Глава первая
ЧЕЛОВЕК ВЕСЕЛОГО РЕМЕСЛА
Ветром, пылью и зноем перехватило дыхание у весны. Она притаилась за городом в степной балке, где под пологом ивняка еще держалась прохлада, и прильнула к земле, к дремотно журчащему роднику. Довольствуясь этим укромным затишьем, осыпала затененную балку цветами, слушала, как позванивают голубые и лиловые колокольчики, по-девичьи гадала на белых ромашковых лепестках и пила холодную родниковую воду.
Горожане, обливаясь потом, томясь от жары, хмурились и недобрым словом поминали эту весну, а хомутовский маляр Михаил Матвеич Агутин был, как всегда, в самом лучшем расположении духа.
— С хорошей погодкой, с веселым деньком! — приветствовал он друзей и знакомых. — Жарко?.. Что значит жарко?! Аккурат в самый раз, потому как маляр с солнышком завсегда дружбу водит. Опять же и ветерок этот взять: кому он — суховей, а нам — первый помощник. Прямо под кистью все сушит, только махать успевай.
— Безунывный, Матвеич, ты. И годы тебя не берут, — то ли с завистью, то ли с укором замечали ему.
— Неподвластен им, — весело отвечал маляр. — У меня хотя и порядком годов понакоплено, а я по-стариковски вести себя плохо выучен. Взаправдашний старик — он о покое заботится, о чайке после бани, а я еще, выходит, до этого не дорос. Считай, вовсе дите: привык с утра до вечера в люльке качаться да песни играть.
Голоса у маляра нет. Не поет, а скрипит он, раскачиваясь в своей люльке перед фасадом купеческого, поповского или чиновничьего дома. Послушная руке кисть свое дело делает, а Михаил Матвеич надсадно вытягивает застревающие в горле слова:
Пятьдесят восьмой год человеку, а степенности в нем никакой. Он и теперь готов в свободную минуту поиграть с мальчишками в казанки или погонять голубей. Голуби — его давняя страсть, от отца ее перенял. Обжигая пятки о накаленную солнцем крышу, приплясывая и громыхая железом, любил он зычно присвистывать и крутить над головой длинный шест с развевающейся на нем тряпкой, заставляя голубей все выше и выше взмывать в небо. И если к его стае прибивался чужак, то Агутин весь мир забывал.
В пору давней молодости даже день свадьбы не удержал его от голубей. Ехал он на извозчике с невестой из-под венца и увидел, что вместе с его голубями описывает в небе круги будто накаленный заходящим солнцем какой-то красногрудый чужак. Не задумываясь ни минуты, махнул жених с дребезжащей пролетки прямо к своей голубятне.
— Миша, Миша... Куда ты?..
Туда, куда надо. Дрожащими от нетерпения руками подгонял опустившихся на крышу дома своих голубей, направляя их шестом к откинутой решетчатой дверце, и не спускал глаз с пламенеющего чужака. Боялся поглубже вздохнуть и прижимал локоть к сердцу, чтобы оно не так громко стучало. Не спугнуть бы неосторожным торопливым движением, но и не прозевать, не упустить... Спешить нельзя и мешкать опасно. А чужак сидел на краю желоба и, пропуская одного за другим агутинских голубей к дверце, ворковал да топтался на месте. Словно нарочно испытывал терпение голубятника. Того и жди, с минуты на минуту прибежит хозяин, — похоже, что красногрудый из стаи сапожника Клейменова. Подтрухнет сапожник своих голубей — из рук вырвет добычу.
— Миша... Свадьба ведь... Гости... — вразумляла мать.
Но жених досадливо отмахивался от ее слов. До гостей и до свадьбы ли тут, когда красногрудый перепорхнул следом за пестрохвостой голубкой на дверцу!
«Смелее... смелее...» — мысленно подгонял его Агутин, норовя поскорей прихлопнуть дверцу шестом. А чужак озорничал. Вспорхнул на крышу голубятни, важно прошелся по ней, топорща и надувая зоб, а потом принялся охорашиваться. Покопался в нагрудных перышках и выхватил яркую огнецветную пушинку. Призывно воркуя, покружился на гребне крыши и с этой пушинкой в клюве, как с цветком, снова опустился на дверцу. И только он подался немного вперед, заглядывая внутрь голубятни, как дверца стремительно захлопнулась за ним.
— Чужака поймал... Меньше полтинника ни за что не отдам, — задыхаясь от радостного волнения, сообщил жених погрустневшей невесте, готовый после такой удачи весело погулять на собственной свадьбе.
Не счесть, сколько самых разноперых чужаков удалось загнать Михаилу Матвеичу за прошедшие годы, не счесть, сколько потеряно своих голубей, и ни ворчание жены, ни семейные заботы не могли отвадить его от азартного увлечения голубями. Поседел и полысел, а душа у него так и осталась по-мальчишески веселой и озорной. И если нахлобучит он пониже картуз, прикрывая поседевшие волосы на затылке, не сразу поймешь, кто это так прытко шагает впереди. Может, правда, мальчишка?..
Ни стариковской одышки, ни слабости в руках и ногах не замечал у себя Михаил Матвеич. Легко взбирался по лестницам; как по земле, свободно ходил по крышам; свесив ноги, сидел на скамеечке у самой церковной маковки, не больно цепко держась за канат и не боясь страшенной такой высоты. Малюет кистью купол да свою любимую песню поет:
Пестрый клин бороденки, сбитой у него почему-то на левый бок, был изукрашен брызгами сурика, охры, лазури, — смотря по тому, какой краской приходилось пользоваться. Ссохнутся волосы — никаким гребешком не раздерешь, и Михаилу Матвеичу тогда приходилось отмачивать бороденку свою керосином. Потому, наверно, и скособочилась и изрядно поредела она. Чтобы во время работы перебить едкий скипидарный дух, зарядит он нос понюшкой табаку, отчихается, прояснит глаза — и опять за дело.
— Мажь жирней, не жалей кистей! — прикрикнет себе, забирая полную кисть сочной краски.
Иногда Агутин ранней зорькой выплывал на своей лодчонке на середину реки и любовался, как выглядят издали окрашенные им фасады и крыши стоящих на взгорье домов. Брызнут первые солнечные лучи, и заиграют под ними лоснящиеся разноцветные крыши. Не дома, а девчата в ярких платках и полушалках сбились веселой гурьбой!
— Эх, сибирский твой глаз!.. Ну как есть — букет!
Примечал, где следовало бы по выбеленному фасаду стоящего в отдалении дома голубую или синюю филеночку протянуть, карниз оттенить, трубу иным колером выделить. И уж чей-чей, а его собственный дом, хотя и не велик, но приметен был на всю Хомутовку. Каждому проходящему мимо ясно было, что живет здесь первейший на всю округу маляр. И не просто маляр, а художник! Замысловатым узором выделялись оконные наличники; под карнизом тянулся киноварный и васильковый орнамент, похожий на перевитые ленты. На одних ставнях — распушенный павлиний хвост, на других — цветущие ярко-красные маки, а на третьих — белоснежные целующиеся голубки. Так было задумано Михаилом Матвеичем: когда ставни открыты, голуби будто разлетались на стороны, а как только створки смыкались, то сближались и голуби, касаясь друг друга розоватыми клювиками.
— Видали что наш «сибирский глаз» у себя намалевал? — дивились и ближние и дальние соседи.
Конечно, и голубятня вызывала у всех восхищение. Будто радугой опоясало ее несколько раз, и разноцветные краски рябили в глазах.
А вывески на купеческих лавках и магазинах! У сапожных дел мастера Онуфрия Клейменова над парадной дверью красуется сапог с лакированным, лоснящимся до рези в глазах голенищем. А крендель и калач у булочника Гортикова!.. Ножницы у цирюльника Аверкина... А какие буквы на вывесках — все затейливой славянской вязью... И все это Михаил Матвеич своей рукой выводил.
Каждый день — либо с утра, либо к вечеру — маляр бывал навеселе. Поводов для этого было много: начало работы, окончание ее, встреча с хорошим приятелем, — а приятелями у него были чуть ли не все городские жители, — канун праздничного дня или самый праздник, а не то веселился и без особой причины. Жена, встречая загулявшего мужа, каждый раз устраивала большой шум, но так как это случалось ежедневно, то и сам Михаил Матвеич, и соседи не обращали на бабьи вопли и крики никакого внимания.
...Жарко, душно. Лохматый агутинский кобель часто и отрывисто дышит, свесив длинный, вялый, как розовая тряпка, язык. Даже в тени под крыльцом не может найти себе холодок. Куры, словно дохлые, недвижно растянулись в придорожной пыли.
И квасом и холодной водой стараются агутинские домочадцы освежить себя, а губы через минуту опять сухие, того и гляди потрескаются.
— Жарко? — переспрашивает Михаил Матвеич жену и советует ей: — А ты в баню сходи, освежись.
При одной мысли о бане она давится горячим сухим комком, подкатившим к горлу, и чувствует, как по спине льется пот. Но Михаил Матвеич вовсе не шутит. В жару баня — самое верное средство. Клин клином вышибать надо.
Хотя он нынешний денек и похваливал, но к концу работы разморило и его самого. С утра на солнцепеке стоял, красил крышу на конюшне у протопопа. Собрал дома узелок с бельишком, захватил веник под мышку и — в путь.
В баню он уходил всегда надолго, потому что там неизменно попадал в круг приятелей, с которыми надо обстоятельно обо всем поговорить. Одни оденутся, уйдут, наслушавшись его разговоров, а другие только появятся — и с ними опять-таки надо перекинуться словом. Случалось, что и сам уже начинал одеваться, — и как раз в эту минуту в дверях показывался закадычный дружок.
— Кондрат!..
— О, Михайло!.. Здорово!
(В последний раз виделись третьего дня на базаре, а встречаются так, будто невесть сколько времени миновало.) Слово за слово — и пошел разговор. Скинет Михаил Матвеич только что надетую чистую рубаху и пойдет снова в мыльню, чтобы, плеща водой, поговорить с дружком по душам, вместе попариться еще раз, а потом, остывая, с часок в предбаннике посидеть.
Дома ждут-ждут, не запарился ли.
Зло шипя, густым клубом вырывается пар из раскаленной печи, окутывает полок, скрывая сгорбившегося Агутина. По-рыбьи, открытым ртом ловит он горячий воздух и на минуту-другую спускается вниз — раскрасневшийся, будто с ободранной кожей. Вокруг белесая мгла, в которой смутно, как тени, виднеются людские тела. Слышны плеск, клокотанье воды да тяжкие вздохи. На полу — и то долго не усидишь, а сунется кто-нибудь сюда из общего банного зала, сразу ему перехватит глотку горячим паром, — и как очумелый назад.
— Дверь закрывай, чего выхолаживаешь?! — покрикивает Михаил Матвеич. — Только и знают, что шмыгают. — И, будто вправду озябнув, поднимается на ступеньку-другую повыше. — Вон опять черт несет... — И — осекся, вглядываясь в большую белую тушу, ступившую в клубящийся парной туман.
Сидевшие на полу поднялись.
— Кузьме Нилычу — наше почтение!
Из клубящегося пара выступила рослая, тучная, с дремучей седой бородой и низко свисающими усами фигура. Это был семидесятилетний купец Кузьма Нилыч Дятлов, самый богатый человек в городе. Он пренебрегал отдельными банными номерами и любил ходить в общую, где можно попариться всласть.
— А я думал, нонче не протолкнешься сюда. В Подгоренской завтра престол. — И, шумно вздохнув, старик молитвенно прошептал: — Николе-угодник, святитель мирликийский... Ты, что ль, Агутин, это? — пригляделся к сидящему на третьей ступеньке полка Михаилу Матвеичу. — Ну-ка подвинься, погреться дай.
— Вешний Никола — веселый день, — чтобы завязать разговор, начал Агутин. — Гулянья много бывает.
— У тебя все дни веселые, — заметил Дятлов. — Только не годится так, братец мой, о святом празднике говорить. «Веселый день»... — неодобрительно качнул старик головой.
— Я это в тех смыслах, Кузьма Нилыч, что именинников много приходится, — пояснил Агутин. — У меня справа и слева соседи, и оба, в аккурат, Николаи. И того надо поздравить сходить и другого.
— Это сам бог велел, — кивнул Дятлов. — Предвкушаешь, значит... Там поднесут, в другом месте — тоже... Приходи, коли так, и меня поздравь с праздником. Хоть я и не Николай, но тоже рюмашечку поднесу. — И благосклонно похохотал. — Совсем запьянцовский ты, Мишка, стал.
— Говорится так, Кузьма Нилыч: кто пьян да умен — два угодья в нем.
— Ишь ты! — удивился Дятлов. — Полагаешь, что не глупой? А я думал, что и ты у нас на манер Сашки Добычина. Не сказать, что совсем дурак, а блажной. — И опять побулькал смехом старик в скрытом бородой горле.
Другому человеку на такие слова мог бы Михаил Матвеич ответить какой-нибудь дерзостью, но как связываться с этим? И обидит, а промолчишь. К тому же — и годами он постарее. Озлобится — допекать начнет. Сказал только:
— Чего же ты меня, Кузьма Нилыч, обличаешь? Я и так перед тобой нагишом весь.
В парной, из уважения к Дятлову, перестали греметь шайками и плескаться водой. Некоторые пытались угодливо поддержать и слова и смех Кузьмы Нилыча, вставить что-нибудь от себя, но Дятлов оставлял их слова без внимания. Решив смягчить колкость, похлопал широкой пухлой ладонью по щуплому и костлявому агутинскому плечу и добродушно проговорил:
— Ты у нас человек веселого ремесла.
— С этим вот доподлинно соглашусь, — подхватил его слова Агутин. — Хотя, Кузьма Нилыч, и вашему брату печалиться навряд ли приходится. Веселей торгового дела ничего не придумаешь, и самые развеселые люди — господа купцы будут. У них все под музыку: чуть тряхнул карман — звенит в нем, играет. Тоже ремесло подходящее. Живи — не скучай.
— Значит, и у тебя веселое дело в руках, и у нас? — уточнял Дятлов. — Поравнялись, можно сказать.
Агутин не понял многозначительности, с какой сказаны были эти слова. Простодушно ответил:
— Выходит, что так.
— Вот и выходит дурак из тебя. Весь наружу выходит — рассердился вдруг Дятлов и, тяжело поднимаясь, сильно оперся рукой на плечо своего собеседника. Михаил Матвеич поморщился, невольно пригнулся, но промолчал. — Сидит еще рядом, — брезгливо отряхнул Дятлов руку.
— Да ведь это ты подсел ко мне, — поправил его Агутин.
Дятлов пропустил замечание мимо ушей, приказал:
— Иди, парь меня.
И что тут случилось с Михаилом Матвеичем — он потом сам себе удивлялся. Гордость заела или подлинно что дурость свою показал?..
— А это ты, Кузьма Нилыч, банщика себе кликни.
— Что? — громыхнул басом Дятлов.
— Банщика, говорю, — повторил Агутин. — А я тебе не слуга.
— Ты не тычь мне, а то у меня короткий счет будет. Раз, два и... — пригрозил ему Дятлов, багровея с каждым словом не то от гнева, не то от жаркого пара.
— Извиняюсь, ваше степенство, господин купец.
— Поди прочь отсюда... Чтоб духу не было.
— А это, господин купец, когда ты свою баню построишь, тогда из нее и гнать будешь. Покамест я не в твоей, — не уступал Агутин.
— Ну, так я тебя... Мозгляк... Эй, кто там!.. — крикнул Дятлов сбившимся внизу людям, с любопытством следящим за перепалкой купца с маляром. — Скажи, чтобы квасом плеснули. Я эту мокрицу паром отселева вышибу.
— Нет, Кузьма Нилыч, паром ты меня не вышибешь, — упорствовал Агутин.
— Ой ли?
— Вот те и «ой»!
— Ах ты ж... — хотел Кузьма Нилыч пустить слово покрепче, но удержался, вспомнив о завтрашнем престольном празднике. — Квасу, говорю! Живо!!
Кто-то опрометью кинулся в дверь исполнять приказание. Агутин продолжал сидеть на своем месте, а Дятлов стоял над ним, потирая волосатую грудь. Оба молчали, дожидаясь, когда принесут квас, и через несколько минут банщик притащил два больших жбана.
— Иди, становись, — властно указал Дятлов Агутину на самый верх.
— Ну-ка, Матвеич, покажи свою удаль, — подзадоривали снизу.
— Он выдюжит. Он такой.
— В случае чего мы холодненькой водицы припасем, отливать станем.
— Скис, что ли? — язвительно спросил Дятлов.
И тогда Михаил Матвеич встал.
— Господи Иисусе Христе, — размашисто перекрестился он и поднялся на полок, как на место казни.
Поднялся и Дятлов.
— Кузьма Нилыч, ты, милок, на ступенечку ниже встань, чтобы головы у вас уравнялись, — подсказывали снизу.
— С кем уравниваться, дурья твоя голова, — оборвал подсказчика Дятлов. — Готовь шайку.
Михаил Матвеич пошире расставил ноги и плотнее уперся ими в скользкие доски.
— Шпарь! — скомандовал Дятлов.
Наполненная квасом шайка качнулась в руках банщика, и через секунду, гулко ухнув, круто свившийся клуб пряного и кисловатого пара рванулся под потолок. Банщик присел около печки на корточки, а остальные подались ближе к двери, тоже приседая и пригибаясь. Затихало шипение в печи, а с полка слышалось кряхтение и уханье, переходящее в приглушенные стоны.
— Ух, здорово!.. Ух, сибирский твой глаз!.. — хрипел Михаил Матвеич. — У-ух!..
— Шпарь еще, — срываясь на фистулу, распорядился Дятлов.
— Вот кому легко в аду будет! Никакая жара не страшна, — завистливо заметил один из наблюдателей этого поединка.
Люди, мывшиеся в банном зале, забыли, зачем пришли. Все сгрудились у закрытой двери парного отделения, норовя и опасаясь проникнуть туда. Пробовали приоткрыть дверь и заглянуть, но Дятлов злобно гаркнул:
— Не студить!
Да и как туда сунешься, если заядлые любители пара сидят там на полу и рты от жары поразинули!
Входили новые посетители и недоуменно спрашивали:
— Чего это вы стабунились?
— Дятлов там с Агутиным-маляром. Друг дружку выпаривают.
— Ну, маляру против Нилыча не устоять. Хлипкий он. Ему зараз пар до нутра дойдет, живьем сварится.
— Это еще как сказать. Агутин — он тугой, костлявый да жилистый, вроде задеревенелый совсем, а у Дятлова может жир топиться начать. Понимаешь?
По приказу Кузьмы Нилыча банщик снова нацелился шайкой с квасом в темневшее печное оконце и плеснул в него. Снова гул, и густым белым облаком накрыло парную. Михаил Матвеич почувствовал, что у него выпучиваются глаза. Задыхаясь, захлебываясь словами, причитал:
— Матерь пресвятая... пречистая... царица небесная...
А Дятлов обращался к Николаю-угоднику, помня о его завтрашнем престольном дне. Хотел крикнуть Агутину, ненавистному своему сопернику: «Беги, Мишка... Озолочу потом... Беги ты за-ради бога, не срами меня, старика...»
Маляр не уступал купцу. Ежился, как от озноба, но держался. Тогда Дятлов схватил пушистый свой веник и хлестнул им по тощей агутинской спине.
— Парься, сук-кии ты сын... Парься...
Михаил Матвеич подхватил свой обшмыганный веник и хлестнул им Кузьму Нилыча.
— Давай будем париться, коли так…
И обхаживали друг друга, охлестывали вениками со всех сторон.
— Ать... Ать...
Шлеп... Шмяк...
— Банщик, черт... — исступленно взревел Дятлов. — Шпарь еще... Еще шпа...
И не хватило голоса, не хватило дыхания. Он выпустил веник из рук, тяжело качнулся в сторону, к самому краю широкой, скользкой ступени, и с верхнего полка рухнул вниз.