Еще за неделю до ночного происшествия с мастером управляющий позвал к себе в контору шишельника Самосеева. Поставил посреди комнаты, сам отошел в сторону, велел ему поворачиваться и спиной и боками, распушить бороду, поглубже нахлобучить картуз.
— Борода еще длинней может вырасти? — спросил управляющий.
— От ухода зависит, Георгий Иваныч. Опять же и от кормежки. Как ежели чему-нибудь сладкому либо жирному по ней потекчи, так и она, попитавшись, в рост кинется, а на сухую пору не токмо что борода, а и простая трава сечется да жухнет.
— Ну-ка, сядь на стул.
— Не смею, Георгий Иваныч... — смутился Самосеев.
— Садись, говорю, — подставил управляющий стул. — Плотней садись, к спинке... Вот так. Выпяти вперед руки и сожми в кулаки... Так... Поддевка хорошая есть?
— Никак нет. Зипунишко только вот этот.
«Если он принарядится да морду наест — первейшим кучером в городе станет. «Чей это бородач?» — «Лисогоновский». Так и будут все говорить».
В конюшне стоял дятловский гнедой мерин. Кличка мерина — Вихрь — говорила сама за себя.
Во сне никогда не снилась Спиридону Самосееву жизнь, наступившая вдруг у него. Из битком набитой комнаты, где у него было место в сыром углу, он переселился в брагинскую времянку. Новая кучерская поддевка с гарусным красным кушаком; шапка с лисьей меховой оторочкой; сапоги со скрипом; плисовая безрукавка и шаровары; синяя, зеленая и красная рубахи-косоворотки, кожаные голицы и даже гребень, чтобы бороду каждодневно расчесывать, — все, как в сказке, в один день появилось у него. А ко всему этому — что самое удивительное — никогда и никем из нанимаемых работников не слыханный хозяйский приказ: наедаться не только до полной сытости, а переступая через нее. Сало с салом есть и салом закусывать.
— Я, — сказал Георгий Иванович, — хочу тебя поскорей как хорошего борова откормить. Чтобы шея — во! Морда — во! И лоснилась бы обязательно. За бородой следи хорошенько.
Вот когда к бедолаге Спиридону настоящая жизнь подошла. Раздобрел Спиридон. Теперь ветчины или сала шматок возьмет — и хоть с утра до ночи разъезжай, брюхо не подведет.
Как-то Георгий Иванович ждал-ждал, когда же кучер лошадь подаст. Вышел на крыльцо, крикнул:
— Спиридон!
Никто не отозвался. Рассердившись, рванул дверь времянки — там никого не было. Пошел на конюшню, а навстречу ему, согнувшись и поддерживая руками живот, охая и дрожа, едва брел кучер.
— Батюшка, Георгий Иваныч... Помираю... Животом помираю...
Посмотрел на него Лисогонов и удивился: глаза у кучера в черных провалинах, нос заострился, весь он сразу осунулся и похудел; казалось, даже и борода поредела и стала короче.
— Ну, брат, за это я пошлю тебя к чертовой матери, — возмутившись, заявил Лисогонов. — Не для того принимал... Свинью для него зарезал, а он мне... Именно, что свинью ты мне подложил. Возиться с тобой, дохлым, резону мне нет.
— Оклемаюсь я, Георгий Иваныч, батюшка... Помилосердствуй ты надо мной... Ой, ой... Опять бежать надо... — повернул Самосеев обратно, откуда шел.
Лисогонов плюнул ему вслед и крикнул:
— Нынче же вон отсюда!.. Да смотри у меня... Все вещи чтоб целы были. Я ведь помню все, что давал... К обеду чтоб духу не было!
На завод управляющему пришлось отправляться пешком. Запрячь лошадь и править ею он не умел, а к тому же у нее кличка такая — Вихрь. Только одну неделю поездил с кучером.
Сон снился, сон... В диковинном недельном сне, а не в яви все было. И опять Спиридон Самосеев в зипуне, в пестрядинных старых портках, в лаптях и в облезлой шапчонке. Хорошо, что не поднялась рука всю эту старь и рвань в печку сунуть, а думка такая была. Вовсе бы нагишом остался.
Прошла лишь неделька одна, и сидит он снова в своем, слава богу, никем еще не занятом углу, жует черный сухарик и запивает его водицей. Через день-другой, может, оклемается, пойдет в ниппельную. Только бы приняли там...
Вместо того чтобы на Вихре мчаться по городу, управляющий вынужден был ходить пешком. Только что происшедший случай с мастером Насоновым заставлял быть настороже, до потемок на заводе не задерживаться и стараться избегать глухих улиц и переулков. Надо было скорее подыскивать нового кучера, но пока предлагали свои услуги людишки невзрачные, а Лисогонову хотелось иметь кучера коренастого, рослого и обязательно бородатого. Вихрь оставался в домашней конюшне на попечении Варвары, а так ли она ухаживает за ним? Ведь это не стариковская кляча. Только бы начать полной чашей испивать сладости жизни, а Георгия Ивановича одолевали неприятности и заботы.
Полагаясь во всем на управляющего, Дятлов стал реже бывать на заводе. Приедет перед обедом на час-другой, осведомится:
— Как у тебя тут, Егор, все в порядке?
— В полнейшем, Фома Кузьмич.
— Ну и действуй.
А сам — либо в купеческий клуб, либо еще куда. Это, конечно, хорошо, что хозяина не бывает и можно полновластно распоряжаться, но ведь уже все сбылось, о чем в первое время лишь робко мечталось. Власть и почести — всем этим управляющий пользуется сверх всякой меры. Даже родной дядюшка при встрече теперь первым кланяется. Племянник напомнил ему, как заставлял порошки крутить да в ступке мазь растирать, — смутился аптекарь и глаза отвел в сторону.
— Так-то вот, дядюшка, — прищелкнул Георгий Иванович языком.
А то ли будет, когда он разженится и станет дятловским зятем!
Адвокат, с которым Лисогонов советовался, долго сидел, потирая пальцами лоб, а потом протяжно вздохнул и сказал:
— Должен, к сожалению, вас огорчить. Скажу прямо, не вводя вас, милостивый государь, в заблуждение: бракоразводный процесс успеха иметь не будет. Ни один из поводов, который мог бы служить основанием к прошенью развода, для вас, увы, не подходит. А поводов этих три. Первый: если бы ваша супруга на протяжении ряда лет оказалась бесплодной, а вы жаждали бы иметь своих законных детей...
Лисогонов согласился, что этот повод действительно не подходит. Женатым он был только три месяца.
— Второй повод, — продолжал адвокат, — если изо рта вашей супруги исходил бы омерзительный гнилостный запах, не поддающийся лечебному устранению...
И за этот повод уцепиться нельзя. Варвара заживо не гниет.
— И, наконец, третий: если вы при свидетелях застали бы свою супругу, прелюбодействующую с кем-то другим, оскверняющей этим ваше священное супружеское ложе... Но и этот повод — увы... — развел адвокат руками.
Адвокат руки развел в знак полнейшей несостоятельности, а Лисогонов сомкнул, словно что-то поймав, и, как бы для памяти, прикусил губу. Извинился за беспокойство, отблагодарил адвоката прошелестевшей кредиткой и вышел.
«Сделаем... Разженюсь... Минаков Степка поможет... И свидетелей подберем... Подпоить Варьку можно... Старшим приказчиком его сделаю, согласится за одно это...»
При мысли о том, что через полтора-два года он будет владельцем завода и всего дятловского капитала, Лисогонов жмурился, как от яркого солнца. Может, Фома Кузьмич сам долго не заживется, а может, представится случай как-нибудь осторожно помочь ему пораньше повстречаться со своим покойным родителем, а тогда... Голову кружило, спирало дыхание. Скорей бы, скорей!.. Как на Вихре по городским улицам, так и по жизни промчаться: «Пади!.. Берегись!..»
Занятый делами по заводу, он не заметил, как подступили сумерки.
Идти пешком домой? И что ему дома делать? С Варварой нежиться, что ли? Хозяйский кабинет в его полном распоряжении. Для безопасности — поставить у наружной двери Ефрема да изнутри запереться на все замки. Спать не зябко будет — Катеринка согреет.
— Катеринка, ночевать с тобой будем тут.
— Ну что ж, — отозвалась она.
Знала Катеринка, что ее ожидало в заводской конторе, когда шла сюда в первый раз. Ко всему готова была. И не только потому, что нужда заела. Два раза ее обманули, и ожесточилась она. В первый раз — молодчик прасол, промышлявший щетиной, в другой — поступавший в приходскую церковь дьячок. Каждый обещал жениться, и каждый опасался, что ненадежной будет жена, в жилах которой течет цыганская кровь. (Мать прижила ее с цыганом, об этом знала вся Дубиневка.) Красива была Катерника, а красивая жена — считай, для чужих она. Приданого за ней ни полушки; бери, в чем есть, с цыганской ее красотой, нагорюйся потом на всю жизнь.
Торговка из базарного обжорного ряда заманивала цыганскую девку в веселое заведение, расхваливала тамошнее житье-бытье, но как раз прошел слух, что одна девица там удавилась, узнав, что заразилась дурной болезнью, и это Катеринку тогда напугало.
Пришла она первый раз в контору, вымыла пол и ждала, когда к ней подойдет управляющий. И в сумерках, закрыв дверь на ключ, он подошел, приобнял ее. Она поцеловала его. А потом вытянула руку ладонью вверх и выжидающе посмотрела в глаза.
— Что? — спросил он.
— Позолоти... Я цыганка ведь, — засмеялась она.
Позолотить ему было нечем, а посеребрить ее руку — посеребрил, положив два гривенника на ладонь.
В тот же день она выговорила себе плату — не пятнадцать–двадцать копеек в день, а полтинник, и управляющий согласился на это.
Сразу преобразилась контора, словно светлей и теплей стало в ней. Хозяин, увидя цыганку, ухмыльнулся. Вечером дольше обычного задержался в своем кабинете, и Катеринка, сидя у него на коленях, бесстыдно целовала его.
Проголодался как-то Фома Кузьмич, надо бы ехать обедать, но задерживали дела, и прислужница тут как тут со сковородкой яичницы. После этого в конторе появился самовар, а вслед за ним — кастрюльки и чугунки. Теперь хозяин и управляющий вернутся днем с завода в контору, а для них готов обед на столе.
— Ладно зажили, — одобрял Дятлов.
Мастер и десятники, являясь в контору, тщательно обметали веником ноги, чтобы не слышать от прислужницы замечаний, и осведомлялись у нее:
— Можно самого повидать?.. Как он — в духе, не в духе нынче?..
При случае она могла за кого-нибудь и словечко замолвить.
— Не прислужница, а, считай, управительница, — говорили о ней.
— Ефрем, дров наколи... Ефрем, воды принеси... Ефрем, помои вынеси, — совсем загоняла она Ефрема.
И Ефрем не знал, кто он теперь: сторож при проходной или кухонный мужик?
— Я, Георгий Иваныч, какую-нибудь бабу приговорю, чтобы полы мыть, — сказала она управляющему.
— Приговори, хорошо.
И Катерника за десять копеек в день приговорила свою соседку Ульяну, рябую коренастую бабу.
С Лисогоновым что-то случилось — самому не понять. Сядет он за конторские книги, а не идет работа на ум, если нет поблизости этой цыганки. Приколдовала, что ли, его?.. Готов был рвать и метать, если она оставалась с хозяином. И это смятение все чаще навещало его. Впору ни на минуту не отпускать ее от себя.
Понимал, что нельзя дерзить Дятлову, — иначе рухнет все, на что теперь устремлена была жизнь. Надо по-прежнему улыбаться, ловить на лету каждое его слово и о ней, об этой цыганке, говорить с веселой развязностью. А когда сам Дятлов с мужской откровенностью заговаривал о ней, Лисогонов старался перевести разговор на заводские дела.
...В этот день Дятлов рано уехал с завода. Управляющий принял все меры предосторожности, чтобы никто не проник в контору, поставил на стол и мадеру и херес, налил себе и цыганке.
Пил, смотрел на нее и с удивлением спрашивал сам себя: неужто это любовь?.. А зачем она? Женился — и то без всякой любви... Ну, пускай была бы какая-то недоступная, о которой бы втайне вздыхал, а то — поломойка, кухарка, нищая, гулящая девка. Сама себе красную цену определила — полтинник в день за все и про все... Да что он, рехнулся, что ли?..
А взглянула она в эту минуту на него, улыбнулась, и он, забыв обо всем, потянулся к ней.
— Катеринка... Да что ж это делается?..
— Что такое? — участливо спросила она.
Он налил себе еще и с прерывающейся в голосе дрожью сказал:
— Брось эти шутки... Добром говорю...
— Какие, Георгии Иваныч?
— Такие... Сама знаешь какие... Если мне худо будет, то тебе первой несдобровать... Привораживаешь, чертовка... Известно, цыганка, умеешь это... Только брось, говорю, — строго повторил он. — Не надо мне этого ничего, не хочу. — Он налил себе еще стакан, залпом выпил и, передернув плечами, нервно зашагал по комнате. Потом резко повернулся и подошел к Катеринке. — Ты чего хочешь?.. Чтобы у меня с хозяином из-за тебя раздор вышел?.. Хочешь на грех навести?.. Тварь ты подлая... — и ударил ее.
Катерника метнула на него испуганно-злобный взгляд, прикрыла руками лицо и заплакала. У Георгия Ивановича завозились на сердце кошки и когтями драли его. Скажи она, что уйдет сейчас, — кинется за ней. Бить станет, последними словами поносить, но от себя не отпустит. А за что ей хорошие-то слова говорить?..
— Чтобы нынешняя ночь последним сроком тебе была, — твердо сказал он. — С утра чтобы как на рябую Ульяну, так и на тебя, гадюку, глядел. И чтоб ни в каких помыслах не была... Назад все раскручивай, что сумела наколдовать. Поняла?
— Поняла, — тихо ответила Катеринка. И, устремив в одну точку глаза, прошептала: — Не удержи лес, не останови гора, не вороти море... Слово мое крепко, позолоченное солнцем, посеребренное месяцем, поцелованное звездами...
— Что это? — настороженно спросил Лисогонов.
На его глазах совершалось колдовство. Катеринка сидела отчужденная, с потухшими глазами, и он, кроме презрения, не чувствовал к ней ничего. Вот тут бы и крикнуть ей: «Вон!» — но страшно было оставаться одному в пустой конторе.
Он молча выпил еще и, несколько успокоившись, прилег на диван. Проверяя себя, еще раз пристально посмотрел на цыганку. Нет, не тянула она к себе. Значит, отвела свое чародейство.
— Как же ты, дура, имея такую силу, нищей живешь? — удивился он. — Вот уж этого никак не пойму.
Она не ответила.
Слишком много событий произошло, нервы Лисогонова были напряжены. Неприятность с кучером; радость после встречи с адвокатом; негодование и страх за самого себя — не вздумали бы сыграть и с ним такую же шутку, как с мастером Насоновым; ночевка здесь, в конторе, которая в любую минуту может оказаться в осаде. Если рабочие захотят бесчинствовать — никакой Ефрем не удержит их. И, наконец, эта цыганка с ее колдовством. Все смешалось в голове Лисогонова, настороженного к каждому шороху. А разыгравшаяся на дворе вьюга хлестала снегом в окно и надсадно подвывала в трубе, словно предвещая что-то недоброе.
В коротком забытьи Лисогонову почудилось, что кто-то мягко, по-кошачьи крадется к нему. Он вздрогнул и открыл глаза. Катеринка на цыпочках отходила к двери.
— Стой. Куда?
— Спать вы хотите... Чтоб не мешать...
— Никуда не ходи. Приверни лампу. Иди сюда, — приказал он.
Она, зябко поежившись, зевнула в кулак, и эти простые ее человеческие движения несколько успокоили Лисогонова. И только на всякий случай спросил:
— Шкодить не будешь?
— Как шкодить?
— А черт тебя знает как. Попугать, может, вздумаешь... Задремал, и показалось, будто кошкой ты...
— Не пили бы столько, — заметила она.
— Ну, это вовсе не твое дело. Налей, что осталось.
Она налила из бутылок остатки, и Лисогонов с особым удовольствием выпил перемешанную с хересом мадеру. Закурил.
— Давай с тобой по-хорошему договоримся. Могу отступного дать. Только побожись, что никаких таких пакостей на манер любви чинить мне больше не станешь. Мне от всего этого полная свобода нужна. И не запутывай снова, Христом-богом молю... Это про кого ты — повороти лес да река... Про кого так шептала?
— Про себя, — ответила Катеринка.
— А как понимать?
— Так и понимать. Уйду я... Весны дождусь и уйду. И чтоб ничто не удерживало. К своим, к цыганам уйду. Буду в таборе жить.
Уйдет... Лисогонов прикинул в уме, каково ему тогда будет.
В мыслях все складывалось хорошо. Перестанет часами смотреть на нее, тратя попусту время, как это было в последние дни.
Весной уйти собирается... Не так скоро еще. Вон — совсем по-зимнему пока на дворе... И больше нельзя будет увидеть ее?.. Так, что ль?..
И по сердцу вдруг словно ножом резануло.
Нынче вьюжит, а завтра, может, ручьи побегут. Вот тебе и весна... К цыганам Катеринка уйдет...
— Нет, нет, — бил он отбой. — Не уйдешь, не пущу... — и так крепко прижал ее к себе, что у Катеринки дух захватило. — Разженюсь скоро я, и мы с тобой, знаешь... Молчи, слушай... Ты помогай мне... Хозяина заморочь, чтоб ему от своего слова не отступиться и мне обязательно его зятем стать. А на Ольгу его потом сухоту какую-нибудь наведешь. Может, и самого его начнешь изводить помаленьку... Не теперь, нет, — поспешил Лисогонов оговориться. — Потом, когда на Ольге женюсь... А ты у меня в шелках да в бархатах ходить будешь, в духах да в помадах вся. На тысячных рысаках разъезжать... Это хорошо, что прельщать умеешь, только не трать силу зря. Ее ведь ни за какие деньги не купишь, — возбужденно, словно в бреду, говорил он. — Помоги мне хозяина обвести. Все равно только мной завод держится. Заказ от железной дороги я схлопотал. Штрафы на рабочих писать — я затеял. Талоны вместо денег давать — тоже я... И кресты, что в долг тогда раздавали, — я ему подсказал. Отработку ночную — все я, — хвастливо приписывал себе Лисогонов и то, что исходило от самого Дятлова. — У меня рабочие вот где, — сжал кулак и показал его Катеринке. — Оставлю только таких, чтобы шелохнуться не смели, а остальных всех смету... Все их умыслы буду знать... Ты думаешь, зря я коперщика в десятники перевел?.. Он разнюхает... В куль завязывать, — ишь, что вздумали... Погоди, я их всех в тюрьму упеку... Хозяин сам говорил, что в руках умею держать, потому и управляющим сделал... Пожалел, что на дочке его не женился. А я женюсь все равно. Минакова заставлю с Варварой... заставлю... Застану их... Всеми дятловскими капиталами завладею... Мне тогда нарядить тебя, Катеринка, — что плюнуть!.. Все у Лисогонова будет... Мон плезир, что означает — мое удовольствие... Кучер — обязательно толстомордый, поперек себя шире. И — с бородой. Плюгавого не допущу... И ты, потаскуха, будешь самая модная, чтобы все удивлялись... Хочешь, завтра тебя с головы до ног наряжу? Хочешь, а?.. Говори, Катеринка...
— Почему ж не хотеть, — сказала она. — Хочу.
— Вот. И — сделаем... Только ты меня от себя отведи... Когда вздумаю, тогда буду с тобой, но не так, чтоб все время в мыслях была... Нынче — ладно. И любить нынче буду, а завтра — чтоб знать не знал... Это ничего, что ты ведьма, пускай... Только не оборачивайся ни в кого, не пугай...
Он был совсем пьяный. Катеринка уложила его и долго сидела, раздумывая обо всем, что услышала.
С утра ждала, когда он скажет, чтобы собиралась с ним в магазин — наряжаться, но он был хмурый, неразговорчивый, а напомнить ему о себе она не решалась. В полдень он куда-то поехал, — может, сам наряды ей привезет?..
Прислуживала цыганка Дятлову за обедом и смотрела на него, как на обреченного. Ничего он не знает, а ведь управляющий его изведет. Рассказать обо всем?.. Если бы заранее знать, что хозяин отблагодарит хорошо, а вдруг и там потеряешь, и тут ничего не найдешь? И решила пока молчать.
Как одурманенная ходила весь день, ожидая возвращения управляющего. Не она на него, а он на нее мару навел, затмив голову своими посулами.
Нарядов цыганке Лисогонов тогда не привез.
Приговорив нового кучера, зашел с ним к себе домой. Показал времянку, где жить, кучерскую одежду. Всеми условиями кучер остался доволен. Как и Спиридон Самосеев, верил и не верил в подвалившее счастье. Клятвенно обещал, что и морду наест и борода будет еще дремучее.
Кучер запрягал Вихря, а Георгий Иванович доставал из комода чистую рубашку, чтобы переодеться, и задержал взгляд на зеленой коробочке в форме маленького сундучка. Раскрыл ее — золотые сережки с бирюзовыми камешками. Оглянулся, прислушался. Варвара была в кухне, перебирала там с матерью лук.
«Катеринка обрадуется!..» — подумал Георгий Иванович и сунул коробочку в карман.
...Как от наваждения, очнулся Спиридон Самосеев от промелькнувшей своей кучерской недели. Спасибо Фоме Кузьмичу: вдоволь посмеявшись, он разрешил ему идти в шишельную. А управляющий удивился, увидев его опять на заводе.
— Ты зачем? Кто пустил?
Но, узнав, что так распорядился хозяин, больше ничего не сказал.
Через день после этого вышел Самосеев в обеденный перерыв во двор и увидел: стоит перед конторой Вихрь, запряженный в ковровые санки, а на облучке — бородач в кучерской поддевке, перехваченной красным гарусным кушаком, и в шапке, отороченной лисьим мехом. В ожидании управляющего новый кучер закусывал: складным ножом отрезал от шматка сала пласт за пластом, накладывал на хлеб и неторопливо жевал.
«Мое сало жрет, сволочь!.. — с озлоблением смотрел на него Самосеев. — И во всей одеже моей...»
Из конторы вышел управляющий, сел в санки, и кучер, шевельнув вожжами, прикрикнул:
— Эх, залетный!..
Вихрь размашистой рысью рванулся с места.