I
На столе, покрытом бархатной скатертью, в изукрашенном драгоценными камнями ковчеге лежали два золотых кольца. Одно – массивное, предназначенное жениху, другое – несколько изящнее, изготовленное ювелиром по мерке с безымянного пальца невесты. Преосвященный Феофан в золотистого цвета парчовой епитрахили сотворил благодарственную молитву, сказал свое напутственное слово с пожеланием счастья, процветания и всяческого благополучия, дал жениху и невесте приложиться к кресту и обручил их кольцами.
Светлейший князь подарил жениху богатый гардероб французской новомодной одежды, и стоял жених в роскошном наряде, еще не виданном никем из гостей. Родители снабдили дочь богатым приданым. В день обручения ей в подарок было выделено свыше восьмидесяти тысяч рублей и много драгоценностей. Граф Петр Сапега был в полном расцвете своей молодости, красив и хорошо сложен. Разные возлюбленные одаривали его цветами, а то и дорогими безделушками, и он к подаркам уже давно привык. Был он единственным сыном графа Яна Сапеги, бобруйского воеводы, одного из богатейших и влиятельнейших польских магнатов. После смерти короля Августа II простирал свои притязания на польскую корону и, подобно герцогу голштинскому, надеялся на помощь русских войск.
Мария Меншикова гордилась женихом и обожала его с первого дня встречи. Обручение с ним было для нее великим счастьем. Она походила на свою мать, слывшую одной из красивейших женщин. Высокого роста, стройная, с тонко очерченным выразительным лицом и нежным румянцем. Ей чуждо было непомерное отцовское честолюбие, но перечить ему ни в чем не могла, безропотно покорная родительской воле. Большие, под густыми ресницами, темные глаза, приятная улыбка производили на Петра Сапегу самое хорошее впечатление, и он был вполне доволен предназначенной ему невестой, блиставшей красотой, пышными нарядами и бриллиантами высокой цены.
Во время обряда обручения императрица Екатерина благословила нареченных и подарила им драгоценные перстни и, следом за ней, один за другим подходили к обручившимся гости и поздравляли их.
После той торжественной церемонии был большой пир с иллюминацией и пушечной пальбой. Взмывали в небо фейерверки с изображениями, разных приличных случаю, брачных аллегорий. Пили очень много. Венгерское и другие фряжские вина лились рекой. А потом – опять гремела музыка, раздавались громкие «виват!» и снова начались танцы, в которых принимали участие и обрученные. Екатерина оставалась до конца и своим присутствием поддерживала общее веселье, «изволила дать себе позволение на забаву танцами».
Под конец гостям следовало выпить «посошок» – кубок вина из рук самой императрицы и стоя перед ней на коленях. Один из гостей встал, да мгновенно и уснул, свалившись на пол. Для ради освежения ему вылили за шиворот вино из кубка. Он мычал, но так и не проснулся. И многих в этот час одолевал «Ивашка Хмельницкий».
Перед самым отъездом из дворца светлейшего раздумалась Екатерина и позавидовала счастью молодой невесты. Хотя и смазливой, но голенастой девчонке такой жених достанется, и со сластолюбивым своенравием самодержавного величества захотелось Екатерине поделить с Марией Меншиковой такого красавца жениха. С этой мыслью возвратилась к себе и провела всю ночь без сна в неотвязчивых хмельных видениях о новом фаворите, которым может стать молодой Сапега.
Утром, подлечив себя венгерским, отдала приказ возвести отца Петра Сапеги в чин фельдмаршала и тем привлечь на свою сторону, а самого Петра определить действительным камергером; чтобы чаще видеть около себя, объявить женихом племянницы Софьи Скавронской, которая будет меньше держаться за мужа, нежели Мария Меншикова. Надо порвать ту связь.
Под утро и у светлейшего князя появилась новая, еще не западавшая в голову мысль. Понеже старшая дочь обручена с Петром Сапегой, то не породниться ли еще с другим Петром, сыном царевича Алексея. Может случиться, что он наследником станет, и тогда навсегда будет родство с царствующим домом. Никому об этом Меншиков не сказал, но расстаться с такою мыслью бы уже невозможно. Пока помолвить великого князя Петра с его, меншиковской, младшей дочерью Александрой, а пройдет несколько лет, царственный отрок подрастет и свершится задуманное. Светлейший был в отличном настроении, можно бы опять созвать гостей и веселиться. А они, эти гости, – тут как тут. Всем опохмелиться надобно после вчерашнего торжества. Петр Андреевич Толстой привел с собой Тихона Никитича Стрешнева, Федора Матвеевича Апраксина да еще троих московских гостей, тоже пировавших тут накануне, и случай для их появления был необыкновенный.
– Новость отменная, Александр Данилыч, – стал рассказывать Толстой. – Явились в Петербург ходоки-азияты из туркменской земли. Без малого два года были в пути и пришли бить челом, просить великого государя Петра, чтобы он дал их земле воду.
– Государя Петра… – раздумчиво повторил Меншиков. – Так ведь нет его, помер он.
– Они в пути были и не знали об этом, а когда узнали, все равно пошли дальше.
– Завистливо смотрели на Неву, на взморье: «Ай, ай, ай, как воды много…»
– Как же с ними беседовали?
– Один из них, как толмач. Малость знает по-русски.
– Ну, и как же государь воду б им дал?
– Надеялись на него. Упирали на то, что большой путь прошли и ни с чем им вертаться никак нельзя.
– Где же они сейчас?
– Остерман беседует с ними.
Вроде бы и смешно – азияты за водой пришли! Но ведь пришли, и вон из какого далеча.
– Понадеялись на царя, – скривил Меншиков губы горькой усмешкой. – Целый народ в детских розмыслах пребывает. Разуверили вы их в царской силе?
– Разуверили, сказали, что такое несбыточно, и они совсем огорчились, – пояснил Апраксин.
– Не случилось бы так, что, отчаявшись, станут иной защиты себе искать, – заметил Стрешнев.
– А кто же другой от себя воду им даст?.. Послать к ним надо толковых людей, чтобы разъяснили всю неразумность такой просьбы, а в чем можно, в том нужно им помогать, дабы видели заботу о них, – предлагал Апраксин.
Старик Тихон Никитич Стрешнев отмахнулся рукой.
– Какое поведешь общение с ними, когда в один конец весть подать, так для этого около двух лет надобно, да ответа столько же годов надо ждать. Вон они какие дальние поселенцы.
– А для того нарочный естафет держать надобно, а не пеши ходить, – сказал Меншиков.
– Верное слово, Александр Данилович молвил, – подхватил Апраксин. – Знаем места гораздо отдаленные, однако сообщаемся с ними. Несколькими годами назад дошло ко мне в Адмиралтейский приказ известие, что буря выбросила на камчатский берег японьца и тот стал жить там. От меня указ был, чтобы втолковать тому японьцу учить своему японьскому языку и грамоте камчатских ребят, человек пять либо шесть. Покойный государь Петр Алексеевич зело борзо любознательность к тому проявлял. По нарочному почтовому естафету велел справляться, учит ли тот японец кого, а еще через год стало ведомо, что в помощь тому японьцу приискан еще другой, и они погодя приедут к нам. Государь тому весьма радовался, Говорил, что по их прибытии откроем в Петербурге школу того японьского языка и наберем школяров из солдатских да из поповских детей.
– Не слыхал, чтоб так было, – усомнился Стрешнев.
– Потому и не слыхал, что государь в тот год помер, а из японьцев покуда никто еще не приехал… Да, загадочен и зело заманчив к познанию дальний камчатский край. Государь мыслил послать туда экспедицию, чтоб описали Камчатку с прилегающими к ней землями и водами и чтоб все на карту исправно внесли, а также установить, сошлась ли Америка с Азией и, ежели так, то в каком именно месте. Я и сам с великой охотой поехал бы про все то разузнать, – с загоревшимся взором проговорил сухопутный адмирал Федор Матвеич Апраксин.
– Ой, опасно такое, – неодобрительно качнул головой Стрешнев. – Мало ли чего в столь дальнем пути может статься и, может, даже погибельно. Опасаться надо.
– Аль ты не слыхал, Тихон Никитич, что окольничий Засекин дома у себя, когда студень ел, то от свиного уха задохся? – посмеялся Толстой опасениям старика.
– То – так, – неохотно соглашался Стрешнев. – А все-таки, мол, говорится, что береженого и бог бережет.
– А волков страшиться – в лес не ходить. Так или нет?
– Тоже и так будет, – посмеялся и Стрешнев.
– Глаза страшатся – руки делают. Присказок много таких.
– Ладно. Обо всем – потом, – сказал Меншиков.
И то верно. Хотели опохмелить себя, а завели разговор, словно в Верховном тайном совете.
– Будь, Тихон Никитич, виночерпием, наливай. Присаживайтесь, почтенные, где кому любо, – приглашал хозяин московских гостей.
– Благодарствуем, ваша светлая милость… – И, присаживаясь в конце стола, тихо, но с явным осуждением своему московскому земляку: – Слыхал, как разговаривают? На камчатский край захотелось, а то своей земли мало. Ох, грехи, грехи…
– Наливай, знай. Вся душа истомилась, – потер другой московский гость свою грудь.
У светлейшего князя опять пир горой. Опять не протолкнуться. Для увеселения собравшихся играет музыка. Сизыми волнами стелется по апартаменту табачный дым, окутывая голландские изразцы. Говор, смех.
– Подвинься ближе сюда, я тебе расскажу… Когда мы в чехском городе Праге были, то там сказывали, как у них со старины повелось, что бабы хоша и могли вместе с мужиками пировать, но только за столом им сидеть не дозволялось, а стояли они за мужичьими спинами. А чтоб со стола какую-нибудь еду себе доставать, для того у них были ложки с длинными черенками.
– А во Франции парижский женский пол никакого запрета ни в чем не имеет. Свободно обходится с мужским полом, и любой другой кавалер для мадамы наравне с мужем значится.
– Ага. Это – истинно так. Я знаю. Французенка – она для полюбовника создана.
– Погоди, доскажу… Тамошние бабы, кои тоже мадамами называются, когда беспрепятственно одна с другой сходятся, то на музыках беззазорно играют и поют во весь рот. И когда к ним чужие мужья понаведаются, то тому сильно рады становятся и… – и уже совсем тихим шепотом, одними губами в самое ухо слушателю-собеседнику, так что тот спешный шорох лишь слышит.
А на другом конце стола князь Борис Куракин, воодушевляясь с каждым словом, вспоминает свое:
– Получили мы из Посольского приказа справку, что имя папы римского Иннокентий Двенадцатый, отчина его есть Неаполис, а породою он принцепс Пинятелий, и герб его есть три горшка стоящие. Так, хорошо. А титул пишется – блаженнейшему, либо светлейшему епископу римскому. А сам папа в титул добавляет еще от себя – раб рабов божьих. Ладно, узнали про то. А в государевом его царского величества наказе нам говорилось, что буде при первой аудиенции папские служители скажут, чтобы мы целовали папу в ногу, то отнюдь не соглашаться на такое и стоять на том крепко, чтобы поцелуй папе был только в руку. Мы и стоим на своем, а те согласия не Дают. Дни идут, впору нашему посольству вобрат домой возвращаться без встречи с папой. Так мы об этом и заявили. Еще после долгого спора, касательно церемонии при представлении папе, договорились, чтоб я, вместо полагающихся по их правилам двух раз, поцеловал бы папу как бы в ногу лишь один раз и так, чтобы только видимость тому сделать. Так все и свершилось. Перед папской ногой только воздух поцеловал.
– Перехитрил его, папу энтого!
– Молодец! – одобряюще смеялись слушатели. – Так ему, еретику, и надо.
– Я вот… прощенья прошу, что перебью ваше слово, – обращаясь к Куракину, заговорил москвич из старого боярского рода. – Понятно, что покойный государь хлопотал, дабы русские люди в иные страны ездили и другим обычаям подражали, а ведь есть государства, кои не гораздо добры и столь плохое у себя завели, что дети от отца воровать, а от матерей распутничать научаются. Или вот в Литве город Вилия есть, так там во время недели три дня подряд празднуют: христиане, хоша они и не православные, но все-таки христиане, в воскресенье празднуют, жиды – в субботу, а которые турки; – в пятницу. Такое, что ли, перенимать у них? Вовсе в басурманов из русских людей оборотимся.
– Все наше старинное русское на износ идет. Скоро самое слово «боярство» забудется.
– Стало уж так, что лучше не поминать про него, не то на смех поднимут. Пришло время – знатность не по роду считать, а по годности.
– Больно уж высоко иные теперь заносятся.
– Высоко-то станешь глядеть, глаза запорошишь. Нет уж, не в пример лучше по-нашему: лежи низенько, ползи помаленьку, и упасть тебе некуда, а хоть и упадешь, так не зашибешься.
II
Ну, нет… С такими людьми государственной каши не сваришь. Им бы запечными тараканами быть, а у светлейшего князя Менщикова, у адмирала Апраксина, у Толстого, у Стрешнева и паки и паки с ними на жизнь и на людскую в ней деятельность совсем другие понятия.
До того, как был обретен Петербург с его морской гаванью, иноземцы вывозили из Архангельского порта лучшие товары, и русские купцы жаловались царю Петру: «Не изволь, царское величество, нас иноземцам в обиду давать, раскуси немецкий умысел: они хотят нас заставить только лаптями торговать на нашей земле, а мы и поболе можем. Промыслишко и корабли свои надобны. Мы – твоя опора, царь-государь, а ты – наша милость. Разум твой царский, наши деньги в обороте да мужицкие руки при деле – и мы горы свернем».
Иноземные купцы вывозили из России лес, хлеб, лен, пеньку, икру и мед; везли русские люди в Архангельск на ярмарку сотнями тысяч соболиные, беличьи, заячьи, лисьи, кошачьи шкуры; доставляли шкуры моржовые и тюленьи, ворвань и сало, деготь и смолу, – и все эти товары, дешево ценимые иностранцами, уплывали на их кораблях в европейские страны, где расценивались дорогой ценой.
А как стали ходить свои корабли с теми же товарами, сразу проявилась великая выгода русским купцам, и то ли еще стало, когда главный торговый путь перенят был от Архангельска в Петербург. Вот она, главная и постоянная прибыль!
Но случалось всякое, о чем тоже не следует умолчать.
Ох, купцы, купцы!.. Наш резидент в Дании сообщал в письме, что прибыл в Копенгаген русский торговый корабль и приехали с ним купцы с разной мелочью: привезли немного льняного полотна, деревянные ложки да орехи каленые, и некоторые из сих негоциантов, сидя на улице, кашу себе на костре варили у места, где корабли пристают. Узнавши об этом, резидент запретил им продавать орехи да ложки и сказал, чтобы с такой безделицей не приезжали и кашу на улице не варили, а наняли бы себе дом и повариху. Один купец был с большой бородой, и датчане потешались над ним. И то еще было худо, что купцы никакого послушания не отказывали, бранились и даже дрались между собой, отчего немалое бесчестье русскому званию, и хотя им указывалось, чтобы смирно жили и чисто себя содержали, но они в старой русской одежде, без галстука да еще бородатыми бродили по городу.
А те московские тугодумы, что догащивали у светлейшего князя, все жундели и жундели свое, прикрывая ладонью рот, чтобы другие не слышали, а своему можно не таясь говорить:
– Прежнее звание не в уважении, и сам государь, царство ему небесное, проходил военную службу свою с бомбардирского чина, – надо же было до такого додуматься, так унизить себя! – осуждающе качал головой боярин. – Родовитую свою фамилию прочь откинул, Петром Михайловым себя прозывал. Словно царское звание постыдным было.
– Так, истинно так. Тогда и началось падение лучших наших фамилий потому, что все нынешние вельможные господа были домов самых низких и государю внушали с молодых его лет быть противу знатных. И, похоже, не возвернется к тому, чтобы прежняя знатность стала в большом почтении, а безродная подлость – в страхе.
– Да еще такое добавь, – все так же шепотливо подсказывал другой родословный ревнитель попираемой теперь знати, – что рядом с выслужившимися новиками получили первейшие места в государстве множество чужаков, иноземцев да инородцев. Не перечислить их всех – немец на немце сидит.
– Дал бы бог выморозить их от нас, этих пруссаков-тараканов.
– Он, немец-то, гуляет по Петербургу да посмеивается, сам себе говорит: царь Петр для того тут город поставил, чтобы мне, Гансу, хорошо жилось в нем. Очень, мол, такое приятственно!
Умудренные жизнью люди говорят, что теперь не по-прежнему и само солнце светит: петербургские дни хотя в весенне-летнюю пору много длиннее московских, но зато часто бывают пасмурны и дождливы. Не плачет ли само небо о злосчастной судьбе тутошних поселенцев?..
Беседы светлейшего князя Меншикова с другими теперешними властителями, коими были господа верховники, касались разных вопросов. Говорили о прошлом, о текущих и предстоящих делах, сравнивали одно с другим, и разительнейшим было московскому боярину, к примеру, такое сопоставление: закурил вот светлейший князь трубку, набитую мерзопакостным зельем, еже есть табак, а за это при царе Алексее Михайловиче нещадно били кнутом и вырывали ноздри, из коих тот дым выходил. Теперешние же правители видят в поганом курении заграничный форс жизни. Тьфу, окаянство какое!.. Напрочь перевели былую одежду – долгополый охабень с прорехами под рукавами, в коем и тепло и удобно было, а чем заменили? Вон – хотя бы у того царедворца – короткий кафтанишко из белого атласа на собольих пупках: и зябко, и марко в нем, и срамно. В Петербурге, в сем «парадизе» – поганое слово какое! – в гости едучи, пришлось грех на душу взять – лик оголить и в кургузое обрядиться, благо что это временно, а дома можно будет снова в охабень закутаться и бороду отрастить.
Было о чем боярину рассказать по возвращении в Москву и также удивить слушателей. Но всего ведь боярин не знал, не при нем вел царь Петр тут свои беседы с людьми, а они были весьма поучительны.
Думая о будущем, говорил царь, бывало, сидя в кругу своих приближенных:
– Предвижу, что россияне когда-нибудь, а может, еще и при моей жизни, удивят самые просвещенные народы своими успехами и неутомимостью в трудах, всем величием громкой славы. Военную победу мы, считай, уже одержали и победим еще во многом другом, и все лучшее, что пока имеет место в Европе, неотъемлемо будет у нас. Годов тридцать назад никому из вас, други мои, не грезилось и во сне, что в недолгом предбудущем времени станем мы плотничать здесь, у своего моря, новый, вельми славный город возведем, доживем до того, что увидим своих русских храбрых солдат и матросов, и множество иноземных художников, и своих сынов, возвратившихся из-за моря смышлеными да разумными. Доживем до того, что меня и всех вас станут почитать чужие государи. Ученые мужи полагают, что колыбель многих наук была в Греции, а оттуда переместилась в Италию и в другие европейские страны и токмо худо проникли науки на Русь. Теперь пришел черед пребывать им у нас. Мнится мне: внезадолге иные науки совсем оставят Англию, Францию и Германию и перейдут в нашу империю. Будем надеяться, что еще на нашем веку пристыдим мы другие образованные страны, кои пока смотрят на нас свысока, и вознесем мы российское имя в славе и почестях на веки веков. Хочешь, Европа, не хочешь, а уважай, считайся с Россией, цени ее. Мы тебе не захудалые дальние родичи, а родная сестра. Даже старшая. Да, можно и нужно имя российское возносить!
И еще говорил:
– Я в Петергофе от одного чухонца такое поверье услышал, что и вам в назидание оно будет. Сказывают, что в давние годы люди принимались строить город на приневских топких местах, но каждый раз болото поглощало постройку. Но пришел раз туда русский богатырь и тоже захотел строить город. Поставил он один дом – поглотила его трясина, поставил другой, третий – так же и они один по одному исчезали. Рассердился тогда богатырь и придумал небывалое дело: взял и сковал целый город да и поставил его на болоте. Не смогло оно тогда поглотить богатырский тот город, и он стоит по сей день.
Многими своими действиями Петр напоминал такого былинного богатыря, не гнушавшегося простым людом. Как могучий и неустрашимый Илья Муромец пивал с кабацкими голями, так и царь Петр в часы отдохновения любил приятельские застолья с простолюдинами, якшаясь к ними и в делах, и в гульбе. Подобно былинному богатырю, мог бы тоже стрелять по божьим церквам и рушить их золотые маковки, – порушил же колокольни, обезгласив многие из них снятием колоколов, чтобы переплавить их на пушки. И во многих других делах проявлял Петр богатырские повадки, готовый переиначить содеянное самим богом.
Нет, никогда не забудутся и даже не померкнут дела и задумки цари Петра. Куда ни глянь, все напоминает о нем, словно продолжает он свою жизнь, смертию смерть поправ, остается жить в людской памяти, на веки вечные обессмертив себя.
А когда заболевал, то как бы обет давал: только бы вот на ноги поскорее подняться, тогда лучше жизнь поведет. Много дней в ней потрачено зря, а их уже не вернуть. Многое сделано, а надлежит во сто крат больше сделать.
Он лежал тогда и поучал сам себя; словно умудренный опытом, затевал начинать действительно новую жизнь. Всю свою печаль готов был возвести на бога: зачем так устроил, что к склону дней прибывает у человека мудрость, а телесные силы сякнут?.. Что он есть вот сейчас – хворый, немощный? Столь большой – вон куда ноги-то протянул! – а находится в мизерном положении. Эх, подняться бы поскорей. Всешутейшие, всепьянейшие, всеглупейшие соборы начисто разогнать, повести жизнь – не смирную, нет, но разумную, на погляденье всем людям. Неужто тщетно сие?..
Много было раздумий у царя Петра. Он напряженно думал о том, кому доверить все содеянное им с первого дня сего восемнадцатого века. Свершенные им преобразования являлись служением Российскому государству, всенародной пользе. Теперь каждому ясно, сколь сильной и славной стала Россия, но как непросто было достичь этого. Чтобы разбогатеть государству, следовало вести большую торговлю, развивать промыслы, пробиваться к морю, освобождаться от дани, которую платили крымскому хану, как поминки. А кто противился происшедшим преобразованиям? Раскольники, косные хранители старины, древлего благочестия?.. Не благочестие оберегали они, а свое невежество да изуверство. Постыдную жизнь вели и ведут в своих скрытых скитах, противясь всему новому, лучшему. Их ли примеру следовать?..
Не терпя гулящих людей, не пристроенных ни к какому делу, Петр приказывал хватать их на улице и отправлять в работу. Во время таких облав попадались носители иноческого, монашеского чина, и не каждому из них удавалось вернуться в свой монастырь. И то хорошо, зря не станут шататься, а к нужному делу приставлены.
III
Встряхнуться, хоть на час-другой отвлечь себя от нескончаемых забот или сбросить отягощающие вериги уныния помогали Петру празднества, которые устраивал он, давая пиры, зажигая фейерверочные огни, проводя шумные маскарадные шествия, где ему же приходилось больше трудиться, нежели отдыхать, – руководить всеми играми. Он без устали колотил в барабан, называясь тамбур-мажором, трубил в трубу, предводительствовал в замысловатых танцах.
Многие новшества вводил царь Петр в жизненный обиход, а вот угощение велось по-старому русскому обычаю: хочешь не хочешь, а пей. Ежели в доме пир, то можно дверь держать на запоре, чтобы гости не выскочили, а на вольном воздухе, в Летнему саду, например, караульщики у всех выходов, – тоже никак не уйдешь. Дюжие гвардейцы Преображенского полка разносили большие чаши с вином; майоры гвардии выкликали, за чье здоровье выпивать – как же уклониться от этого и своим отказом обидеть кого-то? И пили, и угощались. Высшее петербургской епархии духовенство, тоже приглашенное в Летний сад, веселилось не меньше других. А день летний долгий, да и ночи в Петербурге как сумерки, – времени для гульбы много.
Коробила царя Петра мысль о том, что, несмотря на все меры, принимаемые полицией, много нищих в самом Петербурге, а в других городах и подавно. Хватали их на улицах, нещадно батожьем били, чтобы они по миру не смели ходить; которые оказывались на самом деле слепые и убогие, те отсылались в богадельни, а здоровые – к прежним хозяевам с приказом, чтобы им была дадена работа, дабы они даром хлеба не ели. Кроме нищих, полиция воевала с кликушами, выявив среди них немало притворных. Забирала полиция гулящих девок и баб, отправляя их на прядильный двор да на ткацкую фабрику.
… Три пули ловили жизнь Петра во время Полтавской битвы, а сколько их гонялось за Меншиковым, свистя над его головой то справа, то слева. Из скольких схваток с врагом он выходил победителем! Храбрость, доблесть, бесстрашие, смелость, удаль, геройство, дерзновенная решимость, отвага, мужество, – все эти качества сопутствовали боевым действиям Меншикова, и было за что царю Петру награждать его. Многое из того, что совершалось Петром, жило в делах и смекалке бывшего его денщика.
Недостроенной храминой назвал Меншиков оставленное царем Российское государство, а кому же достраивать неокоченное, как не ему, всю жизнь служившему правой рукой государя?.. Вот какое наследство достается теперь ему, некоронованному властелину всея Руси. Сумеет справиться со всем, что одолевал царь? Должен, обязан суметь, будучи множество лет первым и главным его помощником. Он, Александр Меншиков, – продолжатель царственной жизни Петра I, уступившего своему Алексашке недожитые годы.
Светлейший князь на своем досуге перебирал в памяти многое из того, что видел и слышал, чему бывал и участником и свидетелем, и что связано было с жизнью царя Петра. Вся она с мальчишеской озорной поры до последнего дня прошла на глазах, многими делами и помыслами жили они неразрывно один от другого.
О мертвом – только хорошее. Этому бытовавшему в народе обычаю следовал и он, Меншиков, думая о Петре. И во множестве самых разных своих дел и помыслов будто бы оживал царь Петр перед его мысленным взором. Было в воспоминаниях и такое, на чем Меншиков старался не задерживаться, довольствуясь тем, что спина или бока памятно хранили отметины царевой дубинки, сопутствуемой строгому словесному наставлению. Бывало такое, – из песни слова не выкинешь и от самого себя не утаишь. А наряду с тем – дружеские объятия и братские, почти родственные поцелуи. И наедине и на людях стыдил его Петр за безграмотность, однажды пробовал сам обучать, но, разозлившись на его, Алексашкину, бестолковость, плюнул с досады да наградил незадачливого ученика веской затрещиной. И удивлялся: как же у Алексашки хватает смекалки, упорства, выносливости на геройские дела и поступки, а не может одолеть такой нехитрой премудрости, как сложить буквицы в слово. А изустно слово к слову лепить – мастак. Иной раз такое выскажет, что только диву дашься – где и как он поднаторел?!
Но прости, государь, своего Алексашку, не взыщи на такой неполадливости, довольствуйся тем, что все же кое-что умел, получая от тебя похвалу. Когда же уличал в прохиндействе и в других непотребных деяниях – стыдил, ругал, бивал, не желал больше знаться с таким обалдуем, но вскоре же был и отходчив, и снова велась их неразлучная дружба.
– Прости, Петр Алексеевич-голуба, за лихое, содеянное. Под конец устрашился твоей неотвратимой угрозы и опередил тебя в сведении последних жизненных счетов, – прошептал Меншиков, осеняя себя крестным знамением.
Теперь решается он искупить свою вину перед тобой – доделать если не все, то многое из того, что не успел сделать ты, преобразуя свое государство. Все предпосылки для этого налицо. Екатерина не проявила себя преемницей твоих дел. Только в разгульной жизни переняла твои навыки, но у тебя случалось то между дел, а у нее – взамен их. Только пирушки да свои, бабьи, утехи на уме. Он, Меншиков, за всю свою жизнь девять миллионов накопленных рублей в иноземных банках хранит, а она за неполные последние два года, в начале своей вдовьей жизни, более пяти миллионов потратила. И куда только девала их?.. Левенвольда одаривала, а потом – зятя, голштинца, за то, что в добавку к родству еще и фаворитом стал. Долго ей не процарствовать, понимает это, заговаривая о наследнике. А он – только один: богоданный внучок Петр. Старшая дочь Анна Петровна клятвенное заверение дала, что на трон не позарится; Елисавета значится невестой епископа Любского, выйдет в замужество за него, и, подобно сестре, тоже клятву даст – не заботить себя тронным замыслом, – только он, малолетний великий князь, подлинным наследником остается. Ему русское царство предназначено. Он, хотя еще не помолвленный, но, можно считать, уже предрешенный в недальнем будущем супруг Александры, младшей дочери светлейшего князя. Старшая – с Петром Сапегой обручена, а младшей более завидная судьба выпадает: государыней императрицей станет. А царь-государь-император Петр II – его, светлейшего князя, – зятем. До полного свершения лет, до взрослой своей поры он отрочество и юность станет проводить под регентством тестя, да и после того, уже по привычке, будет он, Александр Меншиков, главенствовать во всех государских делах. (Кстати, подсказку свояченицы Варвары не позабыть и придумать, как избавиться от Толстого, дабы тот в глазах великого князя Петра не пятнал его, Меншикова, своей приятельской дружбой. Не позабыть бы о том.) Ну, а больше стремиться не к чему, и надобно ему, светлейшему князю, на том предел положить всем своим дальнейшим хотеньям, думая только о том, как бы успешнее достраивать преобразованное Петром Великим Российское государство. Надо будет, то и свои девять миллионов из заграничных банков затребует. Пусть деньги на благоустройство русский жизни пойдут и на будущую всенародную память о нем, Александре Меншикове. Да будет так!
С этими мыслями и при этом решении он встречал наметившийся за окном рассвет.
IV
Дни проходили, а свадьба Марии Меншиковой все оттягивалась. Главной причиной было участившееся недомогание императрицы, а как же гулять без нее?
Екатерина часто уставала и берегла себя от излишних волнений. Велела преданной служанке Иоганне сказать голштинскому герцогу, что, хотя он и зять, но самолично, без зова, больше не являлся бы в будуар государыни. Там, на правах действительного камергера, иной раз задерживался молодой граф Сапега. Он только и ждал высокой чести стать фаворитом императрицы, не придавая никакого значения тому, что их разделяла существенная разница в возрасте: ему было немногим более двадцати лет, а ей – уже за сорок. Петр Сапега вел тройную игру: значился женихом Марии Меншиковой и на том основании пользовался родственными правами во дворце светлейшего князя, сиживал с Марией наедине, говоря об их будущей жизни, и по своему жениховскому праву целовался с ней; был фаворитом Екатерины и ухаживал за Софьей Скавронской, коей недавно исполнилось пятнадцать лет, и ее дальнейшей судьбой была так озабочена державная тетенька.
На праздник благовещенья у Меншикова собирались гости, но среди них не оказалось будущего зятя: не захворал ли?..
Нет. Он не мог быть потому, что в тот день происходила его помолвка с Софьей Скавронской, и с вечера того дня до позднего мартовского утра у Екатерины оставались сын и отец Сапеги, поделив ее благосклонность между собой. На память об этом младший Сапега получил в подарок от императрицы соболью шубу и 1200 червонцев, а его отец – горностаевую мантию и 1800 червонцев. Свадьбу Петра и Софьи намечали сыграть, как только получше оклемается Екатерина.
Благовещенье… Дева, радуйся. Благодатная Мария, господь с тобой… Казалось, ничто не предвещало беды, но Петр Сапега разорвал свои жениховские отношения с Марией Меншиковой. Услышал об этом светлейший и в первые минуты никак не мог сообразить, что такое произошло, почему дочь стенает, обливаясь слезами отчаяния.
Привыкнув видеть в Петре Сапеге своего будущего супруга, выбранного для нее и одобренного родителями, Мария горячо его полюбила, со всей безрасчетной искренностью доверчивого девичьего сердца, и не могла допустить даже мысли о возможности такого вероломства своего жениха, еще вчера целовавшегося с ней. Ничего не мог понять и светлейший князь, заторопившийся к Екатерине узнать, что случилось.
А ничего особенного, кроме того, что молодой граф Сапега изъявил желание вступить в брак с ее племянницей. Екатерина предельно ясно разъяснила все светлейшему князю.
– Да… но… – не мог он подобрать нужных слов.
– Пусть Мария выходит за кого-то другого.
– Да, но… За кого за другого?..
– А уж этого я не знаю. Решай с ней сам.
И Меншиков, словно боясь опоздать, поспешно решал, что его младшая, Санька, подождет какого-то своего жениха, – еще годы для этого есть, – а уступит намеченного для нее Петра своей старшей сестре.
– Кого уступит, кого? – не понимала Екатерина.
– Его, говорю… Петра.
– Да ведь Петр от нее отказался… Про Сапегу ты говоришь?
– Про великого князя Петра, – собрался с мыслями Меншиков. – Про твоего внука.
– За него хочешь выдать? – скользнула по губам Екатерины усмешка. – Ну, что ж, выдавай. И пускай мой Петяшка вместо Петра Сапеги тебе в утешение будет.
У Меншикова сразу на душе полегчало. Сказал:
– Мудрая ты, Катерина.
– Хоть мудрая, хоть мудреная, как хочешь называй, – смеялась она.
– От моей дочери – себе переняла.
– Не осуждай, Данилыч, меня. Один раз живем. Давай лучше чокнемся, – указала на столик с бутылкой венгерского и бокалами. – Ты ближе стоишь, наливай.
Налил Данилыч. Чокнулись. Выпили.
– Какую-нибудь конфетинку… – протянула руку Екатерина и нетерпеливо затрясла пальцами. – Зажевать чтоб… Давай.
На столике не было ничего такого. Пошарил светлейший рукой по карманам – тоже нет ничего.
– Эх, какой… – с укором заметила ему Екатерина.
– Ты – ладно… Ты про Петяшку скажи. Твое слово верное? – уточнял светлейший.
– Да неужто я потом отнекиваться стану? – и Екатерина готова была рассердиться на его недоверчивость. – Сказано – значит так.
– Ну, все… Ну, добро.
На том и порешили. Нет худа без добра. Граф Сапега… Подумаешь, невидаль! Мало ли этих графов!.. Не графиней, а императрицей Мария станет.
Вот как в жизни случается, что никак не угадать, где найдешь, где потеряешь.
Узнала Мария Меншикова о появлении опасной соперницы, покусившейся на ее счастье, и об измене того, кому отдала свое сердце, – горечь и оскорбление охватывали ее. Ну, пускай бы он стал фаворитом императрицы, пускай. Ведь его, возлюбленного, от нее, Марии, могли бы не отнимать. Соперница и по летам и по своему исключительному, высокому, властному, положению не могла вызывать чувства ревности. Ей все дозволено, она может иметь фаворитов, как и он – разных метресс, ни у кого это не вызывало и не вызывает осуждения, и она, Мария, безропотно смирилась бы с таким обычаем, но зачем было отнимать жениха, зачем?.. Какая печаль, какое отчаяние овладело ею, так недавно полной радостью. Привязанность к Петру Сапеге была так сильна, что ее не могла поколебать возможность стать российской императрицей. Но отец решительно заявил, чтобы она забыла Сапегу. Слезы, просьбы не выдавать ее за Петяшку – ничто не могло поколебать честолюбие отца, и лишь покорность его воле заставляла Марию примириться с жестокой переменой судьбы.
Все устраивалось наилучшим образом, и Екатерина была довольна. Данилыч успокоился и пускай довольствуется новым зятем. До свадьбы тому еще далеко, а за это время всякое может случиться. И как хорошо, что приехала племянница Софья. Она не станет ревновать супруга к тетке, а будет только благодарна за свое замужество. Ну, а у нее, Екатерины, в лице Петра Сапеги появится как бы свой Бирон, подобно тому, как это у курляндской герцогини. А в случае, если Софья проявит недовольство, то и за монастырем дело не станет.
Все это обдумывалось и решалось с ведома Петра Сапеги и его отца, которые охотно шли навстречу желаниям императрицы, что сулило им большие выгоды. Екатерина подарила своему камергеру роскошно меблированный дом, ранее принадлежавший Вилиму Монсу, и в нем Сапеги справили свое новоселье.
По Петербургу пронеслись слухи, что скоро будет свадьба племянницы императрицы и обручение великого князя Петра с Марией Меншиковой.
– Как так?..
Намерение Меншикова обручить свою дочь с сыном царевича Алексея ужаснуло Толстого. Самый сильный и давний союзник покидал его и переходил на вражескую сторону. Что же будет с ним, Толстым? Какого лиха ожидать от великого князя Петра? Пока он – Петяшка – еще не вник в суть дела, связанного с участью его отца, но не сегодня, так завтра будет знать об этом, и что тогда?.. Ведь он же может стать императором!
Его, Толстого, главного следователя по делу царевича Алексея, не удовлетворяли признания обвиняемого. Надо было добиться чего-то более определенного, узнать о каких-то явных действиях, за которые можно было бы ухватиться обвинению, а не довольствоваться сообщениями о каких-то помыслах и намерениях. Мало ли у кого что могло быть на уме. Важны дела, а не замыслы. Есть такое признание, что царевич принял бы помощь австрийского цесаря, но ведь не предложена была ему эта помощь и могла ли быть предложена вообще?.. Но нельзя было и допустить, чтобы следствие проводилось впустую и обвиняемый освободился бы, унося на своей спине кровавые рубцы от жестокостей главного следователя Петра Толстого при попустительстве царя Петра.
И близок день, когда придется за все отвечать, может быть, своей жизнью. Надо было что-то немедленно делать, оберегая себя. Толстой кинулся к герцогу голштинскому, тот – к Екатерине. Ей представляли, что будет опасно отдать все во власть Меншикова. Говорили, что неприлично царствующему дому вступать в родственные отношения со своими подданными. Происхождение Меншикова… Ой, да ведь и самой императрицы…
Голштинская герцогиня Анна Петровна и цесаревна Елисавета просили, умоляли мать отказать Меншикову и не подпускать его близко к Петяшке, но Екатерина считала необходимым вознаградить оскорбленного отца и невесту, у которой отняли жениха. Она, Екатерина, дала светлейшему князю согласие и не может нарушить его. Ах, да и не до того ей совсем. Уже давно нужно было выехать, а ее все время задерживают. Журфикс сегодня у Петра Сапеги, а она все еще здесь.
– Поедем, Софья.
Было о чем посоветоваться в этот день и Данилычу с Варварой.
Никто в Ореховую комнату к ним не входил, и можно было не таясь все обсудить, прикинуть все возможности и принять решение. Варвара сообщала свояку:
– Все утро с Марьюшкой говорила, убедила ее, что ты ей хочешь только лучшего. Да она ведь и сама разумная. Теперь за сапегинское вероломство ненавидеть его начинает, вот и слава богу.
Меншиков давал волю своему возмущению поведением Екатерины: сколько денег на своих фаворитов потратила. Хоть бы сама со своих кавалеров брала, а то их все одаривает. У самой – в чем душа только держится, одышка одолевает; слабость с немощностью всю резвость перекрывают, а все, строит себя ненасытной в ночных удовольствиях. Блюментрост – всем лекарям лекарь – открыто говорит, что здоровье у нее непоправимо пошатнулось, каждый день требует жизненной оглядки, как вести себя, а ей все – трын-трава. Только и думок, как во всех видах развлеченьям предаваться, а после кутежа тем только и спасается, что лекарь ей кровь отворяет. И, что ни день, то какой-нибудь новой каверзы ожидай от нее.
– Тьфу, ты – паскудная! – озлобленно плюнул Меншиков.
– Нечего от нее больше ждать. К лучшему будет, когда тебе руки собой развяжет. Петяшку к себе под постоянный свой присмотр возьмешь и не станешь являться к ней с поклонами, – раздумчиво проговорила Варвара.
– Да ведь раньше смерти не помрет, – возмущенно заметил Данилыч.
Сколько потаенных минут было проведено Варварой в задушевных беседах с свояком, вот и теперь такая подходила. Тайное тайных свершалось в покоях меншиковского дворца, а его хозяйка Дарья Михайловна ничего знать не знала, ничем не интересуясь и редко выходя из своей половины.
Варвара на всякий случай огляделась, прислушалась, плотyее прикрыла дверь и снизила голос до шепота:
– Голым словам не верь, Данилыч. Настаивай, чтоб бумагу при тебе подписала о наследнике Петяшке… Петре-бишь, Алексеиче, – поправилась она. – Чтобы не обошли его престолом. Помрет сама – он императором станет, a то она надумает, да на своих дочек все переиначит.
– Анна Петровна клятвенное обещанье дала.
– А Лисавета?.. Да ежель Катерина похочет, то с Анны ее клятву снимет… Бумагу, обязательно бумагу, надобно. А потом обдумаем, как дальше быть, – многозначительно сказала Варвара.
V
В случае смерти императрицы Екатерины в возведении на престол великого князя Петра были заинтересованы австрийский посланник граф Рабутин и датский – Вестфален. Первый хлопотал за Петра, как за родственника австрийского императора, а второй – из опасения, чтобы на русский престол не вступила герцогиня голштинская Анна Петровна, что могло грозить Дании опасностью по ее отношениям к Голштинии. С воцарением Петра эта опасность исчезала.
Рабутин обещал Меншикову от имени австрийского императора владетельные права на новые звания, в его империи. Меншиков восторженно принял такое предложение и стал особенным сторонником прав Петра на престолонаследие и одновременно на брак с его дочерью шестнадцатилетней Марией. Среди недавних сподвижников, а теперь прямых противников, Меншикова поднимался ропот.
– Меншиков что хочет, то и делает, – говорил старый генерал Бутурлин, – и меня, старого, обидел, команду отдал мимо меня младшему, к тому же и адъютанта отнял, и откуда он такую власть взял? Разве за то он меня обижает, что я ему много добра делал, о чем он сам хорошо знает, а теперь забыто!.. Не думал бы он того, что знатные фамилии допустят того, чтобы он властвовал; напрасно думает, что они ему друзья. Как только великий князь Петр вступит на престол, то они скажут Меншикову: «Полно, миленький, и так над нами долго властвовал, поди прочь!»
Петербургский генерал-полицмейстер Девьер говорил Толстому:
– Что ж вы молчите? Меншиков овладел всем Верховным советом. Лучше бы меня туда определили.
А Толстой твердил свое:
– Ежели великий князь будет на престоле, то бабку его возьмут из монастыря, а она будет мне мстить за мои к ней грубости и станет дела покойного императора опровергать.
Все были согласны, что брак великого князя и дочери Меншикова весьма опасен, тогда светлейший станет подлинно всевластным. Но как же быть? Здоровье императрицы ненадежно. Вдруг что случится – Меншиков ждать не будет. Надобно убедить Екатерину поскорей распорядиться с престонаследием. Но которую выбрать из цесаревен? Девьеру и Бутурлину больше нравилась Анна Петровна.
– Нравом она изрядна, умильна и ума большого. Много на отца походит и человечеством изрядна.
– И другая царевна изрядная, – говорит Толстой, сторонник Елисаветы. – А муж Анны, герцог голштинский, мало для нас надежный. Он смотрит на Россию только как на средство добыть себе шведский престол. А чтобы утвердить Елисавету и отвлечь от царства великого князя Петра, надо его послать учиться, как то делают другие молодые принцы, а тем временем цесаревна Елисавета коронуется и утвердится на престоле.
Светлейший князь действительно не дремал, не сидел сложа руки и не ждал у моря погоды. Надо было действовать без промедления, хлопотать о бумаге, о завещании Екатерины. И вот когда светлейший готов был рвать на себе волосы, – зачем он был неграмотен?! Как придумать слова, кои надобно писать? И – главное – как же их написать?.. Хорошо, что вызвались помочь в этом деле австрийский посланник Рабутин и голштинский министр Бассевич. Но полностью доверять Меншиков мог лишь Рабутину, а голштинцу… Поди угадай, что у того на уме, ведь знает о том, что он, Меншиков, неприязненно относится к голштинскому герцогу. Надо было следить за каждым словом Бассевича, чтобы не допустить какого подвоха. Но все оказалось благополучно.
В одном из пунктов заготовленного завещания говорилось: «За отличные заслуги, оказанные нам князем Меншиковым, мы не можем явить большего доказательства нашей к нему милости, как возводя на престол российский одну из его дочерей, и потому приказываем как дочерям нашим, так и главнейшим нашим вельможам, содействовать к обручению великого князя с одной из дочерей князя Меншикова, и коль скоро достигнут они совершеннолетия, к сочетанию их браком».
Светлейший князь никогда сам не смог бы подобрать и изобразить на бумаге такие высокочтимые слова, обращаемые к его персоне. Правда, не обозначено, с какой именно княжною супружество учинить, но такое и не суть важно. Сказано, что с одной из них, а кого посылает судьба Петяше… Петру Алексеевичу, в супруги – это пока ему все равно. Что же касается денег – когда и кому сколько выплатить, то пусть императрица сама решит. Может, как раз намеченное своей подписью и затвердит. И хорошо еще добавлено в завещании – дать клятву не мстить никому из судивших царевича Алексея. А судил ведь и он, Меншиков, – вот пусть наследник и поклянется.
Еще с 1726 года светлейший князь стал опасаться, что при дальнейшем царствовании Екатерины он потеряет прежнее значение. Она проявляла большую привязанность к своим дочерям, особенно любила Анну и ее супруга. Доходило до того, что даже в государственных делах советовалась с ними и не считалась с Меншиковым, что представлялось ему равным преступлению. Все возраставшее влияние голштинской фамилии и ее действия могли повести к его падению. Надо было предупредить такое, а этому могла способствовать замена главного правителя.
– Нечего больше ждать, – сказала свояку Варвара. – Говоришь, бумага заготовлена, и, сталоть, не велик будет грех, ежели ускорить неминуемое. Все равно Екатерина не жилица, а хлопот день ото дня с ней больше. Подпишет завещание, ну и… – развернула Варвара клочок бумаги и показала засахаренную фигу-ягоду. – Смотри, чтоб не видал никто, – передала ее Данилычу, – да и кого другого ошибочно не угости.
После журфикса у Сапеги императрица в очередной раз почувствовала большое недомогание. Припоминала Екатерина, как мучился от болезни и вел себя покойный супруг Петр I. По совету лейб-медика Блюментроста и других врачей для ради подкрепления своего здоровья издавна прибегал к минеральным источникам. Пользовался ими и у себя, бывая на марциальных водах, и во время заграничных поездок. Врачи предписывали ему воздержание в еде и особенно в питье, и Петр соглашался с ними, покуда мучили боли, а как только чувствовал облегчение, пренебрегал благими советами и на радостях затевал веселое пиршество с обилием сытных яств и хмельных напитков. А то бывало и так, что прибегал к пособничеству «Ивашки Хмельницкого», дабы заглушить появление болевых ощущений. Так же вот и она, Екатерина, верит, что водка – мать всех лекарств. А прибегнув к ее исцеляющей силе, разбередит притаившуюся в теле болезнь, и приходится вот слечь в постель. Какая-то вельми прославленная искусным врачеванием знахарка пользовала Петра снадобьем, настоянным на порошке из высушенного и растолченного сердца и печени сороки, и, случалось, что снадобье будто бы и помогало, а может, удачно сопутствовало главному лечению, назначенному Блюментростом… Может, теперь и ей, Екатерине, пользоваться высушенным сорочьим ливером? Ничто из питья уже не помогает.
Все домочадцы и придворные были в превеликой печали от болезни государыни-императрицы, а петербургский полицмейстер Антон Девьер, находившийся в то время во дворце, не только не был опечален, но плачущую Софью Карлусовну вертел как будто в танце и говорил ей: «Не надо плакать», что сочтено было за непристойность, поскольку он не предавался унынию, а уговаривал еще и цесаревен не огорчать себя.
Прознав об этом, Меншиков счел вполне своевременным свести все счеты с ненавистным зятем и сообщил Екатерине о его преступном поведении: она, императрица, в столь тяжком состоянии, а ему, Девьеру, весело! Возмутилась и сама Екатерина: конечно, учинено такое было ей в противность, а по сему было повелено крепко наказать Девьера.
Получив в тот же день 25 ударов кнутом, полицмейстер Девьер повинился, объявил о заговоре, составленном Толстым против Меншикова, и что целью того заговора было – не допустить обручения великого князя Петра с дочерью светлейшего. И участником того заговора был еще генерал Бутурлин. Заговорщики думали отправить малолетнего Петра в заграничное ученье и склонить Екатерину объявить Елисавету наследницей престола. Теперь Меншиков знал, каким недоброжелателем был для него Толстой, и настоял издать указ: Девьера и Толстого, лишив чинов, чести и поместий, сослать: Девьера – в Сибирь, Толстого с сыном Иваном – на Соловки, а Бутурлина – на вечное поселение в самую дальнюю из его деревень. Потом еще было добавлено, чтобы Девьера перед ссылкой снова бить кнутом.
– Ну, что ж, поделом вору и мука, – одобрила такое решение Екатерина и, протянув руку, нетерпеливо зашевелила пальцами. – Давай, давай, Данилыч…
Он услужливо поднес ей налитую чарку и протянул засахаренную ягоду.
– Ой, фига, – улыбнулась Екатерина и, смакуя сладость, причмокнула губами.
От разных городских застав отбывали в ту ночь назначенные к высылке опальные вельможи, а утром секретарь Меншикова начал было вслух зачитывать слезное письмо-прошение жены Девьера Анны Даниловны, родной сестры светлейшего князя.
«Милостивый отец и государь, светлейший князь, приемляю я смелость от моей безмерной горести трудить вас, милостивого отца и государя, о моем муже, дабы гнев свой милостиво обратить изволили…»
Меншиков прервал чтение секретаря и сказал, чтобы письмо осталось без ответа и пусть Девьер следует в Сибирь, как то указано.
Ведь день Меншиков провел в нетерпеливом ожидании известий, что там, в покоях государыни?
А – ничего. Благодаренье богу, императрица почувствовала облегчение. На радостях от выздоровления повелела перестать вести в церквах молебствия о ниспослании здоровья ей и приостановить освобождение из тюрем арестантов.
Меншиков сообщил об этом Варваре и с недоумением посмотрел на нее.
– Ничего, – обнадеживающе проговорила она. – Дождемся завтрашнего дня.
И дождались. Екатерина среди дня почувствовала сильный лихорадочный озноб, поднялся сухой, изнуряющий кашель, и явились признаки повреждения дыхательных путей, как бы от нарыва в легких.
6 мая 1727 года, в девятом часу пополудни в возрасте 42 лет она скончалась.
На другой день собрались во дворце – вся царская фамилия, члены Верховного тайного совета, синода, генералитета и начали читать завещание покойной императрицы, подписанное собственной ее рукой, как было сказано в журнале Верховного тайного совета. А когда завещание было прочитано, все стали поздравлять нового императора и присягать ему. Гвардия, собранная перед Зимним дворцом, также присягнула и крикнула: «Виват!» По возвращении из церкви, где был торжественный молебен, собрались все в дворцовую большую залу. «Здесь Петр II сидел в креслах императорских под балдахином; на правой стороне на стульях сидели: цесаревна Анна Петровна, ее супруг, великая княжна Наталья Алексеевна и великий адмирал граф Апраксин; по левую руку – цесаревна Елисавета Петровна, Меншиков, канцлер Головкин и князь Дм. Мих. Голицын; Остерман, получивший должность обер-гофмейстера, стоял подле императорских кресел справа; также почтены были стульями ростовский архиепископ Георгий да вступивший на русскую службу поляк фельдмаршал Ян Сапега».
– С обновкой вас, с новым царем!
– И вас также! – приветствовали один другого градожители. И вздыхали: – Будет ли лучше, а хуже всегда может быть и при втором императоре.
– Слыхал?.. Царица померла.
– Как не слыхать, слыхал. Дал ей бог в царствии небесном теперь поцарствовать. В кружале помянул нынче ее, а то с утра голова трещала и была как не своя, а опохмелиться было не на что. Прямо сказать – знала царица, когда ей помереть, сиделец по тому разу задарма налил на опохмелку, пофартило мне.
VI
Титулярный епископ Любский нервничал. Приехал он, увидел невесту кронпринцессу Елисавету, и она вполне понравилась, но не только до свадьбы, а даже до обручения дело не дошло. Что же ему, как братцу Карлу-Фридриху, годами счастливого дня ожидать? А на какие средства жить, где добывать деньги, столь необходимые в этом Петербурге? Опять и опять у брата спрашивать, но тот уже начинает морщиться. А теперь еще неприятность – императрица умерла, траур. Вся надежда была на богатое приданое, а где оно?.. И уехать ни с чем нельзя. О, горе, горе!.. «Кому повем печаль мою?..» Ах, польстился он на такую женитьбу, на большое приданое, а оно подобно миражу или мыльному пузырю. Жди да жди. Опять жди. А чего?.. Самый влиятельный человек в Петербурге – светлейший князь Меншиков, он мог бы приказать немедля выдать за епископа Елисавету, но как к нему подступиться? Известно, что он к каждому голштинцу враждебно относится и не только не захочет помочь, а еще худшее сделает. Возьмет и вышлет вон из России, а что тогда?.. Вместо ожидаемого многотысячного приданого нищим на всю жизнь оставаться?.. Нет, опять надо ждать. Теперь вот новый государь объявился, и Меншиков его в свой дворец перевозит, а потом, еще через много дней, похороны императрицы будут, – и когда-то дойдет черед до вожделенного для епископа дня?.. С ума сойти можно.
Да, светлейший князь достиг наибольшего, о чем только можно мечтать человеку с самой неудержимой фантазией. Враждебные и просто неприятные люди удалены. Толстой и Девьер в ссылке, Ягужинский где-то в Польше, а потом на Украине будет, Шафиров в Архангельск услан следить за китобойным промыслом, и Меншиков чувствовал себя обладателем власти, у которой больше нет препятствий и пределов. Впору бы даже примерить на свою голову Мономахову шапку, но не стоит задерживаться на такой шутейной мысли. Важным делом остается сохранить добытую власть, и первейшим средством к тому – держать молодого императора возле себя в каждодневном за ним присмотре, а не оставлять во дворце на другом берегу Невы. И причина для того самая явная: не находиться же царственному отроку под одной крышей с покойницей и слушать там плачи да панихидные службы. Во дворце на Васильевском острову он будет вверен меншиковскому семейству и приставленным к нему другим надежным людям. Вся жизнь отрока будет у них на глазах.
Для ради приятного развлечения Меншиков с молодым императором прокатились в коляске по возведенному через Неву наплавному мосту, что было весьма любопытно. Опорами мосту служили барки, укрепленные якорями. Покойный государь Петр Первый, желая приучить петербургских градожителей к плаванью по Неве, не задавался мыслью сооружать для них мосты, но теперь времена изменились. Возил его в Адмиралтейство, где постройка новых линейных кораблей была прекращена и строились только галеры. Лишь на единственном линейном корабле, построенном при Екатерине, иноземный матрос занимался оснасткой установленных мачт да велись резные и живописные работы по украшению судна на высоко выпирающем над водой корабельном носу. А ближе к корме поблескивали слюдяными оконцами корабельные каюты. Делалось все с большим старанием на прощание с кораблестроением. На складе оставались заготовленные корабельные припасы, начиная от пушек, мушкетов и кончая слюдяными фонарями, медными котлами, в коих матросам кашу варить, и тут же, словно наизготове, были покрытые залетевшей пылью деревянные миски с грудой кленовых ложек. Флот явно приходил в упадок. Стоявшие на якорях суда старели, загнивали и на перевооружение их не было денег.
– Когда нужда потребует употребить корабли, то я пойду в море, но вовсе не намерен гулять по нему, как дедушка, – говорил второй император.
Он не был способен играть в солдаты или интересоваться кораблями, это шло вразрез с его наклонностями.
А вот другое потешное событие подоспело, и его следовало посмотреть. У генерал-адмирала графа Апраксина умер карлик Фома, и граф продумно наметил, как состояться похоронному церемониалу во время шествия на кладбище. И весьма забавно то было. Впереди процессии попарно шли певчие, все они – маленькие мальчики с писклявыми голосами. За ними – в полном облачении – весьма маленького роста поп; за ним шестерик лошадок-пони в черных вязаных попонах, ведомые детьми-пажами, вез игрушечную колымажку, на которой в маленьком гробике лежал карлик Фома. Похоронный церемониймейстер – карлик с приклеенной длинной седой бородой и с маршальским жезлом, возглавлял множество других детей и карликов в траурных одеждах. А по бокам траурной процессии вышагивали громадного роста гренадеры в лосинах и в коротких, как бы детских, рубашонках, с горящими факелами в руках.
Глядя на такие похороны, царственный Петяша от смеха едва живот не надорвал, и его потом весь день икота одолевала. А когда вернулись с кладбища, у графа Апраксина были распотешные поминки, на коих все карлики и карлицы перепились.
Шутить так шутить, и сам Петр II оказался на то горазд. Пришел к Меншикову в его Ореховую комнату, когда там находились почти все члены Верховного тайного совета, и громогласно объявил:
– Я пришел уничтожить фельдмаршала.
На всех лицах – общее недоумение, и сам Меншиков растерялся, а Петр, довольный, что сумел всех поразить, вручил светлейшему князю заготовленный указ о пожаловании ему высочайшего воинского звания – генералиссимуса, чего тот давно добивался.
Возникшее недоумение сменилось возгласами восхищенного одобрения. Меншикова поздравляли, и он благодарил молодого императора за оказанную ему, бывшему фельдмаршалу, столь высокую воинскую почесть.
А в то же время еще не изжито было мальчишество со всеми его озорными выходками. Проходил вчерашний мальчуган Петяша, а нынешний царь-государь-император Петр II мимо своего сверстника Сашки Меншикова, сына светлейшего князя, и как не угостить его «смазью» или кулачной зуботычиной? Сашка от неожиданности завопит, а это только и нужно озорнику Петяше-императору, чтобы впредь видеть в Сашке своего врага. Теперь каждая встреча с ним или тайное подкарауливание его сопровождались неизменной колотушкой, которую Сашка должен был безропотно переносить. Отец и тетка Варвара строго-настрого приказали ему, чтобы не вздумал когда-нибудь кулаками же ответить своему обидчику.
– Смотри, чадушко, а то беды не изживешь.
– Царь он, царь. Понимаешь это?..
И Сашка понимал, терпел. Только иной раз озлобленно шептал:
– Царенок… У-у, царишка…
А у Петра II был чуткий слух, и он улавливал столь непочтительное отношение к себе, значит, следует за это добавить колотушек, а Сашке – только бежать сломя голову, чтобы спасаться от неминуемого мщения.
– Ты чего, Петяша, за ним бежишь? – ласково-преласково спросит тетка Варвара – живое олицетворение для Петяши сказочной бабы-яги: горбатая, кривобокая, с затаенной злостью в глазах.
Чтобы не вызывать у Петра неприязни к себе, Меншиков приказал освободить из шлиссельбургского заточения его бабку, бывшую царицу Евдокию, хотя и опасался, что явится она в Петербург, да и начнет сводить счеты со своими обидчиками, в числе которых одним из первых был он, Меншиков. Но Евдокия не захотела видеть заочно ненавидимый Петербург, созданный царем Петром I, виновником всех ее страданий, и «проклятых повредителей», как называла своих недругов. Прямо из Шлиссельбурга отправилась она в Москву, где по распоряжению царственного внука предоставлено ей было жительство в Кремле, наименован был гофмейстером ее двора генерал-майор Измайлов, и определено по шестьдесят тысяч рублей ежегодного содержания.
Но и в Кремле не задержалась бывшая опальная царица, а пожелала обосноваться в Новодевичьем монастыре. Было ей о ту пору 58 лет.
Бывшая инокиня Елена стала называться прежним светским именем, что подтверждала письменная справка: «По имянному словесному ее величества государыни царицы и великие княгини Евдокии Федоровны указу, который сказан в комнате ее величества сотскому действительному советнику г. князю Одоевскому и по определению в мастерской и в Оружейной палате, сей рукомой раковый, ценою в 92 рубля с полтиною, из оной палаты за печатью кн. Одоевского в Новодевичий монастырь секретарь Никифор Кормилицын отвез и в комнате ей, государыне самой, объявя печать, вручил». Воля Евдокии удалиться в Москву успокаивала Меншикова, и он велел вызволить из ссылки ее родственников Лопухиных, чему все равно противиться не мог бы.
Светлейший князь понимал, что Петяше надобно учиться, дабы стать достойным вторым императором. Самым подходящим воспитателем мог быть Андрей Иванович Остерман, знавший многие разные науки и умевший научить других. Он уже определен обергофмейстером Петра II с обязанностью руководить его воспитанием, и оправдывал такие надежды. Первый же урок заинтересовал ученика и привязал его к многознающему учителю.
– Хочешь, расскажу тебе, что есть царь? – спрашивал Андрей Иванович и живо пробуждал у Петра любопытство узнать, что же это такое? Ну, вот он сам царь – и что же?.. И Андрей Иванович говорил:
– Лет полста тому назад майор русской службы Павел Менезиус, приезжавший в Рим, был спрошен там по поручению папы Климента X – что есть царь? И тот ответствовал, что есть именуется папа и цесарь римский, и султан турецкий, и шах персидский, и хан крымский, и могол индийский, и претиан или негус ефиопский, и калиф арабский, и калман булгарский, и деспот пелопонейский, и зареф арабский, и калифа вавилонский, и король французский, и иные, тако же именуется по славянскому наречию и царь российский.
На карте показывал Италию, изображенную в фигуре сапога и делимую на три части: верхняя – где отвороты, средняя – голенище, и нижняя – ступня. Было то наглядно и убедительно. А Франция с Испанией – разве не похоже, что французский бык пьет воду из испанского ведра? О народах, населяющих Европу, говорил: французы – зело храбры, но не верны и в обетах своих не крепки и пьют много; жители королевства агленского – будто купеческие и богатые немцы, воинских людей у них мало, а сами мудры и доктурованы, и пьют тоже много; люди королевства польского – величавы и обманчивы, пьют зело много, платье носят весьма цветно и всяким слабостям покорны, а вольность имеют великую, паче всех земель.
Снабжал Андрей Иванович своего ученика книгами, из коих были: «Геометрия сиречь землемерие»; «География генеральная или повсюдная», и была «Книга мироздания».
В Москве в 1719 году вышла книга «Земноводного круга краткое описание из старые и новые географии по вопросам и ответам через Ягана Гибнера собранное и на немецком диалекте в Лейпцике напечатано, а ныне повелением великого Государя, Царя и Великого Князя Петра Первого, всероссийского Императора, при наследственном благороднейшем Государе Царевиче Петре Петровиче – на российском напечатано в Москве».
– Благороднейший и наследственный царевич в том же году младую свою душу богу отдал, – пояснил Остерман, – а сия книга от него.
Книга была на прекрасной плотной бумаге, напечатана красивым четким шрифтом, с пятью гравюрами на меди. Первая изображает Атланта, держащего на раменах своих мир, по борту ее надпись: «Несу всех носяща, стар сый толь тяжкое бремя, ее зрящ, всяк учися, не трать всуе время». Вторая, с надписью «Европы описание», изображает женщину в царском одеянии. По борту написано: «Сия трех частей и мудрости царица, в храбрости, в силе как в звездах денница». Гравюра «Описание Азии» изображает торговцев в восточном одеянии, окружена надписью: «Сия сияла в силе своей славна, но днесь при лучших не столь стала явна»; «Африки описание» – с изображением негров, слонов, львов – сопровождается надписью: «Аще и под солнцем, но черна есть телом, паче же грубым и гнустым своим делом». Наконец, последняя гравюра, с фигурой царя инков, бобрами, черепахами и змеями, предшествуя описанию Америки, повествует: «Что пользует сим множество богатства, егда не имут мудрости изрядства».
В книге 426 страниц, и она разделена на «предуготовление на географию» и на части, называемые – ландкарта европейская, азиатская, африканская, американская и о незнаемых землях. Каждая ландкарта содержит описание всех стран, входящих в оную часть света. В конце книги помещена глава «О глобусе», содержащая главные основания математической географии. По вопросу о вращении земли сия последняя глава высказывается зело осторожно: «Солнце причиняет день, а понеже на свете день и нощь меняются, то ради без сомнения из того следует, что либо солнце с фирмаментом, т. е. с твердию небесною, или земля движутся. Ежели по человеческому уму рассуждать, то, кажется, имовернее, что солнце стоит, а земля движется. И сие защищал Николай Коперник, духовный человек в Фраснбурхе в Прусах, что и ныне многие приемлют и оному последуют. Между тем понеже именно в священной библии написано, что солнце течет в круг, а земля недвижима стоит, того ради святому писанию больше в том верить надлежит, нежели человеческому мнению. Сие же особливо славный дацкий математик Тихо Браге хранил, чему и данные все согласуются, кои святому писанию неохотно прекословят. Мы, – глаголет автор книги сия, – согласуемся мнению Тихонскому и верим, что земля недвижимо стоит, а против того весь фирмамент непрестанно около земли обращается».
Возведенный в ранг вице-канцлера и доказавший в том звании свои выдающиеся способности, вестфалец Остерман, дипломатический талант которого признавал Петр I, проявил себя и хорошим педагогом. Недолгие и искусно проводимые уроки, дружеские разговоры учителя с учеником, – все это Петру II очень нравилось, и он, проснувшись, охотно бежал к своему учителю.
С одобрения Остермана, Петр составил расписание своих занятий: «В понедельник пополудни от 2 до 3-го часа учиться, а потом солдат учить; пополудни вторник и четверг – с собаки на поле; пополудни в среду солдат обучать; пополудни в пятницу с птицами ездить; пополудни в субботу – музыкою и танцованием; пополудни в воскресенье – в летний дом и тамошние огороды».
Остерман подсказал, и Петр велел издать указ: «Которые столбы в С.-Петербурге внутри города на площадях каменные сделаны и на них также и на кольях винных людей тела и головы потыканы, те все столбы разобрать до основания, а тела и воткнутые головы снять и похоронить».
Меншиков хвалил учителя и ученика. С Остерманом светлейшего князя сближала их общая ненависть к высланному Толстому. Во все время царствования Екатерины Остерман постоянно держался стороны Меншикова, зная, что за ним вся сила, а Толстой был давний заклятый враг Андрея Ивановича, не терпя его расположения к великому князю Петру и к австрийскому цесарю, находившемуся с ним в родстве. Ведь мать Петра кронпринцесса Шарлотта была родной сестрой жены австрийского цесаря.
Зная о неприязни к себе многих вельможных домов, Меншиков также знал, что вельможи не любят и Остермана, как иноземца, и полагал, что эта общая неприязнь, падавшая на них, теснее свяжет его союзом дружбы с Остерманом, и тот будет всегда держаться его стороны. Но мнимый друг тяготился унизительным для него покровительством Меншикова, не довольствовался второстепенной ролью и скрытно шел к цели своего первенства в Верховном тайном совете. Старался расположить к себе всех членов царского дома – великую княжну Наталью, цесаревну Елисавету; по его внушениям действовала герцогиня мекленбургская Екатерина Ивановна, давно уже не жившая со своим мужем; с Остерманом тайно переписывались курляндская герцогиня Анна и ее любимец Бирон; с ним состояли в близких, хотя и не искренних, отношениях князья Долгорукие. Приверженцами Остермана были графы Апраксин и Головкин. Все эти лица имели свои причины зложелательства светлейшему князю и усиленно стремились к его низложению.
Но Меншиков тоже старался привлечь к себе лиц знатной фамилии, тех же князей Долгоруких, назначив князя Алексея Григорьевича гофмейстером при великой княжне Наталье Алексеевне. А место и звание гофмейстера было важное хотя бы по тому влиянию, какое имела великая княжна на своего брата императора. В больших приятельских, почти дружеских, отношениях с молодым императором вскоре стал разбитной, готовый на всякие выдумки восемнадцатилетний Иван Долгорукий, сын князя Алексея.
VII
Роптал, злился, богу докучал своими просьбами епископ Любский, хлопоча об ускорении бракосочетания с кронпринцессой Елисаветой, а бог, похоже, посмотрел-посмотрел да все по-своему переиначил: нечего томиться долгими ожиданиями титулярному духовному чину, пресечь надо все его помыслы, да и напустил на епископа скорую и неодолимую болезнь. А еще можно и так рассудить, что призвал его к себе в райские кущи, где нет печали и воздыхания. Ну, а грешной петербургской земле, этому парадизу, в отместку за свадебное промедление Любский епископ наделал большого переполоха.
– Ужель правда?..
– Истинно так.
– Свят, свят, свят… Спаси и помилуй… Дом-то какой занимал, изжечь надобно, чтобы тлетворный дух опалить.
– Обходи его, не то, не ровен час, заразишься.
– Ой, страсти господни… Ой, страсти… Занесла его сюда к нам нелегкая, еретика окаянного… Ужель самая воспа?
– Она. Однодневной болезнь была. С утра занемог, а к вечеру преставился.
– Вон как в жизни случается. Ни сном ни духом господин иноземный поп не ведал, а вьяви произошло.
Что было делать самому герцогу голштинскому, как держать себя? Хотя епископ и брат, но ведь – оспа!
А то и делать, что самого герцога и супругу его – в карантин, поскольку накануне с епископом разговаривали. Вчера жив был, а нынче мертвяк. Может, и их такое ожидает?.. В карантине, беспрекословно, в карантине держать.
Вот и оказалась высокочтимая чета, ровно в тюрьме, в этом самом карантине. И что там, на воле, происходит? Как другие голштинцы своего земляка оплакивали, хоронили?..
А может, такое и к лучшему, что находятся здесь, хотя и натерпелись страху едва-едва оборимого, но ведь вживе тут. И скорей бы отбыть в свой родной город Киль.
– А похоронить бы голштинского епископа как карлика Фому, чтобы тоже потешно было, – предложил молодой император светлейшему князю, вызвав его усмешку, перешедшую в озлобление.
– Изгнать всех до одного, чтобы духу голштинского не было.
Зная о неприязненном отношении герцога к нему, светлейшему князю, и об участии голштинца воспрепятствовать возможности будущего бракосочетания «Петяшки с Маняшкой», как насмешливо отзывался герцог о женихе и невесте, – Меншиков обратил удары своей злобы и власти на продерзостного чужеземца.
– Содержать в карантине на хлебе и воде без всяких разносолов, – распорядился он и отрешил герцога от всех дел, доверенных ему державной покойницей тещей.
Напуганный всем случившимся, герцог через своего министра Бассевича скорее старался вступить в мирные переговоры с Меншиковым, и Бассевич, сумев подольститься к светлейшему князю, получил от него заверения, что будут соблюдены все условия завещания Екатерины. Герцогиня Анна Петровна получит назначенный ей миллион рублей, а император Петр II будет поддерживать притязания герцога на шведскую корону. Но из назначенного Анне Петровне миллиона светлейший князь выговорил себе шестьдесят тысяч и поставил непременным условием отъезд голштинского герцога навсегда из России, где ему, шведу, русские не доверяют. Все это светлейший закрепил решением Верховного тайного совета, в котором главенствовал теперь безусловно.
Все осуществится в свой срок. Цесаревны Анна и Елисавета разделят между собой бриллианты матери. Голштинскому герцогу оставалось только перекреститься: унеси ты мои ноги поскорей! И пусть светлейший князь возьмет себе шестьдесят тысяч, лишь бы получить миллион.
Слава богу, со смертями и с похоронами покончено. Как архиепископ Феофан говорил: «Да отыдет скорбь лютая». Отошла. Можно теперь и веселое дело вершить.
Поселив Петра II в своем дворце, Меншиков, согласно завещанию Екатерины, торопил обручение царственного питомца со своей дочерью. О личном желании двенадцатилетнего жениха не было и речи, дело считалось бесповоротно решенным, и волю покойной следовало неукоснительно выполнять. Со своей стороны Петр II мог сделать только один выбор – с какой именно дочерью светлейшего решает он обручиться, но он равнодушен был к обеим. Больше того, еще по-мальчишески не терпел девчонок вообще и бесцеремонно отдернул свою руку от руки невесты, когда преосвященный новгородский архиепископ Феофан пытался их соединить во время обручения.
С этого знаменательного дня Марию станут поминать в церквах великой княжною, обрученную невестой императору. И в высокоторжественный тот день Александра, младшая дочь Меншикова, и ее тетка Варвара получили орден св. Екатерины, а сын светлейшего пожалован орденом св. Андрея Первозванного и обер-камергером с чином генерал-лейтенанта в свои тринадцать лет. Стоял он поблизости от императора и настороженно следил за ним: кто его знает, возьмет да ни за что ни про что при всех даст оплеуху, ему ведь все дозволено.
Светлейший князь улыбчато смотрел на обрученных и думал о том, что в довершение всего можно бы и сына Сашку обручить с великой княжной Натальей Алексеевной. Правда, она несколько постарше, но ведь и Мария старше своего теперешнего жениха, а еще ко всему тому Наталья не блещет девичьей красотой: несколько курносая, с изъеденным оспой лицом. Но это все же не беда. Как стихотворно сказал в народе некий пиита:
Вот тогда и будет введен меншиковский род в императорскую фамилию и по мужской и по женской линии. А дочери Саньке – присватать высокородного иноземца, тогда и вовсе было бы хорошо.
Обрученные стояли отчужденно, с затаенной неприязнью одного к другому. Петр старался не смотреть на невесту, а она была печальна и рассеянна и тоже отводила взгляд от жениха, вспоминая, как стояла счастливо-обрученной с Петром Сапегой, и у нее по щекам катились слезы.
Из всех знакомых Петру девушек он предпочел бы веселую и всегда ласковую с ним красавицу тетеньку Елисавету, но об этом нечего было и мечтать. Сестра Наталья противилась их дружбе. Он долго перед этим умолял ее, чтобы она воспротивилась намеченному обручению, обещал ей за это свои золотые часы, но Наталья была непреклонной, настаивала покориться завещанной воле императрицы, и Петру пришлось выбрать из меншиковских дочерей – Марию.
А ведь могло быть подлинное счастье, о котором хлопотал и милейший учитель Андрей Иванович Остерман: женить его, Петра, на Елисавете. Вот было бы чудесно! Но такому никогда не сбыться. Церковь, к довольству Меншикова, была против брака между такими родственниками, хотя Остерман говорил, что после Адама братья женились же на сестрах. Но, повзрослев и, может, к тому времени охладев к своей супруге, Петр мог с нею развестись по причине незаконности брака из-за близкого родства и, по примеру деда Петра I, заключить ее тоже в монастырь. От мысли о женитьбе Петра на Елисавете отказался вскоре и сам Остерман: не следовало искушать русский народ браком племянника и родной тетки, которая, к тому же, и несколько старше его по годам.
Опять в меншиковском дворце гремела музыка, была пальба из пушек, фейерверки, танцы, – только успевай веселиться в такой, поистине веселый день.
– Недавняя невеста графа Сапеги готова стать императрицей, – диву давались градожители, – как скоро все могло перемениться.
Во главе женского персонала в придворном штате новообретенной великой княжны Марии была поставлена обер-гофмейстериной Варвара Михайловна Арсеньева. Многие петербургские дамы, вхожие в меншиковский дворец, считали ее злым гением в семье светлейшего. Конечно, это она – хитрая, пронырливая, заносчивая и зачастую невоздержанная на язык – принимала самое деятельное участие во всех семейных делах Меншиковых, и особенно в сватовстве племянницы. Зловредная эта Варвара, горбатая да кривобокая, с самого детства наказанная богом, а дамам приходилось улыбаться при встречах с ней, заискивать и даже целовать ей руку. А как же иначе? Ведь она – свояченица светлейшего князя и становится теперь в родстве с российским императором! Вот ведь – горбунья, кривобокая, старая дева, а такое ей счастье выпало!
Меншиков, регент молодого императора, начал с того, что взял себе из казны сто тысяч, положенных на содержание императорского двора, и честолюбиво настаивал на том, чтобы члены царского семейства, в том числе и цесаревна Елисавета, целовали руку будущей императрице и супруге Петра II.
Сразу же после обручения Петр отправился на охоту в Петергоф. Там, рыская по лесу, он оставался без надзора и опеки Меншикова и чего-чего мог наслушаться от недругов светлейшего. Он часто уезжал из меншиковского дворца не из-за одной страсти к охоте, а тяготясь находиться среди чужих людей, к которым причислял и свою невесту, не испытывая к ней никакой привязанности, и только рад был, когда ее не видел. Меншиков упрекал его за холодность к своей суженой, на что Петр отвечал, что решил жениться не моложе 25 лет, а до той поры не считает нужным и возможным играть в любовь. И будет следовать своему решению. Он вскоре после награждения Меншикова чином генералиссимуса стал проявлять к нему охлаждение и отчуждение, узнав от Ивана Долгорукого, что будущий тесть был одним из злейших врагов замученного отца, и вымещал свое озлобление на сыне Меншикова, нещадно колотя его да приговаривая:
– Это – за царенка… Это – за царишку… А то еще велю повесить, тогда вовсе узнаешь, кто я такой.
VIII
Титулярный епископ почил и освободил Елисавету слыть его невестой, а сколько еще других искателей ее руки: дук де Бурбон, дук Дорлеанс, прусский двор предлагает своего принца, а тут еще через посланника Лефорта сватается граф Мориц Саксонский, потерпевший неудачу у курляндской герцогини Анны.
– Ой, зачем они тебе?.. Лучше бы… лучше бы я на тебе женился, как хотел Андрей Иванович, – захлебываясь торопливыми словами, говорил Елисавете влюбленный в нее Петенька, Петяша, Петушок, император Петр II. И он ласково называл свою подружку-тетеньку – Лиса, Лизета, Лисанька, и заверял ее: – Ты лучше всех на свете.
– Я? – лукаво щурила она глаза и уточняла: – А Мария?
– О, нет, – отмахивался Петр обеими руками и неприятно морщился. – Они меня насильно обручили, а я… я никогда… вот тебе крест – никогда не женюсь на ней. Буду любить только тебя.
В благодарность за его чувства Елисавета одаривала племянника горячим поцелуем, от чего у Петечки-Петяши кружилась голова. Он готов был часами сидеть с ней, слушать ее веселый смех и болтовню и изредка, пусть только изредка, иметь возможность касаться губами ее губ. Ах, как ему, племяннику, приятно с такой тетей целоваться!
Ей 18 лет. Красивая, веселая, беспечная, с рыжеватыми волосами и бойкими глазами, она была душою молодого общества, у которого веселье – всегда потребность.
Елисавета – сама сплошное удовольствие, горячий пыл чувств и страстей. Она прививала племяннику любовь к физическим упражнениям, в которых отличалась как неутомимая охотница и неустрашимая наездница. Она увлекала его на прогулки верхом и – прощай тогда учебная тетрадь! Но Петр был все же робок, хотя и влюблен в нее.
Сколько бывает смеха, когда Лиса, Лизета, спутница Петра во всех его прогулках, начнет представлять кого-нибудь из близких или самого Меншикова, его походку и характерные манеры. Лизета – непременная участница всех игр. Всегда с ней очень весело.
Излюбленным местом их гуляний был Петергоф. Там фонтаны, море, лес, в котором можно поохотиться, на любой лужайке затеять интересную игру. Сюда можно приехать веселой, шумной гурьбой на тройках с бубенцами-колокольчиками или верхом на хорошо объезженных лошадях. Елисавета любила больше верховую езду, и Петр всегда готов быть ее спутником, сидя на своем коне. Близкое родство оправдывало их частые свидания, простоту и даже некую бесцеремонность в обращении.
Светлейший князь был болен – как это хорошо! Можно свободно распоряжаться временем и проводить его по собственному усмотрению. Лучше всего, конечно, снова ехать в Петергоф. Там их сверстники, сыновья и дочери вельможной знати, а Елисавета обрела приятную подружку, дочь фонтанного мастера, до озорства веселую Настёну.
Когда свалила дневная жара и со стороны моря приятно повеяло прохладой, вздумали играть в горелки. Стали попарно выстраиваться, и вместе с ними принял участие в игре какой-то матрос, недавний выученик навигацкой школы. Елисавета сама подошла к нему и встала в пару, а позади с Настёной стоял Петр. Выпало «гореть» племяннику графа Головкина, и он прикидывал, кого ему вернее поймать – матроса или Елисавету? А может быть, потом погнаться за напарницей Петра или за ним самим? Хлопнули в ладоши:
– Раз, два, три, веселей гори!..
Головкин опоздал, дав возможность убежать матросу и Елисавете, скрывшимся в стороне за кустами. Запыхавшись, возвратился Головкин и настороженно стал ждать, когда готова будет бежать другая пара, чтобы безошибочно настичь ее.
– Раз, два, три, веселей гори!..
И петергофская Настёна, едва сорвавшись с места, залилась неудержимым смехом да тут же и свалилась на траву. Смеялись, хохотали все, пары разъединились, и прервалась игра.
– Давайте лучше в жмурки, – предложила внучка графа Апраксина, и Петру выпал жребий водить. С плотно завязанными глазами, широко раскинув руки, опасливо переступая и подаваясь из стороны в сторону, Петр старался кого-нибудь поймать, но этого было недостаточно: надо на ощупь угадать, кого поймал, и назвать по имени. Он ошибался и продолжал водить. Играли долго. Вместе с морской прохладой наползали сумерки. Ухватил Петр за рукав Головкина, угадал его, и снял с лица повязку. Теперь Головкину водить, а Петр огляделся – где Елисавета? Нет ее.
– Лиса!.. Лизета!..
Она не отзывалась. Петр отошел подальше от играющих и, приложив ко рту рупором руки, снова громко крикнул:
– Лизета!..
Где же она?..
Он побежал дальше, обогнул кусты, разросшиеся за тропинкой, и ожидая сейчас вот, сию минуту, увидеть ее, пробежал еще дальше и едва не наступил на нее, лежавшую на скошенной траве.
– Петяша!.. – окликнула его она сама.
– Ты… – на бегу мигом остановился он.
– Ой, Петяша, – потянула его за руку к себе Елисавета и каким-то восторженным шепотом проговорила: – Как он целовал…
– Кто, Лизета?
– Он… Этот…
– Матрос?.. Где он?
– Ты меня окликнул, а он, должно быть, испугался, убежал.
– Кто он? Как звать?
Ничего этого Елисавета не знала, находясь все еще будто в оцепенении от только что пережитых минут. Засмеялась, а потом вдруг заплакала. Петр не знал, что делать: бежать ли куда-то еще в поисках скрывшегося матроса или оставаться с Елисаветой.
– Он – чего?.. Охальничал, да?.. – дознавался Петр.
– Ой, Петяшка, – опять засмеялась она. – Как он целовал… – и уткнулась лицом в грудь Петяшке.
Ничего больше он от нее не дознался, да и не к чему было, – все ясно и так.
– Поедем домой, – подал ей руку, помогая подняться.
Спрашивал у Настёны – кто матрос и откуда? Она не знала. Наверно, приходил сюда смотреть фонтаны. Раньше в Петергофе его не видели. Может, из Кронштадта.
– А куда мог убежать?
– Да кто ж его знает – куда.
Поздно вернулись домой. Петербург уже спал в своей белесой ночи. Петр отвел лошадь в конюшню, обошел Зимний дворец, прислушиваясь к его тишине, и решил проникнуть в ту половину, где были покои Елисаветы. К ним примыкала комната, в которой жила сестра Наталья и, в случае чего – можно сказать, что хотел повидать ее. Елисавета говорила, что дверь к ней не будет заперта и можно будет долго целоваться, а ведь это так приятно!
Так бы он к ней и проник, но в коридоре повстречалась старая служанка Иоганна, и ему пришлось-таки сказать, что пришел повидать сестру. Иоганна удивилась, что он явился в такое позднее время.
– Спит она. Или уж дня не было повидаться, ночью пришел, – проворчала служанка.
И Петру пришлось повернуть назад.
Иоганна проводила его недоверчивым взглядом, – не вздумал бы вернуться. И чего это Лисавета якшается с ним? Хотя и царь он, а мальчонка мальчонкой. Уж ежели бывает охота поамурничать, так намекнула бы ей, Иоганне, и она живо из офицерского звания какого угодно галана доставила бы, как доставляла, бывало, на кратковременное гостеванье к покойной императрице. Или никакого намека не ждать, а самой подсказать Лисавете, как статься-сделать?..
А Петр, выйдя из дворца, не знал, куда ему идти. Вот как случается, бездомным стал. В меншиковский дворец идти противно. Кого он завтра там увидит? Эту бабу-ягу, горбатую Варвару; надменно-холодную, словно окаменевшую, Марию; своего камергера Сашку, которому разве что дать очередную затрещину; слушать кашель самого светлейшего, – да пропади все они пропадом! Надо было не уезжать из Петергофа, а оставаться там. Утром он сговорится с Елисаветой, и они снова отправятся туда. Воспитатель, добрейший Андрей Иванович, никогда против этого не возражал, а в последнее время даже потакал его склонностям ко всяким развлечениям.
Теперь, при каждой встрече, Елисавета восстанавливала Петра против Меншикова, и этому еще способствовал ставший другом-приятелем Петра молодой князь Иван Долгорукий.
– Чего ты слушаешься Меншикова? Он же твой враг, главный виновник всех несчастий твоего погибшего отца, – говорил Иван.
А тут еще последовала жалоба сестры Натальи на меншиковский произвол. Городом Ярославлем был подарен молодому императору серебряный сервиз, и Петр отослал его сестре. Меншиков два раза посылал к ней с требованием возвратить сервиз. В третий раз Наталья выпроводила от себя посланца, заявив, что она знает, кто такой Меншиков: он не государь и не имеет права распоряжаться таким образом. Кроме того, она была кем-то оповещена о горделивом намерении Меншикова женить на ней своего сына Александра, и это вызвало с ее стороны негодование за то, что без ее соизволения князь дерзает по собственному усмотрению располагать ее сердцем, волей и будущим счастьем всей дальнейшей жизни.
Чувствуя недомогание, Меншиков был особенно раздражительным и часто находился в крайне неблагоприятном расположении духа. Со дня на день общение с ним становилось все более трудным. Иногда его замечания в беседе с Петром становились слишком резкими. Назревало бурное объяснение, и оно не замедлило сказаться. Цех каменщиков, как называли себя новоявленные петербургские масоны, поднес Петру II девять тысяч червонцев, и Петр их тоже отослал в подарок своей сестре. Случилось так, что посланный молодой князь Иван Долгорукий повстречался с Меншиковым, и тот, узнав, с каким поручением человек идет к великой княжне, велел ему вернуться и отнести деньги в его, меншиковский, кабинет, сказав при этом:
– Император еще очень молод и не умеет распоряжаться деньгами как это следует.
При свидании с сестрой Петр, не услышав от нее ни благодарности, ни даже какого-либо отзыва о денежном подарке, спросил, разве ей это неугодно, и, услышав, что она ничего не получала, с гневом потребовал к себе посланца, и тот, задыхаясь от волнения и негодования, рассказал о своей встрече с Меншиковым. В первую минуту Петр от ярости не мог выговорить ни слова. Как, отнять у великой княжны то, что ей подарил он, император?..
– Кто государь – я или он?
Пусть останутся около него, Петра, только сестра Наталья, цесаревна Елисавета, Остерман и вот князь Иван… да, и еще пусть станет помощником Остерману по их, царственному, воспитанию отец князя Ивана. Он никогда ни в чем не противоречит, а только старается как бы доставить им удовольствие.
В тот же день в раздраженном тоне Петр спросил Меншикова, как тот посмел помешать исполнению его приказания и отобрать деньги?
Впервые столкнувшись с таким разгневанным отроком, бывшим всегда и во всем послушным, Меншиков сначала несколько опешил, но, собравшись с мыслями, ответил, что казна истощена, а государство нуждается в деньгах, и он хотел в Верховном тайном совете поставить вопрос, как лучше использовать эти деньги.
– Впрочем, ежели ваше величество приказать изволит, то я внесу не только эти девять тысяч червонцев, но готов пожертвовать из моего собственного состояния миллион рублей, – добавил к сказанному Меншиков.
Такие «великодушие и щедрость» еще более разгневали Петра, и он, топнув ногой, сказал:
– Я тебе покажу, кто император – я или ты, и научу повиноваться мне.
Оправившись от недомогания, Меншиков, видимо, забыл об этой стычке или не придал мальчишеской выходке Петра особого значения, и нарвался на другую. Камердинеру Петра было дано три тысячи рублей на мелкие расходы императора, и Меншиков потребовал отчета в трате этих денег. В ответ Петр поднял большой шум: кто он? Ребенок, что должен выпрашивать у сиятельного дяди позволения?.. И тут же потребовал еще пять тысяч.
– Зачем? – спросил Меншиков.
– За тем, что надобно, – вызывающе ответил Петр.
Получив эти деньги, он тоже дарит их сестре. Меншиков возмущен, приказывает забрать эти деньги от Натальи, но еще больше возмущен Петр столь бесцеремонным вмешательством в его волю.
– Меншиков хочет обращаться со мной, как обращался с моим отцом. Но ему такое не удастся. Я не позволю давать мне пощечины, как он давал их моему родителю.
Передавал Петр деньги и Елисавете – большой мотовке.
Подоспела просьба старого графа канцлера Головкина заступиться за его зятя Ягужинского, которого Меншиков усылает из Петербурга. Ягужинский только что возвратился из Польши, и опять ему отъезд, Петр требует оставить в Петербурге Ягужинского, а Меншиков, после крупного разговора с Головкиным, настаивает на отъезде его зятя.
После всего происшедшего оставаться Петру под покровом светлейшего было просто невозможно.
– В Петергоф, только в Петергоф!
Но новый день принес и новые заботы. Уезжали навсегда из Петербурга вместе со всей своей свитой герцог и герцогиня голштинские. Елисавете надо было провожать сестру, поплакать с ней.
Вырвавшись из карантина, получив назначенные по завещанию Екатерины деньги, из которых шестьдесят тысяч рублей отданы Меншикову, герцог не захотел больше ни одного дня проводить в треклятом парадизе и торопил с прощальной церемонией. 25 июля 1727 года все голштинцы отчалили на корабле от петербургской пристани в свой город Киль, столицу герцогства.
Елисавета была расстроена отъездом сестры, видела в Меншикове виновника ее слез и своего одиночества. Она давно уже замечала невнимание к ней светлейшего князя, а оскорбленное самолюбие не прощает этого.
Голштинцы – в Киль, а Петр со своим двором – в Петергоф, тем более, что полюбившийся друг Иван Долгорукий был теперь неразлучно с ним. Эту привязанность Меншиков считал простым влечением молодости, искавшей себе после утомительных уроков и бесед с наставником приятного рассеяния, и не находил нужным отстранять князя Ивана. К тому же светлейший знал, что, воспитанный в неге и праздности, юноша Долгорукий, не получивший ни образования, ни деловых навыков, а пристрастный только к наслаждениям, не мог казаться способным к политическим интригам и быть опасным ему, Меншикову, всемогущему правителю Российского государства. Но князь Иван, по подсказке Остермана, внушал своему молодому другу, как опасен для него Меншиков, как безотчетно и необузданно может он стать еще горделивее и смелее в своих притязаниях и может даже посягнуть на императорскую корону. С юношеской, вполне дружелюбной откровенностью сумел князь Иван внушить Петру такие опасения, представив их не как наветы на Меншикова многих вельмож, но в виде верноподданнического их усердия и заботы о безопасности обожаемого молодого государя.
Иван просил Петра держать подозрения в тайне и присматриваться, когда и без того все было видно. Светлейший князь своим необузданным самовластием давно уже убедил Петра в полной справедливости слов Ивана Долгорукого.
Падение светлейшего князя готовилось с глубочайшей обдуманностью в тиши кабинета Остермана. Проявляя при встречах и беседах с Меншиковым раболепную преданность и выказывая себя исполнителем его воли, Остерман втайне делал все в полном согласии со своими намерениями. Он договорился с Долгорукими, чтобы разорвать предполагаемый брак Петра с дочерью Меншикова, и князь Алексей Григорьевич охотно согласился с этим, задумав свести Петра со своей дочерью. А Меншиков, хотя и был умен, но недостаточно проницателен: не умел распознавать ловких и хитрых людей. Доверился Остерману, более чем кому-либо, и не подозревал, что именно от него угрожала ему гибель. Ослепленный своими далеко идущими планами и уверовав в неизменность своего счастья, не видел сетей, ему расставленных, не понимал сокровенных целей Остермана и без всяких подозрений встречался с ним и с князем Алексеем Долгоруким, назначенным в помощь Остерману вторым гофмейстером и воспитателем Петра, будучи также воспитателем его сестры Натальи. Уважая добродетели его дяди, князя Якова Федоровича, помня любовь и дружбу отца его, князя Григория, бывшего долго послом в Варшаве при дворе короля Августа, светлейший князь покровительствовал Алексею, и, зная его посредственность, нисколько не считал опасным для себя, Но ошибался в нем, как и в Остермане.
Гроза, собиравшаяся над Меншиковым, на время затихла, чтобы вскоре разразиться еще сильнее и неотвратимее.