Кончилась слякоть, и ударил мороз. В серой пелене, застилавшей небо, появились просветы, из которых на землю повеяло стужей. Гребнями и кочками окаменела вчерашняя грязь, ледяной коростой покрылись лужи.

Макеевы разыскивали свою дочь. Забегали ко всем землякам, жившим в Громке, Хомутовке и Дубиневке. Искали на базаре: может, вздумала повидать кого из односельчан?.. Искали по церквам: может, молиться ушла?.. Но как она, босая, в затасканной поневе, туда пойдет?.. Переполошились все обитатели артельной квартиры. Осмотрели чердак, сарай и погреб, — Аришка как в воду канула. А может, и правда — в воду?.. Озадачивал всех серебряный рубль, который она принесла домой. Только ли за мытье полов получила его?

Слухи об исчезнувшей дочери вагранщика дошли до Семена Квашнина. Со слов Пелагеи знал он, что было субботним вечером в заводской конторе.

Насосавшись через тряпицу хлебной тюрьки, Павлушка-Дрон спал, а Семен, продолжая тихонько покачивать зыбку и обдумывая нескончаемые свои думы о лучшем житье-бытье, ожидал в тот вечер возвращения жены. Несколько раз принималась тявкать хозяйская собачонка, и каждый раз Семен думал, что это Полька идет. Ржавцевых дома не было: Дарья у кого-то стирала, а Трофим работал в вечернюю смену. Задремала или куда-то убежала собачонка, — без ее оповещения пришла Пелагея, и была она пьяней самого вина. Заплетающимися ногами подошла к лавке и словно выбирала, примеривалась, с какого конца лучше присесть. Полушалок сполз с раскосмаченной головы, глаза были мутными и тревожными. Непослушными пальцами с трудом достала из-за пазухи тряпочку, развернула ее и протянула мужу новенький, только недавно отчеканенный полтинник.

— На, Сень, тебе... Заработала...

Монета выскользнула из ее пальцев, описала по полукруг и легла к ногам Квашнина.

— Добычливой стала, — усмехнулась Полька и тыльной стороной руки стерла потянувшуюся из уголка губ слюну. — Пила, Сень... И с приказчиком и с хозяином... Обое Польку твою миловали... Полтинник хозяин дал, а приказчик так, задарма... — медленно, с придыханием, расслабленным голосом говорила она, а потом чему-то засмеялась.

У Семена сначала захолонуло в груди, а следом за тем будто ошпарило кипятком и перехватило горло отчаянием, словно тугой удавкой. Он схватил Польку за кофту и рванул к себе. С треском разорвался ситец, брызнули пуговки. Полька ткнулась лицом в колени мужа и свалилась на пол. В зыбке запищал Павлушка-Дрон, и его писк остановил занесенную для удара руку Семена. «С хозяином была... С самим хозяином...» — словно вдруг озарила его мелькнувшая мысль, и он сел рядом с Полькой, нетерпеливо затряс ее за плечо.

— Слышь ты... Слышь?.. Хозяин-то... по-хорошему с тобой обошелся?.. Чего говорил?..

И в мыслях у Квашнина, облегчая и успокаивая его, было: явится Полька как-нибудь снова в контору и не с поклоном, не с жалобной просьбой, а, игриво посматривая на заводчика, может, положив ему на плечо руку, скажет: «Поставь, Кузьмич, Семена в десятники...» Запросто так, по-свойски Кузьмичом назовет... Вот как все может статься!

— Поля... Поль... Ты, Поль, ложись, отдыхай... Ничего, заспишь это все, — успокаивал он ее.

Помог ей подняться, сам разул и довел до постели. Павлушка-Дрон попищал немного и снова заснул. Тихо в комнате. В тоненьком зеленоватом лучике, падающем от горящей лампадки, играет, искрится на полу серебро полтинника... «Из ума вон совсем...» — осуждая свою забывчивость, подумал Квашнин и поднял его.

Утром, тайком от Ржавцевых, растравляя свою бессильную ревность, допытывался у Польки подробностей всего, что было в конторе. Дрожа, как в ознобе, мучился тем, что жена оказалась такой податливой, но и опасался, как бы Аришка не перекрыла ей дорогу к заводу. Польстится хозяин на девичью молодость и отвергнет Польку совсем.

И вдруг — слух о том, что Аришка пропала. Вернулась с мытья полов, рубль денег домой принесла и исчезла. Известие о рубле ущемило самолюбие Квашнина: целый рубль! А Польке — только полтину. Выходит, вдвое дороже хозяин ту оценил.

Была такая минута, когда Квашнин хотел при всем честном народе повергнуть заводчика в стыд и срам, а может быть, и заставить его ответить перед царевым законом. Вот она — Пелагея — сама потерпевшая и живая свидетельница того, что с Аришкой сделано... Но минута эта была слишком короткой, не успевшей как следует потешить Квашнина в таких дерзостных мыслях. Вместо обличения Дятлова сказал Пелагее:

— Избавь тебя бог про полтинник упомянуть. В случае каких разговоров — гривну за мытье получила. Одну гривну лишь. И как только с полами покончили, так вместе с этой Аришкой ушли. И не так поздно было, только-только темнеть начало. А где и что приключилось с ней — знать не знаешь. И хозяин и приказчик во всем степенстве себя держали, а не токмо чего...

В сумерках Квашнин пошел в хомутовский конец, потолкался около артельной квартиры, в которой проживали Макеевы, послушал, о чем судачили люди, а оттуда — в город, к дому аптекаря. Долго примерялся, как вызвать Егора Ивановича и с чего начать разговор. Мысли путались, одна отвергала другую. Не дай бог, если приказчик подумает, что коперщик бить его пришел. Озлобится, близко к себе не подпустит, не даст слова сказать.

И чуть-чуть не случилось именно так. Звякнула щеколда калитки и, в неизменном своем котелке, в узкоплечем коротеньком пальтеце, поигрывая тоненькой тросточкой и что-то беззаботно насвистывая, показался собравшийся на вечернюю прогулку Егор Иванович, а Квашнин — медведем — ринулся к нему из темноты, напугав чуть не до смерти.

— Егор Иваныч... голубь...

А у «голубя» в чем только душа держалась. Он отпрянул во двор, хотел крикнуть дядю, но коперщик вовсе не собирался его настигать. Сведя голос почти до шепота, Квашнин говорил:

— Касаемо Аришки, Егор Иванч, я... Предостеречь хочу, упредить... Молва, слышь, идет...

— Что? Какая молва? — осмелел приказчик.

— На том люди сходятся, что поохальничали, дескать, за рупь над Аришкой в конторе, потому, мол, и сгинула девка... Держаться вам надо на том, что только гривну за полы заплатили. При случае и Полька так скажет. Не проговорись ненароком, голубь.

Егор Иванович удивился такой заботливости.

— Ладно. Ступай, — и сунул Квашнину в руку какую-то монету.

Большая монетина. Может, рубль?.. Под фонарем, горевшим на углу улицы, Квашнин разжал пальцы. На ладони лежал полустертый медный пятак.

Аришка еще не нашлась. Хотя и не такое уж это большое, но все-таки происшествие, и горожанам было чем на воскресном досуге час-другой занять языки.

— Какая-то девка твоего заводского мужика пропала, — сказала за вечерним чаем Фоме жена. — Полы будто в конторе мыла.

— Ну так что? — схлебывая с блюдечка чай, спросил он.

— Ничего. Разговоры идут. То ли Маришка, то ли Аришка какая-то, — не сводя испытующих глаз с лица мужа, досказывала Степанида Арефьевна.

— Не кошелек с деньгами, найдется.

— По рублю, говорят, поломойке платишь. Не дорого ли, Фома Кузьмич? — многозначительно заметила Степанида.

— А еще ничего не слыхала?

— Хватит и этого... Поломойке — рубль, соборной певичке — трешник... Заводчик — а с простыми девками путаешься.

— Тебе, пожалуй, намелют, только уши развесь, — усмехнулся Фома. — По рублю... Ведь придумают же!..

На следующий день, когда Дятлов приехал на завод, Егор Иванович передал все, что говорил коперщик.

Дятлов поморщился.

— Черт те чем голову мне забивают. Будто окромя забот нет... Я вагранщику этому такой ответ дам, что в ушах затрещит. И его и коперщика заодно — рассчитать. Будут мне мое настроение портить...

— Что касается вагранщика, то ваше слово, Фома Кузьмич, безукоснительно верное, а относительно коперщика... Подумать надо, Фома Кузьмич, — заметил приказчик. — В услужение рвется он. Где, кто, когда, чего скажет — все до тонкости будем знать. Осмелюсь, Фома Кузьмич, посоветовать, что попридержать коперщика следует. И от копра поближе к рабочим перевести.

— Ну, смотри сам, — отмахнулся Дятлов. — Только не досаждали чтоб мне... Из-за девки да неприятности всякие... Слова чтоб не слыхал. Иди, занимайся делами.

Только он спровадил приказчика, а в дверь опять постучали.

— Кто там?

Перемазанный копотью, весь осунувшийся за эти два дня вагранщик Захар Макеев, запаленно дыша, шел к столу, широко раскрыв немигающие воспаленные глаза. За ним вошли и остановились в дверях еще двое рабочих с суровыми, словно окаменевшими лицами. Не сводя глаз с хозяина, вагранщик ткнулся коленями в тумбу письменного стола.

— Ты чего? — нахмурившись, приподнялся Дятлов.

— Где... Куда она деваться могла?? — хрипло выдавил Макеев.

— Кто?

— Аришка... Аришка... — повторил Макеев, озирая дятловский кабинет, словно ища тут Аришку и зовя ее.

— Ты, паря, как-то по-чудному со мной разговариваешь, — неодобрительно качнул головой Дятлов. — В подпечку, что ль, она тут запрятана, Аришка твоя?! Полы мыла в субботу и вместе с другой поломойкой ушла.

— Ушла... — повторил Макеев за ним. — В квартеру к ночи пришла. Мать видала...

— Так чего ж тебе надобно? — повысил голос Дятлов. — Куда делась — ищи. Ты отец, а не я.

— За что, хозяин, рублевку ей дал? — угрюмо спросил один из рабочих.

— Рублевку — за что?.. За что ей рублевку? — хрипел Захар Макеев.

— Н-да-а... — еще раз неодобрительно покачал головой Дятлов. — Видать, дочка твоя примечает, где что плохо лежит. Намедни деньги из кошелька я рассыпал. Стало быть, вон она где, рублевка та, что под диван закатилась... Нет того чтоб на стол хозяину положить... Вор на воре живет... Так и рыщут, где бы слямзить чего... — начинал Дятлов негодовать. — А что касаемо работы, то я за нее пятак девке дал. Где это видано, чтоб за мытье полов рублями одаривать? Эдак скоро не миновать побираться идти, если стану так раскошеливаться... Хочешь не хочешь, Макеев, а рублевку эту либо по-доброму мне верни, либо в долг на тебя запишу. А дочке внуши, что негоже так-то... Вот тут вам и делай добро, старайся, чтоб еще какой приработок получили. Ни стыда нет, ни совести. За то, что ты порядок нарушил и самовольно с работы ушел, — так и быть, ничего с тебя не взыщу. А вот с вами, — повернулся он к стоявшим у двери рабочим, — с вами будет иной разговор... После работы зайдете ко мне. И ты тоже, Макеев, зайдешь. А сейчас по местам. Живо чтоб!..

Проходя по заводу, замечал косые, настороженно-угрюмые взгляды рабочих, и хотя сам тоже смотрел на них исподлобья, но спрашивал:

— Чего волком глядишь?

— Я, что ли?..

— Ну?

— Да нет... Ничего... Так я это...

...В чугунном оранжевом полыме рождались ангелы и Христы со склоненной набок головой, обрамленной терновым венчиком. Их грузили на тачки, отвозили в обрубную, к грохочущим барабанам, и Христы с глухим звоном ударялись один о другой, выколачивая из себя пыль, очищаясь от пережженной земли. И потом — отшлифованным, подкрашенным бронзовой краской — просверливали Христам раскинутые в стороны руки, навинчивали их на чугун крестов — распинали. За каждое распятие Христа Дятлов платил по копейке...

Над заводом аспидно-сизое, будто зачугуневшее небо. Темная пряжа дыма вьется из высокой трубы. И без того тусклый ноябрьский день застилают ранние осенние сумерки. Прохор Тишин стоит в обрубной у барабана, оглушенный грохотом его беспрерывной жвачки.

Отливка перебрасывается с места на место, колотится о ребристые железные стенки; барабан скрежещет, гремит, отдает в ушах Прохора несмолкаемым колокольным звоном, от которого, кажется, вот-вот расколется голова. Хорошо, что скоро кончится смена. Тогда останется только гул в ушах, да кровь еще некоторое время будет настойчиво биться в висках, но зато перестанет ежеминутно рушиться грохочущее над головой небо, не придется перебирать на зубах хрустящую пыль, отплевываться тягучими черными сгустками, и вместо этого удушливого теплого смрада можно будет вдоволь хлебнуть свежего морозного воздуха.

Отгребая лопатой пыль, сочащуюся из барабана, Прохор думает об артельной квартире, о своем месте на нарах в самом углу. Поскорей бы туда. И еще думает он об Аришке Макеевой. Что могло с ней случиться?.. Неужто это правда, будто хозяин мог с ней...

При этой мысли тесно становится сердцу.

Третий месяц живет он, Прохор, в артельной квартире, только один раз привелось ему поговорить с Аришкой. Воскресенье было тогда. Он стоял на крыльце и смотрел, как над Хомутовкой пролетал косяк журавлей, прощаясь с отбывшим свой срок летом. Курлы... курлы... И Аришка, выйдя из дому, остановилась тогда на крыльце. Тоже увидела журавлей. Вздохнула и проговорила: «Может, это наши, карпельские, полетели. За протокой на болоте гнездятся». — «А у нас, в Ракше, домашний журавль у учителя жил», — сказал Прохор.

И щемит, щемит у Прохора сердце это воспоминание.

«Что с ней?.. Где она?..»

Обрубную едва освещают горящие без стекол три керосиновые лампы. От них черными хлопьями летит копоть и оседает на пропыленных стенах. Всматриваясь в эту мглу, в дверях появляется Дятлов. Он чихает от пыли, щекочущей нос, заложив руки за спину, неторопливо подходит к Прохору и что-то спрашивает. Но из-за грохота барабана не слышно слов. Тогда Дятлов берет Прохора за рукав и ведет за собой.

Во дворе тихо, и обычный голос кажется потому громким, кричащим.

— Когда заступил? — спрашивает хозяин.

— В пять утра, как всегда.

— Та-ак... — о чем-то раздумывая, отряхивает Дятлов запыленный картуз. — До двенадцати ночи поработаешь нынче. Ступай.

— Слушаюсь, — привычно вылетело у Прохора. И только остановившись у барабана, подумал: «Как же так?.. Ведь с пяти утра... Не емши, не пимши... А потом снова в пять...»

Выбежал за дверь, но хозяина во дворе уже не было.

В литейном цеху готовились в третий раз выпускать из вагранки чугун. То ли отвлекся во время работы от своих гнетущих мыслей Захар Макеев, то ли надеялся, что, вернувшись домой, увидит Аришку, — внимательно следил за плавкой и привычно лепил глиняные пробки для закупорки лётки. Может, все обошлось бы и в третий раз, если бы к вагранке не подошел Дятлов.

Он наступил на темные, неотличимые от земли, но еще не остывшие сплесни чугуна, и у него задымились подошвы сапог.

— Это что?! — отскочил Дятлов в сторону. — Сколько раз говорилось, чтобы у вагранки всегда чисто было?! — набросился он на Макеева. — Почему песком не присыпано?.. Почему не следишь?.. Ополоумел совсем?.. После работы в контору зайдешь, рассчитаемся, — и быстрыми шагами ушел из литейной.

Застрявший в пробке ломик не поддавался, и Макеев навалился на желоб, стараясь найти надежный упор ослабевшим ногам. С трудом вызволил ломик и, напирая грудью на желоб, еще раз ударил в пробку. Ломик проскочил в лётку, из которой брызнул чугун, заплевав грудь и лицо не успевшего отпрянуть вагранщика. Вместе с обвалившимся желобом он рухнул на землю, и чугун охлестывал его клокочущим огневым потоком. В снопе потрескивающих искр мгновенно взметнулось вверх чадящее пламя. Чугун растекался по земле, накаляя дрожащий над огневой лужей воздух.

С искаженными от ужаса лицами литейщики шарахнулись в стороны. Не кричали, а вопили, ревели люди, не находя себе места и не зная, что делать. И только двое — Тимофей Воскобойников и Прохор Тишин — опомнились раньше всех. Длинными крючьями, которыми околачивают шлак, оттащили они в сторону пылавшего костром вагранщика и засыпали его землей.

Остановившимися глазами смотрели рабочие на жаркую огневую могилу Захара Макеева. В зареве был весь цех, и оно дрожало вместе с горячей воздушной рябью. У заформованных, но еще не залитых опок стояли деревянные модели крестов и короткокрылых ангелов. До крови кусая губы и едва сдерживая себя, чтобы не разреветься во весь голос, Прохор Тишин пнул ногой одну форму, другую, а потом схватил модельный крест и со всего маху хватил им по ребру высокой чугунной опоки.

— Бей!.. Круши!..

Били, крушили все, что попадалось под руку. Разворошили заформованные опоки — весь кропотливый дневной труд. В щепки разлетались модели плит, ангелов и крестов.

— В вагранку... Дятлова самого в вагранку!..

Стекла — дзынь!.. Деревяшки — хрясь!..

— А-а-а...

Гул и крики покрывал тревожный, прерывистый рев заводского гудка.