто ж потом остаточек купит, как будто это мое дело, как будто я ей должна… Я хотела вообще отказаться, но Педру вчера очень просил, и сегодня утром еще вспомнил, когда я ему бутерброды с собой делала, мама, говорит, а ты больше никогда-никогда не будешь такой сыр вкусный, который крупинками, покупать? Я подумала, что ж я за мать-то такая, ребенку сыру купить не могу, а сигареты себе небось вчера купила, и кофе два раза пила, из автомата, правда, но все равно, все вместе это – почти килограмм сыра. Ну и купила все триста сорок граммов, он, правда, портится быстро очень, но если Педру не доест, я испеку что-нибудь или сама доем, я его тоже очень люблю, отличный сыр у Тельмы, какой-то ее двоюродный дядя делает, ферма у него, что ли, Тельма рассказывала. Но Тельма все-таки засранка, я так рассчитывала на сдачу кофе выпить и съесть что-нибудь, хоть пирожок с треской, целый день же ничего не ела, даже не завтракала, а с восьмидесятью сентимами либо кофе, либо пирожок, и то только у Жоржины, пирожки у нее ужасные, но она зато цены пока не подняла. Она, может, и кофе в долг даст, она славная, а послезавтра зарплата, я тогда…

* * *

– Добрый вечер, Жоржина! – вежливо говорит Летисия Перейра, заходя в крошечное кафе.

Толстая Жоржина в клетчатом переднике приветственно машет рукой, не отрывая взгляда от телевизора в углу.

– Добрый вечер, дона Летисия, – говорит она. – Вы подождете минуточку? Пенальти…

– Конечно, конечно! – Летисия Перейра ставит тяжелые сумки на пол у столика и подходит к стеклянной витрине. – Я пока выберу.

Взять пирожок с треской? Или кекс с изюмом? Или круассан с сыром и ветчиной? Нет, круассан слишком дорого. Может, все же пирожок?

– ГОООООООООООООЛ! – ревет Жоржина, и Летисия подпрыгивает от неожиданности. – Выигрываем, дона Летисия, выигрываем же! Еще один гол – и всё!!!

Пожалуй, все-таки пирожок, думает Летисия. Какая-никакая, а еда.

– ГОООООООООООООЛ! – Жоржина вскакивает со стула. – Ага! Ага! А я говорила, что Португалия выиграет! Я говорила! – От избытка чувств она стучит кулаками по стойке. Стойка жалобно кряхтит. – Ну что, дона Летисия, выбрали?

Летисия кивает.

– Да, пожалуйста. Я бы хотела…

– Мама? – звонко спрашивает кто-то от двери. – О, мам, ты здесь! Мам, ты видела, как наши выиграли по пенальти? Ты видела? Правда, классно?!

– Да, солнышко, – говорит Летисия со вздохом. – Это было очень… впечатляюще.

Педру заходит в кафе, сбрасывает рюкзак и усаживается на стул рядом с сумками Летисии.

– Хорошо, что ты здесь, – говорит он, – а то я уже собирался у Дуду денег занять. Я хочу пирожок с треской, кекс с изюмом и шоколадное молоко.

 

Бананы

Филипе снятся банановые пальмы. Много-много банановых пальм.

Куда ни глянь – кругом одни банановые пальмы.

Грозди зреющих бананов, огромные, с Филипу, свисают почти до земли.

Филипа срывает один маленький банан, тугой и прохладный, как литая резиновая игрушка.

Банан доверчиво лежит на ладони у Филипы и, кажется, улыбается.

Филипа сжимает кулак.

Крепче.

Крепче.

Изо всех сил.

Издав неприличный звук, гладкая шкурка лопается.

По Филипиным пальцам ползет раздавленная бледно-желтая мякоть.

В нос ударяет одуряюще-сладкий банановый запах.

Филипа просыпается с запахом банана в носу и с ощущением тошноты.

Свернувшись в клубок в норе из простыни, трех одеял и клетчатого пледа, Филипа думает, что ее пугает сильнее – тошнота или холод?

Тошнота усиливается, и, не успев додумать, Филипа выскакивает из постели.

Розовые мягкие пантуфли не спасают от дующего по полу ледяного ветра, и Филипа инстинктивно поджимает пальцы ног.

Стараясь дышать ртом, Филипа подходит к окну и с силой дергает тугую задвижку.

Издав ноющий звук, окно раскрывается.

В нос Филипе ударяет одуряюще-сладкий банановый запах.

Филипа стоит на коленях у окна, уткнувшись лбом в узкий подоконник.

От непривычной позы затекли спина и шея, а в коленях все время как будто что-то взрывается.

Но зато так Филипу не тошнит.

Совсем не тошнит, даже удивительно.

Филипа пытается осторожно представить себе банан.

Много бананов. Огромные грозди бананов, свисающие с бесконечных банановых пальм.

Нет, не тошнит.

Увлекшись, Филипа воображает банановый коктейль. Банановый пирог. Жареный банан с ромом.

Тошнота ушла, как не было.

Зажмурившись и сжав кулаки, Филипа представляет себе Нуну.

Нуну задумчиво очищает банан.

– Повезло тебе! – говорит Нуну, кусая банан крупными белыми зубами. – На Мадейру поедешь. Бананов наешься. Если бы меня распределили на Мадейру, я бы ел бананы на завтрак, обед и ужин!

Держась за подоконник, Филипа осторожно встает и открывает глаза.

Воздух пахнет бананами.

– Симона! – кричит внизу Филипина квартирная хозяйка Мария де Деуш. – Симооооооона! Пойди к барышне Нандине и скажи, что если барышня Нандиня хочет бананов, пусть барышня Нандиня сама за ними приходит! Я ей не служанка – бананы таскать!

Филипа отходит от окна, садится на кровать и гладит подушку.

На наволочке нарисованы улыбающиеся бананы.

– Ты пахнешь бананами, – бормотал Нуну, зарываясь в Филипу в ее позапрошлый приезд. – Девочка моя, ягодка моя, бананчик мой.

Я банан, думает Филипа. Я росла на пальме, меня сорвали, очистили и съели.

Филипа пытается представить, чтó чувствует банан, когда его очищают и едят.

Наверняка ему не больнее, чем ей сейчас.

– Симона! – басит за окном Зе Мигел. – Симона! Учительница еще не выходила?

– Нееееееееет! – пищит Симона. – Она только что в пижаме у окна стояла!

В самом начале четверти Симона пришла в школу с синяком под глазом.

«Это что! – хвастливо заявила она. – В том году мамка пьяная была и руку мне сломала!»

Филипа пошла к Марии де Деуш. Если еще один раз, сказала она, один-единственный раз вы поднимете руку на ребенка…

Мария де Деуш, пошатываясь, поднялась со стула, обхватила Филипу руками и влепила ей пахнущий ромом поцелуй.

«Учительница в этом году хорошая, – говорила она на следующий день в лавке. – Чистенькая. Знает много чего и в туалете за собой смывает. Только странная. Симонку драть не велит…»

– Ты быстрее иди, – пищит за окном Симона. – Она сейчас переодеваться будет! Знаешь, какие у нее трусы? Кружавчатые, с полоской в жопе!

Филипа надевает халат поверх пижамы.

На халате нарисованы улыбающиеся бананы.

«Дорогой мой бананчик, – начиналось письмо Нуну. – Я давно уже должен был тебе сказать, но все как-то не решался…»

Интересно, думает Филипа, крутя пуговицу, эта его невеста – тоже банан? Или груша? Или яблоко? Или киви?

За окном раздается хлопок и Симонин визг.

– Никогда. Больше, – размеренно, с паузами, говорит Зе Мигел, и Филипа надеется, что он приподнял Симону и трясет. – Не смей. Говорить. Такое. Об учительнице…

Зе Мигел славный, думает Филипа. Простой такой… понятный. Вот бы кого любить. Сдался мне этот Нуну.

В дверь стучат.

– Минуточку! – кричит Филипа и начинает метаться по комнате в поисках одежды. – Секундочку! – Она стаскивает халат вместе с пижамной курткой, надевает свитер и натягивает джинсы прямо на пижамные штаны. Штаны топорщатся и бугрятся под джинсами, и Филипа надевает сверху юбку.

Скажу, что это такая столичная мода, думает Филипа, причесываясь на ощупь.

Она присаживается к столу и кладет ногу на ногу. Замечает, что на ней все еще розовые пантуфли, скидывает их, ногой заталкивает под стул и остается сидеть босиком.

– Входите! – зовет Филипа, принимая красивую позу. Босым ногам холодно, и Филипа жалеет, что сняла пантуфли.

Надо было оставить, думает она. Ну и что, что розовые и с бантиками…

– Доброе утро, учительница, – говорит Зе Мигел, стараясь не смотреть на босые Филипины ноги. – Я на минуточку… я только хотел…

Если он меня пригласит куда-нибудь на Новый год – пойду, думает Филипа. Фиг я буду тут сидеть и страдать из-за Нуну.

– Меня мать прислала. Говорит, она вам обещала… А я все равно мимо ехал, ну и заскочил. С вашего разрешения… – Зе Мигел открывает дверь и, кряхтя, затаскивает в комнату большой ящик.

– Что это? – деревянным голосом спрашивает Филипа.

– Это… ну… бананы. Свеженькие, этого урожая!

Зе Мигел наклоняется над ящиком.

– Сейчас, – бубнит он. – Сейчас, сейчас… я уже сейчас пойду… вот только вытащу тут один мятый…

Зе Мигел выпрямляется и показывает Филипе маленький тугой банан, усеянный коричневыми пятнышками.

– Мятый, – поясняет Зе Мигел. – Вам такой не нужно, он испортиться может. Видите, какой мятый? – Зе Мигел сжимает кулак.

Издав неприличный звук, пятнистая шкурка лопается, и по пальцам Зе Мигела ползет раздавленная бледно-желтая мякоть.

В нос Филипе ударяет одуряюще-сладкий банановый запах.

 

Ритиня

Когда Ритине исполнилось четыре года, бабуля Машаду принесла ей потрясающего зверя шиншиллу. Шиншилла была похожа одновременно на хомяка и на серебристого плюшевого медведя, который сидел на шкафу и которого Ритине трогать не позволяли. Зверь спокойно смотрел на Ритиню выпуклыми коричневыми глазами и ритмично шевелил замшевым носом и только один раз нервно прижал круглые уши, когда Ритиня встала на цыпочки и восторженно поцеловала его в шелковистую головку.

– Вот зачем, мама, вы купили эту гадость? – хмуро спросила Изабел и поморщилась. Она морщилась всякий раз, когда ей приходилось общаться с бывшей свекровью. – Вам что, деньги девать некуда? Может, вам пенсию увеличили?

Бабуля Машаду, толстая неопрятная старуха, окинула Изабел презрительным взглядом.

– Моя пенсия – не твоего ума дело, – пророкотала она тяжелым басом. – На подарок единственной внучке как-нибудь наскребу.

Изабел с независимым видом одернула растянутую шерстяную кофту, словно пытаясь спрятать огромный беременный живот. Бабуля Машаду ухмыльнулась.

– Единственной внучке, – с нажимом повторила она. – Ритиня у меня одна, хоть ты еще десяток ублюдков роди!

И не обращая больше внимания на взбешенную Изабел, бабуля порылась в кармане цветастого халата и вручила Ритине измятую бумажку в тысячу эшкуду.

– На, ласточка, купи себе чего-нибудь, – прогудела она умиленно. – Кто ж тебя еще и побалует, как не родная бабушка?

* * *

После рождения Тьягу и Диогу Изабел, и без того не слишком добродушная, стала еще раздражительней. Чуть что – сразу хваталась за ремень.

– Мамочка, не надо, я больше не буду!!! – визжала Ритиня, бегая вокруг обеденного стола.

– Сейчас вот отлуплю, тогда точно не будешь, – скрежетала Изабел, пытаясь достать юркую дочь металлической пряжкой. – Тварь неблагодарная! Заботишься о вас, заботишься, а вы в душу плюнуть норовите!

Привычно уворачиваясь от ремня, Ритиня прикидывала, стоит ли попытаться удрать к бабуле Машаду или Изабел от этого разозлится еще сильнее. Под столом тихо как мыши сидели Тьягу и Диогу и завороженно глядели, как мимо них с топотом пробегают ноги в тапках.

* * *

Зе Мария, отец Тьягу и Диогу, продал свой дом и переехал жить к Изабел.

По вечерам после школы Изабел посылала Ритиню в бар «Викторианский уголок» – звать Зе Марию к ужину.

В «Викторианском уголке» было душно, накурено и пахло кислятиной.

Зе Мария сидел за лучшим столиком – напротив телевизора, и пил красное вино, которое хозяйка бара Манела подливала ему из огромного пластикового баллона.

– Дочь моей Белы! – хвастливо говорил Зе Мария, хлопая Ритиню по спине. – Хорошая девчонка. Люблю ее как родную!

– Как такую не любить, – кивала Манела и протягивала Ритине тресковый пирожок или сливочное пирожное.

Ритиня вежливо благодарила, но не брала. Тресковые пирожки и сливочные пирожные у Манелы тоже пахли кислятиной.

Когда Изабел увезли в роддом, Зе Мария прямо из «Викторианского уголка» пришел к Ритине в комнату.

– Хорошая девчонка, – сопел он, тиская Ритиню, только что вышедшую из душа. – Сладкая! Как можно не любить такую сладкую девчонку?!

Зе Мария пах хуже, чем тресковые пирожки Манелы. Ритиня пиналась и пыталась укусить Зе Марию за руку.

В дверях, прижавшись друг к другу, стояли Тьягу и Диогу в одинаковых пижамах. Тьягу громко дышал ртом. Под носом у него засохли зеленые сопли. Диогу с хлюпаньем сосал большой палец.

* * *

Милу Вашконселуш очень нервничала. Когда она решила усыновить ребенка, она думала, что возьмет себе совсем крошку – годовалую или около того. Она все распланировала: как выберет, как привезет домой, как подаст заявление в Министерство образования и переведется куда-нибудь на Мадейру, куда можно будет приехать сразу с ребенком и никто не спросит – откуда он у ни разу не беременевшей Милу.

В мечтах Милу видела себя прогуливающейся по скверу с коляской, в которой сидит хорошенький щекастый мальчик в красной панамке и, улыбаясь двумя новенькими зубами, трясет погремушку. Милу исправно читала все, что касалось маленьких детей, прошла курсы первой помощи и молодых матерей. Она записалась сразу на несколько интернет-форумов, где обсуждались детские проблемы, и даже купила дорогущий светлый ковер, чтобы ребенку было приятно по нему ползать, и огромную упаковку подгузников – на них была такая скидка, что грех было упускать.

И вдруг – восьмилетняя девочка. Милу тихонечко вздохнула, прощаясь с мечтой о коляске и погремушке. Конечно, в приюте были и мальчики – хорошенькие щекастые мальчики, годовалые или около того. Но худенькая большеглазая девочка, прижимающая к себе попорченного огнем серебристого плюшевого медведя, напомнила Милу ее саму в детстве.

– Бедный ребенок, – сказала Милу директриса приюта, сухонькая монахиня сестра Беатриш. – Круглая сирота. Вся родня погибла.

– Несчастный случай? – спросила Милу, сглатывая ком в горле.

Сестра Беатриш покачала головой.

– В каком-то смысле, – сказала она и скорбно пожевала губами. – Я точно не в курсе, газовый баллон взорвался, что ли? А эти старые дома, знаете… вспыхнул как спичка. Девочка проснулась и выскочила в окно, а остальные не успели. Может, спали очень крепко. Отчим, я слышала, пил. Знаете, ее мать буквально накануне родила еще одну дочку, вернулась из роддома – и вот такая страшная смерть…

Милу часто замигала, смаргивая слезы. Сестра Беатриш оглянулась – не слышит ли кто, и, почти прижавшись губами к уху Милу, зашептала:

– Полиция думает, что это поджог. Вроде двери были как-то так закрыты, чтобы никто выйти не мог. Говорят, бабушка девочки ненавидела невестку и зятя. Ее привезли в полицию, она там стала кричать, возмущаться, устроила жуткий скандал. Такая, знаете… – сестра Беатриш замялась, – тяжелая старуха, властная, шумная. Бывшая торговка рыбой. Кричала, кричала, всех взвинтила, потом вдруг взяла и упала. Ее стали поднимать, а она уже… – Сестра Беатриш оторвалась от уха Милу и печально перекрестилась.

* * *

Милу тихонько вошла в комнату. Девочка сидела, как она ее и оставила час назад, – очень прямо, глядя куда-то в угол и прижав к себе обожженного медведя.

– Зайчик, – позвала Милу. – Смотри, что я тебе купила!

Девочка повернулась и уставилась на Милу большими светло-карими глазами.

– Что вы со мной будете делать? – спросила она.

Милу поперхнулась.

– Ну… – промямлила она, – для начала я бы хотела с тобой познакомиться поближе…

Девочка продолжала смотреть не мигая и даже как будто не дыша.

– А потом, наверное, усыновлю, – закончила Милу.

Девочка нахмурилась. Она явно не знала слова «усыновить».

– Ну… Ты будешь у меня жить… Я буду тебе все покупать… Мы будем с тобой везде ходить…

Девочка еле заметно улыбнулась и слегка обмякла на стуле.

– Я буду о тебе заботиться, – продолжила обрадованная Милу. – И любить, конечно. Любить как родную дочь.

Девочка наклонилась, и ее вырвало прямо на светлый дорогущий ковер.

 

Малютка

В полдень Клаудиня начинает скрипеть. Она всегда начинает скрипеть ровно в полдень, и Саломита всякий раз изумляется – откуда у Клаудини это? Ну хорошо, допустим – биологические часы. Но где это видано, чтобы биологические часы тоже переходили на зимнее время?

Клаудиня не дает Саломите как следует сосредоточиться на этой мысли.

Клаудиня скрипит на повышенных тонах, как рассерженная дверь.

Клаудиня хочет есть.

Саломита быстро накрывает на стол.

Кладет на стол клеенку.

Поверх клеенки – скатерть.

Поверх скатерти – полотенце.

На полотенце ставит поднос.

На подносе – тарелка с супом, ложка и стакан томатного сока.

Клаудиня любит запивать еду томатным соком.

Она приоткрывает рот, скашивает глаза и внимательно смотрит, как красные струйки сбегают изо рта на светлый слюнявчик.

Саломита сгребает Клаудиню в охапку. В спине у Саломиты что-то хрустит и взрывается. Вчера Саломита собирала яблоки и упала со стремянки. Потом она долго лежала на земле и смотрела на худого голубя, который судорожно отрыгивал еду, чтобы накормить толстого птенца. Птенец прыгал вокруг голубя и скрипел, как Клаудиня.

Ружериу перепугался. Ружериу метался между Саломитой и телефоном.

– Я вызываю «скорую», – сказал он.

– Не вздумай, – ответила Саломита.

– Тогда я сам отвезу тебя в больницу.

– А как же малютка? – спросила Саломита.

– Я убью ее, мам, – сказал Ружериу. – Однажды я ее просто убью.

– Знаешь что? – сказала Саломита, лежа на земле и глядя на него снизу вверх. – Тебе уже, наверное, пора. Я положила тебе джинсы, свитер в полоску и теплую пижаму. Если заночуешь в Визеу, поцелуй от меня тетю Джулию.

Саломита шипит от боли и роняет Клаудиню обратно на кровать. Скрип Клаудини переходит в визг.

Ружериу уехал. Годом раньше разъехались близнецы. Еще раньше ушел Карлуш.

До этого он довел ее до истерики, уговаривая устроить Клаудиню в специализированный интернат.

Саломита вначале возражала спокойно, потом кричала, потом плакала и, наконец, в бессильной ярости, завизжала, как Клаудиня.

Карлуш вскочил и выбежал из дома. И больше не вернулся – даже за вещами попросил заехать сослуживца.

«Я не могу спокойно смотреть, как моя сумасшедшая дочь сводит с ума мою нормальную жену», – сказал он адвокату.

Саломита подкатывает к кровати кресло на колесиках и перетаскивает на него Клаудиню. Клаудиня не любит кресло. Она отбивается изо всех сил и визжит не переставая.

Раньше только Жоане удавалось без проблем усадить Клаудиню в кресло. Жоана что-то шептала ей, напевала, приговаривала, и Клаудиня сидела тихо, жмурясь и ритмично поскрипывая. Жоау глядел на них и качал головой: «Ну вы даете, сестренки!»

«Ситёнки», – повторяла разомлевшая Клаудиня.

Близнецы перестали оставаться с Клаудиней после того, как Клаудиня в приступе бешенства вырвала Жоане косу, а потом, наказывая себя, несколько раз ударилась лицом об стол.

Жоане пришлось постричься наголо и ходить на работу в платочке.

Клаудине зашили губу, но вставлять выбитые зубы не стали – все равно она ими практически не пользовалась.

Саломите наконец удается пристегнуть Клаудиню к креслу. Клаудиня еще визжит, но уже вслушивается в воркование Саломиты: «А кто это у нас такой сердитый? Это Клаудиня такая сердитая?! Не может быть!!! А кто будет кушать вкусный супчик? Это Клаудиня будет кушать вкусный супчик? Дааааааааа, это Клаудиня будет кушать вкусный супчик!» Саломита подкатывает кресло к столу и надевает на Клаудиню слюнявчик, весь в плохо отстиранных пятнах от прошлых вкусных супчиков. Клаудиня замолкает, зажмуривается и открывает рот. Уродливая, почти беззубая, с тонкими паучьими конечностями, со шрамом на губе, Клаудиня в этот момент так похожа на маленького больного птенца, что у Саломиты сжимается сердце.

В конце концов, Клаудиня – это все, что у нее есть. Дети вырастают, женятся, уходят строить свою жизнь. Мужья неверны, на них нельзя положиться. И только Клаудиня никуда не денется. Только Клаудиня всегда одна и та же. Саломита наклоняется к Клаудине и целует ее. Клаудиня, размахнувшись, с силой бьет ее по лицу.

Скосив глаза, она внимательно смотрит, как красные струйки стекают из носа Саломиты на светлый слюнявчик.

 

Алешандра

Если народу в автобусе немного, Алешандра сумку в багаж не сдает.

Забирается в самый конец салона, усаживается в уголок и ставит ее на соседнее сиденье – отгораживается.

Потом приваливается к окну, втягивает замерзшие руки под форменную накидку, благонравно складывает их на коленях и закрывает глаза.

Хорошо, если получится сразу уснуть. Тогда можно спокойно проспать до самой Эворы.

Если не получится, придется все три часа таращиться в темное окно и воевать с руками.

Алешандра уже наловчилась усыплять себя в автобусе. Она тихонько покачивается в такт движению и бормочет себе под нос что-нибудь ритмичное – какой-нибудь стишок или песенку. Детскую или революционную. Ни в коем случае не про любовь.

Песни про любовь никак не подходят в качестве колыбельной.

Они не усыпляют.

Больше всего Алешандре нравятся всякие бессмыслицы.

Домработница Наташа с утра как раз научила ее одной русской скороговорке.

Сказала – она про Алешандру.

Алешандра по-русски скороговорку не запомнила, сплошные «шшшшшшшшш» и «ссссссссс».

Зато запомнила перевод. И теперь бормочет тихонько:

«Шла Шана по дороге и сосала сухую круглую печенюшку с дыркой… шла Шана по дороге…»

Со стороны Алешандра в накидке напоминает подтаявший сугроб.

Пилотка съехала набок, шея ушла в плечи, глаза закрыты, только губы шевелятся:

«Шла Шана по дороге и сосала сухую круглую печенюшку с дыркой».

Алешандра засыпает и радуется этому во сне.

Кажется, на этот раз обошлось.

В автобусе хорошо. Уютно покачивает. Вот только ноги что-то замерзли…

– Ша-на, – звучит у Алешандры в голове прерывающийся шепот Аны-Риты, – а ты мастурбируешь, когда у тебя мерзнут ноги?

Алешандра вздрагивает и просыпается.

Не обошлось.

Руки, сложенные на коленях, оживают. Левая мертвой хваткой вцепляется в правую.

Алешандра зажмуривается и принимается торопливо бормотать русскую скороговорку.

– Шлааааааа Шана по дороге, – почти поет она, убаюкивая ненавистные руки, – шлааааааа Шааааааана по дороооооооооге…

Но теперь уже пой не пой, не поможет.

Правая рука высвободилась из жестких тисков левой и играет с застежкой форменных брюк. Левая тщетно пытается ее остановить.

Наконец правой надоедает борьба, и она решительно расстегивает взвизгнувшую молнию.

«Это не я, – отстраненно думает Алешандра, пока резвые холодные пальчики трогают, щекочут и теребят. – Это не я, это другая Шана. А я иду по дороге. Я иду по дороге и сосу сухую круглую печенюшку».

Эта сухая печенюшка почему-то беспокоит Алешандру даже больше, чем неуправляемые руки.

В ней есть что-то неправильное, неритмичное.

Как-то она по-другому называется, Наташа говорила утром, но Алешандра забыла.

– Шла Шана по дороге и сосала печенюшку, – бормочет Алешандра. Ей сейчас кажется, что если она вспомнит правильное слово, ей удастся раз и навсегда усмирить проклятые руки. И она повторяет и повторяет осточертевшую скороговорку.

– Шла Шана по дороге и сосала печенюшку. Печенюшку. Шана сосала печенюшку. Шла Шана и сосала…

Внезапно в сознании всплывает странное слово «сушка».

Алешандра пробует его на вкус и от облегчения открывает глаза.

Она вспомнила.

Шла Шана по дороге и сосала сушку!

В ту же секунду Алешандру волной накрывает стыдный, мутный, но восхитительный оргазм.

 

Жоаниня

– А вот фартуры! Фартуры! Кому фартуры?! Горячие фартуры, шурры, вафли!!! Кому фартуры?! Детка, – дородная торговка в грязном переднике перегибается через прилавок ярмарочного вагончика и манит Жоаниню пальцем, – тебе фартуру, шурру или вафлю?

Жоаниня оглядывается в поисках бабушки и обнаруживает ее у палатки с глиняной посудой. Дона Филомена, прямая и торжественная, как восклицательный знак, задумчиво крутит в руках расписную мисочку с надписью «Caldo verde».

Жоаниня снова поворачивается к киоску с фартурами.

– А… сколько, – нерешительно спрашивает она, – сколько стоит шурра? С шоколадом?

– Пятьдесят эшкудо.

Жоаниня засовывает руку в кармашек розового платья. Она уже купила себе свистульку в виде петушка, блюдечко с красивой надписью «Жоаниня» и специальной петелькой, чтобы вешать его на гвоздик, белую меховую овечку и зонтик для куклы Клементины, и от полученной с утра от Лурдеш прекрасной двухтысячной купюры осталось одно воспоминание.

– Один и один – будет два, – бормочет Жоаниня, двигая монетки по ладошке, – два и пять – семь, семь и десять и десять… Семь и десять и десять это будет…

– Двадцать семь, – вмешивается торговка, ловко подхватывая колесо фартуры двумя деревянными лопатками и перенося его с огромной сковороды на поднос. – Посмотри, зайчик, в другом кармане. Наберешь еще столько же, и будет шурра.

– Эй, Ванесса! – внезапно вопит она. – Давай, доченька, скорее корицу и ваниль!!!

Щекастая девочка, на вид немного постарше Жоанини, в таком же, как у матери, грязном переднике, встает на цыпочки и с важным видом посыпает фартуру корицей и ванильным сахаром из круглых коробочек с дырками.

Жоаниня послушно сует руку в другой карман, но находит только запасную пуговицу от платья и леденец от кашля.

Девочка в переднике отставляет коробочки с корицей и ванилью, берет с прилавка шурру с шоколадом и откусывает половину. Горячий шоколад течет у нее по пальцам, и девочка слизывает его острым красным языком, высокомерно поглядывая на Жоаниню.

Жоаниня подходит вплотную к прилавку.

– Полшурры без ничего, – твердо говорит она, стараясь не смотреть на девочку, и протягивает торговке свои монетки. – Сдачи не надо.

Торговка оглушительно хохочет.

– Полшурры без ничего!!! – повторяет она. – Сдачи не надо!!! Посмотрите только на нее! Маленькая, а деловая! Полшурры без ничего!!!

Жоаниня резко разворачивается и со всех ног бросается к бабушке. В спину ей несется басовитый хохот торговки и тоненький с привизгом смех щекастой девочки.

* * *

– А фартуры вы с бабушкой ели? – спрашивает Лурдеш, приколачивая гвоздик к двери Жоанининой комнаты. – Давай сюда твое блюдечко!

Жоаниня прячет блюдечко за спину.

– Я сама хочу повесить!

– Конечно сама. Оп-па! – Лурдеш подхватывает дочь на руки и поднимает повыше. Сосредоточенно сопя, Жоаниня цепляет блюдечко на гвоздик.

– Красиво? – с сомнением спрашивает она.

– Очень! – Лурдеш слегка подкидывает Жоаниню, но тут же делает комично-несчастное лицо и поспешно ставит девочку на пол. – Ой-ой-ой, какая ты стала тяжеленная! Признавайся, сколько фартур вы с бабушкой слопали? Тридцать? Сто?

Жоаниня воинственно вздергивает подбородок.

– Я не ем дурацкие фартуры!

– Это почему? – удивляется Лурдеш, слегка поправляя криво висящее блюдечко.

– Они вредные, – гордо говорит Жоаниня. – Бабушка говорит, что в них эти… жиры. От них люди становятся толстыми и умирают от сердца. И от этого… который у тебя. Бабушка говорит, что ты, когда была маленькая, ела много фартур, поэтому теперь… мама? Мама, это мое блю… МАААААААААМААААААААА!!!!

«Ничего, – зло думает Лурдеш, промывая холодной водой неглубокие порезы. – Ничего, дорогая мамочка, я еще с тобой побеседую. Если ты думаешь, что сможешь испортить детство Жоанине точно так же, как ты испортила его мне…» – не закончив мысль, Лурдеш выключает воду, промокает руку салфеткой и заклеивает самый большой порез пластырем.

– Жоаниня! – зовет она. – Обувайся, солнышко, идем покупать тебе новое блюдечко, еще красивее! И шурр съедим. С шоколадом и ванилью!

Зареванная Жоаниня с недовольным видом застегивает белые сандалии.

– Сама ешь свои дурацкие шурры, – упрямо бормочет она себе под нос.

* * *

– Ну Жоана, ну прекрати же ты нервничать! – утомленно говорит Лурдеш. – Во-первых, сейчас ты все равно уже ничего не исправишь. А во-вторых, даже если у тебя средний балл будет семнадцать, а не восемнадцать, ты всегда можешь поступить на сестринское дело, там принимают с шестнадцатью, я узнавала.

Жоаниня не отвечает. Она сидит на диване и нервно грызет ноготь большого пальца.

– И вынь палец изо рта. Ты уже до мяса догрызлась! – командует Лурдеш. – Жоана! Кому я сказала!

Жоаниня нехотя опускает руку и тут же начинает покусывать нижнюю губу.

– Не хочу я на сестринское дело, – наконец говорит она. – Я хочу на медицину. В Коимбре после третьего курса можно специализироваться по диетологии.

– Диетология, диетология, опять диетология, – ворчит Лурдеш. – Ты уверена, что это ты хочешь, а не бабушка?

Жоаниня неопределенно пожимает плечами.

– Я ничего не имею против диетологии, – уклончиво говорит она. – А бабушка сказала, что оплатит мне весь курс.

– Ну как знаешь, – говорит Лурдеш, с трудом выбираясь из кресла. – В любом случае, не психуй и не грызи ногти. Не поступишь сейчас, поступишь через год.

Лурдеш выходит из комнаты, шаркая по полу огромными разношенными тапками и тяжело опираясь на палку. Жоаниня с острой жалостью смотрит ей вслед и снова вцепляется зубами в ноготь большого пальца.

* * *

– Жоана, ты уверена, что хочешь закрыть бабушкин счет? – сеньор Нуну Лопеш с неодобрением качает головой. – Ты хорошо подумала?

Жоаниня молча кивает.

– Может, все-таки не станешь торопиться? Представь, что через год-два тебе захочется вернуться в университет и окончить курс. Знаешь, как тебе тогда пригодятся эти деньги? – Сеньор Лопеш чувствует, что Жоаниню не переубедить, но с утра в банк заходила дона Лурдеш и попросила сеньора Лопеша побеседовать с Жоаниней. «Вы же старый друг, – сказала она, сморкаясь в бумажный платок. – Может, она хоть вас послушает?»

«Черт знает что, мало мне своих забот, – думает сеньор Лопеш, раздраженно постукивая по зубам ручкой с золотым пером. – Подумаешь, девчонка университет бросила на четвертом курсе. Все они сейчас бросают, никто не хочет учиться. А что счет обнуляет… забеременела, поди, поедет в Испанию аборт делать…»

– Ну ладно, Жоана, – говорит сеньор Нуну Лопеш строгим голосом. – Я в твои дела вмешиваться не желаю. Ты девочка взрослая, сама должна знать что делаешь.

Жоаниня снова кивает, встает со стула, улыбается сеньору Лопешу и выходит из кабинета.

«Наглая девица, – недовольно думает сеньор Лопеш, – сидела тут полчаса и ни разу не открыла рта. Могла бы хотя бы попрощаться по-человечески…»

* * *

Жоаниня паркует новенький фургон на тротуаре у перекрестка. В шесть утра здесь пусто, как будто город еще не проснулся. Жоаниня поднимает боковую стенку, и фургон превращается в киоск. На видном месте висит лицензия в рамочке. Рядом с ней – обязательная жалобная книга, еще ни разу не раскрытая, в целлофановой упаковке.

Жоаниня подключает генератор, снимает чехол с электроплитки и наливает масло в огромную черную сковороду.

– А вот фартуры, кому фартуры! Горячие фартуры, шурры, вафли! – тихонько мурлычет она себе под нос, надевает накрахмаленный белый передник и начинает замешивать тесто.

«В первую очередь я наделаю шурр, – думает Жоаниня. – Начиню шоколадом и съем». Она представляет себе, как горячий шоколад щекотно поползет у нее по пальцам, и невольно облизывается.