1.

Саша Лыткарин шёл на работу в вечернюю смену. Шёл ходко, широко распахнув пиджак, поглядывая по сторонам, и глубоко вдыхал горьковатый от дыма воздух. Время близилось к вечеру, и небо из зелёно-голубого в зените переходило к горизонту в тёмно-синее, и его чистоты ничего не нарушало, кроме тонкой белой нитки, оставленной летящим высоко и не слышным с земли, самолётом.

Кончалось бабье лето. Дни стояли прозрачно-чистые. В огородах звенели вёдра от сыпавшейся в них картошки. Освобождённые от посевов поля, перепаханные и засеянные новыми семенами, ещё не высохшие от солнца и ветра, вздымали крутые спины навстречу небу. Кое-где виднелись тонко струйные медлительные дымки от сжигаемой ботвы, и Сашу охватывало неясно тревожное томление, а может быть, и грусть оттого, что кончилось лето, день уменьшается с непостижимой быстротой, скоро, не заметишь как, грядёт зима с морозами и снегами, и кругом будет белым бело, и будет тихо в полях и лесах, и душа будет накапливать силы для будущего шага в весну.

Рядом с двухэтажной красной школой, на широком пустыре, ребятишки играли в футбол. Играли они в одни ворота, стоявшие без верхней перекладины, и далеко в сентябрьском прозрачном воздухе разносились их возбуждённые голоса:

— Андрюха, пасуй мне!

— Куда ты лупишь?!Вот мазила!..

— Ромка, накинь на ногу?!

Саша вспомнил, как совсем недавно, учась в этой школе, на большой перемене ребятишки брали мяч и бежали сюда на пустырь, чтобы поиграть в футбол. Перемены, как всегда не хватало, они забывали, что надо идти на уроки и за ними кто-нибудь прибегал из класса, и они возвращались в школу, мокрые, взъерошенные, но бесконечно счастливые.

Он замедлил шаги, остановился и засмотрелся на ребят, с азартом гонявших кожаный, звеневший от каждого удара мяч. На краю поля, у забора библиотеки, были раскиданы вещи: ранцы, портфели, полевые сумки, форменные пиджаки и куртки.

Ветра не было. Не кошенная сухая трава, росшая по обочине тропинки, стояла прямая, жёлтая, и в отцветших и отпыливших метёлках ползали мелкие букашки, греясь на солнце. Несколько сосен, спускавшихся к реке, горели изумрудом своих вершин, а стволы золотились в угасающих лучах. Между ними и кустами жёлтой акации петляла тропинка, сбегая к Паже, на другом берегу которой высились два собора бывшего монастыря, в одном из них располагался филиал местной фабричонки, где работал Саша.

Среди игравших ребят выделялся верзила в кепке, в клетчатой расстёгнутой рубашке, из-под которой выглядывала голубая майка. Он неуклюже носился по полю, махая длинными руками и как ребята, кричал охрипшим голосом:

— Парень, пасуй мне! — и приседал от огорчения, если мяч не попадал в ворота.

Его длинная фигура маячила то там, то здесь. В его ухватках Саше показалось что-то знакомое. Он подошёл ближе, держась вплотную к забору.

— Это ж Прошин, — удивился он, вглядевшись в верзилу с мячом. — Во, даёт!

Он отошёл за угол забора, чтобы его не заметил Прошин, и стал наблюдать за происходившим.

Ермил Прошин работал вместе с Сашей в одной бригаде и жил на квартире неподалёку отсюда за линией железной дороги в двухэтажном старинном особнячке, выстроенным ещё до революции местным заводчиком. Было ему за тридцать— тридцать пять, не больше. Он приехал в их городок издалека и уже около года работал в штамповке.

Однако, как Саша не прятался за забором, Ермил увидел его. Он оставил мяч и подошёл к Лыткарину, вытирая мокрое лицо рукавом рубашки.

— Привет, — сказал он Саше, протягивая костистую крепкую руку.

— Здорово, — ответил Саша, оглядывая грязные, перемазанные землей, ботинки Прошина.

Ермил заправил рубашку под ремень, сорвал пучок сухой травы и стал вытирать ботинки. Покончив с этой процедурой, разостлал на земле плащ и сел на него.

— Сколько время? — спросил он Сашу, расшнуровывая ботинки. — Не опаздываем? А то Колосов впишет нам по первое число.

Саша представил мастера, который ревностно следил за дисциплиной: боже упаси было кому опоздать — выволочка была отменная. Он поджидал опоздавших, стоя в дверях штамповки, опустив палец на кончик носа, смотря поверх очков, и, казалось, что ёжик его густых волос стоит дыбом.

— Не спеши! Успеем, — ответил Саша на вопрос Ермила, взглянув на недавно купленные часы с чёрным светящимся циферблатом.

Пока Ермил переобувался, Саша смотрел, как играли ребятишки. После очередной атаки в штрафной площадке началась свалка. Вихрастый мальчишка громко вскрикнул и повалился на траву, обхватив ушибленную ногу руками. Игра расстроилась, мяч укатился в сторону. К пострадавшему подошли товарищи, сочувственно заглядывали в глаза, похлопывали по спине:

— Ты чего это, Алеха!? Вставай!

— Не трогайте меня! Больно! — вопил мальчишка и катался по траве.

— Тебе что — на ногу наступили?

— Наступили!.. Рыжий подковал. У-у, Лапуха! — замахнулся потерпевший на худого, рыжеватого, в веснушках во всё лицо парнишку, стоявшего с растерянным видом, помаргивая белёсыми ресницами.

Саша улыбнулся. Вот также и они играли, и дрались, и проказничали. Сколько было разных случаев! Вон там со школьного двора к реке ведет липовая аллея. Наверное, там раньше был въезд. В том месте они катались на лыжах с горки. Внизу был пруд. Однажды весной в него провалился Борька Тяпин… Его спасали всем классом. Саша тогда здорово промок, и его и ещё четверых ребят учительница математики Анна Ивановна отпустила домой.

Ермил переобулся и поднялся с земли.

— Ты чего это? — Он подошёл к потерпевшему пареньку, который продолжал постанывать. — Девчонка что ли?! Расплакался! Подковали! Беда, какая! Давай посмотрим. — Он расшнуровал ботинок мальчишки: — Обычный ушиб. Вывиха нет. Так что ничего страшного. Давай без слёз, понял?

— Понял, — прошептал Алёха.

Морщась от боли, он проковылял за ворота, сел на портфель и стал растирать ушибленную ногу.

Ермил перекинул через руку темно-синий кашемировый плащ.

— Пошли? — обратился он к Саше.

— Пошли, — ответил тот.

Ермил, спускаясь под горку, поглядывал на попутчика. Ему казалось, что Саша недоумевал, как такой «дядя, достань воробушка!» гоняет с ребятишками мяч. Но Саша ни о чём его не расспрашивал. Он молча вышагивал рядом, жуя сорванную былинку.

Ермил обычно был молчалив, а сегодня разговорился.

— Ты знаешь, — говорил он. — Я рано вышел на работу. Иду — смотрю, мальчишки гоняют мяч. Не утерпел — так мне захотелось ударить по мячу. Не сдержался — ввязался в игру. Ничего, что я играл?

Саша удивлённо поглядел на спутника.

— А что такого, — ответил он. — Я помню, когда жил в деревне у бабушки, видел, как взрослые мужики гоняли по улице мяч, играли в городки…

— Настроение у меня, понимаешь, сегодня радостное, — продолжал Ермил. — Проснулся — солнце во всё окно, светлое, тёплое. И мне теплее стало… И весь я какой-то не такой…

Саша взглянул на Прошина. Действительно, он был не такой, как всегда — молчаливый и задумчивый, словно его глодала неотвязная дума. Сегодня на лице блуждала улыбка, он выпрямился, шёл упруго, ровно держа голову, как ходят сильные, выносливые люди.

— А что произошло? — спросил Лыткарин.

— А ничего. Не знаю. Проснулся — и захотелось мне, смешно даже, — Ермил засмущался, — заорать. Знаешь, как заорать? Во всё горло, во всю силу лёгких. Давно со мной такого не было…

Он сломал ветку старой разросшейся акации и стал стегать густую крапиву, росшую по обочине тропинки, сбегающей к реке, за которой на территории упразднённого в 20-х годах женского монастыря дымила железная высокая труба.

2.

Каменная монастырская стена с западной стороны бывших соборов разобрана населением на печки и фундаменты, и теперь на её месте и по крутому откосу насыпи лепились разнокалиберные тесовые сарайчики, в которых предприимчивые хозяева держат кур и даже поросят. Громадный собор, сложенный из красного кирпича, лишённый пяти глав, пустовал и разрушался. На его крыше кое-где зеленели берёзки, выросшие из семени, занесённым ветром. Второй — поменьше, построенный в начале прошлого века, к стене которого была прикреплена дощечка с надписью «Памятник архитектуры» был отдан под цех галантерейной фабрики.

В цехе в начале его существования делали расчёски и гребни, мастерили клипсы и брошки, а теперь штамповали стеклянные бусы. Саша помнил, что это производство существовало лет пять или семь. Школа их была на противоположном берегу реки, и как-то классный заводила Борька Тяпин зазвал их сюда. На древнем валу, куда сваливали отходы, они находили много бисера, который, возможно, шёл на какие-то изделия, а возможно, это были остатки с тех пор, когда в монастыре занимались золотошвейным мастерством и вышивали бисером, находили также стеклянные бусы на ржавой проволоке и бракованные гребни и расчёски. Ребятишки в основном искали гребни. Они были сделаны из пластмассы, которая шла на различные поделки.

Сердцем цеха была штамповка, где изготовляли бусы.

Сашина бригада насчитывала семь человек. Бригадиром был Иван Фунтиков, небольшого роста, сухощавый с оспинками на лице штамповщик виртуоз и мастер на все руки. Рядом с ним работал Коля Мячик — молчаливый не женатый «старый парень», живший в деревне за станцией. Мишка Никоноров, рыжий неунывающий человек, отмотавший срок за хулиганку, всегда про запас имевший новый анекдот или солёную шутку, располагался рядом с мотором, крутившим колесо компрессора. Около входа сидел Сеня Дудкин — верзила почти двухметрового роста, говоривший с лёгким заиканием, спокойный и уравновешенный, с незлобивым характером. По правую руку от него работал Ермил Прошин. У окна располагался Васька Казанкин, малый с курчавыми волосами и подвижным лицом, как и Саша, недавно окончивший десять классов и ждавший призыва в армию.

Мастером был Пётр Колосов с лицом, будто вытесанным из камня, широким и скуластым, с ёжиком коротких колючих волос на круглой голове, с тонкими сухими губами, сложенными в узкую полоску.

3.

Саша еле поспевал за Ермилом. У того ноги были длинные, и ходил он очень быстро. Пошли они напрямую к вётлам, росшим по берегу реки. Перейдя реку по жиденькому мостику, который провисал под ногами и был готов вот-вот упасть в воду, рядом с которым женщины полоскали белье, и там всегда пахло мылом и свежими простынями, миновав керосиновую лавку, они поднялись на бугор и юркнули в незаметную низкую дверь около угловой башни, где Ермилу пришлось согнуться почти вдвое, обогнули ограду бывшего погоста, где теперь шелестел листьями берёзок сквер, и поднялись в выщербленные ступеньки. Здесь их окликнул Васька Казанкин:

— Привет штампачам! — озорно поздоровался он с Ермилом и Сашей. — Спешите в мартен? — и, не ожидая ответа, с усилием открыл высокую металлическую дверь с выпуклым крестом наверху, ведущую в вестибюль.

Дневная смена уже закончила работу. Печь стояла с потушенными огнями. Около неё вертелся дежурный Коля Мячик, приспосабливая трубу компрессора под форсунку. Отработавшая смену бригада, помытая под водопроводным краном и переодетая, курила в небольшом квадратном помещении перед входом в штамповку. Бригадир дневной смены Пётр Кобылин говорил сменщику Фунтикову:

— Обрати внимание, Иван! Мазута плохая что ли? Какие-то перебои. Может, вода попала в цистерну?

— Вода, — подтвердил Фунтиков. — Надо над горловиной козырёк сделать. На днях такой дождь хлестал! Вот и затекло. Крышка неплотно к цистерне подходит. Теперь, когда мазут весь сработаешь!? Мастеру говорил?..

— Говорил. А что он сделает?

Колосова не было видно. Наверное, он сидел в свой комнатёнке, отгороженной фанерными листами от нанизки — помещения, где несколько женщин нанизывали бусы на тонкую, вымоченную в жидком мелу проволоку для последующей оплавки.

Из-за станков вышел Мишка Никоноров. Увидев Ваську гоготнул:

— Ого-о, апостол Васька явился. Вы сегодня не опоздали, сэр, — кольнул он его, помня, что Казанкин часто «задерживался» дома.

— Честь имею приветствовать вас, Михал Облепыч, — раскланялся Васька, выставив левую ногу вперёд и согнувшись, держа шапку в правой руке, как видел в фильмах, рассказывающих об интригах французских королевских дворов. Он никогда не лез в карман за словом. — Вы уже изволили извострить свой язык? Не рано ли? Смена только начинается?…

— Ничего, не затупится, — проронил Мишка и, взяв квадратный жестяной ящик, пошел набирать стекла.

Ермил повесил плащ на вешалку, надел фартук и перебирал сложенные в углу ящики, ища себе побольше с высокими бортами. Работал он проворно, и одного ящика на смену ему не хватало.

Коля Мячик разжёг печь, и теперь шестнадцать печурок изрыгали красное пламя и чадную копоть.

— Коля, убавь мазуту! — крикнул со своего места Фунтиков. — Не видишь, коптит!

Мячик отрегулировал пламя, и печь стала светиться изнутри ослепительно бело, и зашумела, и загудела, и жаркие отблески заплясали по стенам.

Ермил принёс стекла, насыпал погреться на порожек печурки и достал жигало. Затем осмотрел станок, проверил свободно ли ходит рычаг, не сбит ли штамп, подлил масла в маленькую баночку, стоявшую на станине, для смазки иглы штампа. Так он поступал всегда, когда начинал работу. Не проверив станок, штамповать не садился.

Эта его собранность, серьёзность в работе очень нравилась Лыткарину, и он также, как Ермил, проверял станок перед работой, смотрел, какой «камешек» у бус — не косой ли. К примеру, Мишка не раз подшучивал над молодыми штамповщиками, у кого видел слабину к делу. Достаточно было слегка ударить молотком по нижней планке, куда крепилась матрица штампа, и бусы шли косые. Не проверив, можно было наштамповать брака.

Проверять перед работой станок Саша считал законом для себя. Мог и нерадивый сменщик так избить штамп, что работать было нельзя. Надо ставить новую матрицу и пуансон, а прежде надо было их закалить. На это уходило много времени. Саша подметил, что у Ермила да не только у него, но у бригадира, всегда был в запасе закалённый штамп. Если случалась поломка, они быстро заменяли штамп, и работа продолжалась.

Материалом для изготовления бус служило стекло. Хранилось оно снаружи в деревянном ларе, лежало в кучах возле ограды, было ссыпано в сарайчики на берегу реки. Для Лыткарина, когда он только что приступил к работе, и ничего не понимал в технологии, оно было одинаковым. Но вскоре он стал различать его. Было стекло «варёное», лёгкое и мягкое, было цветное, густого цвета, стекло чёрное, доставлявшееся издалека, то ли с Валдая, то ли с Печоры, вязкое и тугое. Бусы, изготовленные из него, как говорили старые штамповщики, шли в Китай. Самое плохое было стекло флаконное — битые пузырьки со стекольного завода «Красный факел». Оно плохо плавилось и быстро остывало. Бусы из него часто трескались и рассыпались.

Процесс изготовления бус был простой. Стекло насыпали на порожек печурки, где оно прогревалось. Холодное стекло нельзя сразу подавать в огонь — оно разлеталось на тысячи мелких осколков с шумом, похожим на разрывы бутылок с карбидом. Перед каждым из рабочих стояла тумбочка, накрытая толстым куском стальной плиты. Главным орудием было жигало, или жигала — стальной прут с деревянной ручкой на одном конце и «облепкой» — куском огнеупорной глины — на другом. Облепку раскаливали и тогда к ней прилипало разогретое стекло. Когда стекла набиралось достаточно, его закатывали на тумбочке широкой тупой стамеской — «ножом», придавая форму редьки. Хвостик подсовывали под штамп станка, и тонкая малиновая змейка — штамповщики называли её «жилкой», вилась по желобу, остывала, ломалась и падала в бачок.

Мишка уже штамповал. Он маленькой кочерёжкой разбивал в жёлобе жилку на мелкие кусочки, чтобы они уместились в ведре, и искоса поглядывал на Казанкина, напевая вполголоса какую-то песню.

Васька наконец умастился на табурете, отодвинул пошире заслонку вентиляционной трубы, подставляя лицо прохладному воздуху. Достав жигало с красной стеклянной редькой на конце, закатал её на плите и сунул под штамп. Но стекло залипло, и жилки не получилось. Васька отправил жигало снова в печь, взял щепочку, макнул в масло и хотел смазать иглу штампа и тут только заметил, что стальной проволочки нет.

Он взглянул на Мишку, предполагая, что это его проделки. Но тот, как ни в чём не бывало, штамповал, и плечи, руки, живот и даже ноги тряслись в такт ударам рычага. Казанкин стал затачивать новую проволоку и позабыл, что у него в печи греется жигало. Когда он достал его, стекла на облепке не было — оно сбежало в печь.

Увидев это, бригадир погрозил Мишке:

— Смотри, заставлю печь внеурочно чистить.

— А почему я? — поднял от станка лицо Мишка. Оно было невозмутимым, но плутоватые глаза играли: — Это Новоиерусалимскому надо чистить. Он стекла напустил.

— Шутки у тебя, Никоноров, какие-то нескладные, — проворчал Фунтиков. — Дождёшься ты у меня…

— Да ладно, дядя Вань, — поднял кверху руки Мишка. — Я больше не буду… А Ваське вперёд наука: прежде чем начать работу — проверь рабочее место. Салага!

Мишка успел отслужить в армии и привёз оттуда обидное прозвище «салага». Он им разбрасывался направо и налево, крестя им всех, кто не служил в армии.

Казанкину доставалось ото всех. Он был не здешний, а из-под Истры. Знал тьму частушек и прибауток, играл на гитаре и гармони, и этим всегда тешил штамповщиков в длинные осенние вечера, когда печь чадила — не было тяги, и штамповщики, побросав жигалы, забивали «козла» или курили, а Васька наяривал на гармони.

Он любил читать приключенческие книги и часто бригаде рассказывал байки про экзотические страны, перемешивая прочитанное с выдуманным. Речь его пестрела оборотами и словами тоже экзотическими: «ревущие сороковые широты», мыс Горн, «страшные Соломоновы острова», «Туамоту», «Монтесума» и тому подобными. Был он выдумщик и шутник и всегда соперничал с Мишкой Никоноровым по части баек. Своего конкурента в деле подначек звал Михал Облепычем, Сеню Дудкина прозвал Жигал Иванычем, Колю Мячика — Алитетом, черноволосого мужичка, нервного и непредсказуемого в своих действиях из смены Кобылина звал Мухтар-ага. Правда, и штамповщики не остались в долгу, приспособив и для него кличку. Звали его не иначе как Вася Новоиерусалимский, по тому месту, откуда он был родом.

Он был большим мастером создавать юмористические ситуации. Получив как-то очередной нагоняй от Колосова, он приплёлся в вестибюль, выложенный старинной плиткой, где у окна, закованного в решётку, стояла широкая скамья. Здесь всегда было прохладно, сумеречно и здесь курили, убежав от жары штамповки. На скамье рядом расположились Мишка, Саша, Коля Мячик и Дудкин. Васька присел на краешек скамьи и сначала безучастно прислушивался к разговору, ещё не отойдя от «схватки» с мастером, а потом неожиданно спросил у Коли Мячика:

— Мячик, дай бушлата за стеклом сходить? Ветер на улице.

У Мячика начисто отсутствовало чувство юмора. Он тяжело поглядел на Казанкина, длинно вздохнул и ответил простуженным голосом:

— Что у тебя своей одёжи нету? Свою возьми и одевай! Чего на мою зариться. Не голый ходишь.

Бушлат у Коли был новый, недавно привезённый демобилизованным племянником, и он его сильно жалел, как впрочем, и всё свое.

— Жим ты, Мячик, — стал ругать его Васька. — Несусветный жим.

Мячик молча курил, не обращая внимания на Казанкина.

— Ну ладно, — продолжал бригадный острослов. — Бушлата жалко. Одежда все-таки. А закурить дашь?

— Закурить? — переспросил Мячик и смачно затянулся «Памиром», обдал сидевших струёю густого дыма и мрачно ответил: — Надо свои иметь. Зарабатываешь не меньше меня, а побираешься. Вот давеча Сашка просил, теперь ты просишь. Что я напасусь на вас, какадэшники!

«Какадэшник» — новообразование, родившееся в штамповке из уст Мячика, но привнесённое в их среду Васькой. Он не курил «по-взрослому», но уже «стрелял» папиросы или сигареты, в зависимости, кто чего курил, у штамповщиков. Как-то Никоноров, увидев его с сигаретой в зубах, спросил:

— Вася, чего куришь? Дай закурить?

— У меня ККД, — отвечал Васька.

— Да, — удивился Мишка. — Что это за марка такая, новая что ли? Я такой не знаю.

— Марка старая, — глубокомысленно заметил Васька, прищуривая один глаз от попавшего дыма, и глядя другим на Мишку. — Кто, какие даст.

От этого и пошло прозвище «какадэшники». В основном им окрестили Сашку и Ваську.

— Да ладно жмотничать, — не унимался Васька. — Несчастную сигарету жалко. Получу получку, «Примы» тебе куплю. Ей-ей, — он провёл пальцем у горла.

— Ты сначала себе купи, — огрызнулся Мячик.

— Что ты у этого куркуля просишь, — ввязался в разговор Дудкин. — Ему даже отравы жалко. На «беломорину» — кури! Разбогатеешь — отдашь!

Он протянул папиросу, чиркнул спичкой и поднёс огонёк. Васька прикурил, важно затянулся, выпуская через нос дым, как заправский курильщик, и произнёс:

— С Мячиком я бы в разведку не пошёл. Ни за что! И как его земля держит…

Мастер поругивал Казанкина часто. Может быть, оттого, что не любил чересчур шустрых, считал, что от них проку меньше, чем от серьёзных, и второе, — полагал, что если под носом взошло, то в голове не обязательно посеяно.

Он следил, казалось, за каждым его шагом. Не видя за станком, подходил к бригадиру и спрашивал:

— Бригадир, почему Казанкин гуляет?

Фунтиков не спешил отвечать. Он знал, что мастер и Васька относятся друг к другу недоверчиво, были шершавинки в их отношениях. Он в обиду Казанкина не давал, потому что считал, что парень работает неплохо, а у Колосова к нему мелкие придирки, не существенные из-за волюнтаристски жёсткого характера мастера. А что ветер у Васьки в голове, считал бригадир, это правда, как правда и то, что дело это поправимое, и с возрастом проходящее.

Фунтиков прогонял жилку до конца, смазывал иглу и клал жигало на порожек печурки. Потом, пряча улыбку, отвечал:

— Не буду же я его привязывать к станку. Ушёл — счас придёт. Не иголка — никуда не денется. Норму он выполняет — что ещё?

— Теперь никуда не сходи! — заступался за обиженный рабочий класс Мишка, ловко выхватывая из печи жигало с красно калёным стеклом. — Может, ему приспичило, что он должен докладываться?..

— А ты поговори у меня, — нахмурил брови Колосов, бросая короткий взгляд на Никонорова. — Адвокат нашёлся! Тоже не любишь работать, как положено. Вчера с обеда запоздал…

— Так, Пётр Алексев, я ж наверстал потом…

— Потом, потом, — произнёс мастер, не зная, что возразить. Но чувствовалось, что он отмякает, отходит.

В минуты появления мастера штамповщики, как сговорившись, прекращали работу, подставляли лица воздуху, дувшему из вентиляционных труб, и ждали, что будет дальше. Колосов, видя, что бригада сунула жигалы в печь и забыла про них, опять сердился:

— А вы не отвлекайтесь, сынки! Жмите, жмите!

Всех штамповщиков, кроме бригадира и Ермила, он называл «сынками».

4.

Было, наверное, часов шесть. Солнце только что скользнуло за высокий бугор. Неожиданно пламя в печи ушло от печурок, печь изрыгнула чадящий клуб гари, и в штамповке стало тихо. Первым понял, что произошло, бригадир.

— Вентилятор! — крикнул он.

Мишка поднял руку к отверстию в трубе — оттуда не дуло. Работать стало невозможно, казалось, что не хватало воздуха, да и в печи плясали красные языки пламени, которые только коптили жигалы.

Отложив жигало в сторону, Фунтиков пошёл докладывать мастеру о неисправности.

Появился Колосов, хмурый и злой.

— Наверно, опять ремень приводной лопнул, — сказал ему Фунтиков.

— Наверно, наверно, — сердито ответил Колосов. — Кто его сшивал в прошлый раз?

— Коля Мячик.

— Коля… Мячик… Плохо сшил. Две недели не проработал, оборвался…

Колосов распорядился выключить печь и пошёл искать дежурного слесаря.

Мишка расхаживал между станками в расстёгнутой рубашке с засученными выше локтя рукавами и на чём свет стоит, честил мастера:

— Это его недогляд. Простой не по нашей вине. — Он остановился напротив Фунтикова. — Мне неохота сидеть, сложа руки. Моё сердце требует действий.

Действительно, его сердце искало отдушину и вскоре нашло. Он свистнул в два пальца, приглашая желающих сыграть в «козла».

Казанкин не стал играть в домино. Он взял гитару, которая была спрятана в недоделанной печи для оплавки бус в бывшем алтарном приделе, сел на подоконник, привалясь боком к кованной фигурной решетке. Он тихо перебирал струны, глядя на улицу, по которой проходили девушки. Увидев, какую постройнее, он сдвигал кепку на затылок, задирал голову кверху, как петух на насесте, и пел:

Очаровательные глазки,

Очаровали вы меня….

Он ерзал на подоконнике, вытягивал шею:

В вас столько жизни, столько ласки,

В вас столько страсти и огня…

Девушки проходили мимо, не удосужив взглядом юного штамповщика. Васька, видя, что на него не обращают внимания, вздыхал:

— Эх, ма, прощай жизнь моя бекова, — и посылал воздушный поцелуй удалявшейся незнакомке.

Он не заметил, как в штамповку заглянул Колосов. Увидев Казанкина с гитарой, кричавшего в распахнутое окно, окликнул его:

— Что это такое, Казанкин?

Васька обернулся, увидел мастера и спрыгнул с подоконника. С лица ещё не сошла улыбка, подаренная очередной прохожей.

— Я слушаю вас, товарищ Колосов, — по-военному отрапортовал он, приставив к ноге гитару, как ружье.

— Не паясничай, — резко сказал Колосов. — Что за бригада! Один поёт, другой… другие в домино режутся… В рабочее время..

— Так, Пётр Алексеевич, какая может быть работа, когда непорядок….

— Непорядок! Другие бы, не дожидаясь слесаря, сами могли отремонтировать вентилятор, а вы? Спрячь гитару! Филармонию мне тут разводят…

В это время Лыткарин, Мишка, Дудкин и Мячик сидели в коридоре, раположившись на бадьях и ящиках, перевернутых кверху дном, и забивали «козла». Вместо стола им служила толстая гетинаксовая доска, положенная на два ящика.

Громче всех кричал Мишка, зажав в пятерне фишки:

— А-а, салага, как я тебя надул! Сейчас покажем вам кузькину мать! Ходи, сынок, ходи, — подражал он мастеру, обращаясь к партнеру Дудкину. — Делай по — бери конца. Так, так, сынок! Дуплюсь. Куда ты, сынок? Зачем?…

Увидев вошедшего мастера, спросил:

— Пётр Алексев, когда начнём работать? Мы простаиваем.

— Когда, когда, — отвечал взволнованный мастер. — Сейчас слесарь придёт, скажет.

— Слесаря можно до утра продождать, — ответил Мишка, ставя последнюю фишку: — Рыба. Считайте! И так в этом месяце простоев было — печь перекладывали, три дня не работали, теперь вот ещё простой. А у меня семья. Что я домой принесу? Опять швабра будет шкурить меня…

— Говорить все мастаки, — ответил Колосов. — А ты бы взял да исправил вентилятор, не дожидаясь слесаря — вот дело было бы, а горло драть — ума не надо.

— Да я не умею ни чинить, ни ремонтировать. Я только могу штамповать…

— Эх ты! — махнул рукой Колосов. — То же мне…

— Это дело не моё, — пропел Мишка, набирая костяшек в руку. — Не мое… Смейся, паяц, над разбитой любовью. Дело не мое… Смейся и плачь… Так, сынки, ходите! Кто заходит? Ага, ты заходишь. Так, так. У тебя шестёрочный? Ага. А мы азика поставим, азика-азончика. Твой ход, сынок! Ага-а! Мимо. Не нравится? А мы мимо, ми-мо!..

Пришёл слесарь, черноволосый нервный человек с длинным прямым носом и тонкими сухими губами.

— Мне одному не справится, — сказал он Колосову, вытирая грязные руки о штанину спецовки. — Давай кого в подмогу. И фонарь ешё…

Мастер посмотрел на штамповщиков.

— Кто пойдёт? — спросил он.

— Как всегда на это есть салаги, — ответил Мишка, барабаня костяшкой домино по доске.

— Я помогу, — ответил Лыткарин и встал с ведра. — Куда идти?

— Я тоже пойду, — сказал появившийся в коридоре Казанкин. — Из солидарности. От Михал Облепыча вы отзывчивости не дождетесь.

— Вот видите, — заключил Мишка, словно и не слышал обидный слов Казанкина. — Салаги сами знают, когда надо выходить из стойла…

— Молодцы, сынки, — отозвался Колосов. — Вот как надо работать, — обратился он к Мишке. — Не из-под палки, оппортунист несчастный…

— И мы работаем, — неунывающим голосом ответил Никоноров. — Я кончил, — ударил он сильно костяшкой по доске… Можете валить…

Мастер со слесарем, Казанкиным и Лыткариным ушёл. Мишка смешал фишки:

— Продолжаем втроем.

Прошло минут двадцать. В коридор вбежал растерянный слесарь.

— Ребята, — крикнул он. — Помогите! Там ваш парень… повис…

Штамповщики выбежали на улицу, побросав домино, опрокидывая ящики и вёдра.

Темнело. От реки поднимался туман, расплываясь между домами. По улице, пересекавшей монастырь в центре, шли, обнявшись парочки, держа путь к пустырю, где организовался самодеятельный «пятачок» и до глухой темноты шипели пластинки, приглашая желающих потанцевать.

Мотор вентилятора располагался на втором этаже, вернее, на чердаке церкви, под крышей, возле угловой главки. Наверху, на карнизе, они увидели Казанкина, висевшего на крюке. Был он похож с растопыренными руками и ногами на большого жука, пришпиленного к стене. В круглом окошечке главки была видна фигура Лыткарина, который что-то говорил Ваське.

— Как это его угораздило повиснуть? — спросил Фунтиков слесаря, снимая ежесекундно кепку с головы и вновь одевая.

Тот не ответил, занятый своими мыслями.

— Ты как там, Казанкин? — крикнул Фунтиков Ваське.

— Ничего, держусь, — донесся голос.

Прибежал встревоженный Колосов. Увидев такую картину, рассердился.

— Чего смотрите? Берите лестницу. Снимайте его!

Ермил бросился за собор, где во дворе у фундамента лежала высокая лестница.

— Как он повис? — спросил Колосов.

— А хрен его знает, как это получилось, — ответил не на шутку встревоженный слесарь. — Мы починили ремень, первым слез я, потом стал спускаться Васька. Лестница у него и сорвалась вниз… переломилась. Хорошо, что крюк в стене оказался. Он ремнём зацепился…

— С ним всегда приключения, — мрачно сказал Колосов. — Не соблюдает технику безопасности. Ты там… не шевелись! Потерпи! Сейчас снимем.

Вернулся Ермил с лестницей, приставил к стене.

— Не обломился бы крюк, — сказал он.

— Он старинный, кованый, — ответил слесарь.

— Не обломится, — раздался с высоты голос Казанкина. — На него можно быка вешать…

— Голос подает, — разозлился мастер. — Быка вешать… Если бы не штаны, висел бы ты там. Уж мне эти горе работнички…

— Не штаны, факт, спланировал бы, — рассмеялся Мишка.

— За прореху он, что ли зацепился? — подал голос Мячик.

— Ну что рты поразевали? — возмутился мастер. — Кто полезет?

— Я — нет, — отказался Никоноров. — Ещё шарахнешься сверху. Мне нельзя на верхотуру. Я высоты боюсь.

Ермил не слышал этих разговоров. Укрепив лестницу, он стал взбираться по ней. Поднявшись наверх, помог Ваське найти ногами опору, отцепил его от крюка, и вскоре они благополучно спустились на землю. Васька был красный, как рак, и тяжело дышал. С лица ручьем лил пот. За ним спустился Лыткарин.

— Ну что, парашютист, в штанах не мокро? — посмеялся Мишка, оглядывая потное Васькино лицо.

— Какой у тебя язык, Никоноров, — громко сказал Колосов, обрадованный, что всё обошлось благополучно. — В каждой бочке затычка. Взрослый мужик, а… Тебе бы там повисеть часок…

— Я б там не висел. Я тяжелый. Я сломал бы крюк, и лежало бы мое бездыханное тело вот у этих колонн…

5.

Устраиваться на работу в штамповку Сашу привёл Борис Тяпин, работавший в смене Кобылина. Вошёл туда Саша еле дыша — как никак первое место работы. В лицо пахнуло жаром.

Штамповка представляла собой небольшое помещение, в центре которого возвышалась круглая кирпичная печь с железной конусообразной крышкой-трубой. В стенках были сделаны отверстия — печурки, куда насыпали стекло и клали жигалы.

Штамповщики показались Лыткарину сказочными персонажами. Они сидели вокруг печки в отблесках ослепительно белого огня и каждый в руке держал по кроваво-красному солнцу. Они были похожи на гномов, расположившихся в мрачном подземелье и кующих сказочные украшения. Бушевал огонь, вырываясь из разверстых пастей печурок, и лица сидевших в колеблющихся отсветах пламени, казались не живыми, а иссушенными, как мумии.

Саша прислонился к стене и отпрянул — ему показалось, что его обожгло. Он потрогал стену рукой — она была горяча, как раскалённый песок.

— Никак на работу пришёл определяться салага, — услышал он голос рыжего мужичка с острым носом.

Был тот невысокого роста, с расстёгнутой на груди рубашкой.

— Смотри, дядя Вань, как молодёжь попёрла в наш мартен…

Дядя Ваня, сухой, с тонкими, но крепкими руками, в замасленной кепке, работавший с усердием на станке, стоявшим у входа, не прерывая работы, посмотрел на Сашу и ничего не ответил.

Тяпин рассказал приятелю, что за работа предстоит ему здесь, поводил вокруг печки, завел в коридор, где шастали бусы, открыл дверь в нанизку. Там за широким столом сидело несколько женщин. Перед ним была рассыпана горка ошастанных бус. Они, откатив с полгорсти в сторону, ловко нанизывали их на проволоку. Сзади на крючках, вбитых в стену, висели трехметровые концы проволоки с нанизанными бусами.

— Потом их оплавят, — пояснил Борис, — чтобы рёбрышка от штампа не было видать, подкрасят под жемчуг — и ожерелье готово. Ладно, всё посмотрел? Давай, дуй к мастеру!

Мастер сидел в небольшой комнатушке рядом с нанизкой. Кроме стола и двух стульев никакой мебели не было. Окно было открыто, и по подоконнику ползали мухи. Саша протянул Колосову заявление, написанное на листке ученической тетради в клеточку. Мастер водрузил на нос очки, отчего лицо приобрело сумрачное выражение, и пробежал глазами написанное. Поверх очков оглядел парня и спросил:

— В штамповке был?

— Только оттуда.

— Посмотрел, поговорил с ребятами?

— Посмотрел…

— Значит, видал нашу работу?

— Видел.

— Не убежишь?

Лыткарин не ожидал такого вопроса. Он пожал плечами.

— А чего мне бежать?

— Раз видел, значит, знаешь, какая у нас работа — не чистая и тяжёлая к тому же… Горячий цех… Я почему это говорю, — продолжал Колосов, — к тому, что не понравится — шапку в охапку и пошёл.

— Я не убегу, — ответил Саша.

— Вы все так говорите. Вон пришёл к нам как-то матрос демобилизованный, так не выдержал — убежал.

Колосв снял очки, потёр кулаком глаза:

— Ну ладно, почему пошёл к нам?

Саша молчал. Почему он пошёл в штамповку? Он не мог ответить на это. Пошёл и всё.

После окончания десяти классов он, как и многие его одноклассники, поступал в институт. Но, получив тройку по профилирующему предмету и посчитав, что незаслуженно, он забрал документы и не стал дальше сдавать экзамены. Вот тогда со всей определённостью встал вопрос: куда идти работать? Почти рядом с домом был крупный завод по выпуску электроизоляционных материалов. По технологии там использовался спирт, и завод в просторечии называли «пьяным». Поэтому отец с матерью не хотели отдавать туда сына, боясь, что парень может попасть в дурную компанию и оступиться. А таких примеров было достаточно.

Пытался он определиться на оборонный завод, в народе прозванный «Скобянкой», в качестве электромонтажника, но в отделе кадров, узнав, что ему на следующий год идти в армию, отказали:

— Тебя надо учить. Только выучишься, заберут в армию. Приходи после армии.

Во время раздумий по выбору профессии, Лыткарин встретил Бориса Тяпина, одноклассника. Они вспомнили свой 10-«Б» класс, выпускной вечер. Борька во всю курил, небрежно вытаскивал из пачки папиросы, как заправский курильщик, и протягивал Саше: «Угощайся!» Саша отмахивался. Он несколько раз побаловался куревом, но всерьёз не курил. Он узнал, что Тяпин работает в бывшем монастыре, в штамповке, в том самом месте, куда они бегали за гребнями

— Приходи к нам, — сказал ему Борис. — Вместе со мной твой сосед Толька работает, приятель твой. Работа, конечно, не лёгкая, но заработки хорошие. До армии перекантуемся.

Тяпин говорил как взрослый рабочий. И то правда, он определился на работу сразу же после получения аттестата зрелости. Он жил без отца в очень бедной семье, такой бедной, что классе в четвертом или пятом, ему собирали вещи: кто, что мог принести из дома. После войны многие на посёлке жили не шикарно, но Тяпины из рук вон плохо. Один только Борис и сумел окончить десять классов — он был младшим в семье, а брат с сестрой рано ушли зарабатывать себе на кусок хлеба. Но и теперь он не мог позволить себе роскоши — пойти учиться, поэтому сразу стал работать на производстве.

После его рассказа Саша соблазнился. Больше от сознания того, что рядом с ним будут работать друзья, а это значит, не будет так одиноко осваивать новую специальность и вообще сообща шагнуть в трудовую жизнь с теми, кого знал десять лет, неплохо. Колебался он не долго. Отец и мать после небольших раздумий согласились с его выбором.

— Что молчишь? — спросил его мастер, видя затянувшуюся паузу, вынул из стола авторучку, открутил колпачок и подписал заявление. — Здоровье как у тебя?

— Не жалуюсь, — ответил Саша.

— Это хорошо, что не жалуешься, но всё равно пройди освидетельствование в больнце. Такой порядок. Потом придёшь ко мне, получишь заявление и понесёшь к начальнику цеха. Понял?

— Понял.

Со справкой, выданной в больнице, Лыткарин вернулся в кабинет Колосова.

— Теперь порядок, — проговорил Колосов, прочитав справку. — Принимаю тебя. — Он испытующе посмотрел на вновь испечённого штамповщика. — Ребята твои за тебя ручаются… Только работать так, как надо. А то тут есть у нас один — Вася Ерусалимский. Всё шуточки ему да хаханьки… Поставлю тебя к хорошему бригадиру. За две недели обучишься работе.

Попал Саша не в ту бригаду, куда хотел. Он рвался к ребятам, работавшим у Петра Кобылина, а определили его в бригаду Фунтикова. Делать было нечего, и Саша смирился с мыслью, что ему придется работать без старых приятелей и друзей.

6.

Фунтиков показал ему станок, за который надо было садиться. Сходил в кладовку и принёс стальной прут миллиметров двенадцати в диаметре, длиной около метра, кусок медной проволоки и деревянную ручку с просверлённым отверстием.

— Сделаешь себе жигало, — сказал он. — Такое же, — он вытащил из печурки своё и показал. — Здесь каждый делает себе всё сам, нянек у нас нету. Насади сначала на прут ручку. Показать, как надо делать?

— Да я сам, — ответил Лыткарин, подумав: эка невидаль ручку на прут насадить — дома он от работы не отлынивал да и в школе уроки труда были…

— Ради Бога, — отозвался бригадир, усаживаясь на своё место.

— Где мне взять молоток? — спросил Саша у Фунтикова.

— Молоток? — переспросил бригадир и, подумав, обратился к штамповщикам: — Ребята, кто молоток видал?

— Я видал, — отозвался рыжеватый мужичок с острым носом. — Недели две назад в слесарке. А у нас, отродясь, молотка не бывало. Кувалда есть, пассатижи, а вот молотка… Зачем он тебе, молодой?…

Над ним подшучивали. Так понял Саша. А молоток был нужен. Отверстие в деревянной ручке было слишком узко, и прут не проходил в него, а забить было нечем.

Он растерянно огляделся. Штамповщики сосредоточенно работали. Слишком сосредоточенно. Внутренним чутьем Саша понимал, что они следят за ним, за его действиями и оцениваю, что за человек к ним пожаловал: сноровистый или лентяй, маменькин сынок или парень хват. Саша был не тем, ни другим. И сынком маменьким его нельзя было назвать, и в хваты он по своим параметрам не подходил.

К нему подошёл высокий штамповщик, с худощавым, выбритым до синевы лицом, работавший через станок от него, без слов взял у него прут и сунул в печь.

— Ого, Ермиша новичков взялся обучать, — хихикнул Мишка Никоноров, рыжий мужичок. — Теперь дело будет.

Ермил ничего не ответил, и пока прут калился, сходил в дальний угол, пошарил в старой прожжённой тумбочке и принёс монтёрские пассатижи. Конец прута раскалился быстро, и Ермил сунул его в отверстие деревянной ручки. Пошел едучий дым. Просунув прута столько, сколько было нужно, Ермил опустил ручку в ведро с водой. От воды поднялся пар и зашипело. Ручка держалась плотно и крепко.

— Спасибо, — сказал Саша.

Ермил ничего не ответил, сосредоточенный и неспешный. В проточенное отверстие на другом конце прута он просунул проволоку, загнул кончик, чтобы не вываливалась, и пихнул в печь. Проволока моментально покраснела и стала мягкой. Он выхватил прут из огня и спиралью легко закрутил проволоку на конце, потом остудил в воде.

К ним подошёл черномазый паренеё в клетчатой тёмной рубашке со смешливыми большими глазами. Кепка была сбита на затылок курчавой чёрной головы, и вид у паренька от этого был страшно залихватский и бесшабашный. Он открыл белозубый рот:

— Привет, новенький! Вася Новоиерусалимский, — он протянул грязную руку, — штамповщик третьего разряду, а вас как?

— Саша, — ответил Лыткарин.

Вася взял у Ермила жигало.

— Давай я ему облепку сделаю, все равно курить иду.

Ермил отдал Новоиерусалимскому жигало и вернулся за свой станок.

— Пойдём, покажу, как облепку делать, — сказал новый знакомый Лыткарину и сунул сигарету в рот. — Привет, штампачи, — крикнул он в дверях бригаде. — Как видите, фокус не удался.

Они выбрались на улицу, в огороженный забором двор с северной стороны, небольшой и продолговатый. Саша увидел у стены большую цистерну с мазутом, из которой топливо поступало в печь. В заборе были ворота на большом замке с внутренней стороны, валялись пустые ящики со стружками, куски труб и проволоки, в кучу был свален огнеупорный кирпич, а в большом железном ящике наподобие вагонетки Саша увидел белую глину.

Васька отколол от огнеупорного кирпича половинку и кувалдой на стальном листе растолок его в порошок. Затем взял горсть белой глины и стал смешивать, поливая водой из банки.

— Теперь это намажем на спираль, и облепка будет готова, — улыбнулся он.

Он аккуратно размял глину руками, намазал на спираль. Получилось нечто напоминающее маленький початок кукурузы.

— Готово, — сказал Казанкин, выпрямляясь.

Он затянулся, выбросил окурок и выпустил из носа густую струю дыма.

— Просушишь облепку на порожке печурки, и можно будет работать. На порожке поворачивай её полегоньку, а то может треснуть, тогда долго не наработаешь — отвалится вместе со стеклом.

Когда облепка просохла, Саша набрал на неё стекла. Подошёл бригадир и показал, как надо работать.

— Понял, — спросил он, взглянув на молодого рабочего.

— Понял, — ответил Лыткарин и сунул жигало в печь.

Когда оковалок стекла на жигале разогрелся, он закатал его в виде редьки, тонкий хвостик подсунул под штамп и нажал рычаг. Однако, как он не пытался протянуть жилку, у него не получалось: стекло липло к штампу, и он барабанил по одному и тому же месту, пока в жилке не образовывалась дыра. Стекло быстро остывало и трескалось. Раза два подходил Фунтиков и наставлял, как надо лучше сделать. Но все равно у Саши не выходило.

— Не всё сразу, — утешал его бригадир, видя расстроенное лицо ученика, — научишься. Не жалей масла для иглы. Смазывай лучше штамп. И не спеши: нажал рычаг — опустил штамп, оттяни жилку, подними рычаг, просунь дальше жилку, снова нажми и оттяни. И помедленнее, не спеши…

Глядя, как другие работают ловко и непринужденно, Саша завидовал им. Бусы у них в жилку ложились ровно, одна к одной, располагались друг от друга на одинаковом расстоянии и словно смеялись. Стекло было прозрачное и чистое. А у него бусинки отстояли на разном расстоянии друг от друга, где меньше, где больше, то налезали друг на друга, то разбегались далеко, были мутные и неровные.

— Стекло мутное, потому что перекаливаешь в печи, — объяснил ему Ермил. — Все быстро работают, и стекло срабатывают быстро. А ты «редьку» не срабатываешь и за полчаса — вот стекло и мутнеет.

Через неделю Саша уже мог прогнать метровую жилку, и работа ему стала нравиться. Приходил мастер, смотрел, спрашивал Фунтикова о делах и остро бодал глазами Лыткарина:

— Идёт у тебя дело, сынок. Хорошо идёт.

7.

Неожиданно похолодало. Небо понизло, по нему неслись свинцово-серые облака. Ветер рвал их, и густые космы смешивались, принимая причудливые очертания. С наступлением холодов работать в штамповке стало легче — не ощущалось изнуряющей жары.

Бригада Фунтикова работала в вечернюю смену. По общему мнению, вечерняя смена была самая хорошая: никто штамповщиков не отбивал от дела, никуда не посылали, не вызывали, и работалось легко. Самая тяжелая была смена ночная, под утро нестерпимо хотелось спать, казалось, что вентилятор совсем не подает воздуха, а печь горела нестерпимо жарко, и жгло пламенем руки и плечи.

Сегодня на улице моросило, и в проводах завывал ветер. Вверху в ходах калориферного отопления шуршало и ползало, и казалось, что в стенах копошатся сотни живых существ. В окна светил уличный фонарь и было видно в его жёлтом сиянии, что идёт мелкий-мелкий дождь. С абажура фонаря капало, и столб был чёрный от пропитавшей его воды.

— Ну и погодка, — шептал Коля Мячик. — Домой мне, видно, не придется идти.

— А ты прихвати ещё ночную, — с серьезным видом проговорил Мишка. — Чем спать на полу, лучше работать. Денег заработаешь! — Он присвистнул.

Мячик глубоко вздохнул, но отвечать Никонорову не стал.

В цехе вышло всё стекло, и работать становилось нечем. Машина с флаконным боем, которую Колосов ждал с завода «Красный факел», не пришла, и назревал простой. Задержавшийся из-за этого мастер и теперь не шедший домой, заложив руки за спину, ходил по коридору, ерошил свой ёжик, думая, что предпринять — штамповщики выбирали из ящиков последнее стекло.

— Где ж ваша обещанная машина? — спрашивал Никоноров Колосова. — Опять простоим. У меня на одну облепку стекла осталось…

Он нарочито гремел пустым ящиком:

— Вы работодатели и должны обеспечить нас работой.

— А шут её знает, где машина, — отзывался Колосов. Настроение у него было упадническое и это отражалось в голосе. — Я сегодня несколько раз звонил. Да разве в такую глушь дозвонишься! Эти снабженческие вопросы у меня вот где сидят. — Он стукал ребром ладони по шее.

Он продолжал размеренно ходить по коридору, заложив руки за спину, серые глаза смотрели в пол. На штамповщиков не покрикивал, потому что знал — в случившимся они не виноваты.

Фунтиков дорабатывал стекло, когда в штамповку вошёл мастер. На порожке печурки лежало два или три крупных осколка. Фунтиков оглядел скуластое каменное лицо Колосова и спросил:

— Что ты маячишь, Пётр Алексеевич? Шёл бы домой… Или посидел бы…

— Посидел! Посидишь тут! Будто не знаешь? Опять простой. Плана не вытянем.

Фунтиков вытер вспотевшее лицо.

— Почему не вытянем? Вытянем, Пётр Алексеевич! С лихвой вытянем. Ребята по сто пятьдесят процентов гонят.

Колосов придвинулся к бригадиру. Встал перед ним, широко расставив ноги:

— Тебе легко говорить, — голос его напрягся. — А тут…

— Рабочему классу всегда легче, — усмехнулся Фунтиков. — Вкалывай и всё. У него ничего нету, кроме своих цепей.

— Конечно. Вы работаете и работаете, а начальство должно крутить мозгами, чтобы план вытянуть.

— Например, приписками заниматься…

— Это я что ли приписываю? — Колосов достал носовой платок, громко высморкался и сумрачно уставился на бригадира.

— Не знаю, не проверял, — ответил Фунтиков. — Я тебе про другое хотел сказать. — Он вскинул хитрые глаза на мастера.

Тот понял взгляд.

— Говори, что придумал.

— Ничего я не придумал. Остатки стекла есть у нас в сарае, у реки. Не помнишь, нам его завезли с год назад. Хорошее было стекло, но мало. Потом привезли другое, с «Красного факела». Мы его тоже сыпанули туда, а не работали — плохо шло оно. Надо просто верхнее стекло не брать, а что под ним — то наше. Оно зеленоватое, толстое. Его не много, но дня на три хватит. А там смотришь…

Колосов хлопнул себя рукой по лбу.

— Вот старый дурак! Как же я сам не догадался? — Лицо его оживилось, казалось, и ёжик выпрямился.

Он окликнул Казанкина и Лыткарина.

— Сынки, — сказал он им. — Вот вам боевое задание! Сходите в нижний сарай. Разгребите стекло, что лежит наверху, и наберите под ним хорошего. Его легко узнать — большие, толстые зеленоватые куски. Принесите бака два. Нам хватит доработать смену. А завтра нового привезут. Я выколочу.

— Вот всегда так, Пётр Алексеевч, — откликнулся Васька, вытирая чумазое лицо рукавом рубахи. — Как работа погрязнее, потяжелее, так сынки идите. Как полегче — старички. А если что не так — за ухо. Никакой справедливости нет.

— Опять выступаешь? — воззрился на него мастер и строго посмотрел на Фунтикова, как бы говоря, — заступаешься за него, а смотри, какие они, молодые…

Фунтиков невозмутимо встретил взгляд начальства и поторопил ребят:

— Вы пошустрей, соколы!

В такую скверную погоду выходить на улицу не было охоты, но надо было, и Васька с Сашей, доработав на жигалах стекло, вздохнули и стали собираться.

Лыткарин надел старый кашемировый прорезиненный плащ, а Новоиерусалимский натянул стёганую куртку, которая если и согревала, то от дождя не могла спасти. В кладовке они взяли два бачка с дужками, нашли толстую проволоку, обмотали конец ветошью, намочили в мазуте и, освещая дорогу самодельным факелом, вышли из штамповки.

Было темно. Дождь хлестал не переставая. Был он не сильный, но начался давно, и всё на улице оскользло. С деревьев и крыш капало. Прямой дороги к сараю не было, и ребятам пришлось идти закоулками, мимо каменного красного собора, где не светило ни одного фонаря.

— Ты в Африке не был? — спросил Васька приятеля, хотя знал, что тот вряд ли и во сне бывал, но спросил, лишь бы просто спросить, потому что без разговора обстановка казалась очень гнетущей.

— Нет, а что? — в свою очередь задал вопрос Лыткарин.

— Говорят, там ночи такие же тёмные, как у нас сейчас. Слыхал про эфиопские ночи?

— Я слыхал и про египетские.

— А Египет тоже в Африке.

— А-а, — хотел что-то ответить Лыткарин, но поскользнулся.

Загремели бачки. Качнулся факел. Васька схватил приятеля за руку и не дал упасть.

Они выбрались на каменистое место. Это было основание старой крепостной стены, разобранной в тридцатые и сороковые годы на нужды окрестных жителей. Здесь было суше. Ребята остановились передохнуть.

— А ты не видел под колонной у входа в штамповку вмурованную в фундамент доску? — спросил Саша приятеля.

— Нет. А что есть такая доска?

— Есть. Мы её затёрли мелом и прочитали.

— И что там написано?

— А то, что под церковью находится усыпальница. На доске написано, что похоронен какой-то архиерей Алексий. Похоронили его за год до рождения Пушкина. Во, какой старый!

— Не видал я, — протянул заинтересованный сообщением Васька. — А туда вниз можно пробраться?

— Там всё наглухо заделано.

Спотыкаясь и поминая мастера и нехватку стекла, они спустились с осклизлого откоса, и подошли к сараю. Он стоял накренясь на бок, к реке, и шершавые дощатые стены были мокрыми. Медленные, тягучие капли падали с вётел и гулко стучали по железной крыше. Река не шумела. Только слышалось монотонное шелестенье дождя по воде, и лопались пузырьки воздуха: «пав-пав-пуа», «пав-пав-пуа».

Васька дёрнул покосившуюся дверь. Она открылась, скрипнув заржавевшими петлями.

— Скрипит, аж мурашки по телу, — проговорил Саша.

— Она и не прикрыта как следует, — пробормотал Васька.

— Отошла, наверно. Брать-то в сарае нечего — одно стекло, а кому стекляшки битые нужны…

— Дай факел? — попросил Казанкин и взял у Лыткарина чадившую тряпку.

Он просунул голову в щель между дверью и косяком.

— Вроде никого нету.

— А ты что — трусишь?

— Я-а? Чего мне трусить! Просто так, проверяю.

Он шагнул в сарай и сразу остановился, так неожиданно, что напарник ткнулся лицом в его спину.

— Ты чего? — спросил Лыткарин приятеля.

— Показалось.

— Чего показалось? Сам же сказал, что в сарае никого нет.

— А ты ничего не слыхал?

— А чего слышать?

— Стекло вроде осыпалось…

— Входи! Кто здесь будет в худой хибаре ночь проводить.

Они вошли и взобрались на большую кучу стекла в середине сарая.

— Здесь год его прособираешь, — проворчал Васька, опускаясь на колени и рассматривая рассыпанное под ногами стекло.

Стекло тускло переливалось под скудным светом чадного факела, перемешанное с травой, мусором, ветками кустарника, лопуха и чертополоха.

— Надо бы лопату взять, — вздохнул Васька.

— Надо бы. А ты осторожнее, не порань руки.

Они стали наполнять бачки.

— Э-э, да здесь кто-то есть! — вдруг сказал Васька, всматриваясь в темноту. Голос его дрогнул.

Он встал с колен, поднял над головой факел, прислушиваясь. Красноватое дымное пламя неровно осветило сарай и по стенам поползли, заметались широкие тени.

— Кто? — шепотом спросил Саша и застыл на месте с куском стекла в руке.

— Кто здесь? — хриплым голосом спросил Казанкин и сделал шаг вперёд, освещая дорогу.

Никто не отвечал. Они осторожно приблизились к дальнему углу сарая. Под ногами визжало стекло.

— Вот это да! — воскликнул с облегчением Васька. — Никого нет. А мне послышалось.

— И мне послышалось, — пробормотал Саша.

— А тебе что послышалось?

— Кто-то плакал… Может, на улице? Пойдём, посмотрим?

Им обоим быстрее хотелось выйти из сарая на свежий воздух. Под крышей они чувствовали себя неуютно.

На улице стали огибать сарай. Было тихо.

— Показалось, — облегчённо сказал Саша, но тут Васька остановился и опустил факел.

Прижавшись к стене, на обрезке полусгнившего ствола дерева, сжавшись в комочек, продрогшее, сидело странное существо. Оно не шевельнулось при виде приблизившихся ребят. Только блеснувшие глаза сказали, что это живой человек.

— Девочка! — произнёс Лыткарин.

— Привет, — сказал Васька, присаживаясь перед существом на корточки и втыкая факел в щель в стене. — Мы откуда — из Тянь-Шаня или из нашей деревни?

Девочка не шевельнулась и не произнесла ни слова.

— Как ты здесь оказалась? — снова спросил Васька и потрогал девочку за плечо. Пальтишко было мокрое.

— Э-э, да ты вся мокрая. Так можно и простудиться… Отвечай, как ты сюда забрела?

Девочка молчала. Её глаза, оцепеневшие и ничего не выражающие, безучастно смотрели на ребят. Только губы плаксиво вздрагивали.

— Скажи, ты заблудилась? — спросил Лыткарин.

Ему стало жаль эту вздрагивающую и очень беспомощную девчушку, прижавшуюся к мокрым доскам, невесть откуда и как забредшую сюда.

— Ты скажи, мы найдем твой дом, — заглянул он ей в глаза.

— Конечно, найдём, — поддержал приятеля Казанкин. — Ты где живешь?

— Дом-то, наверно, у тебя есть? — снова спросил Лыткарин.

Девочка втянула непокрытую голову с растрёпанными тонкими косичками в худенькие вздрагивающие плечи и закрыла лицо руками. Сквозь всхлипывания до ребят донеслись чуть слышные слова, которых нельзя было понять.

— Да ты не бойся, мы тебя не обидим, — дотронулся до её плеча Саша.

— Прямо рёвушка-коровушка, — проговорил Васька, выпрямляясь во весь рост. — А ты смелая девочка, — добавил он ей в утешение. — Сидишь одна в темноте и не боишься.

— Я… я… боюсь…

— Ну ладно. Хватит реветь. — Васькин голос стал строг. Он всегда хотел, чтобы к нему относились с уважением в любых, самых исключительных случаях. — Надо что-то делать, а Саша?

— Что делать? Во-первых, надо стекло добрать.

— Правильно мыслишь, салага! — к Казанкину вернулось всегдашнее чувство юмора. — Ты добирай, а я с девчонкой побуду.

Лыткарин ни слова не говоря, взял у Казанкина факел и вернулся в сарай. Слышно было, как бухали в бачки падающие куски стекла. Вскоре он появился с полными бачками, поставил их на землю.

— Что дальше? — спросил его приятель.

— Дальше очень просто. Не оставлять же девочку здесь. Надо взять её с собой, разобраться, откуда она и отвести домой.

— Гм, я тоже так подумал. Куда её сейчас денешь? Пойдёт с нами. — И он обратился к девочке: — Не плачь, всё будет хорошо. Смотри, Саша, а она замёрзла. На ней и чулок нет… Пойдёшь с нами, — безаппеляционным тоном заявил Казанкин, снова обращаясь к девочке. — У нас обсохнешь и согреешься. У нас, знаешь, как тепло? О-о! Мы — подземные гномы. Вот увидишь.

Девочка перестала плакать, а при слове «гномы» опять заплакала.

— Брось ты, Вася, своих гномов! Видишь, она боится! Лепишь, что на ум пришло! Какие мы гномы!

— Конечно, какие мы гномы, — сообразил сразу Казанкин. — Мы штамповщики. Ты видала бусы? — спросил он девочку.

Она кивнула.

— Так вот — мы делаем бусы. Сейчас ты сама увидишь, что это такое. У нас прямо Ташкент. Ты знаешь, что такое Ташкент? — без умолку тараторил Васька, войдя в раж. — Ташкент такой город в Средней Азии. Я, правда, там никогда не бывал, но обязательно побываю, когда вырасту большой. В этом ты можешь быть уверена… А ребята у нас все хорошие, мировые ребята. Только мастер немного задается — он у нас главный, но ничего, это пройдет с годами…

Черномазая образина Васьки, наивная и ещё детская, его живые ухватки и весёлый говорок, видно, расположили девочку к ребятам. Она приподнялась, губы изменили плаксивое выражение. Нижняя губа подалась вперед, и лицо стало наивно беспомощным.

На ней было старое-престарое пальтишко, вытертое на локтях, короткое и грязное, обтрёпанное, на ногах заляпанные грязью с потрескавшейся кожей ботинки. Она стояла перед ребятами, и зубы выбивали мелкую дробь.

— Эва, как ты замёрзла, — проговорил Саша. — На пиджак, укройся!

Он снял с себя плащ, пиджак, замотал пиджаком плечи девочки.

— Вася, пошли! Чего мокнуть! Да и факел гаснет. Давай ведро, Ерусалимский?

Казанкин взял девочку за руку, и она послушно пошла рядом с ним. Сзади шёл Лыткарин с бачками.

Едва они вскарабкались на откос, как факел погас. Васька бросил ненужную проволоку в лужу, и они пошли закоулками вверх, где шумела бессонная штамповка и желто светились высокие, забранные ажурными решётками окна.

8.

Открыв тугую, на пружинах дверь, что вела в штамповку со двора, Саша пропустил Казанкина с девочкой вперёд. Они миновали тёплый коридор, в котором шастали бусы, и вошли в смежное со штамповкой помещение. Его освещала пыльная лампочка. Через узкий дверной проём проникали отсветы жаркого пламени, бушевавшего в печи, клокочущий шум огня врывался в этот «предбанник». Здесь была теплынь, было сухо и не думалось о непогоде, разыгравшейся снаружи.

— Погрейся пока здесь, — усадил Казанкин девочку на табуретку. — Мы сейчас стекло отдадим.

Саша поставил бачки на кафельные плитки пола.

Увидев незнакомую девочку рядом с ребятами, вышли бригадир и Мишка Никоноров. Потом появились остальные. Только Ермил продолжал стучать на станке, не глядя по сторонам, изредка запрокидывая тяжелое лицо под струю воздуха, вырывавшегося из вентиляционной трубы над головой.

Фунтиков подошёл к девочке. Сашин пиджак сполз с её плеч. Он поправил его.

— Откуда, такая чумазенькая? — спросил он у Лыткарина.

Тот пожал плечами:

— Не знаем… У сарая, где стекло, сидела. Вот привели…

— Правильно сделали, что привели.

Фунтиков вытер руки фартуком и внимательно посмотрел на ребенка, словно пытался выяснить, не видел ли где он это грязное созданье.

Девочка завороженно смотрела на пламя, бушующее в печи, видневшееся через дверь, прислушивалась к шипенью воздуха, вырывающегося из вентиляционных труб. Слезы обсохли и лишь виднелись следы от них на худеньком перепачканном личике.

Никоноров попил из-под крана, заправил под брюки выехавшую рубашку и подошёл к девочке. Присев на корточки, спросил:

— Как зовут тебя, малышка?

Девочка молчала.

— Немая она что ли? — проговорил Мишка, обращаясь к Казанкину и выпрямляясь. — Или забитая такая?

— Чего вы пристали? — недовольно воскликнул Казанкин. — Как зовут, как зовут? Муана Лоа, вот как зовут. Поняли? — и он погладил девочку по голове.

— Да-а! — Мишка сделал большие глаза. — Она что — с Азорских островов.

— С Таити, — ответил Васька и спросил: — Дали бы лучше что поесть.

— У меня нет, — отозвался Мишка. — Я ужинать домой хожу.

— У меня есть, — чуть слышно сказал Ермил, неожиданно подошедший сзади. — Я счас принесу. Есть хочешь? — спросил он девочку.

Та кивнула головой, во все глаза глядя на крепкое, словно рубленое из морёного дуба, лицо Ермила.

Он скрылся в боковом приделе, пошуршал там бумагой, постучал и через минуту появился с бутербродом и бутылкой молока.

— Пусть покушает, — сказал он. — Пойдём! — Он взял девочку за руку, — я тебя умою, а то и впрямь, как туземка.

Он её умыл, вытер лицо чистым концом общего полотенца, потом отвёл девочку в уголок, где не так жгло пламя печи.

— Саша, подай кружку? — крикнул он Лыткарину.

Лыткарин принёс алюминиевую кружку, стоявшую на полке рядом с краном водопровода.

Ермил налил в кружку молока, дал девочке бутерброд. Та взяла, взглянула на Ермила, и стала есть, вздрагивая плечами и посматривая исподлобья на штамповщиков.

— Хорошая девочка, — сказал Ермил. — Она упокоится и разговорится…

Для штамповщиков стало неожиданностью, что за такое короткое время Ермил сказал столько слов. Он стоял рядом с найдёнышем и смотрел, как она ест. Широкая рука застёгивала пуговицу рубашки у волосатой груди и не могла застегнуть — пуговица выскальзывала из шершавых чёрных пальцев.

Штамповщики стояли сзади. Подойдя к ним, Фунтиков, тихо сказал:

— Ну что — не видели ребенка? Марш за работу! Целый час кружитесь здесь.

Засобирался и Ермил. Фунтиков остановил его:

— А ты покорми, покорми ребёнка. Всем-то нечего лясы точить…

Из своей каптёрки, как называли кабинет мастера, вышел Колосов. Увидев скопление штамповщиков, подошел ближе.

— Что за шум? Принесли стекла? Что это такое? — почти закричал он, увидев девочку с хлебом в руке, спокойно доплетающую свой ужин. — Кто позволил водить детей в цех? Это ты, Никоноров?

— Чтой-то я! — независимо ответил Мишка, опуская руки в карманы и снисходительно смотря на мастера. — Моя спит дома с матерью.

— А чей же это ребенок? — Колосов поводил глазами по лицам штамповщиков.

— Наш, — ответил Лыткарин.

— Чей это ваш? — не понял Колосов и опять оглядел бригаду.

— А так — наш, — повторил Лыткарин. — Мы её нашли, значит, наш.

— Как это вы нашли её?

— Пошли за стеклом и нашли. Она заблудилась… Привели погреться…

Колосов посмотрел на Фунтикова, на девочку, на Ермила, стоявшего, скрестив руки на груди, и тихо сказал:

— В милицию её надо отвести. Там быстро найдут, чья она и кто родители.

— Сейчас отвести? — спросил Саша.

— Не надо пока, пусть отдохнёт. Вон как её разморило. Глаза слипаются. Попозже. После смены. В милиции дежурные есть. Так что время позднее — не помеха.

Мастеру, видимо, не хотелось, чтобы сейчас кто-либо из штамповщиков отлучался. Конец месяца, и надо было выполнять план.

— А кто её поведёт? — спросил Саша.

— Кто нашёл, пусть и ведёт, — вмешался в разговор Никоноров.

— Я отведу, — сказал Ермил, глядя на Мишку. — Мне всё равно в ту сторону идти.

— Разве тебе в ту. Тебе в обратную? — удивился Казанкин.

— Мне тоже в ту сторону, — добавил Лыткарин.

— Вы что — сговорились? — ничего не понял Мишка. — Вот чудаки!

— За работу, сынки! — махнул рукой Колосов. — Время идёт.

Ермил в боковом приделе постелил на фанеру свой длинный плащ и уложил девочку. Он с нею о чём-то шептался и она отвечала ему.

— Как Ермил с малыми детьми управляется, — удивился Коля Мячик. — Слушаются его.

Фунтиков улыбнулся:

— Мастак. Норов у него не крикливый, любой сироте хороший.

Скоро девочка спала. Саша отдал Ермилу свой пиджак, чтобы он укрыл её.

— Вера её зовут, — сообщил Ермил, вернувшись к станку. — Ей семь лет. Живёт с бабушкой…

— Ну, вот и наш кудесник заговорил, — гоготнул Мишка и нечаянно прожег горячим стеклом угол у тумбочки.

Запахло жженым деревом.

— Не порти оборудование, — сказал дядя Ваня. — Вычтут из зарплаты. Мастер увидит — крику не оберёшься.

— Да я немного. Из-за этой бестолочи. — Мишка посмотрел на Ермила. — Вера, — передразнил он Прошина.

Тот ничего не ответил. Озарённый пламенем, сел на табуретку и взял жигало.

9.

Окончив работу, штамповщики стали собираться домой. Третья смена была не укомплектована, и никто бригаду не менял. Быстрее всех ушёл Коля Мячик. Идти ему было дальше всех, за станцию, в деревню Подушкино, плохой шоссейной дорогой с канавами и ямами, потом по оскользлой тропинке. Не спеша собирался Сеня Дудкин, натягивая плащ на широкие плечи.

Собирались и остальные. Очистив с облепки остатки горячего стекла, положил на два штыря, вбитые в стену, жигало Казанкин. Долго мыл руки под краном Фунтиков.

Вера спала, положив руку под голову. Другая рука расслабленно лежала вдоль туловища, чуть свешиваясь с фанеры. Пальцы вздрагивали, вздрагивали и ресницы. Лицо во сне, то насупливалось, то расправлялось, уголки бровей поднимались, и рот тоже вздрагивал и принимал то весёлое, то плаксивое выражение.

Дежурным был Лыткарин. Он закрыл вентиль подачи мазута, выключил компресссор, и в штамповке стало тихо, словно всё вымерло. Слышалось только как в Сашкиных руках глухо бухает о под печки стальная кочерга, которой он счищал нагар и расплавленное стекло, сбежавшее с жигал зазевавшихся штамповщиков. Раскалённые кирпичи красно светились и излучали нестерпимое тепло.

Саша забросал под печки мокрым, взятым с улицы, песком, умылся, переоделся и подошёл к Ермилу. Тот тихо сидел на табуретке возле девочки, не решаясь будить, и держал её за руку.

— Пойдём? — спросил его Лыткарин.

— Секунду.

Уходя, крикнул Фунтиков:

— Ребята, не забудьте про девочку.

— Как можно забыть, — отозвался Ермил и стал будить Веру. — Вера-а, вставай!

Девочка приподнялась, несколько секунд тёрла глаза кулачком, не понимая после сна, где очутилась.

— Ну как, обсохла? — спросил Саша и сам ответил: — Обсохла. Сейчас пойдёшь с нами — смена кончилась.

— А куда пойдём? — спросила Вера.

— Домой тебя отведём, к бабушке.

Девочка подняла глаза на Лыткарина. Они были большие и тёмно-голубые.

— Наверно, соскучилась по бабушке?

— Соскучилась. — В глазах блеснули слезы.

— Ну что ты! — растерялся Саша. — Опять плакать?

— Я не плачу… — Она потёрла глаза кулачком. — А когда пойдём? Прямо сейчас?

— Прямо сейчас. Ты не помнишь названия улицы, где живешь?

— Не помню. В деревне.

— В какой деревне?

— Комякино.

— Вот молодец. А номер дома не помнишь?

— Дом синенький-синенький…

— Это цвет. А номер?

— Не знаю.

Ермил стал одевать девочку в узкое пальтецо.

— Может, нам не стоит заходить в милицию, а сразу идти по адресу? — спросил Лыткарин у Ермила.

— Куда впотьмах по дождю топать, — ответил Ермил. — Найдём ли мы дом? Надо всех жителей будить… А далеко эта деревня?

— Рядом. Через поле.

— Большая она?

— Большая.

Ермил был приезжий и окрестности знал плохо.

— Ну вот. Сколько там домов: двадцать, пятьдесят или больше. Пока всех опросишь! Вера может дом и не узнать — ночь на улице.

— Зайдём в первый дом и спросим, — настаивал Саша. — Вера, как твоя фамилия?

— Константинова.

— Спросим, где Константиновы живут.

— А если у бабушки другая фамилия?

Этот довод Ермила заставил Сашу задуматься. Он почесал кончик носа и сдался:

— Ладно, пойдём в милицию.

Девочка была готова к выходу на улицу. Оделся и Ермил. Подбежал Казанкин.

— Ну, пока, Муана Лоа, — потрепал он девочку по плечу. — Не забывай нас.

Саша закрыл дверь штамповки, ключи отдал вахтёрше и шагнул к ждавшим его Вере и Ермилу.

— Пошли, — сказал он, открыл высокую дверь и пропустил их вперёд.

Дождь продолжал моросить. Это был даже не дождь, а нечто напоминающее туман, и он не падал сверху, а как бы обволакивал со всех сторон деревья и здания.

Они спустились со ступенек, и пошли вниз, к воротам. Булькала вода, струясь из водосточных труб. Крохотные ручейки растекались по булыжной мостовой, соединялись с другими, окрепнув, тихо устремлялись к реке. Два или три фонаря светили тускло, и казались в темноте бледными пятнами.

У арки Южных ворот Ермил остановился, взял Веру под мышку и перенес через большую лужу.

Милиция располагалась недалеко от монастырской стены на втором этаже старого здания.

Шли молча. Саше надоело молчание, и он спросил Ермила:

— Ермил, а что ты такой всегда неразговорчивый?

— Не люблю много говорить.

— И всегда был такой?

— Всегда.

— И в детстве такой был?

— Не знаю. Не помню. Наверно, не такой.

— А что сейчас такой?

— Не знаю….

Они замолчали. Шаги звучно отдавались в пустой улице. Саша тоже был от природы немногословный, а сейчас ему хотелось поговорить. Пустынная улица и тёмные дома располагали к разговору. Полночь давно миновала, люди видели не первые сны, а ему спать не хотелось и домой идти не хотелось, а раз выдался такой интересный случай, хотелось просто, как говорят, покалякать, отвести душу в беседе. Настроение было такое, когда надо было услышать человеческий голос и почувствовать, что ты не один в ночной темноте. И раз Ермил не склонен был к разговору, Саша спросил девочку:

— Вера, а как ты попала в сарайчик?

Она ответила не сразу. Она шла рядом с Ермилом, доверчиво притираясь боком к его чёрному шуршащему плащу, и крепко держалась за руку. Иногда она вскидывала голову и подпрыгивала. В этом дожде-тумане они казались Саше двумя смутными тенями, похожими на добрых сказочных персонажей, идущих в ночи, чтобы принести кому-то что-то хорошее.

— Я погулять пошла, — наконец призналась она. — А Марина с Олей позвали меня в кино. Я пошла с ними. А когда пришли в кино, у меня не было билета. Они ушли, а я осталась. Посмотрела, как лошадка ехала и… заблудилась. Шла большая корова, с большими рогами и мычала му-му-у. Я испугалась и спряталась за сарай, а потом начался дождь, и я боялась уходить.

— А сидеть за сараем не боялась?

— Боялась…

— Теперь тебе нечего будет бояться, — сказал Ермил. — Скоро будешь у бабушки.

Её маленькая ладошка свободно умещалась в широкой руке Ермила. Ладошка покойно лежала, и Ермил чувствовал её тепло. Иногда она готова была выскользнуть и выскальзывала, но потом опять находила место в уютном гнездышке.

Около входа в милицию тускло горел фонарь. Налетел порыв ветра и погнал по тротуару скрученные мокрые чёрные листья.

Они поднялись по ступенькам на высокое крыльцо, похожее на капитанский мостик. Саша нажал ручку, и дверь, тихо скрипнув, открылась.

— Мы куда пришли? — тихонько спросила Вера.

— В милицию, — ответил Саша.

— А зачем?

— Узнать, где живёт твоя бабушка. Ты хочешь к бабушке?

— Хочу.

— Сейчас узнаем, куда тебя отвести.

Дежурный старший лейтенант, белобрысый, среднего роста с тонким прямым носом, узнав, в чём дело, с минуту подумал:

— Из Комякина она. Знаю.

Он обратился к девочке:

— Твою маму Ольгой зовут?

— Да, мама Оля.

— Точно. Есть такая. — Милиционер поддел пальцем козырёк фуражки, открывая лоб. На нём стал виден красный рубец от головного убора. — Есть такая, — повторил он. — Живёт у своей матери, её бабушки, — он кивнул на девочку. — Старуху зовут Евдокия Никитишна. Я знаю. Сколько раз разбирались с этой Ольгой…

Милиционер задумался, подошёл к карте-схеме, висевшей на стене, ткнул пальцем в бумагу.

— Дом на углу, недалеко от колодца.

Вернувшись к столу, сдвинул телефонный аппарат в сторону.

— Вы подождите тут. Через пять-десять минут должен Круглов подъехать. Мы отвезём вас. Пешком далеко идти. Как она сюда забрела? — старший лейтенант недоумённо посмотрел на девочку, потом сделал знак Ермилу, как старшему в пришедшей компании, чтобы он вышел в коридор.

Когда они вышли, милиционер затворил за собой дверь.

— Мать у этой девочки… как бы это сказать, — он выпятил губу. — Одним словом, пьёт, свихнутая, пропадает неделями неизвестно где, девочка живёт с бабкой… А та разве усмотрит…

— Бабка старая? — спросил Ермил.

— Очень старая. Под восемьдесят. Немощная старуха.

Луч фар скользнул по окну и на улице затарахтел мотор.

— Вот и мотоцикл, — сказал старший лейтенант. — Я сейчас Круглову скажу…

Мотоцикл был с коляской. Ермил сел сзади сержанта, Саша — в коляску, посадив на колени Веру, и скоро все благополучно добрались до деревни. Она утопала в темноте. Мотоцикл остановился у чёрного пятна дома. Ночью трудно было разобраться, что он из себя представляет, но Саше показалось, что был он небольшим, в три окошка, в одном горел неяркий свет. Высокие кусты скрывали террасу.

— Вот этот дом, — сказал сержант.

— Давай показывай, где тут у вас калитка? — сказал Саша Вере.

— Вас сопроводить или сами справитесь? — спросил сержант.

— Сами, — ответил Ермил. — Что уж тут. Спасибо.

— Не за что. Я поеду. Делов много.

— Езжай! Обратно сами дойдём.

Сержант развернулся, и скоро урчание двигателя затихло.

Почти наощупь, продираясь сквозь мокрый кустарник, который обрызгивал лицо холодными каплями, подошли к крыльцу.

Саша сильно постучал. На террасе зажёгся свет. Было слышно, как открылась дверь и женский голос спросил:

— Кто там?

— Здесь Евдокия Никитишна живёт? — спросил Лыткарин.

— Здесь. Что вам надо?

— Мы внучку её привезли.

— Баба Дуся, баба Дуся, Верочку привезли! — громко закричала женщина и бросилась в дом.

Из открытой двери послышалось кашлянье и глухой старческий голос. Слышно было, как старуха спрашивала: «Что с ней? Что с ней?» Женщина вновь появилась и открыла дверь на крыльцо. Вера вбежала первой, за ней вошли Ермил и Саша.

— Ой, Верочка, где ж ты пропадала? — женщина прижала девочку к себе. — Бабушка так беспокоилась, так… все глаза проглядела. Проходите, проходите! — пригласила она Сашу с Ермилом в дом, видя, что они замешкались у порога. — Спасибо вам, добрые люди…

Верочка бросилась обнимать старуху. Евдокия Никитишна была в шерстяной кофте, простоволосая. Седые волосы собраны на затылке и скручены в небольшой узел, прихваченной гребенкой.

— Вы присядьте, — пригласила она гостей, кивнув на стулья. Потом обняла девочку и заплакала: — Где же ты пропадала, внученька? Уже ночь поздняя… Я так расстроилась, что тебя нет. Не знала, что и думать. Старая я, ноги совсем не ходят, чтобы искать тебя, бегать… Спасибо вот тетке Юле, хоть она не оставила меня…

— А мы хотели утром в милицию заявить, если Вера не найдётся, — говорила Юля Ермилу. — Правда, у тети Дуси была надежда, что Вера ушла к Нюре, двоюродной сестре отца. Надеялась… Где вы её, горемычную, нашли?

Ермил кивнул Саше и тот рассказал, как и где нашли девочку.

— Бедная, — вздохнула тетка Юля.

— Спасибо вам, ребята, — сказала старуха. — Не знаю, чем вас и отблагодарить.

— Вот ещё, — сказал Саша. — Какая благодарность! Обычное дело…

— У меня яблоки есть. Хорошие, антоновские. В чулане. Принесу.

— Не беспокойся, мать, — хотел её удержать Ермил, но она юркнула в чулан и принесла корзину спелых яблок. Совала в руки: — Берите, кушайте! Не знаю, как вам благодарна.

Комната наполнилась свежем ароматом антоновских яблок.

Ермил с Сашей, чтобы не обидеть бабку, взяли по яблоку.

— Ты покорми её, покорми, — говорила соседка Юля бабке, раздев девочку и повесив пальтишко на крючок. — Дай попить тёпленького да уложи спать, закрой ноги потеплее, ночь холодная и неизвестно, сколько времени она в сарае сидела, как бы не простудилась девка. А я уж пойду, время позднее, — спохватилась она. — Семён мой, наверное, заждался. Ой, как всё хорошо обернулось, — проговорила она в дверях.

— И мы пойдём, — сказал Лыткарин. — До свидания!

— Чем же мне вас отблагодарить, — заохала Евдокия Никитишна.

— Ничего нам, мать, не надо, — вставил слово Ермил. — Выходит, что мы из-за благодарности твоей всё это делали?

— До свидания, Вера, — протянул руку девочке Саша.

— До свидания!

Ермил погладил Веру по голове:

— Расти большая, — сказал он.

Вера ничего не ответила — у нее от усталости слипались глаза.

Штамповщики вышли. Дождь перестал моросить. —

— Интересная девчонка, — проговорил Саша. — Не бойкая, а куда забрела! Ты чего молчишь, Ермил? — он подергал попутчика за рукав.

— Задумался, — ответил Прошин и вздохнул.

У бывшего митинского переезда они расстались. Отойдя несколько шагов, Лыткарин остановился, обернулся, посмотрев на удаляющегося Ермила. Тот появился под фонарем в чёрном намокшем плаще, похожий на большую добрую птицу.

Саша не спешил домой. Он не знал, почему. Сегодняшний день был какой-то особенный. Будто неожиданно он сам для себя вырос. Что вчера ему казалось непонятным, сегодня стало простым, и от этого ему стало радостно. Он шлёпал по лужам, как в детстве, расплескивая воду, и ему хотелось подпрыгнуть и бежать, бежать.

«А хороший человек, Ермил, — думал он. — Зря его считают у нас, что он себе на уме. Он просто добрый, ненавязчивый человек». И от этой мысли Саше опять стало радостно.

10.

Фунтиков всегда вставал рано. Он с женой держал поросёнка и с десяток кур. Поэтому, кроме работы, было много домашних дел, со всеми надо было управиться, и нежиться в постели долго не приходилось. И сегодня он встал, когда ёще было темно, и пошёл в сарай вычистить у поросёнка в хлеву. Вычистив хлев и посыпав мостовник свежими опилками, привезёнными неделю назад, он взял вёдра и отправился на колодец, который был на соседней улице.

Он старался по возможности облегчить жизнь жене. Она тоже работала на производстве, здоровье у неё было слабое, и помогать ей он считал своим долгом, не обращая внимания — мужская это работа или женская. Хождение по воду было его обязанностью.

Ему нравилось ходить на колодец. Ходил он ранним утром, когда посёлок ещё спал. Он по утрам сильнее чувствовал начало новой жизни и сам заряжался и утренним воздухом, и солнцем. Даже если мела метель и завывал ветер, всё равно от этого было светло на душе и радостно, что жизнь идет, и, несмотря на непогоду тебе тепло и ты полон мыслей о хорошем начале дня. Ходя по воду, он загадывал, что ему надо сделать на сегодня, размеривал рабочий день и в дальнейшем старался выполнить задуманное.

Он не помнил, когда отдыхал. Никуда на отдых, кроме единственного раза, не ездил. Во-первых, всегда было некогда. Как только наступало лето, собиралось много дел. Надо вскопать землю под картошку, посадить, окучить. Надо дом покрасить или сарай перекрыть, там, смотришь, где-то подгнило, надо заменить, ремонт в доме сделать, что-то перестроить — когда тут отдыхать! Дров, угля каменного надо заготовить, поросёнку комбикормов, отрубей купить, привезти. Не до отдыха. Правда, однажды старуха его, она не старуха ещё, он её так зовет по-житейски, так она прогнала его как-то летом в дом отдыха по путёвке. Наказала вести себя хорошо и отдыхать за всю прошедшую жизнь. Фунтиков уехал, а через три дня вернулся.

— Ты чего так быстро? — спросила его жена. — Или что случилось?

— Ничего не случилось. Не могу я без делов, — ответил Фунтиков. — Не могу. Дома милей…

С тех пор больше не ездил. И не поедет никогда. Дома лучше. Отдохнуть можно и между дел. Лёжа на одном боку — пролежни можно нажить…

Он опустил ведро в гулкую глубину колодца и загадал, что сегодня надо будет на работе поговорить с Колосовым. Поговорить по поводу этих двух ребят, Лыткарина и Казанкина. Ребята хорошие, а мастер к ним относится предвзято. Они молодые, многого не понимают, или понимают по-своему, им надо помогать. Прививать любовь к труду, учить профессии. И не окриком, а примером, спокойствием, серьезностью отношений в коллективе. Надо поговорить с Колосовым, непременно поговорить.

С этой мыслью он пришёл на работу. Фунтиков не считал мастера равнодушным. Тот бегал, кричал, разносы делал, может быть, и правильно, но как-то не от сердца, а как бы для дежурства, надо так. Любил очень приказы. Вот и Казанкин пел в штамповке вечером, он его в приказ — зачем на работе поёшь? Слишком он правильный, Колосов.

Хотел сходить к мастеру сам, но тот опередил его и с утра вызвал к себе.

Сидел Колосов в нанизке, в отгороженном для себя углу, и барабанил пальцами по пустому столу.

— Можно? — спросил Фунтиков для близиру, открывая тяжелую дверь.

— Садись! — бросил ему мастер и посмотрел на Фунтикова из-под низу.

Фунтиков сел на стул, поправил фартук, положил на колени тёмные жилистые руки и внимательно воззрился на Колосова, ожидая, что тот скажет.

— Знаешь, для чего я тебя вызвал? — спросил мастер, остро покалывая бригадира взглядом серых глаз.

— Догадаться не трудно, — ответил Фунтиков с улыбкой.

Фунтикову за пятьдесят, пятьдесят с небольшим хвостиком, как говорили в штамповке, и был он ровесником мастеру. Немного ниже среднего роста, с крепкими сухими руками и ногами, говорил мало, а уж если сказывал, то, как гвоздь вбивал — резко, надёжно и надолго. Его уважали и слушались. Зная, что у Колосова есть привычка за дело и без дела, по большей части, попенять рабочим, заступался за бригаду. Особенно это касалось Казанкина. К нему бригадир относился, как и ко всем остальным, можно сказать, по-отечески, даже с какой-то долей любви, может, из-за того, что Новоиерусалимский был сиротой. На молодость списывал Васькину подвижность, несдержанность на слово. Колосова не понимал, почему тот в любом поступке молодого штамповщика старался найти крамольное, хотя знал, что по своему «сухому» характеру мастер недоверчиво относится к людям. Пока он досконально не «прокатывал» у себя в душе человека, не доверял ему.

— Надо подумать о завершении плана, — сказал Колосов, — пока ещё середина месяца. А то мы его можем сорвать.

— Конечно, сорвём, — согласился Фунтиков, — если по три дня простаивать будем.

— Простояли три дня — не беда: поднажмём потом.

— Аврал, значит. Прихватывать ночную смену, благо свободна она?

— Надо поднимать дисциплину — вот главный вопрос.

— Как ты её поднимаешь, вряд ли поднимешь, — отозвался Фунтиков, в упор глядя на Колосова. — Ты, как на фронте, Пётр, будто в атаку идёшь: давай, давай, давай! Жми, жми! И дисциплину хочешь насадить, понимаешь, что я подразумеваю под словом «насадить» — наказаниями. И меня просишь, чтобы я тебе обо всём докладывал, а ты — в приказ. А сам же видишь, что работают, не прогуливают, редко опаздывают. Вон Коле Мячику приходится из деревни топать, бывает, что и опоздает. Они работают сдельно, им невыгодно гулять и простаивать. Если будут филонить, ничего не заработают, — это и ежу понятно.

— Ну, тогда давай дисциплину по боку, насадим анархию, и будь что будет!

— Я ж не об этом. Дисциплина нужна, но не твоя. Крут ты очень, Пётр. Не такими методами её поднимать, какими ты хочешь. У тебя же палочная дисциплина, всё держится на окрике, на приказе, на команде. Давай и всё! Жми, сынки! Ведь ты не объяснишь никогда, что про что. Надо всем и каждому догадываться. Ты объясни — может, он сам раньше на работу прибежит…

Колосов побуравил бригадира взглядом, поиграл желваками.

— Ты должен мне помогать, Иван! Это твоя обязанность.

— А я разве тебе не помогаю?

— Ты вечно заступаешься за всех, в особенности за этого… Казанкина и новенького Лыткарина. У них ветер в голове…

— Вот и не надо их бить.

— Что ж по головке их гладить прикажешь?

— Зачем по головке! Разъяснять надо. Создавать условия на работе. Ребята они хорошие, ответственные. Смотри, до чего мы дожили: к нам ребята со средним образованием пошли.

— Про новенького не знаю, но Казанкин… нашёл ответственного. Вертун он. И ты за него не заступайся. Такой подведёт.

— Кроме работы, ему надо ещё другую точку приложения сил найти. Энергии у него!..

— Энергия у него в свисток уходит.

Колосов сжал губы в узкую полоску, что у него служило признаком недовольства, пристально посмотрел на бригадира. Фунтиков не отвел взгляда.

— Не относись к ним, Пётр, как к детям, — продолжал Фунтиков. — Это взрослые люди. Но ещё не совсем простившиеся с детством. Им бы побегать, поиграть, взбрыкнуть, как молодому жеребёнку. Они ж только от парты…

— С твоим характером, Фунтиков, ты мне всех здесь распустишь. Зря я тебя бригадиром поставил.

— Так сними.

Фунтиков расправил фартук и хотел встать. Решил поговорить с мастером, и вот как получилось. Не сумеет он ему ничего доказать!

Знал он Колосова с фронта. Пришлось воевать вместе в начале Отечественной войны. Потом Фунтиков оказался в госпитале — осколок вытаскивали, отстал от своей части и служил в другой. А воевали они с Колосовым года два. Познакомились, разговорились, оказалось — из одной местности, так и подружились. Колосов был старшиной. Непорядка не любил — многим доставалось. Он и Фунтикову огрехов не спускал. Тогда была война, поблажки были ни к чему — только вредили. А теперь? Теперь времена иные. А характер у Колосова остался прежний. Не может его переломить. Всё по-казарменному. И главное, выслушает, а сделает по-своему.

Колосов встал, положил Фунтикову руку на плечо и усадил на прежнее место.

— Не ерошься. Это я так, к слову. Сколько мы с тобой в войну дорог исходили, не ругались, жили душа в душу, зачем теперь ссориться.

«Душа в душу, — подумал Фунтиков. — Как бы не так! И стычки были — небольшие, но принципиальные. Так что о душе говорить не приходится. Забылось, может, многое Колосовым, а им, Фунтиковым, не забылось».

А Колосов продолжал:

— Думаю, нам ещё долго вместе работать. Так я тебя прошу — не давай своим поблажки, а то на голове станут ходить. Песни по вечерам у тебя поют, за версту слышно… Что скажут люди? Здесь по улице тьма народу на станцию ходят. Пьяные, скажут, работают в штамповке.

— Так уж и скажут!

— Так и скажут.

— А ты знаешь, почему скажут? — Фунтиков прищурившись, уставился на фронтового товарища. — Потому что отвыкли мы от песен на работе. Ты сам вспомни, родился ведь в деревне: раньше, как было — идут сено ворошить или хлеб жать — поют, возвращаются с работы — поют. Значит, настроение хорошее. А как человеку без песни? И мои поют. И пусть поют. Я не запрещаю, и запрещать не буду. Вот Никоноров, он всегда поёт, когда работа ладится. И ты знаешь, сколько он тогда бус дает? Пятнадцать тысяч. Так зачем я ему буду запрещать, если песня идет на пользу делу. Тем более, что поют в вечернюю смену, когда и народу никакого нет на улице. С песней веселее. Песня — великое дело, Пётр Алексеевич, — официально Фунтиков назвал мастера и добавил: — Товарищ старшина. С песней на смерть шли. Ты бы лучше с начальством поговорил — самодеятельность надо организовать. Смотри, сколько к нам молодёжи пришло — надо им условия создавать, хватит работать по-старинке. Вот ты говоришь, дисциплина хромает. К чему я буду призывать ребят, если вентиляция работает из рук вон плохо. Посиди у печки в такой жаре, а вентиляция дрянь — не тянет. Поневоле будешь бегать курить и пить воду ежеминутно. — Фунтиков перевёл дух. — В нанизке у тебя девчата, наверху, где клипсы и брошки, — девчата, их десятки, а веселья нет. На танцы ходят за тридевять земель. Усекать надо.

— Я усекаю, — недовольно проговорил Колосов. По всему было видно, что слова бригадира задели его. — Будем здесь филармонию устраивать, а кто работать будет?

— Наши артисты и будут работать. И ещё как будут! Теперь из-за одних только денег никто пуп себе рвать не будет. Красота на работе должна быть, как в жизни.

— Мы работали в своё время и не спрашивали никакой красоты. Работа есть — это считалось высшим благом.

— Нам нельзя было иначе, дорогой мой товарищ старшина. Теперь времена другие… Ты вот скажи мне, — Фунтиков хитро посмотрел на Колосова, — зачем ты над автоматом голову ломаешь? Зачем ты хочешь его поставить?

Колосов вскинул голову, уставился на бригадира.

— А ты откуда знаешь?

— Мне слесаря сказали. Ты ответь на мой вопрос.

Колосов поскрёб затылок, снял очки:

— Зачем? Легче будет работать, производительность возрастёт…

— Ну вот. И я тебе об этом толкую битый час. И ребяткам хочется, чтобы работалось интереснее, веселее. Они молодые. Их не так рубль заботит, как жизнь для души. Чтобы чисто в цеху было, красиво, тогда и работать станет легче.

Фунтиков вернулся от мастера и долго возился со своим станком.

— Зачем мастер вызывал? — спросил Никоноров. — Очередная накачка?

— Всё бы вам накачки видеть, — вздохнул Фунтиков. — Поговорили по душам… Зря вы, ребятки, на Петра обижаетесь? Человек он неплохой. Фронтовик. Его разглядеть надо. Правда, шершавый он, сам иногда обдираюсь. Повидал он в жизни многое: и хорошего, и плохого. Понимать надо, какой стороной она его больше коснулась.

И надолго замолк.

А Колосов, подперев голову руками, долго сидел в своём углу и думал. Думал он о том, что, пожалуй, Иван прав. Никак они не наладят хорошей работы. Забулдыг из штамповки давно повыгоняли, пришло много молодёжи, а в цехе ничего не изменилось, как было, так и осталось. Завтра из командировки приедет начальник цеха Родичкин, он с ним поговорит. Давно хотели красный уголок отремонтировать — негде собрание провести, а дело так и застыло на месте.

Колосов покрутил головой, словно ему жал воротник, — как же он, Пётр Алексеевич забыл об этом? На войне об этом думали, а в мирное время? Теперь тем более надо думать. Он помнит, как приезжали артисты на фронт, пели, танцевали, их ждали с удовольствием и нетерпением. Столько народу в цехе, а для души ничего нет. Начальство высокое — в районном городе, сюда носа не кажет, и кому, как не им самим, налаживать работу. Прав Фунтиков. Если Родичкин ничего не сделает, сам поедет к директору.

11.

Холодная и ветреная погода неожиданно кончилась и вновь засияло солнце. Но было оно не таким тёплым, как раньше. Листва на деревьях изрядно облетела и сквозь полуголые ветви, как в пустую арматуру проглядывало небо.

Вчера появился в штамповке Колосов и сказал, чтобы собирались в подшефный колхоз ехать на уборку картофеля.

Саша с Васькой это известие восприняли с радостью: во-первых, побудут в поле, а не на жаре у печки, во-вторых, и это радовало их больше — вместе с ними должны были ехать девчонки с участка изготовления клипсов. Иногда в обеденный перерыв ребята ходили туда, перебрасывались словечками с молодыми работницами. Одну из них Лыткарин заприметил, но так как был от природы стеснительным, пригласить в кино или на танцы не решился.

ЗИЛ-150 ждал их у проходной. Собралось человек двадцать. В кузове автомашины были сделаны скамейки из прибитых к бортам толстых оструганных досок. Женщины держались отдельно, мужчины — отдельно, покуривая и не торопясь садиться в машину. Саша отметил, что девушка с участка клипсов, — её звали Валя, — была здесь. Она стояла с подружками и изредка оглядывалась, выискивая кого-то в толпе.

Штамповщики собрались все, кроме Казанкина. Фунтиков сидел на большом булыжнике, подложив под себя чёрную рабочую спецовку. Привалясь к стене здания, покуривал Никоноров, задирая голову кверху и пуская дым колечками. Он был навеселе, и в его глазах играли весёлые зайчики. Ермил стоял чуть поодаль и смотрел, как Колосов бегает из цеха к машине и обратно с толстым журналом под мышкой.

— Счас всех перепишет, и тогда поедем, — усмехнулся Мишка, бросая окурок. — Боится, что мы удерём с поля.

Вскоре появился Казанкин. Шёл он быстро с гитарой в руке.

— О-о, наш музыкант появился, — улыбнулся Коля Мячик. — Дело будет.

— Вся картошка будет наша, — отозвался подошедший Васька, слышавший реплику Мячика.

— С таким маэстро замучишься подбирать, — рассмеялся Никоноров.

Раздалась команда:

— По машинам!

Женщины подобрали узелки с обедом, пошли к ЗИЛу.

— Ой, какой борт высокий, — растерянно говорила нанизчица Маша, в нерешительности остановившись у колеса.

— Тётя, чего — подсадить? — жуя травинку, откликнулся находившийся рядом Мишка, и, не дождавшись ответа, схватил Машу под мышки и поднял. — Ставь ногу на колесо, — сказал он ей.

Маша не успела опомниться, как была уже в кузове, и только садясь на сиденье, стала шутливо ругаться:

— Ах, бесстыдник, без спросу меня на машину сунул.

— Так уж и без спросу, — громко рассмеялся Мишка. — Вчера же сама со мной договорилась…

— Ой, бабы, посмотрите на него… чего он говорит…

— Я счас наведу у вас порядок, — крикнул Никоноров и стал залезать в кузов.

Женщины подняли визг.

— Что визжите, ровно зайцы в лесу, — прикрикнул Мишка. — Подвиньтесь, чего расселись!

— Чего подвигаться, — ответила женщина с бойкими глазами и насурмлёнными бровями. — Здесь места нет. Садись на колени.

— А удержишь? — Мишка внимательно посмотрел на женщину.

— Не таких выдерживали, а тебя… ты сухой, что петух старый, ха, ха, ха.

Мишка уселся на колени к женщине.

— А что — ничего. Сидеть можно. Шофёр, давай трогай!

— Да ты не щипайся! Обнял да ещё щипается.

— Проверяю, крепка ли будешь. Не растрясет ли до колхоза?

— Да ну тебя! Крутишься, как на вертеле….

— Всё бы вам возиться, — для острастки громко крикнул Колосов, становясь на подножку. — С играми смотрите, как бы из кузова не вылететь.

— Не боись, не вылетим, — ответила бойкая женщина.

— Фунтиков, наши все? — спросил Колосов, залезая в кабину.

— Все как на подбор, — ответил бригадир.

— Тогда поехали.

Машина проехала под арку, миновала станцию и по ухабистой дороге выехала за город. Саша ухитрился сесть рядом с Валей — русоволосой девушкой с синими глазами. Она была в чёрном свитере и короткой курточке. Тренировочные брюки плотно обтягивали ноги, и Лыткарин видел, что они стройные и красивые. Она не разговаривала, а, полуоткрыв рот, смотрела вперёд себя, иногда поправляя прядку волос, размётанных ветром.

День только начинался. Лес за полями стоял красивый. Глядя из машины, нельзя было сказать, что он поредел без листвы. Стоял он плотной стеной, багряно-жёлтый, застывший в немом величии. Воздух был пропитан осенней стылостью, был прозрачен и казался звонким, как хрустальное стекло.

Мишка, настёганный по рукам бойкой женщиной, слез с её колен, примостился на корточках рядом с Ермилом и что-то рассказывал ему, громко смеясь, а Ермил сохранял невозмутимое спокойствие, и лицо его, как всегда, было замкнуто.

Лыткарин наблюдал за ним, отмечая, что тот никогда не крикнет, не заорет, как Мишка, или, как мастер. Всегда ровный, спокойный, казался он безразличным, застывшим в каком-то периоде своей жизни, как дерево, которое растёт, растёт и вдруг неожиданно, казалось бы не из-за чего, вянет.

Саша помнит, что во дворе у них была яблоня. Сначала росла, давала плоды, а потом прекратила расти. Не растёт и всё тут. Ровесницы обогнали её, а она застыла, только толще стала. Что только не делали с ней: и подкармливали, и обрезали… Когда засохла, посмотрели, а под ней, где корни, много битых кирпичей и щебня было. Отец тогда сказал, что в давние времена ломали печку, и битый кирпич в это место сбрасывали. Яблоне, видно, не хватало питания, она поэтому болела и засохла.

Промелькнула небольшая деревушка. В огородах было чисто, земля отдыхала. В кучи была собрана катофельная ботва, на кольях оград кверху доньями висели вычищенные вёдра и кастрюли. В палисадниках буйным пожаром горели ягоды рябины.

— Смотри, смотри! — дотронулась до Саши соседка и тотчас отдернула руку, и смутилась, и замолчала.

Саша повернулся к ней.

— Журавли летят, — показала она рукой в небо.

Саша всмотрелся. Над пустынными коричневыми полями летел журавлиный клин. Птицы летели не высоко и были видны взмахи их крыльев. На машине все замерли, прекратили разговоры и вглядывались в голубое небо.

— Потянулись в тёплые края, — вздохнул Коля Мячик.

Казанкин пропел:

Летят перелётные птицы

В осенней дали голубой,

Летят они в жаркие страны,

А я остаюся с тобой.

А я остаюся с тобою,

Родная навеки страна…

Не нужно мне солнце чужое,

Чужая земля не нужна…

— Красиво летят, — сказал Саша соседке.

— Очень красиво, — отозвалась она. — Я часто вижу, как над нашим домом пролетают журавли, и думаю: вот ещё один год прошёл и на один год мы стали старше.

— А ты где живёшь? — спросил Саша и почувствовал, как забилось сердце.

— Недалеко от пекарни, где раньше поле было.

— У строящегося хлебозавода? Так это недалеко от меня. А что же я раньше тебя не видел?

— А я тебя видела. Ты на лыжах в прошлом году катался у речки с горки…

— Катался, — удивился Саша. — Но тебя не видел.

— А я маленькая была. Это за лето выросла, — рассмеялась Валя.

Журавли становились всё меньше и меньше, ровнее стал казаться их клин. Но вот он превратился в точку и пропал в небе.

Приехали на место. Машина остановилась на дороге, в седловине, и все спрыгнули на землю. По бокам расстилалось бескрайнее поле. Картошка была выпахана, и круглыми пятачками белела на влажно-коричневой земле, как рассыпанные бусы. Колосов показал участок, который надо было убрать.

Борозды были длинные. Они из ложбины поднимались вверх и пропадали за бугром, где сходилась земля с небом.

— С километр будет, а то и больше, — принёс весть Мишка, ходивший проверять длину борозд.

— А ты уже испугался? — спросила бойкая женщина, озорно взглянув на Никонорова.

Тот сплюнул через зубы, но ничего не ответил.

— И сколько таких борозд нам надо пройти? — спросил Коля Мячик.

— На каждого по борозде, — ответил Колосов.

Он поискал глазами в толпе и, отыскав Ермила и Лыткарина, сказал им:

— Вон на поле, видите в середине, куча корзин. Сбегайте, принесите, сколько сможете. Слетайте, сынки!

Саша с Ермилом пошли за корзинами. Ермил шёл широко, размахивая длинными руками. На земле оставались отчетливые следы рифлённых подошв.

На поле была тишина. Вдали за перелеском полуостровком, вбежавшим на пашню, как игрушечный, размером не больше спичечной коробки, двигался трактор с плугом. Звука мотора не было слышно, но виднелся синий дым из трубы. Дым оседал к земле, и некоторое время плыл, растекаясь, за трактором, а потом пропадал, сожранный воздухом.

Пока Саша с Ермилом ходили за корзинами, борозды были распределены. Раздав корзины, они встали на оставшиеся две. Остальные выбирали клубни, обогнав Ермила и Лыткарина шагов на двадцать.

— Отстали мы, — сказал Саша. Ему не хотелось отставать, тем более при Вале.

— Наверстаем, — ответил невозмутимо Ермил и бросил первые картошины в пустую корзину.

Корзина была тяжелая, сырая, с прессованной землей на дне. Даже пустую её тяжело было возить по полю.

Земля была твёрдая, было много больших комов, которые приходилось разбивать руками, а когда это не помогало, то и ногами.

— Мы их догоним, — неожиданно весело сказал Ермил, посмотрев на поле, где работали женщины. — И перегоним, — добавил он.

Саша повернул голову. Впереди мелькнула фигура Вали. Она оглянулась и, увидев, что Лыткарин смотрит в её сторону, помахала рукой. Она была повязана красным платком, и он был для Саши, как ориентир, как маяк в пустынном море.

Вскоре они догнали Никонорова, работавшего в паре с Колей Мячиком.

— На буксир берём! — задорно крикнул им Саша.

— Рано ещё хвастать, хмырь болотный, — прокричал в ответ Никоноров и принялся усердно выбирать клубни.

Некоторое время они двигались наравне, не обгоняя. и не отставая друг от друга.

— Идём ноздря в ноздрю, — кричал Мишка, словно смотрел на ипподроме лошадиные бега. — Держись в седле, жокеи фиговы!

Однако запала ему надолго не хватило. Он с Мячиком безнадёжно отстали, и скоро сиротливо виднелись в поле, как два утлых судёнышка, брошенные на произвол судьбы.

Саша смотрел, как выбирает картошку Ермил, и старался ему подражать. Ермил не кидал в корзину по одной картофелине. Он успевал работать двумя руками. Успевал очистить ненужную грязь. Его руки с растопыренными сильными пальцами, словно зубья бороны прочесывали землю.

Когда он работал, лицо его преображалось. Оно теплело и озарялось внутренним непотухающим светом, расправлялось, исчезали складки на лбу, на щеках, светлели глаза и становились чище.

Минут через пятнадцать они догнали Казанкина с какой-то девушкой. Васька подмигнул Саше, поправляя рукой съехавшую кепку:

— Вперёд вырываетесь?

Сашу охватил азарт соревнования. Он швырял землю направо и налево, не разгибаясь. Ныла спина, но он старался не замечать этого. Он видел Валин взгляд, когда обгонял её с подругой. В глазах заметил восхищение.

— Не торопись, — увещевал его Ермил. — Береги силы. Быстро устанешь.

Около часа дня Колосов объявил перерыв на обед. Стали собираться на краю поля в небольшом редком лесочке с кочками и пеньками. Раньше кем-то был разложен костер, и теперь Мишка принёс полное ведро картошки и высыпал в угли.

Саша столкнулся с Валей у болотца, куда она шла мыть руки, а он возвращался обратно.

— Здорово вы нас обогнали, — рассмеялась она, взглянув на него. В её глазах Лыткарин заметил лучистую теплоту.

Он зарделся.

— Я чего. Это Ермил, как лось…

— И ты хорошо работаешь, — похвалила она. — Я видела. Закончишь раньше, поможешь нам с Тамарой? — кокетливо попросила она.

— Конечно, помогу, — не задумываясь, пообещал Саша.

На обед расположились кучно: кто у костерка, кто подальше, группами по два-три человека. Развертывали взятые из дома припасы. Коля Мячик вытаскивал из костра печёную картошку и наделял всех желающих.

Васька сидел на коряжине, сдвинув кепку на затылок, и, пощипывая струны гитары, напевал незатейливую мелодию.

Восседая на разостланном плаще и доедая картофелину, Колосов говорил ребятам:

— Если Прошин с Лыткариным удержат первенство, отмечу их в приказе. Хорошо работают, с огоньком. А тебе надо подтянуться, — обернулся он к Никонорову, — правильно говорят, видать птицу по полёту. Вот и тебя видно, что ты за птица — болтаешь много, а работаешь на двойку.

Бойкая женщина сидела невдалеке от Мишки и подтрунивала над ним. Мишке было неприятно, но он не отмахивался от неё, а только хмурился, очищая горячую картофелину. А женщина говорила:

— А этот рыжий, когда ехали, все обнимал меня, чтобы не растрясло, а сейчас скис. Поотстал на борозде. Может, напарник у тебя слаб, давай поменяется?

— Ну что пристала, — вяло отмахнулся Никоноров. — Не привык я картошку выбирать…

Саша сидел с Валей неподалеку от костра. Костёр затухал. В его середине дрова прогорели, и пепел сизой плёнкой обволакивал головешки. Едучий дым тонкими нитками поднимался вверх.

— Я слышала, вы девочку в сарае нашли? — спросила Валя Лыткарина.

— Было дело.

— И что с ней теперь?

— Отвели к бабушке…

Они замолчали, глядя на синий дым. По обочине поля, сверкая мокрыми рубчатыми колёсами, прокатил, подпрыгивая на ухабах, «Беларусь», обдав близкий лес запахом гари. В кабине сидел молодой парень.

— На танцы ходишь? — спросила Сашу Валя.

— Редко. Мы посменно работаем.

— А мы в одну.

— Вам проще. А ты ходишь?

— Тоже редко. Дома сижу. Или в кино хожу. Гулять люблю.

— Я тоже.

— А ты где гуляешь?

— Люблю на речку ходить. С обрыва такие дали видны…

— Давай встретимся…

— Давай. А когда?

— Можно завтра.

— Хорошо.

Колосов доел свой обед, вытер губы платком и провозгласил, вставая:

— Кончай перекур! Подъём! Часа на два осталось. — Он посмотрел на устало поднимающегося Никонорова и добавил: — Ленивым на все шесть.

12.

Как и загадывал, Колосов сходил к начальнику цеха Родичкину. Тот обещал заняться ремонтом красного уголка и даже сказал, что хорошо, что Колосов об этом вспомнил, а то у него, у начальника, до этого руки не доходили и добавил:

— Директор приказал, чтобы самодеятельность была.

Привезли необходимый материал, и скоро под куполом церкви, на так называемом втором этаже, закипела работа. Настелили пол, покрасили стены и повесили занавес, отгородив невысокую сцену.

Мастер вызвал Казанкина и Лыткарина к себе. Они вошли робко, не зная, по какому случаю их пригласил Колосов. Наверное, думали они, будет за что-нибудь распекать. У него не заржавеет. Он всегда найдёт за что.

— Ребята, слабовато вы работаете, — без предисловий начал он. — Сейчас зашёл в нанизку — мало у вас там концов. Штук по сто не более.

— Конец месяца — все стараются обшастать бусы, — ответил Лыткарин. — Наша очередь ещё не подошла. А так у нас бус тысяч на сто пятьдесят.

— Так это ваши ящики стоят в углу кладовки? — спросил Колосов.

— Наши. Спрятали, а то кто-нибудь сопрёт.

— Это наши ребята сопрут?

— Не наши. Из другой смены. Был случай, когда Мухтар-ага два ящика присвоил…

— Ну ладно. — Колосов ударил ребром ладони по столу. — Не за этим я вас позвал. Видали, как отремонтировали красный уголок?

— Видали?

— Для вас стараемся.

— Очень приятно, Пётр Алексеевич, что стараетесь, — подчёркнуто вежливо сказал Казанкин.

Колосов не понял иронической интонации в словах Казанкина и продолжал:

— Сынки, приезжает на годовщину Великого Октября высокое начальство. У нас будет торжественное собрание, так как наш цех выходит в передовики. Между прочим, в этом есть и ваша заслуга. После собрания мы должны показать художественную самодеятельность вместе с девчатами из цеха меховых изделий и нашими девчонками, которые делают клипсы и собирают ожерелья. Самодеятельности у нас, как вы сами знаете, пока нету. Так что я вас призываю записаться в хор.

— А когда участвовать, Пётр Алексеевич? — отозвался Казанкин. — За смену у печки так нажаришься, что петь или плясать неохота.

— Ты мне это не говори, — поднял указательный палец кверху Колосов. — Я вижу, как тебе неохота. Недавно в вечернюю смену опять песни пели и на гармони играли. Скажешь, не так? И это ты, Казанкин! Ты играешь на гармони?

— У нас и Коля Мячик играет. Притом здорово. Лучше меня.

— Играйте на здоровье. Только на сцене. Надо знать, когда играть и где. Что вы прохожих пугаете! Что о нас могут подумать люди? Шарага какая-то скажут, а не галантерейка. Играют на гармони, пристают к девушкам, жигалы горящие из окна выбрасывают.

— Такого не было в нашей смене.

— В нашей не было, а случай такой был. Пришлось уволить мужика. Это ещё до вас. Так я вам предлагаю участвовать в хоре на первый случай. Девушки из нанизки и отдела брошек обижаются на вас. Говорят, такие хорошие ребята в штамповке, а не поют. Так что, сынки, хотите вы или не хотите, а я вас записываю в хор. Из вашей бригады должны петь четыре человека. Давайте агитируйте! На час раньше я вас буду отпускать на репетицию, когда работаете в день, а когда во вторую смену, будете приходить на час раньше. Как, принято?

Штамповщики переглянулись.

— Мы согласны, а где взять ещё двоих?

— Поищите, — ответил мастер.

— Легко сказать — поищите! Сеня Дудкин, наверное, пойдет, хотя у него голоса нет, а кто другой? — задумчиво произнёс Саша, взглянув на Колосова.

Ребята легко согласились на предложение Колосова, потому что их давно зазывали в хор: Лыткарина — Валя, а Казанкина — Тамара, его подруга.

— Возьмите Колю Мячика, — предложил Колосов. — Вот вам боевое задание — уговорите его.

— Как его уговорить? Он не поет. Да и в деревню всегда торопится.

— Это ваше дело. Вы молодые, голова у вас на плечах есть, решайте! Через два дня, чтобы четверо от вас были в хоре, — подытожил мастер, и разговор на этом закончился.

Казанкин с Лыткариным вернулись в штамповку и предложили всем записаться в хор.

— А если у меня данных нету, мне тоже записываться? — спросил Никоноров.

— Это у тебя данных нету? — удивился Коля Мячик. — Ты ж каждый вечер поешь: «Бежал бродяга с Сухалина…» У тебя получается.

— А тебя не спрашивают, — отрезал Мишка. — Ты сначала женись, нарожай детей, а потом задавай вопросы. То же мне, антрепренёр нашёлся…

Дудкина ребята быстро уговорили записаться в хор. Хотя у того начисто отсутствовал голос и слух, такие люди, как это часто бывает, очень хотят иметь то, что им не достаёт. Дудкин с большим удовольствием согласился и даже сказал, что на занятия самодеятельности будет ходить в галстуке «бабочка», который купит специально для этого дела.

Оставалось придумать, как привлечь к самодеятельности Колю Мячика. Дело это было сложное — потому что он, как и Ермил Прошин, вперёд никогда не лез, выполнял свою работу, получал деньги, и больше ему ничего не надо было. Нельзя сказать, что он был пассивный, просто, видно, знал своё место и не высовывался. Предложить ему петь в хоре? Он бы замотал головой и отказался.

В перерыве Лыткарин подошёл к Ваське. Тот покуривал у водопроводного крана «стрельнутую» папиросу, глубоко затягиваясь. Мокрые волосы прилипли к вискам.

— Я придумал, как Мячика привлечь, — шепнул ему Лыткарин.

— Придумал!? — весело прокричал Казанкин и отвёл приятеля в сторону. — Говори, что придумал?

— Все очень просто, — ответил Саша. — Ты знаешь Соньку Тришину?

— Сказанул. Кто же её не знает! Она в нанизке работает. Толстушка…

— Совершенно верно. Она. Так вот, Коля к ней неровно дышит.

— А ты откуда знаешь? — удивился Казанкин и чуть не поперхнулся дымом.

— Знаю. Видел его ужимки. Да и Сонька тоже поглядывает в его сторону.

— Ну и что из этого?

— Что! Какой ты беспонятливый. Мы двух зайцев убьём. Во-первых, привлечём его в хор, во-вторых, женим на Соньке.

— А как мы это сделаем?

— Надо Коле помочь. Ты же знаешь, что он сам ни с кем первый не заговорит.

— Это уж точно. Тюфяк.

— Надо познакомить его с Сонькой.

— Ты думаешь, они не знакомы?

— Знакомы да не так. Надо поближе познакомить.

— Я согласен. Придумай как.

Через час Саша сказал Казанкину:

— Я придумал. Тришина живёт у станции в старом железнодорожном доме. А Коля мимо ходит на работу и с работы.

— И… дальше?

— Пусть он её проводит для начала. Я это устрою. А Тришина первая запевала в хоре. Мне кажется, он клюнет….

Коле Мячику тридцать пять лет. Он среднего роста, широкоплеч, со светлыми прямыми волосами. Лицо неровное — не то в оспинах, не то в еле заметных шрамах. Но это не портило его, наоборот, придавало некое мужественное выражение, суровый шарм. Работал он в штамповке два года, а до этого был трактористом в колхозе. Жил в деревне с матерью и каждый день отмеривал по 4–5 километров на работу и столько же обратно. Мать говорила:

— Уж на что тихий, а никто его не окрутит. И я была бы рада, если б кто окрутил. Как он без меня будет? Изба вон, как стог. Одному лихо жить…

Коля посапывал тихонько в обе ноздри и не собирался жениться. В штамповке он считался лучшим оплавщиком бус.

И вот его Лыткарин решил привлечь к участию в хоре тем способом, о котором рассказал Казанкину. Первым делом он начал с того, что, отведя Соньку в сторону, сказал ей о чувствах Коли. Он ожидал, что Сонька закричит на него, заругается и убежит. Но она покраснела, как рак, тихонько ойкнула и, схватив Сашу за рукав, спросила:

— Он сам тебе об этом говорил? Или ты разыгрываешь меня?

Саша не изменился в лице.

— Я похож на обманщика? — спросил он Тришину.

— Нет, — ответила она, во все глаза глядя на Лыткарина.

Он тоже в упор посмотрел ей в глаза и важно ответил:

— Прямо не говорил, но… Ты сегодня в котором часу идёшь домой?

— Сразу, как закончу работу.

— Мы будем ждать тебя. Я, Васька и Коля. А ты жди нас. Без нас не уходи.

А Казанкин тем временем обрабатывал Колю. Не напрямую, а обиняками. Потому что, если сказать прямо, ничего путного не выйдет — Коля по-тихому смотается, только его и видели. Поэтому к нему надо было подходить с великой осторожностью, чтобы не спугнуть.

Когда Коля стал собираться домой, натягивая свой знаменитый бушлат, к нему подошёл Казанкин:

— К станции? — спросил он его, как бы невзначай, широко зевая

— Домой, — ответил ничего не подозревавший Коля.

— Тогда пойдём вместе.

Когда они вышли из штамповки, слегка вечерело. Но огни на фонарях ещё не зажигались. Была такая пора: ни день, ни вечер. Не шумят машины, стихают голоса на улицах, всё как бы немеет, погружается в лёгкую дремоту, не замолкают только бессонные электрички да тяжёлые товарные составы, проносящиеся с грохотом мимо станции.

Было свежо. Васька плотнее завернулся в свою лёгкую куртку. Завернув за угол, он увидел Сашу и Соньку, медленно идущих впереди. Коля Мячик, ничего не подозревая, вышагивал рядом с Казанкиным. Когда они догнали Лыткарина и Тришину, Васька взял на всякий случай Мячика под руку:

— Притормози! Куда разбежался!

— А, Мячик! — сделал удивлённое лицо Лыткарин. — Домой?

— Куда же? — Мячик посмотрел на Сашку, на Соньку, но ничего не заподозрил.

— Ты не спеши, — сказал Лыткарин. — Погода хорошая. Вот познакомься! Это Соня Тришина.

Сонька протянула пухлую руку. Мячик пожал её.

— Я знаю.

— Откуда знаешь? — спросила Сонька и зарделась.

— В нанизке видал…

Они шли мимо пристанционного сквера.

— Пойдём, посидим, — предложила Сонька, взяв Мячика под руку.

— Мне надо домой, — хотел отказаться Мячик.

— Пойдём, пойдём! — Васька крепко держал его под руку с другой стороны и почти силком привёл и посадил на лавку.

— А вот там мой дом — указала Сонька вдаль, где около откоса в сгущающейся темноте серел крашеный суриком выцветший дом, низенький, с палисадничком.

Ребята посмотрели в ту сторону.

— А тебе далеко, видно, ходить? — спросила она Мячика, дотрагиваясь до его руки.

Коля не спеша ответил, что для бешеной собаки семь километров не крюк, но было видно, что Сонькины расспросы ему понравились.

Минут через двадцать после незначащих разговоров Лыткарин незаметно подмигнул Казанкину:

— Мы пойдём в «козел» за сигаретами сходим, — сказал он, — пока магазин не закрылся. Курить нечего.

— Мы скоро, — заверил Васька Мячика, видя, что тот всколыхнулся, собираясь составить им компанию.

— Мы не прощаемся, — сказал Лыткарин Тришиной. — Вы подождите нас.

Они удалились, идя по направлению к продовольственному магазину, который находился за полотном железной дороги и который в обиходе прозвали «козлом» по фамилии первых продавцов, осваивавших торговую точку.

Скрывшись за кустами, они громко рассмеялись и повернули налево, идя вдоль линии.

— Ты как думаешь, — толкнул Лыткарин приятеля, — сколько времени Коля просидит с Сонькой.

— От силы минут двадцать будет ждать нас. А когда поймёт, что мы не придём, тотчас же убежит.

— Сегодня уйдёт, завтра не уйдёт. Его Сонька обломает. Помяни меня. Самое страшное для Коли знакомство, оно — позади.

Шутя и смеясь, они шли вдоль насыпи и смотрели, как на небе, одна за другой, загорались звездочки. От Пажи поднимался лёгкий туман. Светящейся лентой мимо пронеслась электричка, сдувая с откоса жухлые листья.

13.

Неожиданно засорился мазутный трубопровод. Дежурным был Ермил. Он отключил печь, поискал в ящике и взял газовый ключ.

— Ты чего хочешь делать? — спросил его Колосов.

— Трубу посмотреть. Чего слесаря ждать. Вот тут вентиль закроем и эту часть снимем. Потом муфту открутим и посмотрим, в чём дело.

— Делай! — разрешил Колосов.

Ермил стал откручивать муфту. Сначала она не поддавалась, ключ соскальзывал. Но вскоре, как сказал мастер, «зажевало», и муфта стронулась.

— Осторожно, не облейся, — говорил Колосов, внимательно наблюдая за действиями подчинённого. — Давно говорил Родичкину, чтобы заменили патрубок. Смотри, видишь вмятину, там и застревает всё. Кусок толя попал — и пиши, пропало — не пойдёт мазут. А нынче он густой. И слесари, право, такие лодыри, говоришь, а бестолку, что об стенку горох. Еле-еле разворачиваются, день прошёл и слава Богу! Открутил? И что там?

Ермил подобрал с земли тополиную ветку и просунул в трубу. На землю упал толстый чёрный ошмёток.

— Что это? — спросил Колосов. — Пенка мазута что ли?

— Бумага, — ответил Ермил. — Она мешала.

Колосов облегчённо вздохнул:

— Теперь пойдёт. Закручивай!

Ермил наживил муфту, завернул до упора и открыл вентиль.

— Порядок. Можно работать.

Мастер ушёл. Ермил вытирал руки ветошью, когда сильно скрипнула дверь, выходившая во двор, и появилась тётя Женя — вахтёрша.

— Ермил? — позвала она. — Ты здесь?

— Здесь. А что?

Вахтёрша подошла ближе, чтобы удостовериться, что перед нею Ермил — у неё было неважное зрение — и сказала:

— Там к тебе… пришли.

Ермил перестал вытирать руки.

— Ко мне? — его лицо выразило удивление. — Кто?

— Иди, иди! Там узнаешь, — ответила вахтёрша и удалилась.

Ермил бросил ветошь в ящик под навес и пошёл на вахту. Шёл и думал — кто мог к нему придти? Родственников здесь в городе у него не было, с родины к нему никто не мог приехать. Наверно, ошиблась тетя Женя…

Он вышел в вестибюль, где у двери была отгорожена проходная. От стенки отделилась маленькая фигурка, и в просторном помещении раздался стук башмачов.

— Папка! — прозвучал детский голосок. Девочка уцепилась за руку Ермила.

— Вера, — произнёс Ермил, узнав недавнего найдёныша. Он стоял опешенный, опустив длинные руки вдоль туловища. — Как ты сюда попала? Ты…

— Я с тётей Юлей пришла.

Только сейчас Ермил заметил женщину, стоявшую у колонны. Тень от перегородки падала на неё, и её трудно было различить. Это была та самая женщина, которую они видели у Евдокии Никитишны, когда привезли Веру в деревню.

— Здравствуйте! — поздоровалась она с Ермилом. — Не ожидали? — Она посмотрела на Веру, державшую Ермила за руку. — Хорошая она девочка, — у женщины навернулась на глаза слезинка, она стерла её пальцем. — Зашла я сегодня к ним… Вера услыхала, что я в город иду, напросилась: «возьми меня с собой!», так упрашивала, что пришлось взять. Как сюда подошли, стала меня тянуть за рукав: зайдём да зайдём к папке. Да разве он папка, говорю я ей. А она мне отвечает: «Папка он мой». Вот и зашли…

Ермил не знал, как себя вести. Он стоял смущённый и озабоченный.

Подошли Казанкин, Лыткарин, за ними Фунтиков. Саша протянул девочке руку:

— Здравствуй, Вера!

Девочка улыбнулась ему, как старому знакомому, глаза засияли, а носик наморщился.

— Муана Лоа — дочь штамповки, — прокричал Казанкин, и все рассмеялись.

— Ребята, по местам, — сказал Фунтиков и, дотронувшись до плеча Ермила, добавил: — А ты побудь, побудь, раз пришли к тебе!..

Минут через пятнадцать Ермил вернулся на рабочее место. Все штамповали, и никто не произнёс ни слова. Первому надоело молчание словоохотливому Мишке Никонорову.

— Ну как простился с дочкой? — не без ехидства спросил он.

— Простился, — ответил Ермил. Ответил он таким голосом, что бригада обратила на это внимание.

После прихода Веры работа у Ермила явно не ладилась. Сначала ему показалось, что бусы штампуются косые. Он посмотрел «камешек»: вроде косина есть. Подбил пуансон, но, видно, перестарался — косина стала заметнее, но уже с другого бока. Пока подбивал, забыл вытащить жигало из печки, и стекло свалилось вниз да вдобавок треснула облепка. У него тряслись руки, а сердце никак не могло найти места в груди, скакало из стороны в сторону. Так, не наштамповав и десяти тысяч до конца смены, он вычистил печку и, одеваясь в прихожей, сказал Саше:

— Вы у меня с Казанкиным ни разу не были. Может, зайдёте?

Лыткарин удивился приглашению Ермила, но, не задумываясь, ответил:

— Зайдём. Сейчас Ерусалимскому скажу.

Они втроем вышли из штамповки и направились к Ермилу.

— А тебе что так захотелось пригласить нас? — спросил дорогой у Ермила Саша.

— Не хочу быть сегодня один, — серьёзно ответил Прошин.

Они пересекли речку, поднялись на гору к школе и свернули направо на булыжную старую дорогу, пересекли железнодорожный путь и остановились у обветшалого двухэтажного дома в окружении таких же обросших мохом деревьев.

— Значит, здесь живёшь? — Васька присвистнул, сдвигая кепку на лоб. — Мы с тобой почти соседи. Я на 1-й Рабочей живу.

Ермил достал ключ, открыл дверь, провёл друзей в коридор.

— Это хрошо, что ход отдельный, — промолвил Казанкин. — Если с ночной пришёл, не надо будить хозяев. Это ценно.

— Хозяйку зовут Полиной Андреевной, женщина хорошая, — сказал Ермил. — Она мне, как мать. Проходите в комнату.

Сашка с Васькой сняли ботинки, прошли в жилище Ермила.

Комната была небольшая, в одно окно, которое выходило в небольшой сад. Под окном росли высокие «золотые шары», кусты акации, георгины, отцветшие, пожухнувшие, но ещё не выкопанные. Сбоку была лужайка с изумрудно-зелёной, сочной, видно, за лето не один раз кошенной молодой травой.

В комнате стояла кровать, накрытая серым одеялом, стол, три стула, тумбочка, на которой лежала раскрытая книга. Саша взял её. Это была «Цусима» Новикова-Прибоя.

— Читаю в свободное время, — сказал Ермил, видя, с каким вниманием Лыткарин разглядывает книгу. — Давайте перекусим, ребятки. Вы посидите, я сейчас быстро… Колбаски поджарим да чайку попьём. Я хозяйке скажу, она всё сделает, а мы поговорим.

Пока Ермил ходил к хозяйке, на её половину, Сашка с Васькой рассматривали фотографии на стене, в светлых полированных рамках. На одной из них была изображена светленькая девочка, лет пяти-шести, с бантом в волосах, в платьице с белым вышитым воротником.

Вернулся Ермил, подмигнул ребятам:

— Сейчас всё будет готово: колбаска жарится, чайник скоро закипит.

— Это кто у тебя на фотке? — спросил Казанкин. — Дочка?

— Дочка, — ответил Ермил.

— А ты женат? — спросил Лыткарин.

— Был. Теперь не женат…

Лицо его помрачнело. Он задержал взгляд на фотографии, потом продолжал:

— Я лет пять жил один, один переживал. А наверно, зря. Ведь жизнь идёт, чего мне оставаться в стороне. Я ещё молодой. А сегодня странен я сам себе показался. Я как бы на свет божий заново появился… Вроде бы праздник у меня.

Он вышел в коридор и принёс дымящуюся сковородку с колбасой, хлеба, поставил на стол чашки с блюдцами, вазу с печеньем — хозяйка дала, и пригласил ребят:

— Садитесь! Берите вилки, хлеб, кушайте…

— Тебе не скучно жить… одному? — спросил Лыткарин.

— Скучно, — честно признался Ермил. — Очень бывает скучно. Особенно осенью, по вечерам, если не работаю. Я, правда, захаживаю к хозяевам, Полине Андреевне, Григорию Евстигнеевичу, поболтаем немного, телевизор посмотрим, бывает в «дурачка» перекинемся. Моей дочке, — неожиданно переменил он тему и указал на портрет в рамке, — теперь тринадцать лет, почти невеста.

— Она здесь живёт? — спросил Казанкин.

— Нет, ребята. Далеко отсюда. В Анапе. А может, уже и не в Анапе. Жена моя… то есть мать её, бегает с места на место, это значит, чтобы я не ухватил дочкин след. Я не здешний. Здесь года как два. А родился в Череповце, вернее, под Череповцом. Знаете такой город?

— Знаем, — почти в один голос ответили Казанкин с Лыткариным. — Мы его по географии изучали. Там ещё металлургический комбинат…

— Правильно, ребята. Вы всё знаете. Пришли вы в штамповку, и светлее в ней стало. Лучше стало. Раньше пили там, ох, как пили, и до поножовщины доходило… Как получка, аванс, давай соображать, новенький придёт — обмывай первую зарплату. Еще Фунтиков молодец. Правильный он человек. Не даёт бригаде каждый день квасить…

— А мастер?

— Мастер тоже. Хороший он, Пётр Алексеевич. Только иногда перегибает палку… Я бы сказал подхода у него нет. У нас как у рабочих? Мы хотим, чтобы к нам подход был. Не так — пришёл, наорал: давай, давай — и ушёл. Сейчас на голом энтузиазме никто работать не будет. Мужики стали такие… Ты приди, скажи, так, мол, и так, пропадаем… А что пропадаем? Да вот план не тянем. Поговорили, обсудили — вместе решили, и каждый своё дело вытянет. Тебе, например, — он ткнул пальцем в Ваську, — когда придёт мастер и говорит: «жми, сынок! — не очень охота «жать».

— Мне, — заулыбался Васька. — Мне совсем неохота.

— Так и другим. А если он подойдет и скажет: «Вася, милый ты мой, хороший, поднажми, браток, горим, план не вытянем». Ты подумаешь, подумаешь, а потом скажешь: отчего не поднажать, раз просят. Сам вижу, что горим.

— Правильно ты, Ермил, сказал, — проговорил Васька. — Я сам до этого не допёр бы. Я раньше думал: почему, когда бригадир скажет, я не огрызаюсь, хочется работать, а когда мастер — убей, неохота.

— Так они говорят об одном, а по-разному. Один от души просит, а другой требует — давай и всё! Пуп надорви, а выполни.

Ребята ушли от Ермила, когда было темно. Васька пошёл провожать Сашу. По дороге они говорили, что Ермил хороший человек и разбирается в людях, никакой он не тёмный и не керженский, как обрисовал его Никоноров.

— И Вере он очень понравился, — добавил Саша. — Видишь, приходила сегодня к нему.

На перекрестке они расстались.

— Пока!

— До завтра!

Казанкин пожал приятелю руку и пошел на 1-ю Рабочую улицу, где снимал квартиру.

14.

Оставшись один, Ермил убрал со стола, вымыл на кухне посуду, вытер насухо и убрал в шкафчик, определённый для него Полиной Андреевной. Он собрался выключить свет и уйти, как вошла хозяйка.

— Проводил гостей? — спросила она.

— Проводил, — ответил Ермил и задержался в дверях. — Хорошие ребята..

— Зайдёшь к нам? Мы с хозяином не спим, смотрим телевизор.

— В следующий раз, — отказался Ермил.

— Ты, Ермил, какой-то сегодня расстроенный. На работе может что? — Полина Андреевна внимательно всмотрелась в лицо Прошина.

— На работе нормально. Так я. Устал, наверно.

— Может, и устал. Ладно, пойду я, а ты отдыхай.

Она потушила свет, и её грузная фигура скрылась за дверями хозяйской комнаты.

Ермил вернулся к себе, взял с тумбочки книгу и присел к столу. Шелестнул страницами. Читать не хотелось. Подержав книгу с минуту в руке, отложил и прилёг на постель, не снимая одеяла.

Вчера он сидел на берегу оврага на старом пне, оставшимся от спиленной сосны и смотрел в небо, на реку, на мостки, на проходящих по тропинке людей, казавшимися маленькими. Было тихо. Лишь иногда проносились по насыпи электрички да натуженно гудели тяжело гружённые составы, или, качаясь из стороны в сторону, тряслись пустые платформы, звеня и скрежеща железками бортов. В электричках виднелись лица людей: одни глядели равнодушно в окна, другие смотрели на проносящийся мимо ландшафт, облака, мелькавшие столбы с любопытством. За окнами было много детей…

Высоко в небе, так высоко, что еле виднелись, пролетели журавли. Ермил подумал: вот и птицы собрались в стаю и полетели на юг. Вывели птенцов, поставили на крыло и в путь до следующего лета. А он уехал из родных краев. А почему уехал? Её ведь там нет! Наверное, потому, что слишком много связано с этим человеком, чьё имя он выбросил из сердца. Ходить по этим местам, где хожено и перехожено, где купались и загорали, слушали соловьев и всегда, проходя то ли мостик, то ли рощицу, то ли обрыв, дом, палатку — всегда в сердце вызывать воспоминания, которые давили на воображение, порождая картины прошлого — и радостные, и в то же время горестные.

Почему у него не получилось с ней жизни? Он много раз спрашивал себя об этом и не находил ответа. Сам виноват? С себя он вины не снимал, может быть, был не тем, кем хотел? И в мечтах, и наяву он хотел только хорошего, он не желал плохого ни ей, ни себе, ни дочке, никому. Даже пса шелудивого не раз приводил; кошку приблудную выкармливал, несмотря на ругань с её стороны. Не жесток он сердцем. А почему оно ожесточилось? Почему? Нет ответа. Во всяком случае, он никак не найдёт. Пытался выяснить в разговорах, в беседах с близкими людьми, но те не знали, или не говорили. У них был порядок, своя жизнь, далёкая от его жизни, они сочувствовали, утешали, как могли, хлопали по плечу: «Не пропадёшь!», но в их глазах не видел он участия. Это были дежурные слова, которых нельзя было не произнести, если ты считал себя воспитанным человеком. Тогда он впервые почувствовал себя одиноким. И со временем это одиночество углублялось и становилось всё более ощутимым, он заперся в себе, потому что ему казалось, что все хотят обмануть его, как обманула она.

Женился он не рано. Отслужил в армии, стал работать. Работал, мечтая об институте. Два раза поступал и два раза срезался на экзаменах. На третий раз поступил. На третьем курсе женился. Перевелся на заочное отделение. Жену привёл в дом родителей. С самого начала что-то не пошло, почему-то не пошло, ей, видать ли, родители его не понравились. Часто пеняла ему, что свекровь лезет не своё дело. Он поговорил с матерью, с отцом. Они старые люди, бывает часто, что меряют новую жизнь старыми мерками… Работал, как вол, слесарь-инструментальщик, высокий разряд, зарабатывал хорошо. Раз под крылом отца с матерью жизнь не получается — давай совьём своё гнездо. Копил денег, родители помогли, дом отстроили, обставили его не хуже, чем у людей. И всё равно жизнь была не в жизнь. День ничего, день — никуда не годится. Ночью он не знал, куда себя девать, выходил на крыльцо — жена была беременна — не хотел душить будущего человека дымом — и отходил в куреве.

Родила потом дочку. Роды были трудными. Думал, что теперь заживёт — новая жизнь вступила в дом. Маленькое существо топало босыми ножками по полу, манило, звало ручонками, пищало, улюлюкало, а потом заговорило. Боже, какое это было счастье! Потом опять пошло-поехало. Может быть, утряслось бы, а может, и нет, неизвестно, но в дом Ермила тянуло всё меньше и меньше. Стал задерживаться после работы, нашёл себе компанию, стал появляться за полночь пьяным. Она стала обзывать его пьяницей, другими словами, на которые он обижался и сильнее после этого пил, старясь заглушить память. Думал, что будет легче. Но легче не становилось. А было тяжелее и темнее. Она ушла к своей матери. Потом подала заявление на развод. Он не хотел, чтобы их развели, из-за дочки не хотел, но их развели… Она с дочкой жила в одной комнате, он — в другой. Приводила милицию. Да мало ли что она делала, пытаясь испортить ему жизнь. Он забрал свои вещи, все они уложились в один чемодан, поглядел на стены и ушёл. Снял частную комнату и стал жить один.

В квартиру взглянуть на дочку не пускали его, гостинцы и игрушки, которые он приносил, беззастенчиво швыряли в лицо и захлопывали дверь. Упорством своим добился встреч с дочкой. Тем более, что Верочка спервоначала тянулась к нему. Потом дочка повзрослела и не стала с ним встречаться, говоря, что мать запрещает. Он помнит, как однажды воспитательница детского сада привела к нему Верочку. Был сентябрьский вечер. Дочка шла и грызла пластмассовую туфельку от куклы. Глаза были сердитые и печальные.

— Я не знаю, где ваша жена живёт, — сказала воспитательница Ермилу. — За девочкой никто не пришёл, а время позднее. Мы закрываем сад…

Как Ермил обрадовался — он побудет с дочкой. Не знал, куда её усадить, чем накормить. Думал, как бы дольше за ней не приходили. Но через час пришла тёща и забрала девочку.

Потом жена вышла за другого. Второй муж дочку удочерил, они отказались от алиментов, и для Ермила закатилось солнце. Они уехали из городка, переезжали с места на место, жили в Анапе, а потом их следы затерялись. Жениться в другой раз он не хотел, что-то оборвалось внутри, и он перестал об этом думать…

За окном поднимался ветер. Он налетал порывами, и плохо промазанные стёкла дрожали и позванивали, будто робкий страннник стучался в дом, пережидал и снова стучался, видя, что ему никто не открывает. «Может, и вправду кто-то стучится?» — подумал Ермил, встал с кровати и вышел посмотреть. Но никого не было. Были потёмки. Шелестела затвердевшая, ломкая листва на деревьях и тихо осыпалась на землю.

Были времена, когда он, живя на частной квартире, ждал, не придёт ли она. Может, пройдёт наваждение, одумается она, постучится и скажет: «Ермил, мы оба с тобой не правы. Я была не права, но и ты хорош гусь. Давай жить по-хорошему. Дочка у нас». Но никто не приходил, и никто не стучался. А он часами ждал, что сейчас стукнут в стекло, и белая рука промелькнёт и лицо, смутно видимое через стекло, кивнёт ему. Но лишь ветер стучал неплотно прикрытой форточкой и гулял по пустой комнате. А утром? Утром он летел, чтобы увидеть, как она с Верой торопится в детский садик. Летел, а прохожие останавливались и удивлённо глядели ему в след: что за сумасшедший бежит. Или случилось что? Конечно, случилось! Жизнь кончилась!..

Он видел издалека её с дочкой, чаще с тем, её вторым будущем мужем, и медленнее, медленнее делались его шаги, и замирал он на месте, лишь только сердце, сердце стучало, стучало, стучало…

Послышались шаги у двери и голос Полины Андреевны:

— Ермил! Не спишь?

— Не сплю. А что?

— Ты что-то кричал? Я подумала во сне…

— Может, задремал я. Сон нехороший приснился…

— Я так и подумала. А ещё подумала, может, с сердцем что? Ведь в каком цехе работаешь — в горячем! Весь на огне.

— Спасибо Полина Андреевна. Всё пройдёт. Это так что-то…

Он встал, вышел на крыльцо. Закурил. Ветер смазывал дым и уносил в сторону. Ермил долго глядел на тлеющий кончик папиросы. Вот он уменьшается и гаснет, не раскуриваемый…

Промчалась поздняя электричка, мелькая освещёнными окнами, и скоро пропала в темноте, и только отзвук колёс дрожал в вечернем воздухе, но скоро и он пропал.

15.

Мишка Никоноров не явился на работу. Прошёл час, второй. Фунтиков раза два посматривал на часы — Мишки не было. Часов в одиннадцать к Колосову пришла Мишкина жена — худенькая, невысокого роста со светлыми волосами женщина с красивыми глазами и сказала, что муж в больнице.

— Что случилось? — спросил Колосов, подняв на женщину подозрительные глаза.

— Вчера ногу подвернул. Ходила с ним в больницу. Еле доковылял. Дня на три — четыре, говорит врач, больничный ему обеспечен. Вот пришла сказать вам, чтобы не беспокоились…

— Хорошо, что зашла, — сказал Колосов. — Спасибо.

Весть, что Мишка повредил ногу, быстро облетела штамповку.

— Докувыркался, — сказал Сеня Дудкин. — По пьянке, наверно, к земле приложился.

Его никто не поддержал, и разговор на эту тему не был продолжен.

Никоноров жил неподалеку от штамповки в «мадриде», так называли здания бывшей богадельни по обеим сторонам Южных ворот бывшего монастыря, в крохотной угловой комнате на первом этаже. На обед всегда ходил домой и больше положенного времени не задерживался. Иногда даже приходил раньше. Фунтиков его в этих случаях добродушно спрашивал:

— Никак жена прогнала?

— Сам ушёл. Что мне со старой шваброй делать.

Говорил он это с иронией. Ни он, ни его «швабра» старыми не были. Мишке от силы было лет тридцать, его жене не больше.

Круглое Мишкино лицо с острым носом и серыми плутоватыми глазами всегда было подвижным и, наверное, от этого морщины рано избороздили его. Живой Мишкин характер больше всего отражался в языке, и в этом он очень походил на Казанкина, про которого говорили: «В каждой бочке затычка». Больше получаса за станком он не мог усидеть — уходил перекуривать или пить воду. Но работал сноровисто. Никакой не штамповочной работы не любил и когда его куда-либо посылал мастер, не ходил или старался отлынить.

— Я чего — пришёл стекло таскать или штамповать! У вас грузчики есть — пускай таскают и разгружают. Нету? Наймите! По штату не положено? Мне тоже не положено. У меня не та профессия. Чего? Я тёплое место занял? Так сядь за мой станок и пожарься. Быстро язык-то отсохнет.

— У тебя что-то не сохнет, — смеялись ребята, слыша такой разговор.

— У меня особенный, — вместе со всеми смеялся Мишка.

— Это точно. Как помело…

— Бригадир! — кричал Никоноров Фунтикову. — Пересади ты меня с этого места. Посади сюда салагу. Вон у тебя их сколько! Мотор уши заложил. Оглохну на работе — ты отвечать будешь!

Говорил он это, как сам выражался, «для понту». А предложи ему пересесть на другое место — не пошёл бы. Здесь стоял, привинченный к полу, один из лучших станков, лёгкий в работе. На нём за смену Мишка без особых усилий выдавал пятнадцать тысяч бусинок.

Вечером всегда становилось тише. Заканчивал работу и уходил домой начальник цеха Родичкин, расплывшийся мужчина неопределенных лет, пустели токарная мастерская и слесарка, сбегали вниз с участка брошек и клипсов женщины и девушки, стуча каблуками туфель, хлопали беспрестанно двери, и потом надолго воцарялась тишина. Лишь бессонная штамповка изрыгала пламя, и светились жигалы. В это время в штамповку не заглядывали рабочие из других подразделений, намёрзшиеся на улице и приходившие погреться. Ровно гудела печь, и шумно вырывался воздух из труб, гонимый мотором. В такое время работалось спокойнее и ровнее, и делалось бус всегда больше.

Мишка в расстёгнутой рубашке, под которой виднелась голубая майка, ловко штамповал, и от движений плечи, грудь и живот подёргивались. Воздух вентиляции слабо раздувал зачёсанные набок негустые волосы овсяно рыжеватого цвета. Мишка клал жигалу на порожек печурки и затягивал часто одну и ту же песню:

Вот бледной луной осветился

Тот старый кладбищенский двор.

А там над сырою могилой

Плакал молоденький вор.

Голос у него был хороший, он не перевирал мелодию, и у него получалось, как у заправского певца. Здесь под каменными сводами, несмотря на шум, голос наливался внутренней мощью, усиливался и наваливался на слушателя сверху и с боков. Казалось, это не Мишка поёт, а поют камни. Хотелось петь даже тем, кто не мог петь, кому, как выражаются в народе, медведь на ухо наступил. Пробовал петь Сеня Дудкин. Несмотря на его мощную фигуру, голос у него был слабый и после нескольких неудачных попыток подражать Никонорову, после того, как штамповщики посоветовали ему петь в бане или в лесу, он перестал открывать рот и только слушал, что вытворяет Мишка.

Правда, потом спросил:

— А почему в бане мне петь или в лесу?

— А потому, — глубокомысленно изрёк Вася Новоеирусалимский, поднимая кверху палец, — что в бане шайками гремят мыльщики — тебя не слышно будет, а в лесу народу мало бывает, так что ори вволю — всё равно никто не услышит.

В байках с Новоиерусалимским мог состязаться только Мишка. Обычно в коридоре во время обеда или перекура образовывался круг отдыхающих, пришедших разогнуть спины, выпить стакан холодной воды или просто почесать языки. Только Ермил, пожалуй, не ходил сюда. Или очень редко.

Когда собиралось больше двух, в ход шли истории и «загиналки». Мишка любил страшные повествования, правда, в основном, они у него кончались весело и даже смешно. Была в его историях недосказанность, неровность, но рассказывал он всегда экспрессивно и, где не хватало слов, там их заменяли жесты и мимика. Мишка изображал походку, речь своих героев, изображал, как шумит лес, воет осенний ветер в проводах, гремит гром, или идет дождь.

Особенно «ужасны» были его побасёнки в осеннюю пору, когда сеялся мелкий дождь, ветер выгибал листы ржавого железа на крыше, и они гнулись под его порывами, дребезжали, выли и стонали…

— Это что за история, — говорил Никоноров, почёсывая пальцем под воротником. — Вот у нас здесь рядом, какая история случилась, слушайте…

И правда, места для таких историй лучше было не придумать: бывший монастырь, полуразрушенные церкви, остатки старой стены над рекой, таинственные подвалы, заброшенный погост — всё располагало к тому, что здесь не обходилось без таинственного, могли померещиться и черти, и домовые, и русалки в реке, и Бог весть что…

— Так слушайте, — затягивался Мишка сигаретой. Курил он «Памир» или «Приму». — Копали мы на погосте как-то яму под стекло. Кто копал? Я, Болдырев да Мухтар-ага. Спросите их. Они не дадут соврать. Будете их менять и спросите. Так вот — копаем мы яму…

— А на каком погосте это было? — спросил Казанкин.

— Рядом с проходной. Там же хоронили когда-то. Это сейчас сквер. Так вот. Мы уже глубоко в землю зарылись, как лопата у Мухтар-аги вдруг выскользнула из рук и исчезла. Нет её!

Мишка открыл рот и круглыми глазами обвёл присутствующих, которые тоже круглыми глазами смотрели на него и боялись дышать.

В минуты особенного драматизма в рассказе, чтобы создать нужный эффект, Мишка тянул время, давая слушателям возможность глубже почувствовать сказанное, делал паузы, притом затяжные, закуривал или уходил отпить из-под крана, или что-то долго искал в карманах и не находил, или просил: «Дайте спичку, сигарета погасла».

— Ну что дальше? Куда лопата подевалась? — спрашивали ребята.

— Провалилась под землю. Посмотрели, а вглубь ведёт ход. Яма расширяется, как воронка, земля скатывается — шурх, шурх, шурш-ш… Ноги наши, значит, в дрожь, а хочется посмотреть, что там внизу, хоть и сердце заходит…

Слушатели облизывали пересохшие от волнения губы, а Мишка продолжал:

— Вы знаете Кешку Болдырева, он воевал, был в разведке, ему ни чёрт, ни дьявол не страшны, он и говорит Мухтар-аге: «Давай, Мухтар, гони за фонарём! Счас влезем, посмотрим…». Мухтар быстро сгонял, принёс фонарь и кусок верёвки на всякий случай. Разрыли малость отверстие, а там чего-то вроде ступенек… и очутились в склёпе.

— Где очутились? — перепросил Казанкин.

— В склёпе. Не понимаешь что ли?

— В склепе, наверно.

— Не перебивайте. Говори, дальше.

— Сухо там, потолок низкий, но стоять в рост можно. Посветили фонарем, а там гроб на ножках стоит. Знаете, такие столбики с медными шишечками… Мы как дунем оттуда.

— А чего испугались? Гроба?

— Да нет. На нас просто жуть напала.

— И Болдырев убежал?

— Он первым. После он говорил, что на войне ничего не боялся, а здесь оторопь нашла, и сердце холодом обдало…

— А теперь, где это место?

— Засыпали, — ответил Мишка, давая понять, что рассказ закончен.

И вот прошло четыре дня, а Мишка на работу не выходил.

— Сходили, навестили бы Никонорова, — вскользь как-то заметил Колосов. — Что-то задерживается, бедолага. Серьёзное, видать, случилось….

Собрались все за исключением Коли Мячика. Сказали об этом мастеру.

— А у тебя что? — воззрился он на Колю, придя в штамповку. — Понос или золотуха?

— Ему теперь не до нас, — ответил за Мячика Васька. — Он к свадьбе готовится.

— К какой свадьбе? — не понял мастер.

— А вы не знаете? Он же Соньку нанизчицу сосватал.

Колосов по-своему, с прищуром, посмотрел на толстого Колю Мячика.

— Поздравляю. На свадьбу позовёшь?

— Позову, — ответил Мячик, и густая краска залила лицо.

Колосов не знал, что после того, как ребята познакомили Колю с Сонькой, дела у тех пошли на редкость замечательно. Коля раза три самостоятельно проводил подругу, а потом сделал предложение. Какие слова он ей говорил, никто не знает, знают лишь только то, что Сонька на другой день пришла в нанизку счастливая и радостная, и рассказала подругам, что Коля Мячик хороший парень, что он сделал ей предложение, и она согласилась, и что сегодня или завтра они пойдут в деревню к его матери за благословением. В нанизке целую неделю только и говорили об этом событии, а потом стали расспрашиваь Соньку, как она сходила в гости.

Сонька, вытирая перемазанные мелом руки о халат, с воодушевлением рассказала, что мать Мячика приняла её очень радушно, усадила за стол и весь вечер сидела, подперши рукой щёку, и только что и знала, что смотрела на Колю и Соньку, и будущей снохе подвигала самые лучшие кушанья. А на встречу она постаралась: испекла пирогов, принесла мёду, наложила полные вазы варенья. Из съестного был и студень, и языки с хреном, и салаты и чего только не было. И говорила, что наконец-то нашлась девка, которая окрутила её парня и она этому очень рада, потому что этому тюфяку хомут нужен, и он теперь не останется холостым на всю жизнь и не будет бобылем, и теперь она может закрыть глаза спокойно, зная, что Коля пристроен.

— Только живите дружно, годков-то вам уже не мало. Живите, где хотите, хоть у меня, дом большой, хоть в городе у Сони, только не забывайте меня, старуху. Коля, не забывай меня! — Она вытерла глаза, в которых стояли слёзы.

— Не забуду, маманя, — ответил Коля, тоже прослезившись, и поцеловал мать.

Об этом рассказала Сонька подругам и ещё сказала, что мать Мячика держит корову, поросёнка, овец, участок у них большой, и всего-то у них видимо-невидимо и завтра они поедут покупать золотые кольца, и что всех она приглашает на свадьбу.

— Так что шейте себе новые платья, — заключила она.

Поэтому Колю отпустили с миром, а, отработав смену, остальные штамповщики пошли навещать Никонорова, предварительно купив в магазине соку и фруктов. Днём был небольшой морозец, а потом стало оттаивать, и на дорожках везде была грязь.

Мишка принял штамповщиков в своей комнате, маленькой, квадратной, с цветами на подоконнике.

Он приковылял к двери, когда постучались и, открыв ее, удивился:

— О-о-о, — неестественным голосом проговорил он, отодвигаясь в сторону и пропуская гостей. — Кого я вижу? Мартеновцы пришли! Да сколько вас!

Мишка был в замешательстве. Но быстро справился с собой. Предложив раздеться, он усадил, кого на табуретку, кого на стулья, а кого на кровать.

— Мужики, я не ждал, честное слово. Не ждал!

Он тоже сел на стул, поставив костыль между колен.

— Не ждал… Вас и угостить нечем…

— Ты не беспокойся, — сказал Фунтиков. — Ничего нам не надо. Мы ведь ненадолго.

— А этот хмырь, — Мишка указал на Ваську, — вчера прискакивал: как твоё здоровье, а ничего не сказал, что вы придёте.

— И правильно сделал, — Фунтиков рубанул воздух рукой. — Так лучше — нечаянно. Ты нам скажи — сколько ты намерен бюллетенить?

— Я не знаю. Я бы сейчас в штамповку. Знаете, ребята, как мне эту неделю осточертело? Да лучше бы рука, чем нога, ни встать, ни сесть… ни сходить куда. А как у вас дела?

— Как дела!? — Фунтиков дёрнул шеей, ему давил воротник новой рубашки. — Тебя вот нет. Брали обязательства план к Октябрю перевыполнить, а теперь…

— Да, братцы, подвёл я вас. — Мишка нахмурился. — Может, я и выступал когда, но я же не нарочно… Натура у меня такая… Скоро выпишут, трещина зарастёт…

— Да ты не беспокойся. Отдыхай, набирайся сил, — убедительно провозгласил Фунтиков. — Ребята за тебя поднажмут…

— Осточертело всё без работы. — Мишка махнул рукой. — Ты, дядя Ваня, на мой станок посадил кого?

— Посадил. Васю Казанкина.

Мишка обернулся к Новоиерусалимскому:

— Давай жми, сынок. Не подкачай!

Все рассмеялись, услышав слова мастера, спародированные Мишкой, а Фунтиков, пряча улыбку, сказал:

— Он жмёт. Даёт по двенадцать тысяч. Это почти сто пятьдесят процентов…

— Пятьдесят процентов за тебя, Михал Облепыч, — посмеялся Казанкин.

Мишка замахнулся было костылем:

— Не можешь без ехидства…

— Где тебя угораздило ногу подвернуть? — спросил Фунтиков, возвращая разговор в нужное русло.

— Да со ступенек спускался у штамповки. Крутые они, сам знаешь. Оскользли…

— Не под этим делом? — Фунтиков щёлкнул пальцами по горлу.

— Да что ты, дядя Ваня! — Мишка вытаращил глаза. — Я счас особенно не принимаю. Так, когда гости. Скоро я сам к вам приковыляю… думал уходить из мартена, а теперь вот неделю не работаю и скучно мне без вас. Без туфты говорю…

Они посидели с час. Мишка уговорил их выпить по стакану чаю, который взялся приготовить Казанкин, включил телевизор, который никто не смотрел.

Прощаясь, Мишка вздохнул:

— Подвёл я вас. Но ничего. Приду, наверстаю.

Его глаза глядели влажно и грустно.

16.

Ермил пришёл домой после дневной смены уставший и продрогший. В штамповке он перегрелся, а на улице его продул пронизывающий ветер, и он почувствовал, что его знобит. Хотелось напиться горячего чаю и лечь в постель.

Он в коридоре снял плащ и стал стаскивать мытые в луже ботинки. Из своей комнаты вышла Полина Андреевна.

— Ермил, — сказала она, — к тебе гости пришли, ждут тебя дожидаются. — Она поправила сползшую с плеча тёплую шаль.

— Какие гости? — удивился Ермил, поставив снятые ботинки у калошницы и повернув голову в сторону хозяйки. — Я никого не жду.

— Проходи, увидишь.

Грузная фигура Полины Андреевны уплыла в свою комнату.

Ермил просунул ноги в тапочки (Полина Андреевна ревностно следила за чистотой в своём доме) и направился к себе, недоумевая, кто это к нему забрёл. Никто его здесь не знал, кроме штамповщиков. Он открыл дверь и остановился на пороге. На маленьком диванчике сидела Вера. Резиновые сапожки она сняла, и они стояли в уголке на газете.

— Папка! Папка пришёл! — воскликнула она, соскочила с дивана, подбежала к Ермилу и повисла у него на шее.

— Кто к нам пришёл, — заулыбался Ермил, подхватывая девочку под мышки, и только тут увидел Сашу, сидевшего на стуле за шкафом.

— Привет, — сказал Ермил, опуская девочку на пол и пожимая Саше руку. — Нежданные гости. Чаю хотите?

— Хотим, — ответил Саша за себя и за Веру, приподнимаясь и шагая по комнате. — Холодно сегодня на улице.

— Ладно, посидите. Я счас чайник поставлю.

Ермил ушёл на кухню, зажёг керосинку и поставил чайник. Ему радостно как-то было, что он увидел снова Веру, и отчего-то грустно. Вроде бы одно он не оторвал от себя, а другое уже приставил. Называет его «папкой». Дочка его папкой не называла, а звала «папулей». Когда маленькая была, звала, а подросла — перестала. Никак его не называла.

Он вернулся в комнату.

— Где же вы встретились? — спросил он Сашу.

— Около школы. Она выходила с уроков.

— Ты прямо из школы? — спросил Ермил Веру.

— У нас было всего три урока.

— Тебя сегодня спрашивали?

— Юлия Павловна спрашивала.

— И чего поставила?

— Пятёрку.

— Какая ты молодец. — Ермил погладил девочку по голове.

— Папка, возьми меня к себе жить? — Вера произнесла эти слова и как бы испугалась произнесённого, притихла, втянула голову в плечи и ждала, что скажет Ермил.

Он сразу не ответил. Горло неожиданно сдавило, он не мог произнести ни слова и даже проглотить жёсткий ком, да и как он мог сразу ответить. Вопрос был настолько неожиданный, что он растерялся. Он кашлянул и сказал:

— Не так-то всё это просто, Вера. Ведь у тебя есть мама, бабушка. Возьму я тебя к себе, а они придут и заберут тебя.

— Они не заберут.

— Почему не заберут?

— Бабушка старая, а маме всё равно. Она говорит, что я ей надоела.

— А где сейчас твоя мама?

— Уехала. Она с нами давно не живёт. А живёт далеко.

— И ты редко её видишь?

— Редко? Совсем не вижу почти…

— А мама твоя просто так говорит, что ты ей надоела, когда сердится.

Видя, что девочка вот-вот расплачется, плаксивая гримаса исказила лицо, Ермил проговорил:

— Ты погоди. Мы что-нибудь придумаем. Не сразу всё решается. Чаю сначала попьём, а там видно будет, а? Ладно?

Девочка кивнула.

Постучавшись, вошла Полина Андреевна.

— Я вижу, ты чайник поставил, — обратилась она к Ермилу. — Пойдёмте ко мне чай пить. У меня варенье есть, своё, и хорошего ситного я сегодня купила, очень мягкого. Пойдём, Верочка. — Она взяла девочку за руку. — Пойдёмте, и вы, молодой человек, — позвала она Сашу. — Не стесняйтесь!

Полина Андреевна знала события того вечера и ночи, когда в штамповке появилась девочка, и очень близко приняла к сердцу судьбу ребёнка. Усадив всех за стол, больше всех она заботилась о Вере — подкладывала ей варенья, дала салфетку, чтобы не капнула на платьице.

— Разные судьбы у людей, — говорила она и вздыхала, поправляя шаль на груди. — У кого, какая сложится. Нам вот с мужем Бог детей не дал. А дети это такое счастье! Сейчас ну что мы с ним одни живём. Живём не плохо, в достатке, но лучше бы жили, если бы были дочка или сынок. Надо для кого-то жить, а так, раз не для кого… жизнь становится пустой. Правда, Ермил?

— Вы с супругом друг для друга живёте.

— Это так. Но это не полное счастье…

— Не всегда то получается, — проговорил Ермил, отодвигая пустой стакан, — к чему стремишься, что намечаешь, о чём мечтаешь.

— Это то же правда. — Полина Андреевна задумалась, а потом спохватилась: — У меня же конфеты есть.

Прошла к буфету, достала кулёк конфет, положила в вазу:

— Угощайся, доченька! — Она погладила Веру по голове. — Кто тебе косички заплетает?

— Бабушка.

— Она у тебя старенькая, видно. Руки у неё уже непослушные.

— Она плохо ходит, — ответила Вера. — Но я её люблю.

— Правильно, доченька, — улыбнулась Полина Андреевна. — Надо любить старших. Умница.

— Полина Андреевна, — обратился Ермил к хозяйке, видя, что Вера напилась и отодвинула чашку в сторону. — Нам надо идти. Надо Веру проводить посветлу. А то бабка опять будет беспокоиться.

— Идите, идите, — всплеснула хозяйка руками. — Конечно, идите! Это я заболтала вас. Вот, Верочка, возьми конфет на дорогу. Дай я в кармашек фартучка положу. Хотя нет. Они там могут растаять. Я их положу в портфель.

Полина Андреевна проводила гостей с крыльца.

— Ну, идите, идите.

Долго смотрела им вслед, как они шли к железнодорожной линии.

— Ты не идёшь домой? — спросил Ермил Сашу.

— Я провожу вас. Делать дома нечего. Вера, давай портфель?

Они пошли по насыпи, где змеились наезженные стальные рельсы, миновали высокий и гулкий железнодорожный мост, шли по шоссе, обочины которого шелестели опавшими листьями, когда налетал порывистый ветер. Подошли к верочкиному дому.

Саша теперь разглядел его. Он был небольшой, с железной крышей, покрашенной суриком. Красили давно, крыша потемнела, кое-где проступали светлые пятна — или от сырости, или от ржавчины. Забор тоже был ветхий, столбы кое-где покосились и некоторые штакетины были прибиты неровно, взамен сгнивших.

Он вошли в изгородь. По бокам дорожки, тронутые утренним морозом, повесили почерневшие шапки георгины. Листья были чёрные, почти что сгнившие. Участок за домом летом был занят картошкой. Ботва частью была сложена в кучи, частью разбросана по участку.

Бабушка Веры встретила их радостно, пригласила в дом. Предложила раздеться. Усадила. Держась рукой за поясницу, прошла на кухню. Ходила она плохо, слабо наступая на ноги.

— Сейчас, Вера, я накормлю тебя и гостей чайком угощу.

— Я не хочу, бабуль, — ответила Вера. — Я пила чай…

— Где ж ты пила? — Старушка посмотрела на Ермила и Сашу.

— У тети Полины… С вареньем и конфетами.

— Это моя хозяйка, — сказал Ермил, отвечая на вопросительный взгляд старушки.

— Вам ещё раз спасибо, — сказала бабушка, подставляя табуретку и присаживаясь. — Как я переживала, как переживала… — Она поправила гребёнку на голове, закинула седую прядь за ухо. — Плохо мне, старухе, жить с такой вот малолетней, — она кивнула на Веру. — Отца нет, мать…

Она махнула с горечью рукой и вытерла концом платка внезапно нахлынувшие слезы:

— Мать не заявляется…

Ермил и Саша молчали. Ермил глядел себе под ноги, а Саша смотрел в окно. Ему было не по себе, как всегда бывало, когда люди делились с незнакомыми людьми самым сокровенным, ему казалось, что и он виноват в их горестях и бедах.

— Я все-таки поставлю чайку, — сказал бабушка, поднимаясь и проходя на кухню. — Вот, вода ещё есть, — донесся до них её голос.

— Давайте, я на колодец схожу, — сказал Саша, вставая. — Где у вас вёдра?

— Сходи, сынок, помоги, — не отказалась старушка. — Мне Юля всё ходит… Вот доживёшь до старости, сама рада не будешь, — говорила она, то ли смеясь, то ли плача. — Вёдра в террасе, а колодец вправо по улице.

Саша взял вёдра и пошёл по воду.

Колодец был почти напротив дома, срубленный из осиновых бревён, его недавно отремонтировали, потому что ряд венцов был белым, чуть ударявшим в синиту. Вал был изгрызан цепью. У колодца стояла женщина. Она опускала ведро, придерживая крутящийся вал рукой.

Когда подошёл Саша, женщина выкачала ведро, но никак не могла поймать его за дужку.

Саша помог достать ведро и вылил его в эмалированную бадью, стоявшую у ног женщины.

— Вот спасибо тебе, хлопчик, — сказала женщина. На её голове был тёплый пуховой платок, на ногах валенки с галошами. — Не знаю, что бы без тебя делала. Хоть караул кричи!

Она пыталась получше разглядеть Сашу, пытливо всматриваясь в его лицо.

Увидев, что рядом с женщиной стоит ещё пустое ведро, он принялся выкачивать и второе.

— Ты чей — спросила она. — Родственник бабки Евдокии? Ты из её дома вышел?

— Из её. Но я не родственник.

Он рассказал, как они познакомились с бабкой.

— Вот оно что, — протянула женщина. Она, казалось, не собиралась уходить домой, хотя оба ведра были полными. — А я, считай, их соседка, вон в том проулке живу.

Она опёрлась на верею колодца.

— Всю их жизнь знаю. И Веруньку, и всех, всех… Отец девочки давно уехал куда-то и там сгинул.

— Он что их бросил?

— Кто знает? Получается, что бросил. Ольга, мать девочки, в девках красивая была, а какой работницей слыла! Позавидуешь. На ткацкой фабрике её портрет всегда висел на Доске почета. Такая была, стало быть, знатная ткачиха. Норму перевыполняла, да что говорить — многостаночницей была. Разные собрания, совещания, обмен опытом… Не совладала с зелёным змеем. С него всё и приключилось. Загуляла она. Компании, вечеринки, рестораны, разные другие сборища, привыкла, ударилась в веселье.

Дочке-то годик был, наверное, может, два, махонькая ещё была, вот здесь в песочке ковырялась с лопаточкой, хорошенькая такая девочка, ласковая. Бывало, подойдёшь, спросишь, как её зовут. Она поднимет глазёнки голубые и скажет: «Вела»…

Муж Ольгин узнал её похождения, разругался, говорит: бросай свои вечеринки, живи, как люди, иначе, говорит, брошу тебя, уйду, жить с тобой, такой подлюкой не хочу. Она немного присмирела, а потом продолжала крутить и выпивать. Ох, уж эта выпивка, сколько рюмка водки сгубила хороших людей. У нас в слободе жил один… работал большим начальником, а на грудь принимал изрядно, тоже пропал, скатился до рядовых, а потом жизнь кончил нехорошо.

Женщина замолчала, вытерла губы рукой.

— Ну, муж Ольгин, кому такая жизнь понравится, собрал свои манатки и укатил, куда укатил, Бог знает. Сначала алименты на дочку присылал, а потом бумага пришла, что, значит, умер он или ещё что. Ну, вобщем похоронили его. Так Вера и стала сиротой. А Ольга ещё сильнее вдарилась в выпивку, с одним пожила, с другим, с работы скатилась. А теперь совсем запойная стала. Все мужики у нее паслись….

— А где ж теперь она работает?

— Да где! На производстве такую пьяницу держать не будут. Работала, где придётся. В магазине уборщицей, дворничихой… Ей ведь деньги не плати, дай только выпить. Когда запивает, на работу по два-три дня не выходит, а то и больше. Вот такие, сынок, дела…

Женщина взялась за ведра.

— Девочка, конечно, предоставлена самой себе. Бабка — та старая. За ней самой пригляд нужен. И с дочерью тоже мучается… Горе одно…

— И никто не может помочь?

— Не знаю. Писали жители, и милиция не раз приходила. С месяц назад приходила женщина какая-то молодая, говорили из района, всё спрашивала соседей, как и что… А разве с Ольгой теперь сладишь! Мужичка прямо стала. Лицо красное, глаза навыкате, голос, как труба иерехонская… Она забьёт в два счета. Ей пса цепного надо, чтобы сладить. Но та женщина, видно, не зря приходила. Вызывали Ольгу в район. Но мало, видать, на неё подействовало. Также продолжала пить. Сейчас уехала куда-то. Дочку матери оставила. Воспитывай, мать!.. Нуф, пойду, — спохватилась вдруг женщина. — Совсем заболталась. Мне еще скотину кормить, поросёнка… Спасибо тебе, хлопчик.

Она подняла вёдра и, стараясь не расплескать воду, спустилась в овражек и завернула за угол ограды.

Саша выкачал воды и принёс в дом, поставил в террасе на лавку.

— Спасибо тебе, сынок, — сказала бабка Евдокия. — Вот уж спасибо.

Ермил сидел за столом рядом с Верой и что-то рисовал на листе бумаги.

— Вот это дом твой, — говорил он, — а это сирень, цветы, а это дорожка, по которой ты ходишь в школу, давай школу ещё нарисую…

— Папка, — сказала Вера, рукой обняв его за шею, — нарисуй мне птицу?

— Я птиц плохо рисую. Зачем тебе птица? Давай другое нарисую.

— Нет, нарисуй мне птицу, с большими крыльями. Пусть, какая получится. На тебе листок, на новом нарисуй?

Ермил ощущал на своей щеке горячее дыхание девочки и тепло её руки на плече.

— А ты любишь птиц? — спросил он, думая о другом.

— Люблю.

— А каких ты больше любишь?

— Всех люблю. А больше журавлей.

— Ты их видала?

— Журавушек? Видала. Бабушка о них мне рассказывала сказки, правда, баба? Они всегда осенью пролетают над нашим домом. Я всегда бегу к окну посмотреть, как они летят.

— А почему ты их любишь больше остальных?

— Не знаю. Наверно, потому, что у них есть дом. Они всегда летят домой. Все вместе и никого не бросают… Рисуй, рисуй! У тебя получается. А говорил, не умеешь. Я видала журавлей на картинке. Похожи очень.

Ермил выводил мягким карандашом линию крыла, рука его дрожала, и черточки получались волнистые.

Вера захлопала от восторга в ладоши:

— Получается, получается! — радостно закричала она. — У тебя получилось, папка!

Бабка Евдокия сидела тихо на своем стуле и вытирала глаза концом платка. Глаза были мокрые и морщины лучиками собрались у глаз, а рука с блестевшей тонкой кожей и синими венами дрожала на тёмном в мелкий цветочек платье.

— Готов твой журавль, — сказал Ермил, отдавая Вере бумагу.

— Я завтра в школе его покажу, — сказала Вера, беря рисунок. — Можно?

— Покажи. Он немного нескладный.

— Складный. Мне такого никто не рисовал.

— Я тебе ещё нарисую, — сказал Ермил. — А теперь нам с Сашей надо идти. Уже темнеет.

— Так чайку и не попили, — вздохнула бабка Евдокия и покачала головой. — Вы не обессудьте!

— В следующий раз, бабушка, обязательно попьём, — поообещал Ермил.

— Вы приходите, — обратилась она к Ермилу. — Верочка очень вас любит. Вы такой добрый….

Вера загрустила немного, видя, как штамповщики, прощаются с бабушкой, но протянула Ермилу и Саше руку, прощаясь, и сказала:

— Буду уроки делать… А птицу я завтра отнесу в школу…

Дорогой Саша рассказал Ермилу о том, что ему поведала женщина на колодце.

— Бабушка мне тоже кое-что рассказала об их житье-бытье, — ответил Ермил. — Но она не падает духом. Оптимистично так закончила: «В каждом дому по кому».

Он шёл ссутулившись и напоминал большую птицу. Это впечатление дополняли полы кашемирового плаща, развевавшиеся от ветра. Он перестал отвечать на вопросы Саши, думая о своём. Саша перестал его расспрашивать и тоже шёл молча, глядя как на востоке небо заволакивается темнотой, а на западе ярко-багровая полоса охватывала горизонт и ширилась, раздвигалась, и облака становились почти прозрачные. «К морозу», — подумал Саша.

17.

Прошла неделя или чуть больше. Скоро должен был быть праздник — годовщина Великого Октября. В один из последних дней октября было воскресенье, и как раз так получилось, что у Лыткарина был выходной. Недавно он встретил Валю и предложил ей сходить на танцы.

Она согласилась.

— Где тебя ждать? — спросил Саша.

— На танцах увидимся, — ответила девушка. — Я с подругой приду. Встретимся.

— Хорошо. Я приду. А ты точно придёшь? — он взглянул в глаза Вали.

— Обязательно приду, — улыбнулась Валя и глаза её залучились.

Вечером в воскресенье Саша стал собираться на танцы. Надел белую рубашку, недавно купленный тёмный костюм, хотел нацепить галстук, но раздумал: и так сойдёт. К галстукам он не привык, хотя считал, что с ним человек выглядит наряднее. Надел венгерские коричневые ботинки на толстой подошве.

Идти надо было почти через весь городок тем же путём, каким ходил на работу. Дело в том, что по воскресеньям танцы были в клубе сельхозтехникума, который располагался в бывшем игуменском корпусе монастыря, недалеко от собора, в котором была штамповка.

Дорогой он встретил старого приятеля Алика, с которым учился все десять лет и дружил с девятого класса.

— На танцы? — спросил его Алик.

— Ага, — ответил Саша. — А ты?

— Я тоже. Шёл к тебе… Давно тебя не видал.

— С месяц не виделись, — улыбнулся Лыткарин. — Я слышал от девчонок, что ты устроился токарем на завод.

— Учеником пока.

Они пошли к бывшему монастырю. Танцы начинались в семь. На улице было уже темно, слегка подмораживало. Идти было легко, дышалось свободно.

Подъезд клуба был освещён. На высоком крыльце с круглыми колоннами толпился народ — парни и девушки. Окна были ярко освещены, но музыки не было слышно.

— Ещё рано, — сказал Алик, взглянув на часы. — Двадцать минут в запасе.

Билеты уже продавали. Саша поискал в толпе Валю, но не увидел её вязаной белой шапочки.

— Кого ищешь? — спросил Алик, проследив за взглядом приятеля.

— Девушку одну, — ответил Саша.

— Хорошую?

— С плохими не дружим.

Алик сказал, что надо купить билеты, а девушка, если обещала, придёт. Так они и сделали. Купили билеты и прошли в фойе, чтобы раздеться. А любители танцев всё прибывали, и скоро яблоку негде было упасть от обилия посетителей.

Раздумывая, проходить или не проходить в зал, где уже налаживали музыку, и, всматриваясь в прибывающих девушек, Саша не заметил, как подошла Валя. Она коснулась его плеча. Он оглянулся.

— А я тебя давно жду, — обрадованно сказал Лыткарин.

— Познакомься, — сказала Валя, представляя Саше подругу, высокую стройную девушку с чёрными бровями и глазами.

— Зина, — протянула узкую руку подруга.

— А это мой одноклассник Алик, — в свою очередь сказал Саша, подталкивая к девушкам смущённого Алика.

Они помогли девушкам раздеться и прошли в зал. Саша взял Валю за руку, и они стали пробираться среди юношей и девушек, ища место, где можно было бы стоять не толкаясь. На сцене самодеятельный квинтет разбирал инструменты. Раздалась музыка. Зал ожил.

Саша пригласил Валю, и они стали танцевать. Валя танцевала хорошо, а Саша смущался, что танцует плохо и спрашивал:

— Тебе удобно со мной танцевать. Я как медведь…

— Да что ты! — восклицала Валя улыбаясь. — Вполне прилично танцуешь

Её слегка подкрашенные губы были совсем близко от его губ, и душистые волосы касались его щеки. Они танцевали, говорили о каких-то пустяках, о не значащем, Саша сжимал её ладошку в своей руке и чувствовал, какая она тёплая.

— Пойдём, выйдем в фойе, — предложила она, когда они танцевали третий танец. — Здесь душно.

— Конечно, выйдем, — согласился Саша и повёл подругу в фойе.

Там он сели на обшитые дерматином скрипучие кресла и несколько минут сидели, ничего не говоря, наслаждаясь свежим воздухом.

Потом Валя спросила:

— Что нового на работе?

— Новость одна: Мишка Никоноров на больничном, с ногой. Брали обязательства перекрыть план к празднику, а теперь не знаем, получится ли.

— А девочка та, как живёт, её Верой, кажется, зовут?

— Верой, — ответил Лыткарин. — Мы были у неё недавно. Ермил с ней очень подружился. Вера его зовёт папкой. Он ей разных птиц рисует.

— Ермил, наверное, хороший человек?

— Хороший, не то слово. Судьба у него нескладная только. На днях он узнал, что мать Верочки лишили родительских прав, теперь Верочку отправят в детский дом. Ермил переживает. Он так привязался к ней.

— А бабушка одна останется?

— Наверное. У неё и родственников никаких нет.

В фойе вышли Алик и Зина. Алик отдувался, лицо было красным.

— Вот духотища, — проговорил он, махая перед лицом рукой. — Вентиляции нет…

В фойе появился Вася Казанкин. Увидев Лыткарина, раскрыл до ушей рот, и устремился к нему.

— Привет, Лыткарин! — издалека крикнул он.

Подойдя ближе, поздоровался с Валей, кивнул головой Зине и Алику, поняв, что это одна компания.

— А я тебя ищу, — обратился он к Саше. — Словно чувствовал, что ты на танцах.

— Что-нибудь случилось?

— Да вроде бы особого… Я к Ермилу заходил. Полина Андреевна сказала, что он ушёл к Вере. Бабушка у неё заболела, пошёл узнать, может, нуждается в чём.

— Наверное, она заболела из-за того, что мать Веры лишили родительских прав.

— Ты знаешь уже? — удивился Казанкин. — А я только сегодня узнал от Полины Андреевны. Ей Ермил сказал, что мать совсем не переживала на суде и сказала, что государство у нас доброе и может детей воспитать не хуже родителей. В детдоме Верочке будет хорошо, о ней будут заботиться. А она, мать ещё молодая и ей тоже пожить хочется в своё удовольствие.

— Пьяная была на суде?

— Говорят, язык заплетался.

— Значит, теперь девочку отдадут в детский дом, — проговорила Валя.

— Решил так суд, — ответил Казанкин. — А мне её жалко. Помнишь, Саша, как мы её нашли? Вот ведь случай… Муана Лоа. А она смелая девочка — не побоялась одна сидеть в темноте.

Казанкин расстегнул новое пальто, показывая недорогой костюм, белую рубашку. Его черномазая образина сияла радостью.

— Вы ещё долго будете на танцульках? — спросил он у Лыткарина.

— Долго? — спросил в свою очередь Саша Валю.

— Давай ещё один танец станцуем и пойдём, — предложила она. — Ты меня проводишь?

— Что за вопрос? — удивился Лыткарин.

Казанкин стал прощаться.

— Я так пришёл — думал тебя увидеть, — говорил он Саше, когда тот одевался. — Дома скучно показалось, читать неохота. Скорее бы в армию. Перемена места жительства — великая вещь, — изрёк он. — Когда в Истре жил — надоело, приехал сюда — надоело. Может, и везде надоедать будет? — обратился он к Вале.

— Если рядом будут хорошие друзья, не надоест, — убежденно ответила Валя.

18.

Пришёл декабрь. Отпраздновали день Конституции, проводили старый год, встретили новый. Погода установилась морозная, ясная. Снегу выпало много, ребятишки катались на лыжах, и горка на другой стороне реки звенела от ребячьих голосов, и снег искрился под лучами ослепительно белого солнца.

В штамповке работать стало легко. Окна закрыли, оставив в углу небольшую щель для притока свежего воздуха. Её иногда прикрывал Сеня Дудкин, сидевший рядом. Он был потешный малый, совсем незлобивый, но за себя постоять мог.

Саша помнил, как однажды во время перерыва на ужин, он заснул, пригревшись в боковом приделе на листе фанеры. Никоноров Мишка, не пропускавший ни одного случая, чтобы не потешиться над кем-либо и не превратить заурядный случай в смешной, в оголовке печи достал сажи и разрисовал спящему Сене лицо.

Когда Сеня продрал глаза, сел за станок, громко зевая, и бригада увидела во всем великолепии его курносое лицо, разрисованное индейскими знаками, гоготу не было границ. Сенька понял, что смеются над ним, но не сообразил над чем именно. Только тогда, когда он, проштамповав минут десять, появился перед водопроводным краном и в зеркале увидел лицо понял, над чем потешались штамповщики.

Ни слова не говоря, он подошёл к Мишке, вытащил его сухое тело за шиворот из-за станка и вынес в коридор.

— Ты? — спросил он у Никонорова.

— Сеня, ты чего? — дрыгал над полом Мишка ногами, стараясь освободиться из геркулесова зажима Дудкина. — Чего я?… я? Не надо, Сеня!

— Признавайся — ты?

Мишкина шея от туго схваченного воротника стала красной.

— Ну, я, отпусти… задыхаюсь…

— Хорошо, что признался, — отпустил его Сеня.

— А если бы не признался? — пришёл в себя Мишка и отряхивался, как мокрая курица. — Что бы было?

— А вот что? И Сеня занёс мощную длань над Мишкиной головой

— Ладно, ладно, — подставил руку Мишка. — Раскипятился. Уж и пошутить нельзя.

Мишка потрогал лицо, словно оно тоже было в переделке, открыл кран и попил воды. Сенька подошёл к нему:

— Да ты не злись, Миша. Я тоже так. Я не в обиде.

Работал Дудкин хорошо, прилежно. Даже тогда, когда другие перекуривали, спасаясь от несусветной жары, он частенько оставался за станком.

Однажды прибежал взъерошенный Колосов.

— Сынки, — с ходу возбуждённо начал он, ворвавшись в штамповку. — Кто дежурный?

— Я, — ответил Новоиерусалимский, вскидывая от станка чумазое лицо.

— Сынок, давай марафет наведём. Чтобы здесь было всё, как положено. Уберите ящики с бусами. Что они проход загромождают… Вообще, вообще порядок…

— Что случилось? — спросил Фунтиков, прерывая работу и смазывая иголку маслом.

— Позвонили из редакции, корреспондент едет, о вашей бригаде писать будет и сфотографирует передовика.

— Обо всей бригаде? — поинтересовался Мишка.

— Может, и обо всей. Потом договоримся. На всякий случай умойтесь. А то рожи испугаешься, если встретишь, где ненароком.

— Так уж и рожи, — пробормотал Мишка. — Рожи как рожи. Поштампуй в такой жарище…

Он вышел из-за станк, подошёл к зеркалу, скривил физиономию:

— Нормальная морда лица…

Фотокорреспондент приехал только на другой день. Он появился в штамповке с Колосовым и сразу заслонил глаза от яркого пламени, бившего из печурок печи.

— У вас всегда такая жара? — спросил он.

— Почему, — ответил Мишка, оттаскивая от тела рубашку и подставляя грудь под струю воздуха. — Сейчас субтропики. Жара бывает летом.

Подошёл начальник цеха Родичкин. Тоже прижмурился от яркого огня. Был он небольшого роста, и, видимо, белое пламя било ему прямо по глазам.

— На сегодняшний день это лучшая наша бригада, — сказал он, обводя рукой всех штамповщиков. — Бригадир Фунтиков, наша гордость, старый штамповщик, наставник молодых. Все ребята план выполняют на сто двадцать — сто сорок процентов…

— Всегда такая высокая производительность труда? — осведомился фотокор.

— Да нет. Работа у нас незавидная, — продолжал Родичкин, — не всякий пойдёт сюда. Раньше шла разная шваль, заваль — пьяницы, лодыри. А теперь бригада подобралась отличная. Нам бы ещё такую бригаду, и жили бы мы хорошо. Ребята в основе молодые: Сеня Дудкин ослужил в армии, Лыткарин и Казанкин ждут своей очереди. Опытные штамповщики: Ермил Прошин, великолепный мастер своего дела, Михаил Никоноров, Мячик — все хорошие. Сейчас борются за звание бригады коммунистического труда.

— Я за этим сюда и приехал, — сказал фотокор. — В районе трикотажная фабрика первая откликнулась на этот почин, потом сообщили, что и вы поддержали…

— Поддержали, поддержали, — откликнулся мастер, стоявший за Родичкиным. — Комсомольцы выступили застрельщиками. Можете посмотреть наши соцобязательства — они висят в красном уголке.

— Сначала сфотографирую бригаду, — сказал фотограф. — Надо встать вместе… Здесь тесновато, пойдёмте в коридор или красный уголок…

Он всех разместил в коридоре, в центр посадив мастера и бригадира. В первом ряду сидели Казанкин, Лыткарин и Коля Мячик, во втором стояли остальные. Мишка хотел сфотографироваться с жигалой, но Колосов не разрешил.

— Почему? — Мишка был недоволен. Его курносый нос сморщился. — Вон Стаханов завсегда на фотках с отбойным молотком. Это его орудие труда. А я что не могу со своим орудием труда сфотографироваться? А то прочитают в газете и не поймут — кто такой штамповщик бус.

— А с жигалой поймут? — усмехнулся Колосов.

— Я вас одного сфотографирую с орудием труда на память, — пообещал фотокор.

Это устроило Никонорова.

— Я понял, — сказал он. — Фотография в семейный альбом. Годится.

Потом фотограф ушёл с мастером к Родичкину. Через полчаса появился снова и стал расспрашивать Фунтикова. А тот через некоторое время отослал его к Казанкину с Лыткариным.

Фотокор был не старый ещё человек, среднего роста, подвижной и худой. Через плечо болтались два фотоаппарата.

— Так кому пришла мысль работать по-коммунистически? — спросил он парней. — Все говорят, что от вас двоих она изошла.

— Кто теперь помнит, кто первый сказал, — ответил Казанкин.

— И какое это имеет значение, — поддержал его Лыткарин. — Мы все как прочитали в газетах, так и подумали, а что если и нам бороться за это звание… Потом сказали мастеру. Он нас поддержал. Приняли обязательства и работаем.

— Работаете лучше, чем раньше? — уточнял фотограф.

— Стараемся работать лучше. Знаем, что боремся за высокое звание. Если сорвёмся, нам его не присвоят…

Фотограф спросил, сколько им лет, откуда они, где живут, какие у них интересы, и только задав десяток вопросов, отложил ручку в сторону.

Вернувшись к станку, Саша сказал Ермилу:

— Работать легче, чем интервью давать.

— Выходим в люди, — кричал весёлый Мишка. — Пётр Алексев? Где он?

— Ушёл к себе, — ответил Фунтиков. — Не горлопань.

— Хочу ему предложить нам премиюшку подкинуть, — не унимался Никоноров. — Видишь, о нас в газете будет пропечатано.

— Цыплят по осени будут считать, — ответил Фунтиков. — Тебе сейчас премию выпишут, а завтра ты возьмёшь да свихнёшься.

— Нет, теперь, сынки, баста! На работу я, как штык, и с работы, как положено. Мишка врать не будет. Мне приятно сидеть в газете, чем в другом, каком месте. И я настроен на хороший лад. Я с вами вожусь, как говорит моя дочка. Мне с вами по пути, ребята… Ты знаешь, дядя Ваня. Мне вот в последнее время стало казаться, что бригада такое дело… Она всё может. Вот раньше, мы все по одному работали, только вместе выпивали. Отработали смену и каждый, куда хочет. И здесь работали как волки одиночки. Сам знаю, а никому не помогу. А теперь как-то всё сообща. А это мне греет сердце… Раньше кто мне скажи, что я в самодеятельности буду участвовать — плюнул бы ему в глаза. А сейчас хожу вместе с нашими ребятишками, — он кивнул на Сашу и Васю, и знаешь, жду этого дня. Это я — не пацан, а женатик не один год. И не только мне попеть там охота, вращаюсь среди людей, мне весело, интересно, попою, поспорю. Как я раньше жил — работа да бутылка. А теперь у меня интерес давний к книгам пробудился, я в библиотеку записался. Читаю. Так что я за коммунистический труд…

19.

Прошли крещенские, афанасовские морозы, наступил февраль — кривые дороги. Метель каждый вечер бросала в стёкла штамповки горсти жесткого снега, а внутри было тепло и не верилось, что за стенами трещит 20-градусный мороз.

Ермила смену не было — его вызвали в районо. Когда он на следующий день пришёл на работу, его окружила вся бригада.

— Как дела? — спросил Футиков. — Зачем вызывали? Что решили?

— Чего решили. Что суд решил, то так и остаётся. Будут Веру отправлять в детский дом. Бабушка слегла, да она бы и не довезла её. Вера не хочет ехать ни в какую. Только если со мной. Вот меня и командировали отвезти Веру в детский дом…

Это всё, что смогли узнать от немногословного Ермила.

— Ну и хорошо, — сказал Фунтиков. — Вере там будет лучше, чем здесь. Бабка старая, болеет. За ней самой нужен уход, а Вера ещё ребёнок. Это хорошо, что так устроилось. Какие ребята вырастают в детских домах — учёные, инженеры….

— И когда надо девочку везти? — спросил Ермила Лыткарин. — Ему самому стало как-то не по себе от известия, что Веру увезут в детский дом.

— Как только документы оформят и поеду. Сказали, что спешить не будут.

— А далеко ехать? Где детский дом?

— С Курского вокзала. Километров сорок…

Пришёл из нанизки Колосов, прислушался к разговору, ничего не сказал, что бригада не работает, а стоит, слушает Прошина.

Вечером была получка. Мишка похрустел полученными деньгами, покидал глазами по сторонам, но никто не замечал его понятного поведения. К нему подошёл Фунтиков и сказал:

— Чего бумажки крутишь. Давай десятку мне.

— Ты чего, дядя Ваня? — изумился Никифоров. — Тоже коллективистом стал, третьим будешь?

Но денег не дал.

— Я не об том, Михаил, — ответил Фунтиков, доставая из кармана свою получку. — Ты меня не так понял. Тому делу мы давно отрубили голову, раз и навсегда порешили — на работе не пьём.

Он положил деньги на тумбочку.

— Надо девочке платье купить. Давай складывайся…

— Дядя Ваня, а ты голова, — проговорил Мишка. — Всё ты помнишь. Правильно. — И он положил свою десятку рядом с десяткой бригадира.

— Правильно? — усмехнулся Фунтиков, — А кто её назвал дочерью штамповки. Не ты ли?

— Я, — выпятил грудь Мишка. — Моя заслуга в этом. Я не отказываюсь. Платье так платье. Наш подарок….

— И голубые ленты в косы, — добавил Лыткарин и тоже положил десять рублей.

Подошёл Коля Мячик.

— На доброе дело жалеть денег грех, — сказал он.

Сосчитав собранные деньги, Фунтиков отдал их Ермилу.

— Держи! Это ото всех. Купи девочке какую обнову. Пусть едет на новое место в новой одежде. Подбери что-нибудь в магазине. Зайди к моей, она поможет, если ты затрудняешься сам.

— Разберёмся, — прошептал Ермил и ушёл к своему станку.

— Переживает Ермил, — сказал Фунтиков штамповщикам. — Привык он к Вере. А теперь надо расставаться. Не простое это дело…

На следующий день Колосова не было всю смену. Появился он к вечеру усталый, серый, но глаза горели неизъяснимо молодым огнём. Окинул глазами бригаду, посердился, но как-то вскользь, «для галочки», как сказал Мишка. Постоял в дверях, посмотрел, как они работают, прислушался к разговорам и, казалось, чего-то ждал. Через некоторое время ушёл, но вскоре вернулся. Перед Фунтиковым выложил из газеты два плоских куска голубовато прозрачного стекла.

Штамповщики оставили свои места и сгрудились вокруг Фунтикова и Колосова. Стекло переходило из рук в руки. Было оно лёгкое, без острых углов.

— Вот это стёклышко! — воскликнул Лыткарин, жадно вглядываясь в его переливчатую глубину. — Где вы такого достали, Пётр Алексеевич?

— Где достали? — повторили остальные и вопросительно посмотрели на мастера.

Тот не отвечал.

— Хитрый наш мастер, — покачал головой Мишка. — Не отвечает. Тогда скажи: ты нам: его принёс полюбоваться или для дела какого-то?

Колосов пригладил свой ёршик:

— Я так подумал: а что если ермиловой девочке бусы организовать… Как память о нас. — Он обвёл глазами бригаду.

— Ты хорошо придумал, — сказал Фунтиков. — Неужели из-за этого стекла сегодня и мотался?

— Какое это имеет значение, — ответил Колосов и отдал стекло Ермилу: — Штампуй на память девочке бусы, от всей бригады, от всей штамповки….

— А почему должен это делать только один Ермил? — возмутился Мишка. — А мы что — рыжие? — Он просунул свой острый нос между плеч ребят. — Мы-то должны что-нибудь сделать? Я правильно говорю? — уставился он на штамповщиков.

— Правильно, — поддержал его Фунтиков.

— Конечно, правильно, — добавил Лыткарин. — Мастер стекла достал, Ермил штамповать будет, а мы в стороне выходит?

— Почему в стороне? — улыбнулся Фунтиков, положив руку на плечо Ермилу. — Пусть он на моём станке работает, я его так налажу, что ни одной горбатой бусинки не будет.

— А я жигало дам, — сказал Мишка. — Знатное жигало я сделал. Пусть и моя доля участия будет.

— А я оплавлю бусы, — вступил в разговор Коля Мячик. — Во, будут камешки! — Он поднял кверху большой палец.

— Когда штамповать будем? — спросил Ермил Колосова.

— Прямо сейчас. Чего ждать.

— Так, ребята, а я печку настраиваю, — сказал Саша. — Будут бусы на загляденье.

— Ты уж постарайся, — взглянул на него Фунтиков. — Чтобы без копоти. Красить бусы не будем.

— Всё будет хорошо, — отозвался Саша. — Я сейчас переналажу.

Он выключил горелку и компрессор, подчистил под печки, подбросил песку, чтобы легче было управляться и жар от расплавленного упущенного в печку стекла не так бил в лицо, кочергой поставил на середину пода ребром огнеупорный кирпич, чтобы об него разбивалась струя мазута, и пламя доставало до печурок. Включил компрессор и открыл вентиль мазутного трубопровода. Струя мазута вырвалась из форсунки, ударилась об кирпич, и от жары воспламенилась. Саша отрегулировал пламя, и в печи загудело.

Мишка достал с полки новое недавно сделанное жигало с изящной облепкой.

— Держи, Ермил! Делал на совесть. Не треснет.

Ермил положил на порожек жигало, разбил на мелкие куски привезённое мастером стекло, сдвинул в уголок, чтобы нагрелось.

Он подозвал Лыткарина:

— Прогони первую жилку.

Саша прилепил кусочек стекла к облепке и сунул в печь. Расплавил стекло, оно пристало к огнеупорной глине облепки, и скоро его набралось достаточно, похожего на большую редьку. Оно было не обычным: мягкое, как воск, внутри кроваво-красное, а на поверхности бело-оранжевое с серебристым отливом. Все столпились у станка и смотрели, как тонкая жилка, похожая на золотистый ручеёк, движется по жёлобу.

— Необыкновенное стекло, — изумлялся Фунтиков. — Я чувствую, что необыкновенное…

Мерцание «жилки», сильное у штампа, постепенно угасало, «камешки» бусинок, тиснутые по её середине, остывали, затухали, потрескивали. Кочережкой Никоноров разбил их, и они упали в бачок.

Фунтиков взял кусок остывшей «жилки», покрутил в руках, посмотрел на свет.

— Камушек хороший, ровный. — Давайте дальше.

Саша уступил место Ермилу. И так по очереди.

Быстро израсходовали всё стекло. Бусы бережно обшастали и отдали в нанизку.

На другой день Коля Мячик оплавил бусы. Они стали круглыми, и при электрическом свете голубовато переливались, а внутри белела тонкая перламутровая полоска, оставленная иглой штампа.

— Вот это бусы! — радовался Фунтиков. — Давно я таких не то, что ни делал, а не видал. Спасибо Колосову за хорошее стекло. Вот из такого всегда бы штамповать!

Колосов был рядом и исподлобья довольно поглядывал жёсткими глазами на бусы, вертел их, высыпал на ладонь. Они лежали в руке тугие, как зёрна.

20.

В штамповку заглянул Колосов. Лицо было весёлым, тонкие губы растянуты в улыбке. Он поманил рукой бригадира, а потом позвал всех остальных:

— А ну, сынки, прервитесь на две минуты.

Когда окружили его, он вытащил из нагрудного кармана пиджака сложенную вчетверо газету. Развернул и показал штамповщикам. Они увидели большую фотографию бригады на первой странице.

— Мы, — обрадованно прокричал Мишка и взял газету за уголок, чтобы фотография не перегибалась. — Точно мы… м-а-а, это тогда коррепондент приезжал. Сделал хорошо.

Все поочередно брали газету в руки и рассматривали фотографию.

— А какой заголовок! — воскликнул Колосов. — Вы прочитайте заголовок! Труженики будущей пятилетки. И фамилии ваши….

— Только одна наша бригада? — спросил Саша.

— В основном ваша. Здесь написано несколько строк про бригаду Кобылина, что она соревнуется с вами и всё.

— Но пока ей до нас далеко, — сказал Сеня Дудкин. — Пускай поднажмут.

— Ясное дело поднажмут, — ответил Колосов. — Я завтра у них в бригаде политинформацию проведу. Покажу эту газету и скажу, что нехорошо отставать.

— Вот взъерепенится Кобылин, — засмеялся Мишка. — Мужик он гонористый, самолюбивый…

— Самолюбия у него хватает, — согласился Колосов. — Смотришь, и обставит вас…

— Ну, уж дудки! — воскликнул Мишка, беря в руки газету. — Я так свое право быть в газете не отдам. Мы ещё посмотрим, чей козырь старше.

— Ну ладно, жмите, сынки, — сказал Колосов, забирая газету. — Собрание окончено, а то с разговорами план не выполните. А я пойду, повешу газету на доску приказов — пусть читают.

— И завидуют, — добавил Казанкин.

Колосов довольный вышел из штамповки.

21.

— Папка пришёл! — радостно закричала Вера и бросилась Ермилу на шею, когда он открыл дверь прихожей. — Бабушка, папка пришёл! — повторила она появившейся в кухне бабке Евдокии.

Евдокия, шевельнув занавесками, вышла из кухни и стала у перегородки, набрякшими от стирки руками держась за косяк.

— Здравствуй, Ермил, здравствуй, сынок, — поздоровалась она и, тяжело наступая на больные ноги, прошла к окошку и села на стул. — Раздевайся, проходи! Я сегодня печь жарко натопила…

Ермил был в новом демисезонном драповом пальто, в кроличьей шапке, из-под узкого воротника выбивался шерстяной шарф. Брюки были наглажены, на ногах тёмно-коричневые на толстой подошве кожаные ботинки.

Он положил бумажный свёрток, с которым пришёл, на комод, стоявший в простенке, не спеша разделся, пригладил волосы и сел на предложенный бабкой Евдокией стул. Верочка не отходила от Ермила, вертелась возле него, заглядывала в глаза, принесла куклу, уложенную в бумажную коробку, вытаскивала её, причёсывала ей волосы, разглаживала рукой платьице и снова укладывала на старое место.

— Куклу мне бабушка купила, — радостно хвасталась она. — Я её с собой возьму, правда, папка?

— Конечно, возьми, — отзывался Ермил, пряча от Веры глаза. — Саша не приходил? — спросил он, поглядев на ходики, уютно тикавшие на стене.

— Не приходил Саша, — ответила Вера.

— Раз обещал — придёт, — проговорила бабка Евдокия.

Ермил чувствовал себя не в своей тарелке. Он не был любителем поговорить, а сегодня говорить ему вообще не хотелось. Но говорить приходилось обо всем, о разных пустяках, чтобы не сказать главного. И не сказать только для Веры. Они с Евдокией договорились, что Вера не должна знать, что её Ермил отвезёт в детский дом. Зачем ей омрачать настроение. Когда Вера спрашивала, куда они поедут, отвечать приходилось иносказательно или так закамуфлированно, что Ермил сам не понимал, что говорит. Поэтому он переживал и за свою ложь, и за то, что взвалил на себя непосильную ношу. И зачем, ругал он себя, ввязался в это дело.

Он с нетерпением ждал Лыткарина, полагая, что приход штамповщика скрасит его положение.

Ночью он почти не спал. Не спал потому, что неясные мысли и думы бродили в голове, наталкиваясь друг на друга, расходились, снова встречались и не могли никак связаться воедино, в одну законченную главную мысль.

Он ворочался, вставал, выходил курить и забылся перед рассветом, слабым, как говаривала мать, «куриным сном», который не принёс ему облегчения. И встал совершенно разбитый, но утро облегчило его мысли: не всё казалось ему в мрачных красках, а когда он умылся, помог хозяйке откинуть снег у дома, то совсем повеселел и шёл к Вере не с такими грустными и мрачными мыслями.

— Ну как, Вера, собираешься? — спросил он девочку.

— Собирается, собирается, — ответила за неё Евдокия. — С тобой она хоть на край света поедет… С папкой, говорит, я куда хочешь поеду… Приняла тебя за своего. Ну и дай Бог. Я что думаю: хорошо, что так устроилось. Жалко мне её, а что делать! С собой не могу совладать, мне рядышком человек нужен, а как я с ней? Вещи я ей, сиротинке, уже уложила….

Евдокия заплакала, утирая глаза платком.

— Было бы у меня здоровье, ни за что бы не отпустила внучку. Перебились бы как… А ведь стара уже… Восьмой десяток заканчиваю, Ермил. Вот сыновей Павла да Федора не дождалась с фронта, отец их тоже там голову сложил, царство им небесное. Да разве дали бы они Ольге опуститься? А я одна… Прибежишь с работы — то это надо, то другое. Может, дочь и упустила… Муж у неё, Вячеславом звали, хороший был, не буду его хаять, чего не скажу, того не скажу. Был работящий, весёлый. На гитаре играл — заслушаешься. И она, Ольга, вначале ему подпевала. Ходили вместе в гости, она от него ни на шаг. Он тоже не бегал от неё. Компании любили: что он, что она. А вот отчего она стала от него гулять — не пойму. Стала от него бегать на разные празднества тайком. Она в ту пору была в почёте на фабрике, её на разные мероприятия выбирали, то это, то прочее, один раз пришла под хмельком, второй. А какому мужу это понравится. Он её предупреждал, а потом видит, что дело не двигается вперёд, развёлся и уехал. «Жизни, — сказал, — мне здесь нет». Завербовался куда-то далеко, я город раньше помнила. А через год или два пришло извещение, что похоронили его, замёрз Вячеслав на Севере.

Пока Евдокия рассказывала, Вера что-то делала в соседней комнате.

— Ну что, Верунчик, будем собираться? — позвал её Ермил.

— Будем, — ответила она. — Я сейчас Катю уложу спать и приду.

Бабка снова заплакала, громко и слезливо.

Вера подбежала к ней и, обхватив шею руками, стала целовать морщинистое заплаканное лицо.

— Бабушка, не плачь. Я буду к тебе приезжать. Правда, папка? — обратилась она к Ермилу.

У Ермила ком подступил к горлу. Он отвернулся, чтобы не видели навернувшиеся на глаза слезы. Это было, наверное, оттого, что Вера не знала, что едет в детский дом, и что она там останется. Для нее это было приятное путешествие с «папкой» в далёкий для неё город с загадочным названием Москва, о котором она слышала на каждом шагу, и это путешествие сулило ей много радости. Поэтому она легко собиралась и легко расставалась с бабушкой, думая, что ненадолго и что в любое время, когда она захочет, то увидит бабушку. Ермил расчувствовался из-за того, что Вера верит ему, а приходится её обманывать.

Появился запыхавшийся Саша. Лицо было красным. Он переступил порог и снял шапку. Волосы были мокрыми.

— Думал, что опоздал, — выдохнул он, вытирая рукой лоб. — Часы подвели… Собираетесь?

— Да вот помалу, — ответил Ермил. — А что Вася не пришёл? Он хотел зайти?

— Он на вокзал придёт, — ответил Саша.

— Да, — вдруг вспомнил Ермил про свёрток. — Вера, смотри, какое платье тебе купила Полина Андреевна. Это от всех штамповщиков. Тебе.

Он развернул свёрток и примерил платье.

— Тебе идёт. Нравится?

— Нравится, — ответила Вера. А это кому, — спросила она, беря связку голубых бус, лежавших на дне коробки.

— И это тоже тебе. И Саша, и Вася, и все штамповщики дарят их тебе, чтобы ты не забывала их.

Он взял ожерелье и надел на неё. Бусы переливались, мерцали завороженным блеском, словно множество маленьких свечек горели у них внутри.

Вера обмотала их ещё раз вокруг шеи и посмотрелась в зеркало.

— Нравятся? — спросил Лыткарин.

— Да, — ответила Вера.

Собралась она быстро. Её вещи были уложены в маленький чемоданчик, стоявший возле комода.

— Присядем перед дорогой, — сказала Евдокия и присела на стул.

Её примеру последовали и мужчины. Вера прислонилась к бабке.

— Ну, пора! — через минуту провозгласил Ермил. — Пошли, а то на электричку опоздаем.

— Пора, — прошептали губы Евдокии.

Саша взял чемодан, припасённый бабкой, Ермил — Веру, одетую в пальто, за руку, и они вышли на улицу. Вслед вышла Евдокия.

— Ну, прощай, внучка, — сказала она Вере. Нагнулась, поцеловала в щёку и лоб. — Не забывай меня! — Она перекрестила её. Рука дрожала. — Ермил, ты уж довези её. Потом мне расскажешь. О Господи, господи…

Вера уткнулась в бабкину юбку. Её взял за руку Ермил, и они пошли. Евдокия простоволосая стояла у крыльца, её рука была поднята немного да так и застыла, сложенная в троеперстие. Пока видна была бабушка, Вера шла и оглядывалась. Потом в последний раз махнула рукой и скрылась за поворотом.

Шли полем. Дорогу передувало. Это была не дорога, а скорее, узкая тропинка, натоптанная жителями поселка для своих нужд, напрямую на станцию. Навстречу попались только молодая женщина с ребёнком на санках, закутанным по глаза в тёплую шаль, видимо, едущая из больницы, и худощавый мужичок в серых валенках с галошами, с рюкзаком за плечами и кривой палкой. Было морозно. Но это был не злой декабрьский или январский мороз, от которого перехватывало дыхание и мёрзли нос и щёки, уши, а мороз предвесенний, сильный в утренние часы, и совсем расслабленный в часы полуденные, когда начинает ярко светить солнце, а то и припекать, выдалбливая возле стволов чёрных деревьев небольшие лунки. Это значит, что весна не за горами, скоро начнут тенькать синички, сидя на ветках или на наличниках окон.

Они вошли в вокзал, взяли билеты и поднялись на платформу. Их догнал Казанкин, в пальто с поднятым воротником, в кепке и белом кашне. Чинно поздоровался со всеми, в том числе и с Верой за руку.

— Значит, отбываете? — не то сказал, не то спросил он.

Ермил не ответил ему, лишь шумно вздохнул.

Стайки шустрых воробьев прыгали, а голуби важно ходили по оснеженной платформе, утоптанной сотнями людей, подбирая корм.

— Обратно сегодня? — тихо спросил Лыткарин у Ермила, когда они остановились у скамьи.

— Наверное, приеду. Конечно, приеду. Час до Москвы, там ещё час… Приеду. Но поздно.

Вера ходила по платформе, смотрела на голубей, которые семеня розовыми лапками, разгуливали по утоптанному снегу, поворачивали головы, взирали на людей бусинками глаз и совсем не боялись. Лишь иногда вспархивали и отлетали прочь, чтобы не попасть под ноги. Найдя семечку подсолнуха, ловко раздалбливали оболочку, доставали зернышко и проглатывали. Рядом с ними чудно подпрыгивая на платформе на не гнущихся ногах сновали вездесущие воробьи, опасливо улетая при каждом близком появлении прохожего.

— Папка, а их лапкам не больно? Они не замёрзли? — спросила Вера, подойдя к Ермилу.

— Конечно, замёрзли. У них нет тёплых сапожек. Но они привыкли. Скоро весна, им опять будет тепло.

Подошла электричка. Саша отдал чемодан Ермилу и тот вошёл в тамбур, ведя за руку Веру. Они обернулись, и Вера помахала рукой ребятам.

— Счастливого пути! — прокричал Саша, когда двери электрички закрывались.

— До свидания, Муана Лоа, — крикнул Вася.

Машинист дал гудок, потому что много прохожих переходило линию возле платформы, и поезд тронулся. Саша видел, как по вагону прошла высокая фигура Ермила. Вагоны замелькали, и скоро хвостовой вагон, мелькнув красными полосами, пропал за поворотом, но ещё долго слышался отдаленный шум электрички.

Саша, засунув руки в карманы, вместе с Казанкиным побрёл по платформе. Сойдя со ступенек, они распрощались, и Лыткарин направился вдоль линии домой.

Он брёл по насыпи. Ветер шевелил верхушки пожухлой травы, не заметённой снегом, а ему было грустно и казалось, что поезд унёс частицу его самого.

22.

Ермил с Верой приехали в Москву в двенадцатом часу. Ещё на перроне Вера взяла его руку и не отпускала. Она молчала, не привыкшая к столичной вокзальной сутолоке, только широко открыв глаза, глядела по сторонам, оглядываясь на носильщиков с тележками в руках и бляхами на груди, везущими тяжёлые чемоданы. Всё для неё было новым.

— Ты ни разу не была в Москве? — спросил её Ермил.

— Бабушка говорит, что мы ездили, но это было давно, я не помню, — ответила Вера и крепче сжала руку Ермила.

— Сейчас мы поедем на метро на другой вокзал, — сказал он девочке. — Ты увидишь, какое метро красивое. Оно под землей, но там чисто, светло и хорошо.

В метро он помог ей стать на эскалатор, и она прижалась к нему, не высвобождая свою руку из его руки, и смотрела, как одни люди поднимались, а другие опускались по лестнице вниз. Её маленькая тёплая ладошка, как птенчик, крутилась в руке Прошина.

На Курском вокзале он купил полкило конфет и пряников.

— Папка, — сказал ему Вера. — Зачем ты так много купил конфет? Теперь мы будем жить с тобою, и деньги надо беречь.

— Ладно, ладно, — потрепал девочку по плечу Ермил. — У нас хватит денег. А не хватит, я ещё заработаю.

Он задумался и надолго замолчал.

Он посмотрел в бумажку, что ему дали в районо, прочитал адрес и после этого купил два билета, детский и взрослый, посмотрел расписание, и они стали ждать поезда.

Электрички ходили в эти часы редко. Ермил хотел зайти в вокзал, боясь, что девочка замёрзнет на открытой платформе, но Вера отказалась.

Он смотрел на Веру, на душе было тоскливо и пасмурно, как и вокруг. Посыпанный солью перрон был в снежной каше. Ходить было неудобно и противно. А Вере всё было не по чём. Она прижималась к его ногам и, улыбаясь, смотрела кругом. Множество людей, объявления по радио, шум отъезжающих и приезжающих электричек — всё было ей ново и интересно.

До отхода их поезда оставалось не больше двадцати минут, а он ещё не прибывал на свой путь. Ермил взял Веру за руку и пошёл к табачному киоску. Захотелось очень курить, так, что терпеть было не вмочь. Он купил пачку сигарет «Новость», они только недавно были пущены в производство и пользовались всенародной популярностью. Надорвал пачку, вытащил сигарету с белым бумажным фильтром и закурил, стоя невдалеке от урны. Выкурив сигарету, он почувствовал, что ему стало спокойнее, и он стал смотреть по сторонам не с таким безразличием, как прежде.

Увидев продавщицу мороженого, спросил Веру:

— Мороженое хочешь?

Она пожала плечами, сощурила глаза.

— Знаю, что хочешь, только стесняешься сказать… Сейчас купим по мороженому.

Он купил два пломбира в стаканчиках для себя и для Веры.

Вскоре подошла электричка. Они вошли во второй вагон и сели у окна. Вагон показался Ермилу холодным, и он перешёл в другой. Тот был теплее, окна были чистыми, морозного инея на стеклах не было. Пассажиров было мало. Кто-то читал газету, книжку, девушка с парнем ели пирожки с мясом.

В назначенное расписанием время двери закрылись, а перед этим машинист объявил, что двери вагонов автоматические. Такие электрички только появлялись на железных дорогах, и это было интересно даже Ермилу. Вагон поплыл мимо перрона, мимо железнодорожных красных с белыми углами и наличниками зданий, мимо светофоров и других путей со множеством стрелок.

Вера смотрела в окно. Поезд медленно, стуча колёсами и сцепками, проплыл через стрелки, моторы загудели мощнее, и под вагоном чувствовалось, будто ложками мешали в большой кастрюле.

Скоро поезд набрал скорость. Около земли, поднятые ветром, как маленькие белые птички, летали обрывки бумаги, обёртки от мороженого, пустые пачки из-под папирос, кувыркались и замирали чуть в стороне, обессиленно ложась на чёрный снег, как будто энергия, которая была заключена в них, иссякала, и они умирали. Мелькали дачи и деревья, станции и платформы, и шипел сжатый воздух, открывая двери на остановках.

Ермил сидел, положив ногу на выступ стенки вагона и опершись подбородком на руку. Он смотрел на двери тамбура, которые не спеша, подчиняясь невидимой силе, раскрывались на поворотах, уползая в стенки и также медленно закрывались. Ермилу казалось, что он едет не туда. Вера жадно смотрела в окно и её перемазанные шоколадом губы трепетали от каждой вновь увиденной картины за стеклом: будь то лошадь на переезде рядом с грузовой машиной, или стайка гомонящих и толкающихся мальчишек на платформе.

Ермил засовывал руку в карман пальто, где лежало направление в детский дом, сжимал бумажку, словно хотел пальцами прочитать написанное, и вновь вытаскивал руку.

Пятьдесят минут пролетели незаметно, и они вышли на перрон, когда электричка прибыла на место. Станция была небольшая, с вокзалом, покрашенным в светло-зелёный цвет, сзади которого возвышалась старая водонапорная башня, которая, наверное, уже не работала, потому что её окна, глядевшие из-под самой крыши, были закрыты листами фанеры, вставленной изнутри.

До детдома надо было ехать на автобусе. Ермил узнал, где он останавливается, они прошли на остановку и сели в автобус, не очень большой, но тёплый, с мягкими скрипучими сиденьями.

Выйдя из него на нужной остановке, Ермил остановил женщину, шедшую из магазина с покупками, и спросил, как пройти к детскому дому. Женщина внимательно посмотрела на Ермила, на девочку, которая скакала на одной ноге по не оттаявшей лужице, и ответила:

— Пойдёте по этой улице, у магазина «Промтовары» свернёте направо, пройдёте через сквер и там увидите большой кирпичный забор. За ним и будет детский дом.

И она вновь очень внимательным взглядом окинула Ермила и Веру.

Они пошли по направлению, указанному женщиной. Из узкого переулка выскочила лохматая дворняга, увидала их, резко остановилась, с любопытством разглядывая, потом побежала за ними. Шерсть на собаке была когда-то белая, теперь не было у неё хозяев, её не мыли, не следили за ней, и она потемнела, стала серо-дымчатой. Она резво бежала за ними, семеня короткими ногами, останавливалась, когда они останавливались, пригибала одно ухо к голове, другое ставила стоймя, как бы прислушиваясь.

— Смотри, какая забавная собака, — сказал Ермил, чтобы отвлечься от грустных мыслей. — Бежит и бежит за нами.

Вера бросила дворняжке кусочек пряника. Собака подбежала, обнюхала и съела, глядя на них и махая хвостом.

— Папка, возьмём с собой собачку? — попросила Вера.

— Возьмём, только не сейчас, — ответил Ермил.

Ему хотелось, чтобы собака бежала за ними и дальше, она отвлекала его от мыслей, что скоро надо будет проститься с Верой. Но собака, немного пробежав за ними, свернула за угол и отстала.

— Мы скоро придём, папка? — спросила Вера, потянув Ермила за руку.

— Скоро, скоро, Верунчик, — ответил Ермил, и ноги его не шли вперёд.

Подойдя к металлическим распахнутым настежь воротам, державшимся на двух крепких кирпичных столбах со шлемовидными верхушками, Вера забеспокоилась, стала чаще поглядывать на Ермила. Ермил ощутил её беспокойство и больше помрачнел. За воротами начинался прямой въезд на территорию детского дома.

В глубине двора возвышалось приземистое двухэтажное серое здание, которое Ермил заметил издалека, рядом было ещё два корпуса, поменьше, а чуть сбоку низкие дощатые строения, видно, подсобки, или спортивные сооружения. Дорога к ним была обсажена чахлыми деревьями, или они казались такими, лишенные листьев. За ними виднелись круглые возвышенности, видимо, клумбы.

Ермил потоптался у ворот, но войти в них не решился. Вера, не отпуская Ермилову руку, поглядывала на него голубыми лучистыми глазами.

— А что, Верунчик, — обратился к ней Ермил. — Не пообедать ли нам! Ты, наверное, есть хочешь?

— А вот и не хочу. Я конфеток наелась.

— Хочешь, не хочешь, а пообедать надо, — нравоучительно произнёс Ермил.

Есть ему тоже не хотелось, но хотелось потянуть время и не сразу отдать Веру в детский дом.

Столовую нашли быстро. Она была не большой, и посетителей было немного. Ермил заказал щей и котлет с картофельным пюре, потому что больше ничего стоящего не было в меню, и по стакану компота. Щи оказались очень кислыми. Ермил их кое-как съел, а Вера, отхлебнув несколько ложек, отодвинула тарелку в сторону.

— Не хочешь, не ешь, — не стал её неволить Ермил. — Бери котлетку и ешь, пока горячая. С горчицей не хочешь? — спросил он, только сейчас заметив на столе горчицу.

Она покачала головой.

— А я, пожалуй, возьму, — сказал он, подвигая к себе горчицу.

Он ковырял вилкой в тарелке и глядел поверх Вериной головы на кремовую стену, в углу которой на подставке были расставлены цветы. Вот сейчас приведёт он её, сдаст и уедет, а она останется. Выходит, что он обманул её. Сознание, что он обманывает, сильнее всего жгло Ермилово сердце, и он насильно запихивал в рот клейкую картошку, как бы этими насильственными действиями уничижал себя. Сегодня вечером, и завтра утром, не дождавшись его, Вера будет думать, что он обманул её. Нет, она так не будет думать. Она будет думать, что если не сейчас, не сию минуту, а завтра, послезавтра, в воскресенье, через неделю, но он вернётся за ней. Не может он не вернуться. Так не бывает, что «папка» не вернётся. Но если и через неделю он не вернётся, она точно подумает, что он бросил её.

Он представил, как её большие голубые глаза наполнятся прозрачными крупными слезами и потекут по бледным щекам, и она их будет размазывать руками, и её курносый носик покраснеет от слёз, а губы перекосятся в страдальческой гримасе, и он вдруг увидел, как размыло пластмассовую столешницу, а столовые приборы раздвоились и затуманились.

Он вспомнил отца, вернее, не его, а память о нём, отца он не помнил. Отец в начале войны ушёл на фронт и больше не вернулся. А Ермил поначалу всегда ждал его, считал, что не может того быть — должен вернуться, только если сильно захотеть и ждать, всегда ждать.

— Как — поела? Допивай компот.

Они вышли из столовой и снова пошли к детскому дому. Ермил закурил, жадно, во всю силу легких затягиваясь.

— А зачем мы опять идём к этому дому? — спросила Вера. — Ты там живёшь, да, папка?

— Как тебе сказать? — запнулся Ермил. — Ты там будешь жить.

— Только с тобой, папка.

Ермил промолчал и, бросив недокуренную сигарету, решительно вошёл в ворота.

Они поднялись на крыльцо к входной двери. Осталось только нажать на ручку и открыть дверь. Но Ермил медлил. Вера стояла рядом и чертила на фанерованной филёнке пальцем замысловатые узоры, похожие на цветы. Дверь была запотевшая, и на ней проступали следы пальца, а потом пропадали.

Ермил взялся за ручку, и дверь легко подалась.

Они вошли сначала в тамбур, а потом очутились в вестибюле, не очень просторном, но довольно светлом. У дверей Ермил вытер ботинки о половик и прошёл вперёд к тумбочке, за которой сидела женщина, видимо, дежурная. Перед нею стоял телефон. Она без любопытства смотрела на вошедших.

— Мне бы заведующую увидеть, — сказал Ермил, протянув женщине бумаги, которыми его снабдили в районо. Свой голос ему показался глухим и донёсшимся откуда-то издалека.

— Вам придётся подождать, — ответила женщина, возвращая бумаги. — Заведующая сейчас на базе, а заместитель болеет.

— Сколько времени ждать? — спросил Ермил, убирая бумаги в карман.

— Не знаю. После обеда Вероника Платоновна обещалась приехать.

Ермил сел на стул возле большого фикуса.

«Не такой и светлый этот вестибюль, — подумал он, оглядывая помещение. — Покрашено не яркими красками, ну так, цветы, занавески. Всё здесь официально».

— Папка, пойдём отсюда, — тянула его за рукав Вера. — Чего мы ждём?

— Подожди, подожди, — машинально отвечал ей Ермил, сам не зная, что ответить.

Вера сидела на высоком стуле и болтала ногами. Ермил протянул ей несколько конфет.

— Ешь, а то они у меня растают в кармане…

Он думал, что скоро придёт заведующая. Он распишется в ведомости или ещё в какой бумаге, что сдал Веру (слово-то какое «сдал») и её уведут. А он поедет обратно, будет идти этими же улицами, где они шли, сядет в электричку и за окном промелькнёт всё то, что они видели с Верой. Но он будет ехать уже один, и ему некому будет купить мороженое или конфет, и никто его не будет дергать за рукав и говорить: «Папка!»

Ермил достал из кармана бумагу, данную в районо, развернул. Машинально прочитал: «Направление». Сложил и снова убрал в карман. Потом сильно взял Веру за руку, словно боялся, что её уведут, и сказал:

— Пойдём!

— Куда, папка?

— На электричку.

Он вышел, почти выбежал из детского дома, и широко зашагал по тротуару, приняв окончательное решение.

23.

Ночью ударил сильный мороз, а к утру выпал снег. Кругом было белым-бело. Саша удивился: всё стало не обычным — накатанная белая дорога, деревья в аксельбантах, запорошенные снегом, заборы, чей остроносый штакетник был прикрыт снежными наконечниками, как будто разукрашен белой краской, и девушки, топая каблуками тёплых сапожек, тоже были необычными, бело-розовыми, закутанные в меховые пушистые воротники. Дышалось легко, и Саша почти бегом бежал к штамповке, ныряя под молодые липы, росшие с краю тротуара. Он опаздывал к началу работы. Вот он проскочил под аркой бывшей надвратной церквушки и прямо устремился к штамповке. Труба уже дымила. Дым отгоняло в сторону реки.

Саша быстро вбежал в проходную, коротко поздоровался с тётей Женей — вахтёршей и помчался к себе.

— Явился, — встретил его мастер. — Опаздываешь. На тебя это не похоже.

— Вот, — Саша подал ему повестку. — В военкомат вызывают.

— Все ясно, — потускнел Колосов. — Бригада распадается

— Как распадается? — не понял Лыткарин.

— А так. Ермил расчёт берёт. Ты в армию собрался, Казанкин тоже…

— Ермил расчитывается?! А где он? Приехал?

— Не приехал. Позвонил из Москвы. Не отвёз он Веру в детдом. Привёз к тётке. Удочерять будет.

— Вот это на! — воскликнул Лыткарин. — Правильно сделал.

— Правильно, — подтвердил Колосов. — Только привыкнешь к одним, а смотришь — надо расставаться.

Он вздохнул, отдал повестку и пошёл к себе. Саша посмотрел вслед, и ему показалось, что ёжик на голове мастера не топорщится озорно вверх, как прежде.

1985 г.