1. Юность
В начале марта 1801 года стояли в Петербурге пасмурные промозглые дни холодной и нeмощной северной весны. Но 12-гo, в день весеннего равноденствия, ярко засияло вешнее солнце над столицей и совпало это со светлой радостью, охватившей население. В ночь с 11-гo на 12-оe не стало императора Павла. Столица сразу стала неузнаваема. Вновь появились запретные круглые шляпы и столь же запретные панталоны и фраки, помчались по улицам экипажи с русской упряжью, громко зазвучали запретные слова, исчезли ужасы взбесившегося от перепуга самодержавия, и подобострастный «певец Фелицы» возвестил:
за что он получил жестокий нагоняй от генерал-прокурора Беклешева — и бриллиантовый перстень от царя. Новому царю не было еще 24 лет. Это был молодой человек, роста выше среднего, немного сутулый, рыжеватый блондин с улыбкой на прекрасно очерченных устах и с печальными глазами. Во внешности этого любимого внука Екатерины возродились чары этой величайшей актрисы своего рода. Юным императором восхищались даже мужчины, а женщины готовы были обожать венценосного красавца. /5/
Злая эпиграмма Пушкина «перед бюстом А.П.» относится к периоду более позднему.
Стихи эти написаны Пушкиным на Кавказе в 1829 г., т.е. после смерти Александра. Но тогда, в 1801 году, после кошмарного четырехлетнего беснования несчастного Павла, воцарение любимца Екатерины вызвало бурный взрыв ликования. Впрочем, размах этих ликований не следует преувеличивать. Вершина этой радости была в Петербурге. Свободно вздохнули придворные сферы, гвардия, армия, высшее чиновничество, все те, кто давали тон обычной жизни. Трудно установить теперь, насколько эти дворянские восторги захватили низы, даже в столицах, а там, «во глубине России», там «народ безмолвствовал», да и не имел особых причин радоваться. Для широких масс, для глубокой толщи народной безумный Павел был нисколько не хуже, не зловреднее, а в иных отношениях и лучше других «умных» владык, и даже таких умных, как Екатерина.
Итак, великое ликование, которым встречено было убийство Павла и воцарение Александра, охватило весьма ограниченный круг, т.е. высшее дворянство и чиновничество.
Радость была вдвойне велика: и оттого, что избавились от пароксизмов бешенства безумного человека, у которого в руках было такое страшное оружие, как неограниченная самодержавная царская власть, и оттого, что на престол вступил «молодой энтузиаст», «друг вольности», воспитанник «якобинца и республиканца» /6/ Лагарпа. От ужасов самодержавного безумия, сеявшего страх и трепет, вдруг перешли к светлым предвкушениям «дней Александровых прекрасного начала».
Александр Павлович, подобно всем русским царям, не получил никакого серьезного образования. Если б у него и была к этому склонность, он бы просто не успел. Екатерина, благополучно убившая своего ненавистного мужа и ненавидевшая прижитого ею при нем сына, отобрала от него своего старшего внука и сама занималась с ним, поручив его воспитание «якобинцу Лагарпу».
Но когда Александру было 15 лет, бабушка поспешила женить этого 15летнего мальчика на 14-летней девочке, дочери маркграфа баден-дурлахского, Луизе-Марии Августе, переименованной в Елизавету Алексеевну. Этот ранний брак нужен был Екатерине и для того, чтобы уберечь юношу от соблазнов слишком ей знакомого дворцового разврата, и для того, чтобы еще больше оторвать своего любимого внука от отца. Она тогда уже задумывала передать престол внуку, обойдя отца.
После женитьбы уже стало совсем не до учения, и образование Александра считалось законченным.
Само посвящение 15-летнего мальчика в мужчину и супруга совершилось с необычайным цинизмом, вполне в стиле той порнократии, которая царствовала при блистательном дворе 64-летней венценосной блудницы, столь гениально игравшей роль «северной Семирамиды».
В Гатчине, где проживал опальный наследник-цесаревич Павел, царствовала та беспощадная парадомания, та мучительская игра в солдатики, ярким представителем которой, вслед за самим Павлом, был Аракчеев, собственноручно вырывавший у гренадеров за малейшую оплошность усы вместе с мясом. Там проходил свою военную службу и Александр, метавшийся между суровой гатчинской кордегардией и раззолоченной вакханалией двора Екатерины.
Б. вел. кн. Николай Михайлович в своем биографическом очерке, говоря о графине Анне Степановне Протасовой, любимой фрейлине Екатерины, о скверной репутации /7/ этой сварливой, мелочно-тщеславной и безобразной женщины, приводит строфы из стихотворного памфлета на двор Екатерины итальянского поэта Джамбатиста Касти, который вкладывает в уста фаворитки императрицы следующее признание:
«Я обыкновенно предварительно испытываю кандидата в фавориты, чтобы узнать, соединяется ли в нем с представительностью существенное достоинство его, и никто не получает этой должности, если он перед этим не был испытан и одобрен мною».
Байрон в «Дон-Жуане» прямо говорит о «miss Pгotassoff», исполнявшей при Екатерине «mistic office» с титулом «l’epгouveuse». Но нравы высшего дворянства и знати были таковы, что перед этой женщиной все заискивали и даже молодые придворные ухаживали за этой дурнушкой. Но этого мало. Протасовой уже после смерти Екатерины писали любезные письма и Павел, и Александр, уже будучи императором, и в постоянной дружеской переписке с нею были и скромная императрица Елизавета Алексеевна, и вдовствующая императрица Мария Федоровна (жена Павла), хотя обе эти женщины отличались чистотою и пристойностью, И любимая сестра Александра, Екатерина Павловна, и младшая сестра, к которой безуспешно сватался впоследствии Наполеон, Анна Павловна.
Очевидно, наш командующий класс не только не находил ничего зазорного в должности этой екатерининской фрейлины, но даже видел в ее функции нечто почетное. Впрочем, тот же командующий класс не находил ничего зазорного ни в самом беззастенчивом казнокрадстве, ни в воровстве и грабительстве.
Восторг, вызванный убийством Павла и воцарением Александра, объясняется не тем только, что Павел поражал безумным деспотизмом, а Александр питал «вольнолюбивые» мечты. Даже не исключительно тем объясняется эта радость, что обезумевший самодержец стал опасен для окружающих. Помимо этого были причины более глубокие и более основательные. Павел угрожал вольностям дворянства и своим запрещением торговли с Англией нарушал экономические интересы командующего класса. /8/
В Англию вывозили наше сырье, в чем был прямо заинтересован наш землевладельческий класс. Своей промышленности у нас не было, и купцы торговали изделиями английской промышленности, а распоряжения Павла били и купцов, и наших владельцев сырья, т.е. помещиков, по карману.
Легенда о непричастности или малой причастности Александра к трагедии, разыгравшейся в ночь с 11 на 12 марта в Михайловском замке, теперь, после исторического исследования Николая Михайловича, совершенно отпала.
Пользовавшийся исключительным доверием императора Павла и осыпанный его милостями, петербургский генерал-губернатор фон дер Пален получил на предмет устранения Павла разрешение от Александра «действовать по своему усмотрению».
«Что это означало?» — спрашивает в своей книге великий князь Николай Михайлович. «Да просто согласие наследника на исполнение заговора. Заговор был решен, началась серия жутких дней, потому что без ведома Александра Пален действовать не собирался. Нагляднейшим примером их отношений служит следующий эпизод... Ночное наступление на Михайловский замок было решено предварительно в ночь с 9 на 10 марта. Когда о сем было доложено Александру, он заметил Палену, что 9 марта было бы рискованно действовать, ибо в дворцовом карауле находятся преданные государю преображенцы, а что с 11 на 12 марта будет там по очереди караул от 3-гo баталиона семеновцев, за преданность которых ему, Александру, он ручается... Пален не сразу согласился отложить назначенное предприятие... Но Александр стоял на своем, и Пален, признав доводы основательными, согласился отложить злополучное дело до ночи 11 марта»...
Затем автор приходит к определенному заключению, что Александр «знал все подробности заговора, ничего не сделал, чтобы предотвратить его, а напротив того, дал свое обдуманное согласие».
«Ведь трудно допустить следующее предположение, продолжает автор, а именно что Александр, дав согласие действовать, мог сомневаться, что жизни отца /9/ грозит опасность. Характер батюшки был прекрасно известен сыну, и вероятие на подписание отречения без бурной сцены или проблесков самозащиты вряд ли допустимо».
Вообще, историческая легенда о незначительной или слабой, почти несознательной причастности Александра к убийству отца совершенно рассеивается после опубликованных исследований, основанных на недоступных обыкновенным смертным документах добросовестного и осторожного историка, который сам принадлежал к семье Романовых. И при свете раскрытых великим князем Николаем Михайловичем фактов меркнет верноподданническая легенда о личности «благословенного» и сама личность «сфинкса, неразгаданного до гроба», становится менее загадочной и более постижимой в ее «человеческих, слишком человеческих слабостях...» /10/
2. Венценосный декабрист
Яркая вспышка позднего Ренессанса, охватившего, наконец, и область правовых отношений, получившая в истории название Великой французской революции, озарила в конце XVIII века весь культурный мир. Могучее веяние освободительных идей носилось над странами и народами и не могло не коснуться и России — России послепетровской, России времен Екатерины.
Екатерина не совсем облыжно называла себя последовательницей самого яркого представителя русского Возрождения — Петра Великого. Эта величайшая актриса своего времени, изумительно, хотя и невыдержанно сыгравшая свою роль, сама была вспоена духом Возрождения и, воспитывая своего любимого внука, сочиняя для него сказки и учебники, лично преподавая ему историю и препоручив его влиянию Лагарпа, и его приобщила к тому духу, который впоследствии воодушевлял декабристов.
Александр в первые годы своего царствования очень обидел дворянское классовое чувство именным указом от 20 февраля 1803 года «об отпуске помещиком крестьян своих на волю по заключении условий, на обоюдном согласии основанных». А указом от 18 октября 1804 года опять были оскорблены дворяне до глубины своей классовой души разрешением купцам, получившим классные чины до VIII включительно, владеть крестьянами.
На практике ничего из всего этого не вышло. Распоряжения Павла о трехдневной барщине и о воскресном /11/ отдыхе помещики просто не исполняли, а указы Александра о вольных хлебопашцах и добровольных соглашениях помещиков с крестьянами не имели почти никаких практических последствий и только напрасно вызвали к нему некоторое охлаждение дворянских чувств.
Еще будучи наследником Александр посылает к Лагарпу Новосильцева «с единственной целью повидать вас и спросить ваших советов и указаний в деле чрезвычайной важности об обеспечении блага России при условии введения в ней свободной конституции».
Далее наследник самодержавного русского царя успокаивает старого республиканца и «якобинца», чтобы тот не убоялся бездны царственного либерализма:
«Не устрашайтесь теми опасностями, к которым может привести подобная попытка; способ, которым мы хотим осуществить ее, значительно устраняет их».
Какой же это способ?
Он изложен в том же письме:
«Вам уже известны мои мысли, клонившиеся к тому, чтобы покинуть свою родину. В настоящее время я не предвижу ни малейшей возможности к приведению их в исполнение. Мне думалось, что если когда-либо придет и мой черед царствовать, то вместо добровольного изгнания себя сделаю несравненно лучше, посвятив себя задаче даровать стране свободу и тем не допустить ее сделаться в будущем игрушкой в руках каких-либо безумцев. Эго заставило меня передумать о многом, и мне кажется; что это было бы лучшим образцом революции, так как она была бы произведена законной властью, которая перестала бы существовать, как только конституция была бы закончена , и страна избрала бы своих представителей . Вот в чем заключается моя мысль.
Я поделился ею с людьми просвещенными, со своей стороны много думавшими об этом. Всего-навсего нас только четыре, а именно: Новосильцев, граф Строганов, молодой князь Чарторыжский, мой адъютант, выдающийся молодой человек, и я».
Письмо это от 27 сентября 1797 года, между прочим, указывает на тот состав «негласного комитета» или, /12/ как шутливо называл его по якобинской терминологии Александр, — «комитета общественного спасения», который возбуждал столько надежд в первые годы царствования «самодержавного конституционалиста».
Еще более ярко, чем письмо к Лагарпу, письмо Александра, написанное им 10 мая 1796 года Виктору Павловичу Кочубею, к которому Александр питал, по его собственному выражению, «беспредельную дружбу».
«Да, милый друг», — пишет Александр, — «повторю снова: мое положение меня вовсе не удовлетворяет. Оно слишком блистательно для моего характера, которому нравятся исключительно тишина и спокойствие. Придворная жизнь не для меня создана. Я всякий раз страдаю, когда должен являться на придворную сцену, и кровь портится во мне при виде низостей, совершаемых на каждом шагу для получения внешних отличий, не стоющих, в моих глазах, медного гроша. Я чувствую себя несчастным в обществе таких людей, которых не желал бы иметь у себя и лакеями, а между тем они занимают здесь высшие места, как, например, князь Зубов, Пассек, князь Барятинский, оба Салтыкова, Мятлев и множество других, которых не стоит даже называть и которые, будучи надменны с низшими, пресмыкаются перед теми, кого боятся».
«В наших делах», — пишет он далее, — «господствует неимоверный беспорядок; грабят со всех сторон; все части управляются дурно; порядок, кажется, изгнан отовсюду, а империя лишь стремится в расширению своих пределов. При таком ходе вещей возможно ли одному человеку управлять государством, а тем более исправлять укоренившиеся в нем злоупотребления; это свыше сил не только человека, одаренного, подобно мне обыкновенными способностями, но даже и гения, а я постоянно держался правила, что лучше совсем не браться за дело, чем исполнить его дурно. Следуя этому правилу, я и принял то решение, о котором сказал вам выше. Мой план состоит в том, чтобы по отречении от этого неприглядного поприща (я не могу еще положительно назначить время сего отречения) поселиться с женою на берегах Рейна, где буду жить спокойно /13/ частным человеком, полагая свое счастие в обществе друзей и в изучении природы».
Александр даже сознает фантастичность или неправдоподобность этого плана:
«Вы будете смеяться надо мною и скажете, что это намерение несбыточное, это в вашей власти, но подождите исполнения и уже тогда произносите приговор».
Это письмо не единственное свидетельство чувств Александра в то время. Такие высказывания Александра принимаются за доказательства «противочувствий», за рисовку, за лицемерие. Да, Александр любил играть роль, любил порисоваться. Недаром же он рос в атмосфере такой вечной театральности, как двор Екатерины, с одной стороны, и гатчинская мрачнотрагическая игра в солдатики — с другой. Но все же в те минуты, когда он изливал свои чувства, он был более или менее искренен, т.е. сам почти, а то и вполне верил в них. /14/
3. Легенда о безволии
Немало разрушено легенд, затемнявших подлинный лик Александра I, но одна из них держится особенно упорно и даже усиливается с течением времени.
Эта упорно живущая легенда уверенность в безволии Александра.
Схема такая. Был человек недюжинного ума, пылкого воображения и ярких вспышек чувства, но не было у него сильной воли, и это совершенно исковеркало и его жизнь, и его царствование, и всю творимую им историю.
Чувствительный воспитанник Лагарпа, мечтавший о даче на Рейне, человек, обвеянный идеями Руссо и духом Великой французской революции, и неразлучный друг Аракчеева. И эта неразрывная, пережившая все испытания бурного царствования дружба не явление последних печальных и мрачных лет этого царствования. Эта дружба была крепка уже тогда, в бытность Александра наследником, в те годы, когда даже Павел не вынес тупой жестокости этого «истиннорусского неученого дворянина», как нарочито величал себя Аракчеев.
Когда Аракчеев нагло сподличал, чтобы выгородить своего родного брата, и пытался подвести под опасный гнев Павла человека неповинного, Павел его прогнал, а Александр письменно изливался в своей любви к нему.
Это была уже вторая опала Аракчеева при Павле. Первая произошла по следующему поводу: /15/
В январе 1798 года Аракчеев накинулся на подполковника Лена и по своему обыкновению обругал его «самыми позорнейшими словами».
Обруганный молча выслушал брань Аракчеева, отправился домой, написал письмо Аракчееву и застрелился.
Лен был сподвижником Суворова и георгиевским кавалером. Кроме того, он был лично известен Павлу, рекомендованный ему графом РумянцевымЗадунайским. Смерть храброго боевого офицера по вине Аракчеева, который никогда ни в каких боях личного участия не принимал и считался трусом, наделала много шуму. Дошло до Павла, тот потребовал письмо Лена, а тут еще Павел узнал, что Аракчеев в строю осыпал ругательствами преображенцев и, обходя ряды, колотил кого попало ударами своей трости.
Аракчеев был отставлен от службы, впрочем, с производством в генерал-лейтенанты, и уехал в свое Грузино.
Это было в начале февраля 1798 г., а 7 мая того же года, во время поездки Павла с сыновьями в Москву, Александр из Валдая написал Аракчееву письмо, полное уверений в «верной дружбе» и любви. А в конце июня наследник уже с радостью сообщает Аракчееву весть о вызове его из Грузина в Петербург.
К общему ужасу Аракчеев вернулся к прежней службе и был осыпан наградами.
Но в следующем, 1799 году Аракчеев опять попался на прямом и гнусном обмане царя и вторично подвергся опале.
1 октября на вахт-параде распространилась радостная весть об отставке Аракчеева. На плацу был и Александр: он подошел к генерал-майору П.А. Тучкову со словами:
— А слышал ты об Аракчееве и знаешь, кто вместо него назначен?
— Знаю, Ваше Высочество, Образанцев.
— Каков он?
— Он пожилой человек, может быть, не так знает фронтовую часть, но говорят, добрый и честный человек. /16/
— Ну, слава богу, — отвечал Александр, — эти назначения настоящая лотерея: могли бы попасть опять на такого мерзавца, как Аракчеев.
А 15-гo того же октября Александр написал этому «мерзавцу» письмо, в котором говорит:
«Я надеюсь, друг мой, что мне нужды нет при сем несчастном случае возобновить уверение в моей непрестанной дружбе; ты имел довольно опытов об оной, и я уверен, что об ней и не сомневаешься. Поверь, что она никогда не переменится».
Дальше идут сообщения о деле Аракчеева, и в заключение:
«Прощай, друг мой, Алексей Андреевич! Не забывай меня, будь здоров и думай, что у тебя верный во мне друг остается».
И действительно, этой «непрестанной» дружбе Александр остался верен до гроба.
Характерно то, что возникновение этой неизменной дружбы к «мерзавцу» относится к юношеским годам Александра, ко времени его возвышеннейшего идеализма, и затем уже, при всех перипетиях бурного царствования и при всех переменах в судьбе и в личности Александра, дружба эта одна сохранила всю сою незыблемость. Не было даже таких временных размолвок, как при Павле...
Чем объяснить это загадочное явление? Самое простое объяснение — в безволии Александра. Капрал с такой неукоснительной волей, как Аракчеев, этот прямолинейный, ни перед чем не задумывавшийся и ни перед чем не останавливавшийся щедринский «прохвост» Угрюм-Бурчеев, подчинил себе слабовольного щедринского Грустилова и совершенно поработил его волю.
Объяснение это соблазнительно своей простотой, но в самой этой простоте кроется соблазн ошибки.
Не было, кажется, на Руси человека более ненавистного, чем Аракчеев. Его ненавидели солдаты, ненавидели крестьяне, которых он терзал в своих военных поселениях, ненавидело офицерство, дворянство, ненавидели самые влиятельные придворные и сановники, ненавидели ближайшие друзья Александра.
И сквозь всю эту страшную ненависть сумел Александр, в течение всех почти трех десятилетий своей /17/ сознательной жизни, пронести эту дружбу с гатчинским капралом, грубым, лишенным и тени какого-либо благородства. Этой дружбе не помешала такому эстету, каким был Александр, даже отталкивающая внешность Аракчеева.
«По наружности Аракчеев походил на большую обезьяну в мундире. Он был высок ростом, худощав, жилист; в его складе не было ничего стройного, так как он был очень сутуловат и имел длинную, тонкую шею, на которой можно было бы изучать анатомию жил и мышц. Сверх того, он как-то судорожно морщил подбородок. У него были большие мясистые уши, толстая безобразная голова, всегда наклоненная в сторону, щеки впалые, нос широкий и угловатый, ноздри вздутые, рот большой, лоб нависший. Чтобы дорисовать его портрет — у него были серые глаза, и все выражение его лица представляло странную смесь ума и злости».
Мог ли Александр удалить Аракчеева, если б захотел? Конечно, мог. Кроме общего сочувствия, радости и благодарности сановников, армии, высшего дворянства и тех масс, которые могли бы на это реагировать, Александр бы ничего не встретил.
Сам же Аракчеев, лишенный царского покровительства, был нисколько не страшен. Как все жестокие люди, Аракчеев был большой трус, или, как все трусы, он был жесток, пока чувствовал за собою силу. Но при малейшей опале он впадал в малодушие и уничижение.
Александр же был, во-первых, далеко не труслив, во-вторых, при кажущемся безволии умел бывать и весьма решительным.
Граф фон-дер-Пален был не чета гатчинскому капралу. Это был человек смелый, решительный и гордый, притом образованный и знатный. В должности военного генерал-губернатора он имел в своем распоряжении петербургский гарнизон, который питал к нему не такие чувства, какие питала армия и в особенности гвардия к Аракчееву. Положение Александра в начале царствования было еще довольно двусмысленно и щекотливо. Среди шумного ликования было не мало недовольных /18/ новым курсом. Наконец, известно, какую решающую, исключительную роль сыграла энергия Палена в деле убийства Павла и возведения на престол Александра.
И вот, задумав отделаться от Палена, который держал себя слишком независимо, Александр, всего месяца через три после вступления на престол, издал такой указ:
«Снисходя на всеподданнейшее прошение генерала-от-кавалерии, Санкт-Петербургского военного губернатора и управляющего гражданской частью в Санкт-Петербургской, Лифляндской, Эстляндской и Курляндской губерниях графа фон-дер-Палена, всемилостивейше увольняем его, за болезнью, от всех дел».
В действительности же дело было так. Когда Пален подъехал к Зимнему дворцу, его встретил флигель-адъютант с приказанием императора Александра немедленно оставить Петербург и удалиться в свои курляндские поместья.
Так решительно, одним ударом, покончил «безвольный» Александр с грозным временщиком, которого называли «ливонским великим визирем».
Это проявление воли молодого царя тогда прошло как-то не замеченным. Вигель в своих записках объясняет это так:
«Сей первый пример искусства и решимости нового государя, боготворимого и угрожаемого в одно время, и кого положение было не без затруднений, мог бы удивить и при Павле, когда такие известия почитали самыми обыкновенными. Но Москва и Россия утопали тогда в веселии; сие важное происшествие едва было замечено людьми, еще хмельными от радости».
До того ли было, чтобы замечать такие проявления характера, когда вдруг можно было носить круглые шляпы, фраки и панталоны, а каждый день приносил новые примеры «свободомыслия» Александра, а восторженные оды, в стихах и в прозе, сыпались дождем.
Когда военный губернатор, в интересах военной выправки, осведомился, не прикажет ли государь сделать распоряжение относительно одежды офицеров, Александр ответил:
— Ах, боже мой! Пусть они ходят, как хотят; мне легче будет распознать порядочного человека от дряни. /19/
Трощинский представил к подписанию милостивый манифест, начинавшийся как обычно: «По сродному нам к верноподданным нашим милосердию...», Александр зачеркнул эти слова, заметив:
— Пусть народ это думает и говорит, а не нам этим хвастаться.
Когда в другой раз тот же Трощинский принес указ Сенату с обычным началом: «Указ нашему Сенату», Александр возразил.
— Как, — сказал он, — «нашему Сенату»? Сенат есть священное хранилище законов; он учрежден, что бы нас просвещать. Сенат не наш, он Сенат империи. — И с того времени стали писать: «Правительствующий Сенат».
Через сто с лишком лет после этого Николай II, на петергофских совещаниях предлагал, чтобы Дума называлась не государственной, а государевой... /20/
4. Самодержавная воля
Легенда о безволии Александра до того укоренилась, что проницательный Герцен назвал его «коронованным Гамлетом», а в дальнейшем даже подставили под эту легенду научный фундамент в форме психиатрического анализа личности Александра.
Профессор Н.Н. Фирсов в своем историко-психологическом этюде «Император Александр и его душевная драма» говорит по поводу отношения юного Александра к Чарторыжскому и к Польше:
«Молодой человек, так легко подпавший под влияние своих эмоций, разумеется, не был обладателем устойчивой, крепкой поли; а волевая слабость Александра постоянно вела его к подчинению тому или другому влиянию, вызывавшему, обыкновенно, в нем сильное душевное движение и увлекавшему его к соответственным поступкам... Нередко в этих поступках Александр противоречил сам себе, что навлекало на него обвинение в двуличности, в рассчитанном вероломстве, тогда как это противоречие обусловливалось слишком порывистою впечатлительностью и недостатком воли. Это основные черты характера Александра I», — уверяет автор.
Проф. Сикорский, тот самый, который столь неизгладимо скомпрометировал себя своей щегловитовской экспертизой в деле Бейлиса, посвятил в «Вопросах нервно-психиатрической медицины» специальное исследование личности Александра I. /21/
Проф. Сикорский находит у Александра болезненно недоразвитый характер в волевом отношении, при удовлетворительном развитии ума и чувств.
«Подобный характер», — говорит специалист-психиатр, — остается без особенных последствий в некоторых профессиях, в особенности в профессиях умственного труда (ученые, художники, артисты). Но в тех профессиях, где требуется практическая деятельность, в особенности там, где необходимо влияние на людей, управление массами, где предстоит выбор и смена сотрудников, словом, в сфере политической и административной, люди с недоразвитой волей часто оказываются бессильными и бездеятельными. Для неограниченного монарха подобный характер является роковым, служа соблазном для простора и смелости временщиков».
«Таким характером отличался император Александр I».
«Александр I был натура, одаренная тонким художественным развитием чувств при среднем уме и слабой воле. В этом особенном состоянии душевных сил, в этой психической односторонности и несоизмеримости кроется разгадка всех противоположностей и неожиданностей, которыми переполнена была жизнь этого глубоко симпатичного и столь же несчастного человека».
И далее:
«Слабость воли и преобладание чувства, — этот роковой порок души сказывался более всего при встрече личности Александра с другими.
При таких свойствах своего характера Александр I не только не мог отстоять своих принципов, но был бессилен защищать свою собственную личность от нравственного порабощения грубых и сильных людей, лишенных того тонкого понимания и чутья истины, каким обладал император. Фанатический узкий ум Фотия и грубая практическая душа Аракчеева овладели Александром и подчинили его себе».
Все эти заключения проф. Сикорскогo, может быть, и очень интересны, но в них есть один существенный недостаток: они находятся в явном противоречии с фактами. /22/
И притом, не с какими-нибудь неизвестными или спорными фактами, а с теми фактами, которые незыблемо установлены и всеми историками, исследовавшими личность и эпоху Александра I, и всеми многочисленными опубликованными записками, письмами, воспоминаниями и свидетельствами современников Александра I.
Легенда о безволии Александра I стала почти общим местом, и проф. Сикорский только подводит мнимонаучный фундамент под это общее место.
Между тем, нет ни одного факта, который свидетельствовал бы о том, что Александр действовал под влиянием чужой воли и был какой-нибудь чужой волей порабощен.
Мы видели уже, как круто и смело расправился он с таким властным временщиком, как фон-дер-Пален. Правда, иные думали, что тут сыграли решающую роль неприязнь вдовствующей императрицы Марии Федоровны к фон-дер-Палену и происшедшее между ними столкновение из-за какой-то иконы, которую Мария Федоровна распорядилась повесить в воспитательном доме, а Пален велел снять. Но мы знаем, как ловко и вместе твердо Александр сумел устранить свою мать от всякого влияния на дела управления.
Он самым почтительным образом удовлетворял ее тщеславию, предоставил ей весь блеск придворной жизни, но отлично знал, что после смерти Павла она возмечтала было о роли Екатерины II и не прочь была возложить окровавленную корону на свою голову, и, с присущей ему дипломатической ловкостью, сумел ее поставить в такие рамки, которые не давали ни малейшего исхода ее властолюбию.
С молодыми друзьями своего негласного комитета, которые были образованнее его, он держался на дружескую ногу, был с ними обольстительно любезен, внимательно выслушивал их либеральные излияния, сам перед ними изливался, делил их мечты, но как только дело доходило до каких-либо попыток осуществления этих мечтаний, Александр отмалчивался, становился непроницаемым и неукоснительно вел свою линию.
Ни Чарторийский, ни Новосильцев, ни Кочубей /23/ не добились, в конце концов, ничего и никакого действительного влияния ни на внешнюю, ни на внутреннюю политику Александра не оказали.
Между прочим, Чарторийский сообщает интересный эпизод, удивительно напоминающий такого же рода эпизод, о котором Бисмарк рассказывает в своих мемуарах о Вильгельме.
Еще в ноябре 1887 года, когда был жив не только отец Вильгельма, кронпринц Фридрих, но еще царствовал дед, молодой Вильгельм сочинил воззвание, которое он составил «ввиду возможности близкой или неожиданной смерти императора и моего отца. Это краткий манифест моим будущим коллегам, германским имперским князьям».
«Моя мысль и мое желание», — писал Бисмарку юный Вильгельм, — «заключаются в том, чтобы это воззвание после рассмотрения, а в случае надобности и изменения вашей светлостью, было в запечатанном пакете депонировано в каждом посольстве и немедленно по вступлении моем в управление государством было передано послами соответствующим князьям».
Бисмарк, естественно, пришел в ужас от этого послания и, совершенно больной, поспешил в обстоятельном письме почтительно, но твердо указать чересчур торопливому юноше на все неприличие и бестактность этой торопливости и настоятельно советовал Вильгельму сжечь свое воззвание.
Князь Адам Чарторийский рассказывает, что еще во время коронации Павла в Москве Александр поручил Чарторийскому составить проект манифеста на случай вступления Александра на престол и о возвещении его намерений в момент принятия им верховной власти.
Чарторийский упорно отказывался от этого странного и опасного поручения, но Александр и тогда сумел настоять на своем. Чарторийский, скрепя сердце, сочинил проект манифеста.
«Я не знаю, что сталося с этою бумагою», — пишет Чарторийский. — «Я полагаю, что Александр никому не показал ее; он никогда более не заговаривал о ней со мною. Надеюсь, что он сжег ее, поняв безрассудность документа, /24/ в коей сам я ни минуты не сомневался, когда приступил к его изложению».
К началу царствования Александра I относится и его стычка с министром юстиции Державиным. 60-летний поэт, давно прославившийся не только в России, но и в Европе, искусившийся в службе при Екатерине, сумевший ладить даже с Павлом, услышал от молодого царя такой окрик:
— Ты все хочешь учить, а я — самодержавный царь и хочу, чтобы было так, а не иначе!
Как это поразительно похоже на вильгельмовское «sic volo, sic jubeo». Выходки Вильгельма II порою напоминают плагиат более ранних выходок Александра I. Между тем, Вильгельм страдал избытком волевых импульсов, Александр же считался «безвольным».
Князь Чарторийский, человек умный и проницательный, притом прекрасно знавший Александра, друг его юности, прямо говорит о нем:
«Император любит внешние формы свободы, как можно любить представление. Он любовался собою при внешнем виде либерального правления, потому что это льстило его тщеславию; но кроме формы и внешности он ничего не хотел и ничуть не был расположен терпеть, чтобы они обратились в действительность; одним словом, он охотно согласился бы на то, чтобы каждый был свободен, лишь бы все добровольно исполняли только его волю».
Это свидетельство близкого друга юности Александра, человека умного и проницательного, прекрасно знавшего Александра, кажется, довольно красноречиво, и можно только удивляться, как оно не помешало утверждению исторической легенды о безволии Александра.
В начале 1803 года произошло весьма знаменательное столкновение Александра с Сенатом, и тут Александр обнаружил такую непреклонность своей самодержавной воли, какую не всегда позволяли себе даже люди таких ярких волевых импульсов, как Бисмарк или Вильгельм II.
В начале 1803 года Сенат, по инициативе графа Северина Потоцкого, убежденного в искренности либеральных /25/ взглядов императора, вздумал воспользоваться предоставленным ему законом правом всеподданнейших представлений. Дело касалось обязательной 12-летней службы дворян унтер-офицерского звания, не дослужившихся до офицерства. Доклад по этому вопросу министра военно-сухопутных сил был высочайше утвержден 5-го декабря 1802 года; состоявшийся затем указ прошел в общем собрании Сената без всякого замечания и был отослан в военную коллегию для исполнения.
Вслед затем, 16-го января 1803 года, в общем собрании Сената прочитана была записка, содержащая в себе критику доклада военной коллегии, нарушившего права дворянства, которые Александр торжественно признал и удостоверил «коренным и непреложным законом». В заключение граф Потоцкий обращался к своим сотоварищам-сенаторам с увещанием не бояться злобы сильных и не колебаться, «когда священный глас должности взывает».
Поступок графа Потоцкого возбудил в обществе множество толков даже в провинции. В Москве мнение Потоцкого, как пишет Державин,
«знатное и, можно сказать, глупое дворянство приняло с восхищением, так что в многолюдных собраниях клали его списки на голову и пили за здоровье графа Потоцкого, почитая его покровителем российского дворянства и защитником от угнетения, а глупейшие или подлейшие души не устыдились бюсты Державина (министра юстиции) и Вязмитинова (военного м-ра), яко злодеев, выставить на перекрестках, замарав их дерьмом для поругания, не проникая в то, что попущением молодого дворянства в праздность, негу и своевольство без службы подкапывались враги отечества под главную защиту государства».
Находя мнение Потоцкого возмутительным по отношению к самодержавной власти, Державин счел нужным испросить «высочайшую волю», вносить ли его в Сенат.
Император, как пишет Державин, отвечал резко:
— Что же? Мне не запретить мыслить, кто как хочет! — Пусть его подает в Сенат, пусть рассуждает.
Когда Державин заговорил о вреде таких мнений, /26/ особенно когда они подаются несвоевременно, государь сказал:
— Сенат это и рассудит, я не мешаюсь. Прикажите доложить!..
Итак, казалось бы, либерализм и чувство законности восторжествовали.
Но… слушание записки Потоцкого в Сенате вызвало бурное заседание и великое смятение: большинство присоединилось к Потоцкому и положило войти к государю с представлением о пересмотре министрами доклада Вязмитинова. Державин донес императору, что сенат весь против него; Александр так сильно встревожился, что побледнел, но разрешил министру действовать по закону.
По-видимому, опять победило чувство законности.
Но, когда генерал-прокурор дал согласительное предложение Сенату, которое не имело успеха и большинство все-таки осталось на стороне Потоцкого, Александр, узнав об этом, с негодованием сказал:
— Я им дам себя знать.
И действительно дал себя знать, ловко, дипломатично и решительно.
Задержав поступившее к нему дело до Фоминой и более о нем не упоминая, Александр, наконец, дозволил, чтобы, на основании данного Сенату права, от него явилась депутация для объяснения дела. Ее составляли, со стороны большинства, граф А.С. Строганов и Д.П. Tpoщинский; единственный же представитель противного мнения был сопровождавший их генерал-прокурор, т.е. министр юстиции Державин.
«При вступлении в кабинет», — пишет Державин, — «хотя еще светло было, но неизвестно для чего гардины у окон были завешены и горели свечи. Великая везде была тишина и государь один дожидался. Приняв весьма важно сам при письменном столе, и депутации (приказал) садиться, не говоря никому ни одного слова. Потом приказал Трощинскому читать бумаги, т.е. мнение Потоцкого, резолюцию Сената, предложение согласительное Державина и, наконец, последнее сенатское мнение. По выслушании встал, весьма сухо сказал, что он даст указ, и откланялся». /27/
Указ действительно последовал 21 марта 1803 года. В нем было много пышных фраз по адресу дворянства и Сената, но по существу Сенату ставилось на вид, что он вмешался не в свое дело.
Этим афронтом Сенату все и кончилось.
При этом надо еще учитывать и то, что Александр побаивался дворянства, и побаивался его больше, чем «якобинцев», а впоследствии членов тайных обществ. Он отлично знал, что цареубийство было одной из неписаных привилегий дворянства, «якобинцы» же, как впоследствии декабристы, скорее ограничатся одними разговорами о цареубийстве.
При этом столкновении Александра I с Сенатом царю шел только 26 год, а в Сенате сидели убеленные сединами сановники трех царствований, первые столпы высшей бюрократии. И все-таки самодержавная воля молодого человека поставила на своем.
И при наличии таких документальных и непреложно установленных фактов находятся и маститые историки и ученые психиатры, серьезно толкующие об отсутствии воли у Александра I…
Так силен гипноз укоренившейся легенды…
Как же, однако, согласовать все эти проявления самодержавного пафоса с установившимся убеждением, что «дней Александровых прекрасное начало» было эпохой расцвета самодержавного вольнолюбия и высочайшего либерализма, а только потом, под влиянием разных условий и обстоятельств, либерализм этот все более тускнел, затем совсем погас и сменился палочным аракчеевским капральством?
Не объясняется ли это тем, что таковы вообще были преобладающие свойства русского дворянского либерализма, тем, что русские усадебные или бюрократические «вольтерианцы» и «якобинцы» всех XIV классов табели о рангах допускали либерализм, как некое пикантное и ни к чему не обязывающее «словесное распутство».
Александр был сыном своего времени, он вспоен был его духом и запечатлен его чертами…
Впрочем, и «Мирабо», и прикосновенность «рыла», и либерализм, и реакционность — все эти смены течения были только рябью, которая бороздила поверхности русской жизни. Глубины подлинной толщи народной жизни это нисколько не отражало, и на нее почти никак не влияло.
Просветительная деятельность не достигала народных глубин, как хорошие книги, которые нарочно переводились и издавались по царскому соизволению и порою даже его иждивением, совершенно не существовали для неграмотной массы, как всякие «вольности» и «неотъемлемые права» человека и гражданина были безразличны для крепостного народа. Все это были даже не надстройки над подлинной социальной структурой, над экономическим фундаментом, а какие-то узоры и завитушки, не имевшие никакого конструктивного значения.
Этим и объясняется та «легкость необыкновенная» не только в мыслях, но и в поступках, с которой можно было переходить от конституции к экзекуции, от юстиции к полиции, от Сперанского к Аракчееву. /29/
5. Еще доказательства воли
В начале того же 1803 года Александр еще раз убедительно продемонстрировал свою волю, смело идя наперекор и всему общественному мнению страны, насколько оно могло тогда выявляться, и всем окружавшим царя сотрудникам и, — что, казалось бы, должно было страшить его более всего, — чувству и мнению армии и гвардии.
В конце апреля Александр вызвал к себе из Грузина Аракчеева, а в мае того же года это исчадие павловского маньячества, этот всеми уже тогда ненавидимый живодер был восстановлен в своей прежней должности инспектора всей кавалерии и командира лейб-гвардии артиллерийского батальона. Все пущенные в ход против этого назначения хлопоты, старания, интриги ни к чему не привели, и Александр, вопреки всем и всему, осуществил свою волю. Субъект, которого Александр, считая «мерзавцем», уверял в своей «верной дружбе» и которого современники и потомки в один голос называли «вреднейшим человеком в России», — стал, по твердой воле Александра, неизменным и бессменным, ближайшим и довереннейшим спутником всего четвертьвекового бурного и пестрого царствования.
С еще большей убедительностью разрушает легенду о безволии Александра I его отношение к Сперанскому.
Этот человек настойчивой воли и железной выдержки, начав службу еще при Павле, стал выдвигаться в первые годы царствования Александра. /30/
Чтобы из рядового поповича выдвинуться на самую вершину бюрократического Олимпа, ревниво оберегаемою для «своих» жадными представителями «первенствующего сословия», всей силой родства, связей, фаворитизма и протекции, надо было обладать волей и способностями, далеко выходящими из ряда.
Личное знакомство Александра со Сперанским началось только в 1806 г. Никто не умел так ясно, толково и убедительно писать казенные бумаги, как Сперанский, никто из окружающих царя не умел так строго и логично мыслить.
Замечательную характеристику Сперанского дает Л.Н. Толстой в «Войне и мире».
«Вся фигура Сперанского имела особенный тип, по которому сейчас можно было узнать его. Ни у кого из того общества, в котором жил князь Андрей, он не видал этого спокойствия, самоуверенности, неловких и тупых движений; ни у кого он не видал такого твердого и вместе мягкого взгляда полузакрытых и несколько влажных глаз, не видал такой твердости ничего не значущей улыбки, такого тонкого, ровного, тихого голоса и, главное, такой нежной белизны лица и особенно рук, несколько широких, но необыкновенно пухлых, нежных и белых».
При дальнейшем знакомстве со Сперанским кн. Андрей Волконский
«видел в нем разумного, строго мыслящего, огромного ума человека, энергией и упорством достигшего власти и употребляющего ее только для блага России. Сперанский, в глазах кн. Андрея, был именно тот человек, разумно объясняющий все явления жизни, признающий значительным только то, что разумно, и ко всему умеющий прилагать мерило разумности, которым он сам так хотел быть. Все представлялось так просто, ясно в изложении Сперанского, что кн. Андрей невольно соглашался с ним во всем».
У него было все то, что недоставало Александру: строго логический ум, исключительная трудоспособность, ясность и определенность и громадная настойчивость. Все, что было достигнуто в смысле упорядочения управления, было сделано Сперанским. Но и над ним тяготела якобы колеблющаяся, расплывчатая, а в сущности /31/ непреклонная воля «безвольного» царя, и Сперанскому удалось сделать лишь то немногое, что угодно было допустить Александру.
Когда же Сперанский стал неудобен, когда Александр убедился, что реформаторские стремления Сперанского идут дальше царских намерений, он спокойно предал его. Александр, который никогда не считался со всеобщей ненавистью к Аракчееву, вдруг поддался подозрениям против Сперанского, которым сам ни минуты не верил, и отправил его в ссылку. И тут Александру удалось то, к чему он всегда стремился. Он сломил волю этого сильного человека и сделал его своим рабом до того, что Сперанский вернулся к нему другим человеком, человеком, который стал пресмыкаться перед Аракчеевым и написал апологию военным поселениям.
Не очень церемонился Александр и с друзьями юности своей, с членами «негласного комитета», с гр. Кочубеем и с кн. Адамом Чарторийским.
Отделавшись — и очень решительно — от гр. Никиты Панина, Александр передал управление внешними делами гр. В.П. Кочубею. Кочубей предпочитал дела внутреннего управления, и положение руководителя русской дипломатии ему ни мало не улыбалось, что он искренно и откровенно и высказывал. Но царь с этим совершенно не считался.
Назначение Кочубея состоялось внезапно, без всякого предупреждения, и он узнал об этом на балу. Это назначение явилось признаком усиливавшейся самостоятельности государя, и Кочубей справедливо заметил: «l’empereur а unе volonte».
«Сделавшись руководителем русской дипломатии», — говорит Шильдер, — «гр. Кочубей остался верен высказанным ранее убеждениям: держаться в стороне от европейских дел, вмешиваться в них как можно менее и быть в хороших отношениях со всеми, чтобы иметь возможность все время и все внимание посвящать улучшению внутреннего положения империи. — Россия, — говорил Кочубей, — достаточно велика и могущественна пространством, населением и положением, она безопасна со всех сторон, лишь бы сама оставляла других в покое. Она слишком часто и без малейшего повода вмешивалась /32/ в дела, прямо до нее не касавшиеся. Никакое событие не могло произойти в Европе без того, чтобы она не предъявила притязания на участие в нем. Она вела войны бесполезные и дорого ей стоившие… Русские гибли в этих войнах; с отчаянием поставляли они все более рекрутов и платили все больше налогов».
Кочубей верил, что этих вполне разумных взглядов придерживается и Александр, и последний его в этом не разубеждал.
Но слишком скоро, уже в конце 1801 г., Кочубей заметил, что царь самостоятельно, за спиной своего друга и министра, ведет свою собственную внешнюю политику, идущую вразрез с интересами России.
В апреле 1802 г., за спиной гр. Кочубея, была подготовлена поездка русского царя в Мемель для свидания с королем прусским…
Объясняют это тем, что сказалось гатчинское воспитание Александра. Прусские войска считались образцом и почти недосягаемым идеалом в глазах людей, одержимых гатчинской парадоманией. Притом, как замечает кн. Чарторийский, Александр радовался также знакомству с прекрасной королевой Луизой и возможности порисоваться перед ней и иностранным двором.
Александр уверял, что поездка в Мемель не имела решительно никакой политической цели, и это, конечно, была заведомая неправда.
Тут именно и было положено начало той прусской дружбе, которая, вопреки взгляду русского руководителя внешней политики, втравила Россию в бесконечный ряд войн «ради прекрасных глаз» прусской королевы.
Не только Кочубей, но и кн. Чарторийский, в качестве польского патриота ненавидевший Пруссию, вполне оценивал пагубное значение этих прусских симпатий Александра для всей будущей политики его и, на правах старой дружбы, откровенно высказал это царю.
«Я смотрю на это свидание», — писал он, — «как на одно из самых несчастных происшествий для России как по своим непосредственным последствиям, так и по тем, которые оно имело и будет иметь. Интимная дружба, которая связала ваше императорское величество с королем /34/ после нескольких дней знакомства, привела к тому, что вы перестали рассматривать Пруссию, как политическое государство, но увидели в ней дорогую вам особу, по отношению к которой признали необходимым руководствоваться особыми обязательствами ».
И чувство дружбы к прусскому королю, как и доверие к Аракчееву, и любовь к сестре своей Екатерине Павловне, кажется, единственные чувства, которым Александр остался верен до конца дней своих.
Как кн. Кочубей был против воли своей, лишь вынужденный подчиниться воле Александра, назначен министром иностранных дел, так и князь Александр Васильевич Голицын, человек тогда более чем равнодушный к религии, отличавшийся вольнодумством и ведший веселый разгульный светский образ жизни, был за обедом в Таврическом дворце неожиданно назначен обер-прокурором св. синода.
— Ты можешь отговариваться, как тебе угодно, — заявил Александр, — но все же ты будешь синодским обер-прокурором.
И так как царь дал при этом Голицыну и звание статс-секретаря, и право непосредственного доклада, то ему и удалось, опираясь на поддержку Александра, привести синод и все высшее духовенство, имевшее склонность будировать при прежнем обер-прокуроре, Яковлеве, к полной покорности.
Таким образом и «правительствующий» сенат, и «святейший» синод были уже в начале царствования Александра лишены всякой самостоятельности и приведены в совершенное подчинение воле монаршей.
Светский шалопай из гвардейских офицеров довольно скоро проникся религиозными интересами и стал в этом направлении усердствовать даже чересчур, так что впоследствии, когда фанатическая религиозность обуяла и Александра, Голицын был его верным наперстником. И на этом пути он даже опережал Александра в блужданиях его мятущейся души по темным извилинам мистицизма. /34/
6. Александр и Наполеон
Внешняя политика — эта та сфера, в которой Александр I ярче и полнее всего проявлял свою личную инициативу.
При старании написать портрет и дать характеристику лица с таким положением, как русский царь или вообще владыка обширного государства, приходится преодолевать многие особые условия.
Приходится преодолеть и обманы исторической перспективы, умерить блеск искусственных ореолов и соблазны тех преувеличений, которые искажают все размеры.
Ношение круглых шляп, панталон и фраков, появившихся чуть ли не на второй день после смерти Павла, казались многим, и вполне искренне, началом новой эры и радостным сиянием взошедшей свободы.
Самые обыкновенные для обыкновенного человека проявления простого здравого смысла, когда их проявляет монарх, не только официально прославляются, как необыкновенная глубочайшая мудрость, но зачастую и в сферах неофициальных принимаются, как нечто исключительное, как признак ума и души необыкновенной.
Точно монархи должны говорить только глупости, — делать только бестактности, проявлять только жестокость. А если царь или король скажет умное слово, обнаружит такт или уклонится от ненужной жестокости, то это считается чуть ли не чудом, божьим даром, достойным особого прославления. /35/
Александр I был именно таким чудом, и прозван за это «благословенным».
Он иногда говорил умно и дельно, правда, почти не претворяя этих слов в дело, он бывал обаятелен в личных отношениях.
Много ли, однако, выиграла от этого Россия?
Впрочем, России-то Александр и не знал, да, пожалуй, и знать не хотел. Подобно бабушке своей, он был актером, но играл он, главным образом, не для России, а для Европы.
— Что скажет Европа? — этот вопрос занимал его прежде всего.
— Что скажет Россия? — этот вопрос не был для него ни так ясен, ни так прост, ни так интересен.
Что такое Россия?
Александр знал русское дворянство, преимущественно высший слой его. Он и не любил его, и презирал.
Александр близко видел знать, пресмыкавшуюся перед фаворитами Екатерины, он видел и знал все ее низкопоклонство, он видел слишком много примеров подлости, продажности, отвратительного холопства, он знал, как она, эта знать, обворовывала и грабила несчастную страну. Наконец, он знал, что эти знатные холопы путем военного заговора возвели на престол его бабушку, помогли ей убить деда и убили отца.
Эту «Россию» придворных фаворитов и их приспешников Александр хорошо знал, но ни любить ее, ни уважать, ни доверять ей, конечно, не мог.
Третьего сословия почти не было еще на Руси, а купцы считались сословием мошенников. А дальше была крестьянская и рабочая крепостная масса, люди, которых можно было покупать, продавать и выменивать на собак, да, напялив на них солдатские мундиры, забивать палками.
К этой темной массе коронованный эстет мог относиться только с истинно барской брезгливостью, а в лучшем случае с обидной жалостью, не лишенной того же чувства брезгливости. Было даже как-то /36/ неловко перед Европой, что ему приходится царствовать над такой массой «полудиких рабов».
Интереснее всего было удивлять всех вольнолюбивыми планами о преобразованиях, рядиться в либерализм англо-французского фасона и заниматься царственным спортом. Этот царственный спорт заключался в той игре в солдатики, страсть к которой Александр унаследовал от отца, в этой парадомании и в более тонкой и сложной игре дипломатической на европейской шахматной доске, так как тут можно было рисоваться перед Европой и попутно осуществлять свои родовые немецкие симпатии.
Все же Александр был почти чистокровный немец и Романовым назывался облыжно, как и все послепетровские цари.
Только по неизбывной иронии истории вышло так, что этот немец стал героем «отечественной войны».
Во дни Александра дипломатия, еще больше, чем в наши дни, была сплошным мошенничеством.
Это была шулерская игра с краплеными картами, с подсиживаниями и подлогами, и все дело было только в том, кто ловчее передернет карту.
Но так как в этой мошеннической игре короли были живые, как и тузы, и валеты, и проч., а ставкой были народы, страны и государства, то эта крупная азартная и шулерская игра считалась царственной забавой по преимуществу.
Вначале Александр был очень неловок в этой игре, но скоро он постиг ее хитрости и подвохи и оказался одним из самых крупных игроков за европейским карточным столом.
Еще в большей мере, чем в первое столетие петербургского периода своей истории, Россия стала игрушкой в этой царственной азартной игре.
Александр тогда недооценивал Наполеона, который с таким дьявольским искусством сумел пафос великой революции отвести в русло своего честолюбия. Истинно-немецкое сердце этого коронованного Вертера, плененное чарами «феи с берегов Шпрее», и наследственным преклонением перед прусской солдатчиной, обвеянной гением Великого Фридриха, отдало все /37/ силы и средства неведомой ему России на служение прусским интересам.
Сотни тысяч костромских, тамбовских, новгородских, самарских и прочая, и прочая мужиков, оторванных от хозяйства, от родины и семьи, втиснутых в железные прусские мундиры, вымуштрованные палками опрусаченных капралов, вынуждены были проливать свою кровь за интересы прусского короля. А прусский король, заключив дружественный союз с Александром, на всякий случай вступил в тайный союз и с Наполеоном, что, впрочем, не помешало ни Наполеону разгромить Пруссию, ни Александру вновь спасать ее кровью русских солдат.
Перед Аустерлицем Александр посылает к Наполеону для переговоров своего любимого генерал-адъютанта кн. Долгорукова, который, по словам Наполеона, разговаривал с ним в таком тоне, точно Наполеон «был боярин, которого собираются сослать в Сибирь». Из этих переговоров, конечно, ничего не вышло, бой стал неизбежным, хотя Наполеон тогда вполне искренно не желал войны с Россией. К несчастью, Александр не послушался советов ни своего друга Чарторийского, ни номинального — им же лишенного всякой действительной власти — главнокомандующего Кутузова, и остался при армии. Фактически все командование очутилось в руках австрийского квартирмейстера Вейротера, который и составил свой план сражения. Русские генералы с Кутузовым во главе видели совершенную негодность этого бумажного плана и предвидели неизбежность поражения. Притом русские войска по обыкновению были голодны и необуты, вынуждены были питаться реквизициями и восстановили против себя население.
Но самодержавная воля Александра ни с чем и ни с кем по обыкновению считаться не желала, и в результате одна из самых блистательных побед Наполеона и одно из самых решительных поражений союзников, австрийцев и русских. Сам Александр только случайно не попал в плен к Наполеону.
При этом замечательно, что австрийцы, за которых и дрались русские, потеряли шесть тысяч человек, а русские около 21.000…/38/
Повоевав еще года два в интересах Пруссии, уже успевшей отказаться от союза с Наполеоном, и потерпев жестокое поражение под Фридландом, Александр, наконец, убедился, что военными силами ему Пруссию не спасти, и решил мириться с Наполеоном.
Не прошло и месяца после Фридландского поражения, как состоялось унизительное для Александра Тильзитское свидание, которым началась знаменитая в истории с лишком четырехлетняя трагикомедия франко-русского союза.
Два величайших обманщика своего времени, два величайших обольстителя, каких знает мировая история несколько лет подряд, взапуски, под личиной самой тесной дружбы, старались всячески обмануть, обойти, провести, предать и обольстить друг друга.
В двенадцатилетнюю борьбу, которую непрерывно, с нечеловеческой энергией вел сначала генерал революционной армии, затем первый консул и, наконец, император французов против экономического преобладания Англии, вмешался третий игрок.
Гениальный авантюрист, душа которого была обвеяна пламенным пафосом революции, ее стремительностью, всем напряжением ее энергии, истинный сын нового времени, встретил в этой игре, в лице русского императора, замечательного партнера.
Один — весь воплощение новых времен, самый яркий представитель третьего сословия, весь энергия, расчет, весь напряженная воля, направленная на внешний мир, на его покорение.
Он всюду вносит с собою разрушительные начала революции, пред ним падают все стены и обветшалые твердыни изжитого феодализма. Он напоминает какого-нибудь нефтяного или железнодорожного короля наших дней, главу и директора мирового треста, который устанавливает цены, диктует свою волю рынкам и биржам, разоряя одних, обогащая попутно других; он завоевывает концессии, держит в своих руках мировые связи, вызывает войны и диктует условия мира.
Наполеон предвосхитил этот тип делового человека, охватывающего весь мир, опутывающего все страны сетью своих интересов, тип трестмэна, получившего /39/ такое развитие в Америке. Наполеон орудовал армиями и управлял странами, как в наше время орудует директор какого-нибудь мирового треста армиями приказчиков, техников, инженеров и рабочих. Какой-нибудь Вандербильд, Рокфеллер, Ротшильд, Стиннес не богаче всех тех, с кем он борется. Но он умеет в каждом данном пункте, в каждый нужный момент сосредоточить больше средств и захватить добычу.
Наполеон орудовал старыми средствами, армиями и вооруженной силой, но он сумел дать этим старым силам новую организацию, он ввел новые методы борьбы, и эти методы усвоены теми вождями мирового капитализма, которых он был предтечей.
Наполеон был подлинным порождением духа революции, на ее пламенеющем горне получил он свой стальной закал, она сообщила ему этот орлиный размах, этот пафос, который он сумел оковать строгим, точным и холодным расчетом и учетом сил.
И с этим воплощением новой исторической эпохи пришлось встретиться Александру.
И у Александра была воля, но эта воля была направлена внутрь и служила только делу самосохранения и ограждения своей личности. Павловская наследственность сказалась в увлечении Александра чувством — в идее он его отрицал — самодовлеющего самодержавия. По той же наследственности и армия ведь становилась самоцельной. Недаром его дорогой друг Аракчеев считал, что «война портит армию», внося беспорядки в муштру, в нужную для парадов выправку.
Одним словом,
вид и приемы игрушечного солдатика, нарочито приспособленного для парадов.
— Ведь мы не на Царицыном лугу! — крикнул раз Александр Кутузову, когда тот во время австрийской кампании медлил перейти в наступление. /40/
— Именно потому, ваше величество, что мы не на Царицыном лугу, я и не решаюсь перейти в наступление, — ответил Кутузов, чем только увеличил давно накоплявшуюся к нему неприязнь Александра.
У Наполеона же ни что не было самоцелью. Для него все и все были только средствами.
Таким же средством был для него и Александр. /41/
7. От союза к войне
Наполеон всегда знал, чего он хотел, он всегда ставил перед собою ясную цель и всегда находил самые лучшие средства для ее достижения.
Александр, мечтательный и расплывчатый, никогда точно не знал, чего он хотел, колебался в выборе средств и путей. Он знал только, чего он не хотел.
Наполеон видел в Александре только средство, как и во всех людях; и в союзе с Россией Наполеон видел только средство, лучший и очень сильный козырь в своей борьбе с Англией для подрыва ее экономического преобладания.
Александр, в свою очередь, видел в союзе с Наполеоном только средство, но средство для чего? На этот вопрос в его спутанном сознании ясного ответа не было.
Возвеличить Россию, захватить Константинополь и проливы. К этому он стремился больше по исторической инерции, унаследованной от Петра, от Екатерины, но и в стремлении к этой цели у него не было той последовательности и уверенности, которыми спаяны были все стремления Наполеона.
В душе Наполеона, как в свое время у Александра Македонского, у Цезаря и Августа, у Карла Великого, жила идея мировой монархии, объединяющей человечество, опрокидывающей все национальности и государственные перегородки.
Но Наполеон шел дальше. Он пытался и папу римского зачислить в свою свиту и его заставить служить /42/ себе, как он заставил служить себе все прочие силы старого мира: в его передней толпились короли, на бракосочетании его — католика, при живой жене — с представительницей самой древней в Европе и самой надменной владетельной аристократии шлейф новобрачной поддерживали пять королев.
Но, употребляя, как средство своего преуспеяния все силы старого мира, заставив даже папу приехать к себе в Париж, Наполеон был ярким порождением новых времен и нового, победоносно вышедшего на политическую арену класса, третьего сословия, буржуазии.
Может быть, не все согласятся с тем, что Наполеон, который ослеплял своим необычайным блеском Байрона, Гейне, Пушкина и Лермонтова, Ницше и многих других — был сверхчеловеком, но во всяком случае он был сверхбуржуа.
Один из оригинальнейших и глубочайших американских мыслителей, американский Карлейль — Ральф Уальд Эмерсон — отлично это понял, хотя он исходил совершенно не из точки зрения антагонизма классов.
«Из знаменитых деятелей XIX столетия», говорит Эмерсон в своем очерке “Наполеон, или Человек мира сего”, — «всех известнее, всех могущественнее является Бонапарт; он обязан своим преобладанием той верности, с которой он выражает склад мыслей, верований, целей большинства людей деятельных и образованных».
«В людском обществе установилось противоборство между теми, кто составил себе состояние, и между новичком и бедняком, которым еще надлежит устроить свою фортуну; между доходом с мертвого труда — т.е. с труда рук, давно покоящихся в могиле, но обративших его при жизни в капитал, земли, дома, доставшиеся праздным владельцам — и между домогательством труда живого, который тоже желает обладать домом, поместьем, капиталом. Первый класс робок, себялюбив, враг всяких нововведений, и смерть беспрестанно уменьшает его численность. Второй тоже себялюбив, задорен, отважен, самоуверен, всегда превосходит первых своим числом и ежечасно пополняет свои ряды нарождением. Он хочет, чтобы пути совместничества были открыты для всех, и чтобы пути эти были /43/ размножены; к нему принадлежат люди ловкие, промышленные, деловые в целой Европе, Англии, Франции, Америке и повсюду. Их представитель — Наполеон. Инстинкт людей деятельных, добрых, смышленых, принадлежащих к среднему сословию, повсеместно указывает на Наполеона как на воплощенного демократа. Но в нем находишь все качества и все пороки этой партии; в особенности же ее дух и цель. Направление это чисто материальное, предположенный успех удовлетворяет одну чувственность, и для такого конца употребляются средства изобильные и разнообразнейшие; короткое ознакомление с механическими силами, обширный ум, образованный основательно и многосторонне, но подчиняющий все силы ума и духа, как средство для достижения материального благополучия. Быть богатым — вот конечная цель. В коране сказано: “Аллах дарует каждому народу пророка, говорящего его собственным языком”. Париж, Лондон, Нью-Йорк, дух меркантильный, денежный, дух материального могущества, вероятно, тоже долженствовал возыметь своего пророка: Бонапарт получил это избрание и посольство».
И вот встретились они в Тильзите, в павильоне, устроенном на пароме среди реки, этот сверх-буржуа, представитель живого труда и живой предприимчивости, и наследственный представитель феодальных времен, представитель мертвого строя и мертвого труда, гениальный Фигаро и Дон-Карлос, который вместо одного маркиза Позы вмещал и Лагарпа, и Аракчеева.
Наполеон, победитель под Аустерлицем и Фридландом, оказался по отношению к побежденному Александру победителем тем более великодушным, что великодушие, как и вообще какие-либо возвышенные чувства, были органически чужды ему. В угоду Александру он оказал даже некоторую пощаду несчастной Пруссии, почти уничтоженной им и безмерно униженной.
Красавица королева Луиза, вызывавшая такое рыцарское преклонение Александра, от встречи с Наполеоном вынесла самое горькое и обидное разочарование. Наполеон, относившийся к женщинам откровенно-цинично, нашел прусскую волшебницу прелестной, но /44/ не поступился ради ее прелестей ни одной пядью прусской земли и не пожертвовал ради нее ни одним кивером французского гренадера.
Наполеон, казалось, был в восторге от личности царя. Александр подпал под обаяние исключительного гения. Но у каждого было по камню за пазухой. Не только по крупному камню политического антагонизма, но также по мелкому камешку личной обиды.
Наполеон не мог забыть Александру его защиты не только интересов короля прусского, что можно было понять, но и глупой защиты интересов королей сардинского и неаполитанского, и затем резкого послания Александра по поводу расстрела герцога Ангиенского.
Александр не мог забыть этому «выскочке» его злой отповеди на свое послание, в которой без всякой деликатности задето было самое больное место Александра, указание на убийство Павла и безнаказанность его убийц.
Дружба тянулась целые годы, угощали друг друга крупной лестью, обменивались ценными подарками и ничего не стоящими любезностями. Россия успела приобресть Молдавские княжества, завоевать и присоединить Финляндию, Наполеон получил возможность свободно хозяйничать в Европе и уже мечтал о походе при русской помощи на Индию, чтобы ударить Англию по карману в самом чувствительном для нее месте. Александр мечтал о Константинополе и проливах, и оба все время старались как можно меньше дать. Но дружба шла своим путем, хотя трения и взаимное недовольство все нарастали, недоверие же увеличиться не могло, так как оно с самого начала было достаточно полно.
Наполеон, раздав разные короны и престолы своим братьям и некоторым маршалам, мечтал о создании своей династии. Но брак его с Жозефиной был бездетен.
Разведшись с бесплодной женой, Наполеон задумал посвататься к одной из сестер Александра. Их было две на виду: ловкая, умная и честолюбивая любимица Александра, Екатерина Павловна, и ее младшая сестра, в то время девочка-подросток, Анна Павловна.
Александр, по обыкновению, вел себя очень уклончиво. Поставил дело так, что согласие всецело зависит /45/ от матери, а враждебность этой типичной немки, до конца жизни так и не научившейся говорить по-русски, к французскому выскочке и узурпатору была слишком известна.
Пока в Петербурге тянули переговоры, медлили и увертывались, поспешив выдать Екатерину Павловну за принца Ольденбургского и оставляя вопрос об Анне открытым, Наполеон потерял терпение и сделал предложение дочери австрийского императора, и предложение это было с поспешной радостью принято.
Такой серьезный и проницательный историк, как французский академик Вандаль, написавший два объемистых тома специально на тему об отношениях Наполеона и Александра, видит в этом крупную ошибку Александра и русской дипломатии, которых австрийцы будто бы перехитрили.
В своем увлечении Наполеоном, французский историк забывает, что в конечном счете оказался прав Александр, который инстинктивно не верил в прочность Наполеонова могущества. Для этого, впрочем, и не требовалось исключительной проницательности. Сама мать Бонапартов, когда на ее сыновей и родственников стали в таком изобилии сыпаться короны и престолы, со вздохом озабоченной хозяйки говорила:
— Ох, как бы мне на старости лет не пришлось прокармливать всех этих королей…
Первые намеки на сватовство начались еще в Эрфурте. Для скрепления все слабевшего союза двух обманывавших друг друга владык была создана еще более торжественная обстановка, чем в Тильзите.
Все, что было знатного, пышного и знаменитого во Франции и покоренной ею Европе, принимало участие в этой торжественной демонстрации дружбы, фальшивой с начала и в корне подточенной к тому времени взаимными обманами. При посещении Веймара на балу свидетелями этой дружбы императоров были даже величайшие представители немецкого литературного гения, Гете и Виланд.
На поле Иенского сражения, при участии немецких владетельных особ, торжественно чествовали виновника разгрома Германии. Наполеон и Александр непрерывно /46/ обменивались любезностями, подарками, интимными беседами в поздние ночные часы.
На представлении Эдипа» Вольтера, который разыгрывался лучшими силами французского театра, вызванными из Парижа с Тальма во главе, партер был наполнен королями и владетельными особами.
Когда дошло до стиха:
«Дружба великого человека — благодеяние богов» —
Александр встал, взял руку сидящего с ним рядом Наполеона и крепко пожал.
Этот жест лишний раз свидетельствует, как хорошо внук Екатерины унаследовал ее актерский талант.
Эта дружба и этот союз тянулись еще целых три года. На словах Александр дарил Наполеону целые чужие государства, Наполеон дарил Александру тоже чужие области и провинции, но подарки эти, в конце концов, свелись лишь к тому, что каждый из них сам по себе успел захватить, и, когда Александр нетерпеливо ждал обещанных ему частей Турции, а, главное, Константинополя с проливами или полного отречения Наполеона от восстановления Польши, он получил из Парижа великолепное художественное оружие и драгоценный севрский фарфор, а когда Наполеон ждал существенной помощи против Австрии и Англии, он получил из Петербурга драгоценные мраморы и малахиты.
Наряду с этим Александр, толкаемый экономическими интересами русского землевладения и русской промышленности, вынужден был несколько облегчить товарообмен с Англией и защитительными пошлинами несколько стеснить французский ввоз.
И уже в 1811 г. стало ясно, что взаимный обман дальше длиться не может, и друзья-союзники стали довольно откровенно готовиться к войне.
Надо признать, что Наполеон войны этой не желал. Ему достаточно было одних неудач в Испании, где борьба против французского вторжения приняла народный характер и своими успехами заметно подорвала военный престиж «непобедимого» полководца. /47/
8. 1812 год
Величавая легенда 12-гo года претерпела участь всех исторических легенд при свете «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет».
Когда экономическая борьба с мировым преобладанием английского капитала, английской торговли и промышленности, ни к чему не привела, вожделения европейской континентальной буржуазии, вождем которой стал Бонапарт, устремились на Россию.
Огромная страна с примитивными хозяйственными формами, с феодальными формами землевладения и крепостным земледельческим народом представляла и рынок, почти безграничной емкости, и неисчерпаемые запасы сырья.
И поднялось новое переселение народов, нашествие «двунадесяти язык».
Таков был ближайший результат всей дипломатической игры Александра и всей крови, пролитой русским народом, втянутым в военные авантюры на всех полях Европы, вплоть до альпийских снегов, в защиту всяких престолов и чужих отечеств.
Что же случилось, когда вражеские полчища нахлынули на русское отечество?
Вся наша знать, начиная с немецкой династии, воспитывалась на французском языке. И цари, и придворные, и вельможи со времени Екатерины даже между собой предпочитали говорить, худо ли, хорошо ли, по-французски. Правда, союз Александра с Наполеоном, Тильзит и Эрфурт вызывали у части высшего общества /48/ сильную оппозицию, во многих домах старой знати избегали общения с членами французского посольства и высшим центром этой оппозиции был блестящий двор императрицы-матери Марии Федоровны, но даже и там брюзжали и выражали недовольство на французском диалекте.
По доносам, которым сам Александр нисколько не верил, был отстранен и сослан в Пермь Сперанский, «правая рука» Александра, по собственному выражению царя, и единственная серьезная рабочая сила высшей бюрократии. Сослан был за «франкофильство».
Даже офранцуженная знать не оправдывала того злостного и язвительного обвинения, которое впоследствии Достоевский бросил русской интеллигенции в «Братьях Карамазовых» в сцене, где Смердяков рисуется перед молоденькой мещаночкой:
« — Я всю Россию ненавижу, Марья Кондратьевна, — говорит Смердяков.
— Когда-б вы были военным юнкерочком, или гусариком молоденьким, вы бы не так говорили, а саблю бы вынули и всю Россию стали бы защищать.
— Я не только не желаю быть военным гусариком, Марья Кондратьевна, но желаю напротив уничтожения всех солдат-с.
— А когда неприятель придет, кто же нас защищать будет?
— Да и не надо вовсе-с. В 12-м году было на Россию нашествие императора Наполеона французского первого, отца нынешнему и, хорошо кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с».
Слова эти, которые Достоевский с такой нарочитой злобой вложил в уста самого презренного из персонажей романа, очевидная клевета.
Не только в 12-м году, но и никогда позже такого настроения у русских людей не было.
Мы знаем, что и в наши дни убежденные интернационалисты сумели создать на развалинах царизма новую армию, которая при самых невероятных условиях с нечеловеческим напряжением отстояла Россию от новых /49/ нашествий. Мы знаем, что и язык, которым русские представители интернационала защищают и отстаивают интересы и достоинство России на всех конференциях и в международных сношениях, — не язык Смердякова, а такой язык, которым слишком редко умели, хотели и смели говорить казенные дипломаты царской России.
И «патриоты» в кавычках «стоят в недоуменьи, не зная в какую сторону им повернуться».
Что же было тогда?
В те времена, во времена Екатерины, Павла, Александра и позже русские мужики, обыкновенно голодные, плохо одетые и плохо обутые, дрались везде, куда водили их господа, одетые в генеральские мундиры. Дрались крепко, упорно, лезли на альпийские снега и терпели от воровства, бестолковости и бездарности своих командиров больше, чем от неприятелей. Дрались, мерзли, голодали и отдавали жизнь и здоровье, не понимая, зачем и для чего. Господа приказывали, а мужики привыкли слушаться и исполнять всякую работу и всякое приказание.
Но в 12-м дело было и просто, и понятно.
На русскую землю, на русские деревни лезли какие-то чужие люди, жгли, грабили и убивали.
Конечно, их надо было перво-на-перво гнать в шею.
Правда, Наполеон распространил какие-то бумажки, в которых говорил об уничтожении крепостного права.
Но ведь Наполеон был не свой человек, не Разин, не Пугачев. Мужики-то и своим господам, которые заговаривали об уничтожении крепостного права, не доверяли, а тут какие-то чужие басурманы, которые пока что жгут и грабят, и прут на родную деревню, лезут в его собственную мужицкую избу, да притом какие-то турусы на колесах разводят.
Пусть генералы мудрят по-своему, на то они и господа, и командиры, и солдаты у них, а мужики делают свое.
Александр, в душе которого уже совершался тот внутренний перелом, который так ярко сказался во вторую половину его царствования, предоставил все «воле Божьей» и поплыл по течению. А течение было /50/ такое, что надо прежде всего из родной земли выгнать непрошеных гостей и донимать их всячески боем, измором, рогатиной, голодом и, пока не уберутся во свояси, не вступать ни в какие разговоры, а тем паче не мириться.
Александр не столько понял, сколько почувствовал это настроение, и с присущей ему театральностью выразил это в своих знаменитых словах:
«Скорее отращу себе бороду и буду питаться хлебом в недрах Сибири, чем подпишу позор моего отечества и добрых моих подданных». Эта декламация со словами о «добрых подданных» звучит, как перевод с французского.
Как ни путали генералы, интригуя, соперничая, подставляя друг другу ножки, как было под Березиной и в других местах, как ни воровали интенданты, но «мужички за себя постояли». Мужички в солдатских мундирах и с плохими казенными ружьями и мужички и даже бабы в лаптях и зипунах с косами и всяким дрекольем.
А как вели себя другие?
Об этом имеются многочисленные свидетельства современников самых разнообразных в мемуарах того времени.
Знаменитый градоначальник, автор известных лубочных афиш-воззваний, натравивший толпу на растерзание Верещагина, граф Ф.В. Ростопчин, едва ли может быть причислен к принципиальным врагам дворянства. И вот, в отрывках из его мемуаров, напечатанных в «Русском Архиве», читаем:
«В минуту, когда губернский предводитель дворянства кончил свою речь, несколько голосов воскликнуло:
“Нет, не по четыре со ста, а по сту с тысячи, вооруженных и с продовольствием на три месяца”. Большинство собрания с громкими криками повторило эти слова. Государь благодарил в самых лестных выражениях».
«Теперь», — продолжает Ростопчин, — «надо уяснить поводы этой необыкновенной щедрости. Предложение губернского предводителя было справедливо и благоразумно; но два голоса, первые захотевшие дать больше, /51/ чем было предложено главою дворянства, принадлежали двум весьма различным лицам. Один был человек очень умный и предлагал меру, которая ему ничего не стоила: у него не было никакой собственности в Московской губернии. Другой, человек со здоровыми легкими, был подл, глуп и дурно принят при дворе. Он предлагал мне свой голос за честь быть приглашенному к императорскому обеду. И вот как можно увлечь собрания и как часто они решают и действуют по одному увлечению и без размышления. Как часто человек превознесен до небес газетами и биографиями за действие или слово, хотя, быть может, он тотчас же раскаялся в своем поступке или в слове, им произнесенном».
Купцов, напротив, Ростопчин очень хвалит за патриотизм.
«В эту минуту русский человек», — говорит он, — «выражал свои чувства свободно; он забывал, что он раб, и возмущался при мысли, что ему угрожает иноземное иго».
Тут же приводится следующий любопытный эпизод, характеризующий Аракчеева.
Когда Ростопчин доложил царю, что предложено 32.000 ратников и 2.400.000 руб. денег, Александр выразил свою радость и с чувством обнял его.
«Когда я вышел», — рассказывает Ростопчин, — «Аракчеев поздравил меня с тем, что я получил величайший знак милости государевой; “ибо — прибавил он — я служу с самого его воцарения, и он ни разу меня не обнял”. А Балашов сказал мне: “Будьте уверены, что граф никогда не забудет и никогда не простит вам этого объятия”. В ту минуту я смеялся, но впоследствии я имел верные доказательства, что министр полиции был прав и что он лучше меня знал графа Аракчеева».
С.Н. Глинка в своих воспоминаниях, написанных в чрезвычайно восторженном патриотическом тоне, между прочим замечает:
«Восторги и порывы жителей московских откликались только в присутствии Александра первого. С отбытием его на берега Невы, в ночь на 19 июля, полет душ осекся: Москва смолкла. В Москве весть об опасности отечества вызвала мгновенный порыв самоотречения. /52/ Казалось, что все это было и не было. Начали около себя оглядываться, думать, обдумывать; личность заполонила самоотречение. Не было страха, не было трепета, но была суетливость жизни и о жизни…»
В записках князя С.Г. Волконского (впоследствии декабриста) читаем:
«…Вопль чиновников, которым препятствовал Винценгероде делать закупки по фабричным ценам, и таковой же вопль господ помещиков, которые, как тогда, так и теперь, и всегда будут это делать, кричат об их патриотизме, но из того, что может поступить в их кошелек, не дадут ни алтына, — этот вопль нашел приют и в Питере…»
А дальше о личном докладе у царя, к которому повез его Аракчеев, кн. Волконский пишет:
«Тут он (царь) сделал мне следующие вопросы: 1) Каков дух армии? — Я ему отвечал: “Государь. От главнокомандующего до всякого солдата все готовы положить свою жизнь к защите отечества и вашего императорского величества”. 2) А дух народный? — На это я ему отвечал: “Государь, вы должны гордиться ими: каждый крестьянин — герой, преданный отечеству и вам”. 3) А дворянство? — “Государь”, — сказал я ему: — “стыжусь, что принадлежу к нему, — было много слов, а на деле ничего”…»
Как известно, однако, положение крестьян, так геройски отстоявших родину, не только не улучшилось после Отечественной войны, но даже ухудшилось. Они остались такими же крепостными, но более разоренными, еще более нищими и еще более угнетаемыми и разорившимися, и не разорившимися помещиками.
По словам Бестужева, ратники, возвратясь в домы, говорили: «Мы проливали кровь, а нас опять заставляют потеть на барщине. Мы избавили родину от тирана, а нас опять тиранят господа».
После А.С. Грибоедова остался эскизный набросок плана задуманной им драмы о 1812 годе.
Героем драмы предполагался крепостной М.
В плане намечены, между прочим, такие сцены:
«Наполеон в тереме царей в Москве, в лунную ночь, пред окном. /53/
…Размышление о юном, первообразном сем народе, об особенностях его одежды, зданий, веры, нравов. Себе сам преданный, — что бы он мог произвести.
Село под Москвой. Сельская картина. Является М. Всеобщее ополчение без дворян. (Трусость служителей правительства — выставлена или нет, как случится).
Подвиги М.
Эпилог.
Вильна. Отличия, искательства: вся поэзия великих подвигов исчезает. М. в пренебрежении у военачальников. Отпускается во свояси с отеческими наставлениями к покорности и послушанию.
Село или развалины Москвы. Прежние мерзости.
М. возвращается под палку господина, который хочет ему обрить бороду. Отчаяние… Самоубийство».
Когда России пришла на помощь суровая зима 1812 г., исправив все ошибки генералов, и ни одного неприятельского воина не осталось на русской земле, благоразумным людям казалось, что война, которую без нужды накликал на Россию Александр своей неловкой и слишком хитрой дипломатической игрой, — кончена. Но не так думал Александр. Азарт игрока опять возгорелся в нем, война была перенесена за пределы России и солдаты разоренной страны опять должны были своею кровью платить за царственную игру, за чужие и чуждые им интересы… /54/
9. После «Отечественной войны»
«Борьба военных ошибок» — как называет участник похода адъютант Наполеона, гр. Де-Сегюр, войну 12-гo года, — кончилась. Потому, ли что ошибок со стороны французов было больше, чем с нашей стороны, потому ли, что в чужой, далекой стране ошибки Наполеона были губительнее, победа осталась на стороне России…
Победоносная Россия еще больше обеднела, финансы пришли в еще большее расстройство, крепостное право осталось во всей своей незыблемости, крестьяне не имели ни организаций, ни вожаков, чтобы использовать плоды своих подвигов и трудов, и сотни тысяч из них, опять плохо одетые, плохо обутые, плохо кормленные, вынуждены были класть животы во славу ненужной ни им, ни России европейской высокой политики.
О том, как жилось тогда в победоносной армии солдату, имеются многочисленные свидетельства современников, очевидцев и участников.
Очень интересно освещают это записки полковника Карпова.
Полковник этот плохо справляется с русской грамотой, но от записок его веет непосредственностью и правдивостью умного и наблюдательного человека.
Говоря о трудных работах, которые приходилось солдатам проделывать в Кронштадте в 1807-8 гг., полковник замечает:
«Через вышесказанную работу народ чрезвычайно изнурился силами по трудности работ, недоставало положенного провианта на каждый месяц на 10 или на /55/ 8 дней продовольствия; исключая 2 четвериков муки и полутора гранца круп, ничего не производилось, приварок покупался из артельных солдатских денег, не более в треть года мог каждый солдат издерживать по 1 р. 50 коп. ассигн., дороговизна же была чрезвычайно дорога…»
«Доведенные вышеописанным содержанием до крайности и от трудности работ, возникли болезни, так что из 200 человек людей умирало в месяц в госпиталях по 7 и 8 человек…»
«При отправлении из г. Выборга, пройдя один переход, отправлено было назад в Выборг отморозивших в переходе руки и ноги, кои из них померли и некоторым отрезали ноги. Эта была причина бережливости казны, потому что мы в том году не получали амуниции…»
«Все войска, бывшие в 1810 г. в Кронштадте, были подобны нищим, особенно пехотные солдаты, которые даже к нам в казармы приходили просить милостыни…»
1811 г.:
«…В ноябре месяце приезжал в местечко Мосты генерал Левештерн, осматривал роту и остался доволен всем, потому что его желудок остался сыт».
1814 г.:
«…За сие сражение (ферампенуазское) я получил от прусского короля крест пурлемерит, а от своего государя ничего…»
Бесполезную атаку, в которую государь бросился, после кампании чрезвычайно льстецы прославляли, но ни один из них не написал правды, а тем более притом же всех почти льстецов весьма щедро награждают, а за правду отсылают в Сибирь, в вечную работу, и другие места, где только можно притеснить человека, и гораздо строже поступают, нежели с преступниками государя. А так перед моими глазами было так. Государь, видя 2 карре неприятельской пехоты и 100 человек кирасиров, остановившихся на месте и колеблющихся, не зная, что им делать, приказал своему конвою из 100 черноморских и 100 гвардейских донских казаков, атаковать карре. Казаки бросились, и находившиеся /56/ при государе более сотни разных офицеров, смотря на казаков, также поскакали вперед, в числе офицеров и государь по правую сторону поскакал вперед, скача самым маленьким галопом почти на месте и осматриваясь назад, чтобы кто ни есть его удержал от сей чрезвычайной храбрости. В то же время один штаб-офицер, ехавший немного сзади его, удержал за руку, сказав:
“Государь, твоя жизнь дорога и нужна”. Государь поворотил скоро лошадь назад и скорее отъехал на прежнее место, нежели вперед подавал… Вот вся храбрость, которую так прославляют».
Впрочем, при другом случае, несколько позже Александр неожиданно проявил храбрость еще более сомнительную и еще более бессмысленную. Об этом рассказывает в своих записках декабрист И.Д. Якушкин.
Это было уже после возвращения из Парижа, при вступлении гвардейской дивизии в столицу.
«Для ознаменования этого великого дня», — рассказывает Якушкин, — «были выстроены на скорую руку у Петергофского въезда ворота и на них поставлены шесть алебастровых лошадей, знаменующих шесть гвардейских полков нашей дивизии. Толстой и я, мы стояли недалеко от золотой кареты, в которой сидела императрица Мария Федоровна с великой княжной Анной Павловной. Наконец, показался император, предводительствующий гвардейской дивизией, на славном рыжем коне, с обнаженной шпагой, которую он уже готов был опустить перед императрицей. Мы им любовались; но в самую ту минуту почти перед его лошадью перебежал через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами царя…»
Очевидно, наследие Павла временами сказывалось в характере Александра…
Но эта роковая наследственность имела гораздо более глубокое и серьезное значение. Эта нелепая и неприличная погоня за мужиком была только мелким внешним симптомом того серьезного душевного расстройства, /57/ которое начало все ярче обнаруживаться у Александра после 12-го года.
Нагло жадничал прусский король, подло интриговал злой гений Австрии — Меттерних, хитрил профессиональный предатель Талейран, твердо и надменно отстаивал эгоистические интересы Англии Касльри.
О конгрессе в Шантильоне, происходившем при все еще продолжавшихся военных действиях, вел. кн. Николай Михайлович говорит: «То был раздел добычи между коршунами, пока жертва еще пребывала в предсмертных судорогах». Союзники, может быть, перегрызлись бы между собою. Никак не могли сговориться о заместителе Наполеона.
Александр, глубоко презирал Бурбонов вообще и претендента на французский престол, брата казненного короля в особенности. Он настаивал, чтобы решение этого вопроса было предоставлено самим французам, у союзников же его были свои кандидаты, с которыми связывались разные интересы и вожделения.
В конце концов союзный акт между Россией, Австрией, Пруссией и Англией был подписан, и 19 (31) марта 1814 г. совершился знаменитый въезд Александра во главе союзников в Париж.
В Париже Талейран сумел так подстроить дело, что Александр поселился у него в доме.
Личная встреча Александра с Людовиком XVIII, милостью союзников объявленным королем Франции, еще усилила его презрение к нему.
Вернувшиеся в обозе союзников, эмигранты поспешили доказать всему миру, что они были более чем достойны той участи, которую готовила для них революция…
Через год, когда союзники собрались в Вене, они вновь готовы были перегрызться друг с другом, но внезапное бегство Наполеона с острова Эльбы, который был предоставлен ему по настояниям Александра, предотвратило распрю.
На Венском конгрессе первым лицом, естественно, был русский император, но ворочал всем Меттерних. Воля Александра проявлялась и здесь во всей своей силе. /58/
Михайловский-Данилевский, флигель-адъютант Александра, состоявший при нем в его свите в Вене, в своем дневнике за 1815 г. отмечает:
«Император употреблял теперь генералов и дипломатов не как своих советников, но как исполнителей своей воли; они его боятся, как слуги своего господина».
Блистая на постоянных балах и празднествах, он сам был, в сущности, своим министром иностранных дел и твердо вел свою дипломатическую игру. Помощниками Александра были русские уполномоченные, между которыми русским был, впрочем, один только Разумовский, остальные были три немца (Нессельроде, Штакельберг и Анстет), корсиканец (Поццо-ди-Боргo), грек (Каподистрия), неоффициально поляк (Адам Чарторийский).
Эти «русские» уполномоченные далеко не были единодушны и вели свои интриги. И Александр же находил время на общение с входившей тогда в моду религиозной проповедницей баронессой Крюденер.
Эта авантюристка на религиозной почве имела несомненное влияние на Александра, но не потому, что будто бы ей удалось подчинить себе его волю, а потому, что она своим мистицизмом, частью искренним, частью ловко рассчитанным, попала в тон новому настроению, которое овладело им под влиянием 1812 года… /59/
10. Трагедия царизма
«“Не нашим умом, а Божьим судом”, — сказал Каратаев, этот удивительный мужик, у которого все выходило так кругло и так ладно спорилось».
Так, по догадке великого художника, воспринял события 1812 г. типичный русский крестьянин. Так же воспринял эти события и русский царь.
В душе крестьянина, который естественно, чувствует себя не субъектом творимой истории, а ее объектом, такое чувство вполне естественно. Но в душе монарха, в душе самодержавного властелина, который всем своим антуражем, всей психикой, и своей, и окружающих его, непрестанно утверждается в представлении, что он является творцом истории, что он отливает историю своего времени в задуманные им формы, такое чувство, если оно им властно овладело, неизбежно должно произвести в душе определенный перелом.
«Не нашим умом, а Божьим судом» — эта истина, которая в устах Каратаева так поразила барина Пьера Безухова, который ни на какую активную роль в творящейся истории и не претендовал, совершила крутой перелом в душе царя, который по положению казался видимым центром событий.
И дальше, в Европе, это чувство совершенного бессилия всех дипломатических ухищрений еще более утвердило Александра в ощущении какой-то высшей силы, направляющей дела людские и устрояющей судьбы царств и народов.
Но как проявляется вмешательство провидения в дела людские, в историю царств и народов? Очевидно, /60/ только через тех людей, которых провидение избрало для этого и дало им власть на земле. И Александр стал смотреть на себя, как на орудие божьей воли, тем более, что это не только не противоречило той идее о самодержавной власти, которая так глубоко коренилась во всей наследственной психике Александра, но даже сливалась с этой идеей, давая ей высшую санкцию.
«Я вполне отдаюсь его предрешениям и он один всем руководит, так что я следую только его путями, ведущими к завершению общего блага», — так писал Александр в одном из писем своих князю Голицыну.
Голицын, этот светский молодой человек, весьма беспутного образа жизни, неожиданно для себя попавший 30 лет от роду по воле Александра в обер-прокуроры святейшего синода и затем, в качестве министра духовных дел, заправлявший всеми делами церкви, очень скоро не только втянулся в работу, но и, отдавшись ей всей душой, совершенно преобразился. Равнодушный в молодости к религии, он на своем новом посту глубоко проникся религиозным духом и религиозными интересами.
Как-то в начале 1812 г. Голицын спросил Александра, читал ли он библию. Александр, относившийся тогда к религии довольно формально, признался, что не читал.
Голицын поднес царю экземпляр библии, советуя читать, начиная с нового завета.
Летом того же 1812 г. Александр, отправляясь в Финляндию на свидание со шведским королем Бернадотом, стал во время долгих переездов в экипаже читать священное писание.
Чтение библии продолжалось и во время второго путешествия Александра в Вильну, и настолько вошло в привычку, что Александр прочел всю библию, в том числе и апокалипсис, и ветхий завет, и потом стал ежедневно прочитывать по одной главе из евангелия и по одному из апостольских посланий.
Об этом подробно рассказывает в своем исследовании вел. кн. Николай Михайлович. /61/
Это увлечение Александра библией заметно в стиле и тоне почти всех манифестов и воззваний 1812 г.
Еще раньше состоялось сближение Голицына и Александра с известным мистиком Р.А. Кошелевым. На Голицына же и Кошелева очень сильное влияние имел известный мистик масон Лабзин, переводчик мистических сочинений, издатель «Сионского Вестника».
В 1814 г., при посещении Англии, где, между прочим, под влиянием взбалмошной сестры своей Екатерины, Александр держал себя так, что уничтожил возможность соглашения с английским правительством, он познакомился с видными квакерами и много беседовал с ними; проездом в Голландию познакомился с известным мистиком Юнг-Штиллингом, в Гейлаборне встретился с баронессой Крюденер.
Таким образом, идея «священного союза» выросла в душе Александра на вполне подготовленной почве.
На этой же почве выросла и другая идея — идея военных поселений.
Много было условий, почему Александр с таким упорством и такой непреклонностью отдался этой идее и попутно отдал во власть неукоснительному и беспощадному исполнителю этой идеи Аракчееву всю Россию.
Русский царь совершенно не знал ни России, ни народа русского, и не узнал их до конца своих дней.
Он отстаивал конституции для Франции, он дал конституцию Финляндии и Польше. Наконец, он освободил от крепостной зависимости эстонских крестьян. Правда, освободил скверно, без земли, но все же сделал для них то, чего он никак не мог решиться сделать для русских крестьян.
Когда же дело касалось России, Александр терялся.
Русскому дворянству он не доверял и презирал его, что засвидетельствовано историческими фактами.
Это был единственный класс, который он знал ближе и мог судить о нем.
Среднего сословия Александр не знал, да оно само еще не успело самоопределиться в России. Крестьянство он знал только настолько, насколько царь мог /61/ знать солдат. Он видел в нем пушечное мясо, над которым свободно орудовала палка опрусаченного капрала.
Можно ли освободить крестьян и как это произвести в России, он решительно не знал, и он решил «облагодетельствовать» народ тем единственным путем, который был ему более всего знаком.
Сын Павла видел народ через призму любимой им и близкой ему солдатчины. Отсюда идея военных поселений. Идея эта, хотя и внушенная некоторыми иноземными примерами, выношена самим Александром. Аракчеев вначале был против военных поселений. Но Аракчеев никогда не имел своей инициативы и не смел иметь своих суждений. Это был идеальный исполнитель державной воли монаршей. И здесь опять сказалась вся непреклонность воли Александра.
Раз уверовав в спасительность военных поселений, он осуществил эту идею с такой неукоснительностью, какой немного примеров в истории нашего царизма.
Другого такого исполнителя, беспрекословного и ни над чем не задумывающегося, как Аракчеев, не было, и нет ничего удивительного в том, что Александр вполне ему доверился. Аракчеева страшно ненавидели — и было за что, — но Александр отлично знал, что более преданного слуги у него нет. При изумительной работоспособности он был нерассуждающим, слепым, неукоснительным, верным и без оглядки усердным исполнителем царской воли, и эту волю он исполнял с неумолимой жестокостью религиозного фанатика. Исполнительность была верой, религией этого железного человека, этого маниака усердия, опасного своей узостью и ни перед чем не останавливающейся прямолинейностью.
Когда читаешь письма Александра времен Венского конгресса, ясно чувствуешь, что их пишет душевнобольной, человек, одержимый религиозным помешательством. Цитаты из апокалипсиса, из евангелия, из посланий апостольских, библейские имена так и пестрят на каждой странице. Даже в оффициальных документах того времени, вышедших из-под пера Александра или им продиктованных и внушенных, часто /63/ прорывается этот религиозный бред. В это-то время и возникла у него идея об облагодетельствовании русского народа военными поселениями. Намерения были самые благочестивые. Теперь уже вполне выяснено, что идею военных поселений совершенно напрасно приписывали Аракчееву. В эту ошибку впал, между прочим, и Щедрин, который в своей «Истории одного города» изображает Александра под именем Гpycтилова и Аракчеева в лице Угрюм-Бурчеева.
Изображая внешность Угрюм-Бурчеева, Щедрин говорит:
«Портрет этот производит впечатление очень тяжелое. Пред глазами зрителя восстает чистейший тип идиота, принявшего какое-то мрачное решение и давшего себе клятву привести его в исполнение. Идиоты вообще очень опасны, и даже не потому, что они неизменно злы (в идиоте злость или доброта — совершенно безразличное качество), а потому, что они чужды всяким соображениям и всегда идут напролом, как будто дорога, на которой они очутились, принадлежит исключительно им одним. Издали может показаться, что это люди хотя и суровых, но крепко сложившихся убеждений, которые сознательно стремятся к твердо намеченной цели. Однако это оптический обман, которым отнюдь не следует увлекаться».
И дальше:
«Если бы вследствие усиленной идиотской деятельности даже весь мир обратился бы в пустыню, то и этот результат не устрашил бы идиота. Кто знает, быть может, пустыня и представляет в его глазах именно ту обстановку, которая изображает собою идеал человеческого общежития.
Вот это-то утвержденное и вполне успокоившееся в самом себе идиотство и поражает зрителя в портрете Угрюм-Бурчеева. На лице его не видно никаких вопросов; напротив того, во всех чертах выступает какая-то солдатскиневозмутимая уверенность, что все вопросы давно уже решены».
Старое доверие к Аракчееву, возникшее еще в те годы, когда он заслонял от помешанного на воинских пустяках грозного отца юного Александра, /64/ в позднейшие годы тихого и неизлечимого религиозного помешательства Александра приняло патологические размеры.
Чем были военные поселения и как осуществлялся этот кантонистский бред — слишком известно. Тяжелое наследие сумасшедшего отца сказалось и в других случаях Александровского царствования. Например, в усмирении любимого Александром Семеновского полка, которому в командиры был дан «идиот», достойный Аракчеевской эпохи, Шварц.
Сказалось это и в университетских неистовствах Магницкого и Рунича, и в закрытии Библейского общества, в увольнении Голицына стараниями Аракчеева и, Фотия и, наконец, в увлечении Александра этим темным изувером Фотием.
Были у Александра светлые промежутки. Он вернул Сперанского и поручил ему опять мудрить над конституцией. Но из этого опять ничего не вышло, и конституционность Александра так и осталась средством для наружного употребления, а эти средства, как известно, внутрь обычно не принимаются.
Душевная болезнь Александра не принимала такого острого течения, как у его отца, но венценосец все же не находил себе ни места, ни успокоения.
Трагедия Александра не была только его личной трагедией. Это трагедия царизма. Человек, достигший величайшей мировой славы и могущества, неограниченный властелин, повелевавший миллионами, единственный монарх в Европе, обладавший, казалось бы, полной возможностью осуществлять свои намерения, царь, которого не стесняли ни парламенты, ни палаты лордов или господ, не связанный никакими конституциями, на вершине славы и могущества — чувствует свое полнейшее бессилие и роковую бесплодность всех своих начинаний.
Он может причинять зло, и много зла, но это все, что он может. А зло может причинить и самый ничтожный предмет в природе. Но в деле добра он совершенно бессилен, и это в лучшем случае, часто же задуманное добро превращается в зло. /65/
В лице Александра I русский царизм с трагической наглядностью обнаружил свое творческое бессилие.
«Слова и иллюзии гибнут — факты остаются». Остались и оставили надолго неизгладимый след в русской истории факты: Магницкий и Рунич, Фотий и Аракчеев. И была историческая последовательность в том, что после Александра аракчеевщина, обагренная кровью 14-го декабря, была увенчана императорской короной и на тридцать долгих лет воссела на всероссийский престол под именем николаевщины.
После отцеубийцы, престол занял младший внук царственной мужеубийцы, Николай, начавший как палач, и кончивший, как банкрот. /66/