Знаменевск был из тех городов, которые не хочется знать. Потому что ты о них уже слишком знаешь. Ну как будто прочитал в газете, что там раз в два месяца толпа убивает девочку с черной косой, а оно правда. Девочки стараются как-то от этого убежать, стригутся, красят волосы в вишневый цвет, стригутся налысо — а все равно находится кто-то, кто не успевает, или забывает, или думает, что так сойдет. Или даже пусть красится — но вишня будет раздавлена рифленым колесом на наждаке асфальта. И так все равно случится. А потом ты приезжаешь и говоришь с людьми, которые пьют обжигающий кофе из автоматов и заедают слойками с лимоном, и они тебе говорят, что папа вон той девочки не платил налоги и это очень плохо. И ты киваешь, потому что нельзя же сначала ломать ребра, а потом откусывать слойку, когда чуть тянется золотистое желе к губам. А потом находится кто-то глупый, как нездешний, и кричит, что нельзя убивать девочек, если их папы не платят налоги, и его, конечно, тоже убивают, но уже в переулке и ночью, по-другому, а потом начинается муть с расследованиями, которые все равно не приведут ни к чему, кроме статей в газетах, потому что прокурор тоже понимает, что дело не в налогах, но спрашивают с него за налоги. А ты — если не повезло и ты в этом городе, — ты все равно не понимаешь, как же это, не надо ведь убивать девочек; и мутным болотным чувством понимаешь, как это, просто потому что ну какого она с черной косой? Зачем она такой выросла, да не выросла еще, вот и пусть не надо, и в солнечном сплетении судорожно и непразднично, а если накроет с головой, то ты сам пойдешь убивать того, кто кричит, что налоги не повод, и лезвие поддельно-швейцарского перочинного ножика будет холодить вот тот промежуток между большим и указательным пальцем, потому что муторно, ох как муторно, цвета перегнившего хаки, но в это не выкрасятся девочки, просто не догадаются, и их не спасти.

Не надо было оказываться в Знаменевске, не надо, и знал ты про этот город, но когда дует восточно-восточный ветер, в глаза сыплется пыль из песочных часов на главной площади, и плачешь ты тоже пылью, просыпаешься мелкой струйкой в кольцевую дорогу, не собираешься, не прощаешься, просто катишься, выставив руки впереди себя, вслепую, авось занесет куда-нибудь прошлогодними листьями, неурочным снегом, потерянной дешевой серьгой с погнутым замком, авось можно будет переждать, передышать, а там и полегче, и вернешься. Знакомый врач потом будет говорить длинное и мохнатое, как гусеница, слово «вагабондаж», от слова попахивает детскими книжками про пиратов, и ты чувствуешь, как крюком вагабондажным и за ребра, и берут на этот самый, и подвешивают повыше — больно, очень больно, но все равно пейзаж-то получше будет — это ты так утешаешь тех, кто соболезнует, словно у них похороны украли.

Плохо даже не то, что катишься по ветру всеми ломкими ребрами наружу, словно колесо обозрения, а что можешь влипнуть, если по дороге город вязкий. Знаменевск как раз из таких, смотреть не на что, а не повезло, просто не повезло. И третью неделю сидеть в ободранных гостиничных стенах, смотреть, как над штукатуркой ехидничают трещины, а по стеклам ползают червяки дождей, спариваются от скуки, бьют друг друга слоистыми хвостами и свиваются неживыми петлями — если и тайнопись, вязь, то не прочитать, только зыбко под веками, словно от долгого сидения перед монитором, а может, выплакал не всю пыль. Если и спуститься в холл, в продавленное кресло под искусственным фикусом — там то же самое будет. Хорошо, пока дожди, хоть игры нет этой, тебе про нее уже рассказали, давно и не здесь, потому что твой однокурсник Серега писал под это софт, а что такое, все равно ведь кому-то бы заказали, да и все ведь тупо, переделка стандартной игры, что почти на каждом компе, ну да, «Сапер», те же самые тридцать на шестнадцать полей и случайное распределение, только вживую, и там на самом деле мины, и человек выходит — но сам же идет, и подписку дает, всегда, а без этого на поле ни-ни, и всегда врач, только не для того, кто на поле, там разве что черные полиэтиленовые мешки, а если кому из зрителей плохо станет, они деньги платят, покупатель всегда прав, так что медпункт при стадионе всегда, но вообще-то раза со второго привыкают, это приезжим красно до медленного звона в ушах, а тут что — когда одна мина наконец взрывается, остальные уже безопасны, только наглядности для горят пластины над ними, и какой-нибудь служитель дядя Вася с техником Петровичем быстро собирают по кусочкам неприятные следы ошибки в раззявленный полиэтилен, потом из шланга водой под хорошим напором, везде ж кафель, рябенький такой, так что если где мелочевка застрянет, неважно, после еще пройдутся, наверное. Пока перерыв — можно кофе выпить из автоматов или, там, чай пакетиковый, а то еще пирожками торгуют в киосках и с лотка, минут пятнадцать, успеется, ага, вот и слойки с лимонами, кстати. Потом вторая попытка, а если неловкий день, то может и до пяти дойти, впрочем, Серегин софт пока вроде не сбоил, и техника тоже работает.

Только все равно когда-нибудь высохнут подоконники, а сразу город не отпустит, это понятно и безнадежно, и ты пойдешь на игру, не от желания, а потому, что всякий приехавший не может не, это как с корридой в Испании, неважно, что у тебя от вида крови съеденный за завтраком салат выглядывает из горла, любопытствует, а потом проверяет, хорошо ли ему будет в носовых пазухах, здравствуй, гайморит. Но иначе потом, когда-нибудь, на тебя будет смотреть как на олуха кто-нибудь, и ты из-за этого нибудя идешь, переставляешь чугунеющие стопы с цепляющимися за вишневый асфальт кроссовками. И больше всего не хочется видеть ту девушку, которая навроде туристская достопримечательность, оно и понятно, Знаменевск не Париж, Нотр-Дама не завезли, а она четвертый год играет, раз в месяц, всего два дня осталось, развиднеется ведь, как назло.

Про нее ты тоже уже слышал не раз, фотография попадалась даже, там она везде со спины, а лицо закрыто маской, как надо, и наушники, потому что мало ли что кричит стадион, все равно ведь кто-то да найдется из желающих практической анатомии навыплеск. Зовут ли ее — уже своим именем не зовут, да и было ли оно, да и к кому обернется, а смотрит только на поле, всегда. В баре один попытался про нее что сказать, так и по роже не получил, сам слинял, потому что она — от судьбы, а тут любые шутки хуже мордобоя, опаснее, даже если вроде особо жить и не хочешь. И поэтому рассказывают да молчат и осторожничают, хоть всем известно ничего. А ты тогда засиделся до полуночи, а водка входила в тебя, как новосел в квартиру, открывая двери и сливая воду впустую, а тот, кто сидел напротив, этот хиппи-яппи-гуппи. кто их разберет, если под пиджаком с заискриванием пластмассовый кислотно-розовый девчоночий браслетик, а рядом часы за столько-я-не-заработал, вот он и говорил, тоже прихлебывая, а ты слушал, как в первый раз, что она влюбилась в кого-то, да тот ее то ли не любил, то ли вовсе помер, и теперь всякий раз в день его рождения, в день, а не в месяц, она выходит играть, и тем, первичным, прострелом, который дается в начале, пытается выбить его имя на свободных клетках — только не с расстояния, хотя на пять раз от трибуны все права имеет, а вот там, уже на поле, каждую плитку гладя-прощаясь. И всякий раз раскрываться они начинают раньше, хоть в имени всего три буквы, это уже тоже всем известно. А игрок она хороший, и волей-неволей приходится играть, и ей везет, и она выживает, а хочет ли того — кто знает. Может, если откроет когда его имя, то погибнет наконец — или полюбит ее этот самый, потому что сумела-таки позвать, но про это бабы говорят, ясно же, что чушь. А что везет, понятно, потому что хоть тот ее не любит, да имя удачливую любит до того, что колыбельную поет, в двоичном, само собой, коде.

— Какое имя? — спрашивал ты уже расфокусированно.

Гуппи только качал головой.

— То есть как имя — любит?

— Ну послушай, — он перекатывал рюмку между большим и указательным пальцами и чуть поеживался от холода, — имя ведь текстовый файл, да?

Ты соглашался, словно считывая из командной строки мелкие черно-белые пузыри, всплывающие с клавиатуры,

— То есть отдельная сущность. Самостоятельный элемент мироздания. Вот файл — ее любит. А тот парень — нет. Он тоже — сам по себе. Как плитки над минами — может, рванет, может, нет, пока не прикоснешься к ней или к соседним — и не узнаешь. Кошки Шрёдингера, тридцать на шестнадцать, почти полтысячи…

Некрупная черно-белая кошка умывалась у стойки, и сизо окуренный воздух проходил над ней зыбью. А потом закрывался бар, и ты тяжело вставал с отлипающей искусственной кожи, и придерживался за оштукатуренные стены, и поднимался в номер, стараясь держать голову прямо, и складывался на манер поддельно-швейцарского перочинного ножика, не оружие, игрушка брелочная, и укрывался вытертым до желейной полупрозрачности пледом медленно, и палец соскальзывал с выключателя, и туда, в дождевые извивы за окном, ты думал: пусть меня полюбит хоть кто-то, вот, например, текстовый файл, потому что хлюпает же болотное хаки, и девочки нерожденные, вишневые с черными косами, катят по асфальту на роликах, и скверный горячий кофе бьется где-то в дыхательном горле, так и сходят с ума, а там ведь город такой, весь город, а там та, в маске и наушниках, все пытается написать имя и не плачет, на что угодно можно спорить, не плачет, ну как же она так.