В первые же дни, как только Симбирцевы поселились в казенном доме около станции, они договорились с носильщиком татарином Измаилом Гусейновым, чтобы тот носил воду, дрова, следил за чистотой во дворе. Поезда проходили нечасто, и времени для такой дополнительной работы у носильщика хватало с избытком, а те два рубля, которые Симбирцев ему положил, были для Измаила совсем не лишними. Среди дня между курьерским поездом и почтовым был большой перерыв. Носильщик поднесет пассажирам вещи от поезда или к поезду, а потом, вместо того чтобы на вокзале скучать, справляет у помощника начальника станции все дела по домашности. И никого не удивило, что Симбирцев через полгода выхлопотал Измаилу Гусейнову, как своему человеку, должность путевого обходчика, будка которого была на третьей версте от станции. Вакансия эта неожиданно появилась в метельный февральский вечер, когда прежнего обходчика задавил поезд.
У Измаила была жена Фатима и девятилетний сын Мамед. Жили они до этого в станционном поселке у старика котельщика, снимая маленькую комнатенку из перестроенного чулана, а теперь у них была казенная будка с сараем, погребом и колодцем и с прилегающим к ней огородным участком.
Будочники могли летом пользоваться травой по обочинам железной дороги, — сначала, может, коза, а потом, глядишь, и корова будет в сарае стоять. Дрова, керосин полагались казенные, и жалованье — восемь рублен. Многие завидовали Измаилу. Участок пути содержался у него в образцовом порядке, и новым будочником начальство было довольно.
— Хоть и татарин, кобылятину жрет, а ничего не скажешь, мужик аккуратный, — говорил дорожный смотритель.
Ни с кем из соседних обходчиков Измаил дружбу не вел, в гости к ним не ходил и к себе не звал, да они и сами бы не пошли. Как-никак, а татарин: войдешь к нему — опоганишься.
Расставшись с татарином, Симбирцевы договорились о помощи в делах по хозяйству с другим носильщиком, Устином Рубцовым, которого порекомендовал им сам Измаил.
Дни шли своим чередом. Месяц назад Вера Трофимовна посылала в Москву брату письмо, просила выслать ей сундук с домашними вещами. Брат обещал сделать это, и на следующий день, после того как Алексей Брагин и Агутин побывали у Симбирцевых в гостях, Вере Трофимовне пришла телеграмма:
«Вещи высланы получение извести целую Андрей».
— Устин, сундук выслан, — сказала Вера Трофимовна носильщику, принесшему ведра с водой.
Устин Рубцов понимающе кивнул и спросил:
— Значит, князя повидать надо?
— Надо. Может, вы ему поможете там.
— Почтовый провожу и наведаюсь.
И в сумерках Устин Рубцов пошел на третью версту к будочнику Измаилу Гусейнову.
— Ну, татарва, будешь крещение принимать? — здороваясь с ним, засмеялся Рубцов.
— Не, — качнул головой Измаил. — Русски бог— плохой бог.
— Чем же он тебе не угодил?
— Деньга нет.
— Так это аллах тебе их не дает, а ты у нашего попроси — сразу целый сундук пошлет.
В глазах Измаила мелькнули искорки.
— Послал? — тихо спросил он.
— Послал. Теперь со дня на день жди.
— Хорош человек Андрей. Умник Андрей. Молодец Андрей. Когда видал его — сразу нравился. Сразу сказал — хорош человек Верин брат. Жалко, мало гостит... Андрей хорош, Вера хорош, Федор хорош, все хорош, — похваливал Измаил.
— А мы с тобой? — улыбнулся Рубцов.
— И мы хорош. Сначала ты, потом я. Значит, будем дело делать. Пойдем, поглядишь.
Измаил засветил фонарь и повел Рубцова в погреб. Там в стене около кадки с кислой капустой был сделан тайник — большая выемка, выложенная кирпичом, как печной свод. Тут же стоял деревянный щит, которым можно было этот тайник прикрывать.
— Как Федор сказал, так и делал.
Через два дня на имя Веры Трофимовны Симбирцевой прибыл багаж — зашитый в рогожу сундук. Носильщик Рубцов и оказавшийся на станции Измаил принесли багаж, и вскоре пришел с дежурства сам помощник начальника станции. Оставшись на стороже во дворе, Устин Рубцов скалывал около крыльца лед, а в доме, запершись на все замки, Симбирцевы и Измаил занялись сундуком. Откинули тяжелую толстую крышку, оклеенную изнутри бумагой, под ней — в старой шубе на лисьем меху — никелированный самовар; под ним — валенки и несколько свертков холста, охотничьи сапоги, эмалированный таз и кувшин. Тщательно пересмотрели все вещи — в них не было ничего. Симбирцев надрезал фанеру, втиснутую в пазы крышки, оторвал ее вместе с бумажной оклейкой, и в сундук посыпались листовки, брошюры. Вскрыл Симбирцев второе дно сундука, тоже сделанное из фанеры, — там был гектограф, в плотно закупоренных банках — краска и желатин.
Вера Трофимовна отложила брошюрки, отпечатанные и типографским и гектографическим способом; среди них — «Морозовская стачка»; «Как взяться за ум»; «Пауки и мухи»; «Манифест Коммунистической партии»; «Кто чем живет»; «Хитрая механика»; «Речь коммуниста Варлена».
Через час Измаил увозил от Симбирцевых кухонный стол, внутри которого было все, что прислали в тайниках сундука.
— Обзаводишься утварью помаленьку? — повстречал Измаила у переезда стрелочник.
— Ага. Помаленьку.
Симбирцев избрал будку подходящим местом для конспиративных встреч, печатания листовок и хранения нелегальной литературы. От окраины Хомутовки начиналась проселочная дорога, свернув с которой можно было через небольшой перелесок пройти к железной дороге и к самой будке. Место глухое, неприметное и в то же время недалеко от города.
И день такой встречи настал.
Накануне Настасья Макеева пришла с побирушек и вечером шепнула Прохору Тишину, чтобы он хоть в ночь, хоть в полночь обязательно забежал к Агутину, — у маляров до него важное дело есть. От них Прохор узнал, что будет собрание в будке, на которое звали его с Тимофеем Воскобойниковым; растолковали, как дойти туда, какие слова надо сказать поджидающему человеку и запомнить, какими ответит он.
— Я Петьку Крапивина еще позову, — сказал Прохор.
Стылый вечер прихватил снег коркой крепкого наста и подсушил лужи. Идти было легко, а налетавший в спину ветер подгонял, заставляя невольно ускорять шаги. Воскобойников радовался, узнав, что и здесь, в глуши, отдаленной от больших промышленных городов, есть люди, готовые к революционной борьбе, какой бы тяжелой она ни была, и хотел скорее встретиться с ними. Прохор и Петька Крапивин горды были тем, что их, как равных, принимали в свой круг подпольщики.
— Литником надо было запастись, — шепнул Прохору Петька.
— Зачем?
— Мало ли... В случае, так отбиться им.
— Трусишь?
— Не в том дело, а чтобы за себя постоять.
Прохор шел, мысленно повторяя слова, которые надо произнести, и они казались ему настолько несуразными, что могли вызвать у любого человека недоумение и усмешку.
«Очумел, что ли? — скажут в ответ. — Какое утро, когда к ночи время идет!»
У своей будки медленно прохаживался Измаил. В тишине, снова прильнувшей к земле после прошумевшего поезда, отчетливо слышались шаги. Измаил негромко кашлянул и подался навстречу.
— С добрым утром, — тихо произнес Прохор.
— С завтрашним днем, — ответил ему Измаил. — Проходи.
Прохор нащупал рукой дверную скобку и потянул ее к себе. В будке — полумрак от привернутой лампы. За столом — какие-то люди.
— Вот и еще один, — по голосу узнал Прохор Алексея Брагина и улыбнулся ему.
В простенке на скамейке сидел Михаил Матвеич Агутин и указывал место рядом с собой. Прохор сел, осмотрелся. Из знакомых были лишь маляры, а остальные пять человек — не известные.
— Кто это, не знаешь? — шепотом спросил он Тимофея, указав глазами на Симбирцева.
Воскобойников промолчал.
— А баба эта?..
Тогда Воскобойников пригнул к себе его голову и, легонько щелкнув пальцами по носу, сразу ответил на все:
— Кого знаешь — ладно. А про других не допытывайся. Не в гости пришел, чтоб знакомиться.
За столом сидели Симбирцев и его жена, Алексей Брагин, смазчик Вершинкин и телеграфист Касьянов. За ними, у стены, — Рубцов и Агутин. Приоткрылась дверь, и в нее просунулась чья-то голова.
— Можно взойти?
— Можно, можно.
Вскоре пришли еще двое, и в одном из них Прохор узнал турушинского стеклодува Мамыря. Видел его в «Лисабоне», когда приходил туда, чтобы встретиться с малярами. А другой сам объяснил, кто он:
— Прямо с паровоза. Боялся, что опоздаю.
Симбирцев посмотрел на часы.
— Должен еще один товарищ подойти, но он, кажется, на дежурстве. Может, начнем?
— Начнем. Семеро одного не ждут, а нас тут — двенадцать, — ответил за всех Касьянов.
Симбирцев встал, оперся руками на край стола и заговорил:
— В России, товарищи, капитализм выходит на большую разбойничью дорогу грабежа и насилий. Железные дороги, заводы и фабрики множат класс пролетариев, людей, пришедших из разных мест, но с одной общей судьбой. Каждого из них неотступно преследует мысль: как бы не остаться без заработка. У многих — семьи, и страх потерять работу, очутиться перед лицом голода заставляет их терпеть глумления, на которые способны хозяева с шайкой своих приспешников. Хозяин и его приказчики могут заставить рабочего привести им свою жену или дочь, могут ни во что ставить человеческую личность, творить любое беззаконие. Им все сходит с рук. Хозяин, оказывается, вправе распоряжаться своими рабочими, как помещик распоряжался крепостными. Рабочие создают ему привольную жизнь, оставляя себе только одну нужду. В крови и в грязи рождается капитал, в угнетении рабочих людей проходят дни всех дятловых и турушиных. Не хозяева — благодетели, дающие рабочим кусок хлеба, а рабочие ежедневным семнадцатичасовым трудом дают жизнь тунеядцу, трутню, паразиту и своре его приближенных.
Мягкий, грудной голос Симбирцева твердел с каждой минутой. Он говорил о стачках, подавляемых полицией и солдатами, о высылке стачечников по этапу, о тюрьмах, заполняемых политическими. Говорил о рабочем движении, вопреки всем репрессиям разрастающимся в России.
— Нас пока мало, — продолжал он. — Мы находимся у истока революционной борьбы, но ведь и Волга начинается с маленького родничка. Каждый новый завод — это новая казарма революционной армии, где вместе с выплавкой чугуна выплавляется и классовое самосознание рабочих. Наша задача — помочь им скорее понять, что никакими просьбам и увещеваниями нельзя добиться улучшения жизни. Они сами — огромная сила, способная изменить существующие порядки. Надо твердо заявить хозяевам, что рабочие — не рабы. В ответ на снижение расценок — требовать повышения их; в ответ на объявления о сверхурочных часах — добиваться сокращения рабочего дня. Бастовать, а не подчиняться хозяйскому произволу. На других заводах это дало свои результаты, и иного пути у нас нет. Выступая против хозяина, мы будем неизбежно сталкиваться с полицией, которая стоит на его стороне, и нам нужно вести борьбу также и с ней, а следовательно, и со всей системой царизма, подавать и свой голос для изменения политического строя России, не отрывать экономической борьбы от борьбы политической.
— Все сказанное почти правильно, за исключением последних слов, — заметил Касьянов. Он уже давно порывался прервать Симбирцева, чтобы высказать свои взгляды. — Вступать одновременно в экономическую и политическую борьбу мы не можем и не должны, — решительно заявил он. — Это было бы безрассудством.
— Почему? — поднял на него глаза Алексей Брагин.
— Потому, что мы слабы, неорганизованны и нам не на кого опереться. В России нет рабочего класса.
— Он исчисляется уже миллионами человек, — сказал Алексей.
— Которые тонут в стомиллионном крестьянстве, — в тон ему продолжил Касьянов. — Вы принимаете за рабочий класс случайных людей, вынужденных заниматься отхожим промыслом, но эти люди вчера были крестьянами и завтра снова станут ими. Не усложняйте задачу, она яснее и проще. Тем рабочим, которые связали свою жизнь с заводом на короткое или длительное время, безусловно, надо улучшить свое положение. Им нужен лишний пятачок к заработку, лишние полчаса свободного времени. И если мы поможем им добиться этого, то уже одержим победу. Значит, будем действовать постепенно, не дразня гусей, не затрагивая политики. Иначе нас сомнут, как бунтарей. За двумя зайцами погонимся — ни одного не поймаем... Ведя только экономическую борьбу, мы должны в организованных, по возможности легальных кружках развивать рабочих, приобщать их к культуре, чтобы те, в свою очередь, могли развивать других, и так, постепенно, не теряя по тюрьмам и ссылкам людей, а группируя их вокруг себя, мы дадим представление пролетариату о его будущей исторической роли и укажем путь, по которому он в дальнейшем пойдет. Такими путеводителями, разумными и дальновидными, будем мы, интеллигенты. На успехах экономической борьбы мы воспитаем и подготовим рабочих к последующему этапу борьбы — борьбы политической. Только так. Это — непреклонная истина.
— И какой же срок намечаете вы для этого? — спросила Вера Трофимовна Симбирцева.
Касьянов пожал плечами.
— Точную календарную дату, когда произойдет революция, вам, вероятно, не скажет даже самая искусная гадалка, а я, извините, ворожбой не занимаюсь.
— Говоря о борьбе за пятачок, сужая сферу деятельности, вы отодвигаете на неопределенное время вопрос о свержении самодержавия, а оно — главный враг, — сказала Симбирцева.
И ее слова подхватил Алексей Брагин:
— Если мы будем развивать в отдельности каждого рабочего, а те, развитые нами, развивать других, — пройдут десятки лет, и большого сдвига от этого, конечно, не будет. У нас нет свободы собраний и свободы печати. Правительство преследует всякого, кто мыслит иначе, и все равно не избежать столкновения с ним. Но в угоду ему вы хотите держать в руках тормоз, чтобы сдерживать революционное движение, гасить из брандспойта каждую революционную вспышку. Тогда становитесь на каланчу и следите, как бы где не показалось зарево.
— Что касается брандспойта, — прервал его Касьянов, — то вас действительно следовало бы охладить. Не в меру разгорячились, молодой человек. — И Касьянов раздраженно застучал пальцами по столу.
— Не ждите извинения, не попрошу, — заявил Алексей. — Революцию с прохладцей делать нельзя даже в самом начале. Она сразу же требует от каждого весь жар его сердца... А ваша проповедь приведет лишь к тому, что у рабочих, которые станут бороться только за экономическое улучшение своей жизни, не видя в этом связи с общественным строем, не скоро пробудится их самосознание. А мы должны каждое стихийное недовольство превращать в недовольство сознательное; стихийное движение — в организованное, классовое. Конечно, выступлением сотни-другой революционно настроенных рабочих нельзя изменить политический строй, — даже если бы такое выступление было в самой столице, — его изменит только массовое сознательное движение. Но из этого вовсе не следует, что можно сидеть сложа руки и ждать, когда появится это сознание. Мы должны пробуждать его.
— Отлично, — кивнул Касьянов. — Но не к заводским и фабричным надо с этим идти. Вы утверждаете, что для революции нужно массовое движение. Значит, опять-таки речь должна идти о крестьянах. Они — несметная сила, как вы этого не хотите понять?! — возмущался Касьянов. — Это же поразительная близорукость: из-за деревьев не видеть леса.
— В России только пролетариат может возглавить революцию, а крестьянская масса — хотя она и многомиллионна, но не спаяна так, как рабочие, — возражала ему Вера Трофимовна.
— Революцию будет делать весь народ, недовольный существующими порядками, — перебивал ее Касьянов.
А его перебивали и Алексей и Симбирцев:
— Народ целиком — и угнетаемые и угнетатели. Народ состоит из богатых и бедных, из трудящихся и ничего не делающих, из помещиков, буржуазии, крестьян и рабочих. Помещики, купцы, попы, чиновники и деревенские кулаки будут революцию делать? Так прикажете понимать, поскольку они — тоже народ?.. Крестьянство состоит из своей деревенской буржуазии, среднего слоя и бедняков. Годы голода во многом послужили тому, что класс пролетариев увеличивается и становится многомиллионным. Его организация, возглавляемая рабочими, и будет организацией большинства угнетенных.
Прохор Тишин и Петька Крапивин внимательно слушали каждого говорившего и во все глаза смотрели на них, а Воскобойников, обдумывая что-то свое, сидел, подперев руками лицо, и, нахмурившись, глядел в пол. Агутин протяжно вздыхал. За его спиной встал машинист. Он откинул со лба прядь волос и, рубанув рукой воздух, сказал:
— Есть иной путь, по которому мы можем пойти.
— Кто это вы? — выделив последнее слово, спросил Касьянов.
— Те, кто в любую минуту готовы доказать свою преданность всем угнетенным, пожертвовав за них своей жизнью. Вот кто! — повысив голос, вызывающе ответил ему машинист. — Надо повторить первое марта тысяча восемьсот восемьдесят первого года, чтобы снова раздался взрыв, который на куски разнесет еще одного Александра. И в это же время, не теряя времени, начать пальбу по министрам, по губернаторам, создать панику для правительства и разбудить этим народ.
— Но ведь мы с вами не в Петербурге, — с усмешкой заметил Брагин. — У нас тут ни царя, ни министров нет.
— Прикончить Турушина, Дятлова, городского голову, полицеймейстера, исправника, пристава, — рубя воздух рукой, предлагал машинист широкий выбор лиц и имен. — А по уезду пусть мужики подпустят к помещичьим усадьбам красного петуха. От неожиданно возросшего террора после стольких лет затишья можно заставить правительство пойти на любые уступки. Для этого, конечно, нужны герои, не щадящие себя, и мы их найдем. Я первый пойду на это, — ткнул машинист себя пальцем в грудь. — Мы должны воскресить дело «Народной воли». У всего народа, из каких бы классов он ни состоял, есть только один враг — самодержавие, и нас в этой борьбе поддержат все слои общества. Рубить — так сплеча... — еще раз стремительно рассек он рукой воздух.
— И мы отдадим власть богачам, потратив все свои силы. А дальше что? — спросил Симбирцев. — Мы говорим, что нас еще мало, а ты хочешь, чтобы совсем никого не осталось? Убить царя и десяток министров... Народовольцы уже испробовали это, а какой результат?.. Пять лет назад боевая группа Александра Ульянова пыталась воскресить первое марта, именно к этому дню и готовила покушение, а к чему все привело? К их собственной гибели. Рабочим одинаково плохо, кто бы ни сидел на престоле — второй, третий или десятый Александр.
— Чем вы хотите заменить произвол царя? — спросил машиниста Брагин.
— Волей народа, — ответил тот.
— Но кто же поручится, что эта воля не будет подменена волей буржуазии, как это случилось во Франции? А буржуазия, став у власти, станет по-прежнему угнетать рабочих. Нет, товарищ, это не путь. Звезда «Народной воли» уже закатилась, и не следует повторять былые ошибки. Карл Маркс — вот кто указал самую правильную дорогу, и мы пойдем по ней. Только рабочий класс может и должен возглавить революционное движение и преобразовать жизнь на социалистических началах. Пролетариат — это тот динамит, который взорвет Зимний дворец удачнее, чем его взрывал Халтурин. От взрыва, произведенного пролетариатом, погибнет не только царь, но и весь капиталистический строй со всеми его главарями.
Поднялся Воскобойников и глухо проговорил:
— Разрешите, я скажу. По-своему, как умею... — Он коротко откашлялся, оглядел всех и остановил взгляд на Касьянове. — Этот человек говорил: за пятачок, мол, надо рабочим бороться... А если Дятлов пятачок без особой борьбы набавит, что ж нам тогда?.. В ноги ему поклониться?.. И сколько времени ждать потом, когда гривенник еще накинет?.. А накинет он гривенник, на полчаса работу убавит — и рабочим после того навсегда замолчать?.. А если им кроме пятачка или гривенника во всем другом человеческая жизнь нужна, так об этом и думать не сметь?.. Не знаю, как вас назвать, а только обижаете вы нас своим пятачком. И не боритесь за него, мы сами добудем его себе. А вот то, что наша свобода у правительства под замком, беспокойство вас не берет. Значит, и об этом деле нам самим стараться придется. Ключи от того замка никто, конечно, не выдаст, — будем их силком добывать. Замок вместе с пробоем и с самой дверью срывать... Ни пятачками, ни господскими объедками нас не задобришь. Не побирушки мы, а трудовые люди... Вон он прошумел, — указал Воскобойников на закрытое ставнями окно, за которым прошел поезд. — Весь — рабочими руками сотворен. Все, что на земле, — наше, и нам его подавай. А вы, господин хороший, пятак свой суете... Не откупитесь, нет.
Воскобойников перевел глаза на машиниста и усмехнулся:
— На кой черт стану я Дятлова убивать и за него идти в каторгу? Его и так кондрашка хватит, а в сан убиенного, мученика не стану возводить. С его смертью завод в наши руки не перейдет и порядки от того не изменятся. А в каторгу мы уж лучше пойдем по какой иной, более веской, причине, нам ее все равно, наверно, не избежать, и вы... или ты... не знаю, как лучше назвать, нас заране туда не толкай. Пока пригодимся тут. И насчет пальбы скажу еще так: не к лицу нам разбойниками слыть. Не отдельных смельчаков подбирать, а звать всех рабочих, чтобы царский строй рушить. Это дело будет верней. Россия — она велика. Ежели в Питере грянет, так и за Сибирью должно отозваться. А к примеру, у нас тут: начнем, скажем, мы, дятловские, заваруху, так надо, чтобы и турушинские и железнодорожники нас поддержали. Из них кто начнет — мы поддержим. Выступим дружно, кучно, глядишь, и по всему уезду, по всей губернии, по России всей валом пойдет. Никому наперед не узнать, где и кто зачинщиком станет, а готовиться надо всем.
— А вы, товарищ, как думаете? — обратился Симбирцев к Мамырю.
— Бедность у нас. Ни книжек таких подходящих, ни поговорить некому. Да и мало кто грамотный. Ежели бы вот растолковать, — посмотрел он на Воскобойникова, — то и наши бы многое поняли. А то сами в своих мыслях начнем разбираться, да и сами же в них и запутаемся. Несправедливости кругом много, об этом все говорят, а с какого конца подходить, чтобы жизнь облегчалась, никто не подскажет. Терпим, и все. А народ у нас дружный, в обиду один другого не даст, расшевелить только некому... И, конечно, как только с хозяином начнем воевать, беспременно полиция ввяжется, — это мы понимаем. Все дело в том, значит, чтобы рабочим стеной стоять, тогда в кутузку всех не запрячут. Это только поодиночке могут перехватать, а нам всем гуртом надо действовать. Считаю, что так.
Доволен был Прохор, что попал на это собрание, но не нравился разлад, который вносили Касьянов и машинист. И когда пришел черед сказать свое слово, он сказал:
— Мы вот тут говорим — мало нас... Мало, конечно, по пальцам всех перечтешь, и вместо того чтобы всем друг за дружку держаться, иные в сторону тянут, — посмотрел он на Касьянова и машиниста. — Выходит, нам не только с хозяевами да с полицией, а еще и со своими же надо борьбу вести, чтобы с толку нас не сбивали. Хозяевам и полиции это на руку будет, если средь нас разброд пойдет. И выходит, что такие люди не товарищи наши, не помощи жди от них, а помехи. Плохо это, по-моему... Собрались здесь тайком, каждый час дорогим должен быть, а у нас почти все время ушло, чтобы спорить. Вот они сразу палки в колеса и сунули нам. Самое это плохое, когда в своей же семье ладу нет. Так и тут получается. Надо прямо спросить: с нами они или нет?
— Мальчишка, молокосос, — пренебрежительно усмехнулся Касьянов. — Он еще спрашивать будет! Рассуждать вздумал...
— Это мы от хозяина да от его приказчиков слышали, чтобы нам, значит, не рассуждать, — вызывающе ответил ему Прохор.
— А почему же ему и не порассуждать? — обратился к Касьянову Агутин. — Для себя парень старается, для будущей своей жизни. Он по своим молодым годам хватил столько лиха, что другому и пожившему не сравняться. Тут, сибирский глаз, не по молодости иль по старости, а по правде надо судить, на чьей стороне она. И промашки чтоб не было. А если у него, по-вашему, годов мало, то мои к ним добавьте. Я то же скажу, что и он.
Расходились так же по одному, как и собирались. Измаил, все время дежуривший около будки, пожимал на прощание каждому руку.
— Ходи. Здоров будь!
Ночь зашла уже далеко. Погасив огни, город спал. Никого встречных или попутных на дороге не было. Тимофей Воскобойников, Прохор Тишин и Петька Крапивин шли втроем, и Петька говорил:
— Меня иной раз такая злость заберет, — пропади они пропадом, думаешь, и книжки всякие, и разговоры такие... Жил себе кое-как — ну и ладно, а теперь весь покой потерял... А потом, как подумаешь, что, кроме работы да нар, ничего не видишь, тут сразу обратно другая злость заберет: ведь можно же всю эту жизнь изменить. И еще больше всего узнать хочется. Выйти на улицу да об лучшей жизни кричать во всю глотку, чтобы все слышали. И пускай арестуют, в тюрьму за это упрячут, — пускай!.. Вот как иной раз подмывает — не утерпеть.
— Это хорошо, что так сердце горит, — одобрял Воскобойников. — Накаляй его еще пуще, только пыл этот до поры до времени в себе придержи. Других ребят старайся разжечь, тогда наше дело большим огнем загорится и никакому Дятлову в этом пожаре несдобровать.