Няня Саня у нас появилась ниоткуда, я болела ветрянкой и маялась в дедушкиной кровати, перемазанная бриллиантовой зеленью, с тарелкой халвы и книжкой про крепостную актрису, когда она зашла в спальню и открыла окна, вы кто? спросила я возмущенно, мне же холодно, и трамваи звенят! я твоя няня Саня, сказала она, вышла и пропала до вечера, потом оказалось, что дед возил ее в инстанции выправлять бумажки, а потом кормил обедом в «Астории», ничего себе, няня Саня была женой его друга, долго жила в Харбине, потом долго сидела в тюрьме, потом жила в Токсово, а теперь вот нашлась и стала жить с нами, меня и не спросил никто, по утрам она варила мне рисовую кашу, стоя у плиты с книжкой на отлете и помешивая в кастрюле странно выгнутой фарфоровой ложкой с лилией на черенке, ложку она привезла с собой, и еще белые с позолотой ленты в рулончиках, хранившиеся в бархатной коробке, ленты тоже пошли в дело, по утрам няня Саня заплетала мне косы, пеняя на жесткие кудри, откуда такие волосы, размышляла она вслух, мама блондинка, папа режиссер, а ребенок, азохен вэй, будто цыганами подкинутый, ну-ну, не дуйся как мышь на крупу, говорила она, и я отчетливо видела грустную, голодную мышку в углу детской, с обидой уставившуюся на блюдце с гречкой, до сих пор не боюсь мышей, почему няня говорит много ррр, спрашивала я деда, это она грассирует, усмехался дед, она нарочно… в бананово-лимонном Сингапургхре.

Утром няня Саня говорила по телефону в темном коридоре, произносила новые слова, хотя слово «контрамарка» я раньше знала, от папы, ее подруга Неличка работала в театре, она приходила в лиловой униформе перед работой и приносила билеты без места, наводившие на меня грусть, я представляла Саню, в ее крупновязаном платье с брошкой, одиноко стоявшую посреди зала, где счастливчики с билетами сидели, закинув ногу на ногу, и хрустели шоколадной фольгой, возвращаясь, она утешала меня: я сидела в партере, ты не думай! Неличка меня хоргхрошо устргхроила, вторую подругу звали Верка Золотая Рыбка, она носила черную повязку на глазу и платья в обтяжку, Верку я не любила, здоровый глаз у нее был слишком крупный и серый, как морская галька, и катался из стороны в сторону, к тому же у нее была манера смахивать крошки со стола в ладонь и бросать в рот, это блокадная привычка, говорил дед, у нас у всех странные привычки, потом поймешь, но я не верила в это «потом», у нас в доме все откладывалось «на потом», подруг Саня зазывала в гости по полдня, воркуя и пришептывая, а когда они соглашались, делала суровое лицо и говорила: вот, опять! сейчас заявятся, и весь день пропал, а у меня на кухне конь не валялся. Была у няни еще рыжая белокожая Эва, но та появлялась редко, Саня звала ее надменной полячкой и только для нее открывала варенье из грецких орехов, тягучее и прекрасное, дедушка всегда выходил к Эве, ужас, до чего вы полька! вылитая пани Собаньска, говорил он ей, и Эва смеялась — мне кажется, она за этим и приходила, — с няней Саней их связывало немного, какая-то харбинская драма с застрелившимся Ванечкой, которого я представляла босым на пеньке, с большим пальцем ноги на курке солдатского ружья, а рядом сапог, это я летом добралась до Толстого, рановато, пожалуй, Эва переводила с итальянского, она принесла слово даннунцио, которое я навсегда связала с марципанами, кто бы мне сказал почему, марципаны я терпеть не могу, а полячку любила до восторженных слез, жила бы она с нами, ей бы небось и в голову не пришло душиться дешевым ландышем, или сушить дачные яблоки на ковре в гостиной, где они закатываются под львинолапый диван, а мне доставать, или вязать бесконечный шарф для деда, каждый раз распуская и заставляя меня сидеть напротив с глупо вытянутыми руками, не вертися, веретенце, не то выброшу в оконце… ну разве что пунш, вишневый пунш, у них в Харбине его делали под Рождество, в пунше было много шампанских пузырьков и ягоды на дне, я зачерпывала из стеклянной чаши кружкой наскоро, а потом доливала водой, губы сладко слипались, я забиралась в часы, под тяжелый маятник и цепи, садилась на старые газеты и смотрела на гостей, прижав лицо к ребристому изнутри стеклу, няня Саня знала, что я там, и поглядывала лукаво, мол, сейчас всем скажу, ну и говори, Санька злая, злая, про одного дедушкиного друга сказала — у него лицо скопца… скупого купца? подумала я, а дед усмехнулся и все, меня бы одернул — вослед ушедшему не говори, а ей ничего, через три года весь класс приняли в пионеры, а меня нет, я болела три месяца и все пропустила, не плачь, сказала няня Саня, зато будет видно твой чудесный воротничок, это же кружево англетер, грех его сатиновой тряпкой прикрывать, успеется, походи человеком.

Осенью мы поехали за клюквой в токсовские болота, дед высыпал ягоды на специальную ребристую штуку, как же она называлась? клюква катилась с грохотом вниз по доске, теряя белесые веточки и мох, няня Саня в резиновых сапогах, как кот из мультфильма, неуклюжая и подозрительно молодая, с красными от сока губами, совсем как у степки-растрепки, которого мы шили на уроке труда, он прятался в картонном кульке с тесьмой и выскакивал на спице, у моего волосы были настоящие, из рыжего шиньона, все в классе ходили смотреть, всего-то и отстригла клочок, а Саня обиделась, обида у нее была особым действием, со своей увертюрой, дивертисментами, нежной развязкой, я быстро привыкла, хуже было со страхами.

Когда умирал кто-то из знакомых, няня Саня становилась невыносимой, то и дело застывала, прислушиваясь, ей чудилась легкая поступь умершего, посиди со мной, я тебе почитаю, вот спасибо, еще чего, тогда шкатулку посмотрим, это другое дело, в шкатулке трескучие черные четки, розовые бусины, нездешняя бисерная пыль, письма с марками, императоров можно менять на монеты с дырками, сменяла понемногу всех, конверты выбрасывались, чтоб замести следы, вместе с адресами, думала — убьет, но ничего, они все умерли, сказала няня Саня, или уехали незнамо куда, что, в сущности, одно и то же, ты потом поймешь, ладно, я поняла, и тридцати лет не прошло.