Время близилось к полудню, а Алексея все еще не было. Мать положила на блюдечко кусочек пасхи, нарезала несколько ломтиков кулича, отобрала пяток крашеных яиц, завернула все в узелок, и понесли они с Варей пасхальные гостинцы Петру Степанычу. Не осуди, старик, и не погневайся, что припоздали, заставили тебя второй день дожидаться.
У кладбищенских ворот толпились люди. В два ряда стояли и сидели на земле нищие, слепцы и другие калеки. Человек десять пеших и конных городовых держались чуть в стороне.
— Похоже, какого-то знатного хоронить будут. С полицией, видишь, — сказала мать Варе. — Кого же бы это? Не слыхать вроде было...
По дороге вприпрыжку бежали мальчишки и кричали:
— Несут, несут!..
Городовые зашевелились: конные выстроились в ряд, пешие подвинулись ближе к воротам. Из-за угла дома, стоящего у перекрестка, показалась похоронная процессия. Два человека шли впереди, неся крышку гроба. За ними шестеро несли простой некрашеный гроб на перекинутых через плечо полотенцах, а за гробом темной густой лавиной двигались провожающие.
Старуха Брагина думала, что будут хоронить какого-нибудь чиновного господина, а в гробу лежал веснушчатый молодой парень в ситцевой полинялой рубашке, держа в застывших на груди руках несколько прутиков вербы с пушистыми серенькими барашками. Вербные прутики лежали и на холстинке, прикрывавшей парня от груди до ног. Из гроба выпирали широкие носки неношеных лаптей, в которые обули покойника.
— В новеньких лапоточках на тот свет пойдет, — вздохнула какая-то женщина, остановившись около Вари.
Удар, нанесенный лошадью стражника, оказался для Федора Бодягина смертельным, и он умер за два дня до пасхи.
Умереть человеку не возбранялось в любой день и час, а с похоронами было не просто. На первый день пасхи хоронить вообще не полагалось, а на второй нельзя было сыскать попа для отпева: всем церковным причтом ходили с молебнами по домам. Поп с дьяконом и псаломщиком Христово воскресенье славят, а пономарь складывает в кошелку крашеные яйца, куличи — дары доброхотных прихожан. Следом едет телега, на которой корзины и короба с этой пасхальной снедью. Отпоют, отчитают скороговоркой молебщики, поздравят хозяев с праздником, и пасторская рука приятно ощутит на ладони худо-бедно полтину, а то и рублевую бумажку. Про особо зажиточных прихожан и говорить не приходится, там трешница и даже пятерка может в пальцах прошелестеть. Домов в приходе немало, и надо успеть побывать во всех — голоса осипнут, ноги одеревенеют, от беспрестанного кадильного дыма дурман в голове, но некогда мешкать, и, еще не успев войти в следующий дом, уже со ступенек крыльца затягивают поп и дьякон пасхальный тропарь.
Как же променять все это на медяки, которые дадут за отпев полунищего парня?
Рабочие, вызвавшиеся помочь старику Бодягину похоронить сына, упрашивали кладбищенского попа, а тот отвечал:
— Погодит Федор ваш.
— Да доколь же, батюшка? Ты то пойми, что теплынь на дворе. Может парень попортиться.
— Завтра нам опять с молебном ходить.
— Ой, ой... А послезавтрева на работу нам выходить. И хоронить будет некому.
Спасибо, надоумила старуха нищенка:
— Дойдите вы, милые, до отца Анкудина... Ветхонький такой батюшка. В теи года тут же, в кладбищенской церкви, служил, а уж годов семь как на покое теперь. А на паску-то, слышь, панихидной халтурой он промышляет, И живет тут за кладбищей, недалече.
Отец Анкудин плохо видел и слышал. Было ему лет девяносто. Волосы на голове у него вытерлись, и только на затылке виднелся реденький легкий пушок. Поредели борода и усы, став какого-то серо-желтого цвета, а густые сросшиеся брови словно обросли зеленоватым мхом. Долго растолковывали ему рабочие свою просьбу, и за полтину отец Анкудин согласился отпеть Федора.
Сторож Китай указал место, где хоронить, — у задней кладбищенской стены, около свалки разного мусора, и рабочие выкопали там могилу.
Весть о смерти Федьки Бодягина быстро облетела пригород. О ней говорили во всех домах, встревоженным ульем гудел «Лисабон». Тимофей Воскобойников, Прохор Тишин и Петька Крапивин сзывали всех на похороны, и к мертвецкой при больнице, где лежал Федька, с утра стали сходиться рабочие. Кроме своих дятловских были и турушинцы, и железнодорожники.
Пристав Полуянов приказал разогнать их.
— Что надо?.. Зачем собрались?.. А ну — посторонние — живо отсюда! — въехав на лошади в больничный двор, крикнул урядник.
— Тут посторонних нету, — отвечали ему.
Полицейские останавливали рабочих на улице и старались не пропускать к больнице, а рабочие говорили:
— Пройтиться, что ль, нам нельзя? Нонче, чать, паска.
Тогда, чтобы не допустить толпу на кладбище, пристав послал туда пеших и конных городовых.
Как только гроб с телом Федьки внесли в ворота и за ним прошли первые ряды провожающих, конные полицейские тронулись наперерез остальным, загораживая проход.
— Назад!.. Осади!.. — кричали и свистели они, туго натянутыми поводьями задирали лошадям головы, поднимали их на дыбы — пугали людей. Всполошились калеки и нищие, лепившиеся у ворот. Шарахнулись в сторону горожане, собравшиеся поглазеть на похороны убитого парня. Завопили ребятишки, цепляясь за матерей.
— Не расходись!.. Все — на кладбище! — призывным голосом громко выкрикнул кто-то из рядов, оттесняемых полицейскими.
— Посторонись, дядя, — взял под уздцы лошадь один из турушинцев.
— Не прикасайся к казенной животине, — замахнулся на него городовой. — Добром расходитесь! — натужно кричал он.
Конные напирали, и, пропуская их, за ними снова смыкалась взбудораженная толпа. Но пройти на кладбище было нельзя. У ворот с обнаженными шашками стояли пешие городовые.
— Через стенку, ребята, махнем! — отбежав от дороги, звал людей за собой деповский слесарь.
И люди побежали в разные стороны от ворот вдоль кладбищенской стены. Она была невысока, в рост человека. Одни пригибались, другие вскакивали к ним на спины, на плечи и, цепляясь за кирпичи, поднимались наверх.
Конные метнулись за ними, но люди увертывались, врассыпную бежали дальше, скрывались за поворотом стены, и за всеми городовые угнаться не могли. В некоторых местах стена была выщерблена: кирпичи с нее пошли на укрепление могил, чтобы не осыпалась земля. В таких местах не составляло большого труда перемахнуть на ту сторону. Но кое-кого конные настигали и оставляли им на память рубцы от плеток. Пытаться ловить людей на самом кладбище было бесполезно, это городовые понимали. Конным больше нечего было делать, и они поскакали в город, а пешие все же решили понаблюдать за порядком.
По кладбищу живо пронесся слух, что у рабочих произошла стычка с полицией. Многие горожане, пришедшие помянуть своих родичей, покинули их могилы, чтобы посмотреть на похороны парня, из-за которого произошел такой переполох.
Со всех сторон сходились к его могиле проникшие на кладбище рабочие и просто любопытные. Самые заядлые любители похорон не могли припомнить такого множества людей, пожелавших проводить ничем не приметного мертвеца. Мало ли разных убитых хоронили тут! Позапрошлым годом буфетчик из «Мадрида» жену и тещу зарезал, — и то не в пример меньше народу было, а тут и случай-то совсем не диковинный. Подумаешь — лошадь парня убила, — ничего уж такого особенного в этом нет, а ему, лаптежнику, вон какую почесть оказывают! Надо поближе пробраться да посмотреть.
Отец Анкудин помахивал кадилом, раздувая тлеющие в нем угольки.
Открытый гроб стоял на бугре свежевырытой глинистой темно-бурой земли. Прощались с Федькой голубое небо и яркое солнце; налетевший ветерок в последний раз шевельнул его светлые волосы. Кадильным дымом опахнуло лицо мертвеца.
— Во блаженном успении вечный покой подаждь, господи, новопреставленному рабу твоему Феодору... — начал старенький поп заупокойную панихиду, но его прервал выкрик старика Бодягина:
— В каком блаженном успении, когда убиенный он?! Убиенный!.. Ты таким его богу и представляй. А то ишь чего сказал: во блаженном...
Не отрывая глаз, смотрел Федот Бодягин на сына и, время от времени поправляя попа, подсказывал:
— Убиенный он... Убиенный...
Когда кончилась панихида и двое рабочих хотели накрывать крышкой гроб, Тимофей Воскобойников остановил их. Он поклонился мертвому и сказал:
— Прощай, Федор... Ты своей смертью нашу общую рабочую дружбу сковал. На могиле твоей поклянемся — не допускать измывательства над рабочим людом. Все за одного стоять будем. На силу властей и хозяев — свою рабочую силу выставим, на их козни и ложь — свою рабочую правду. Рабочий народ сумеет постоять за себя, не испугается ни полицейских нагаек, ни хозяйских угроз. Пусть не думают, что нами можно по-всякому помыкать...
Резкий свисток урядника приглушил слова Воскобойникова.
— Замолчать!.. Немедля все прекратить!.. Сидоров, примечай... В серой блузе какой... Задержать!.. — исступленно выкрикивал побагровевший урядник.
Он стоял в отдалении на нижней поперечной плашке массивного дубового креста, торчавшего над чьей-то могилой, одной рукой держался за него, а другой размахивал в воздухе:
— Разойди-ись!..
И, поймав болтавшийся на шнурке свисток, опять пронзительно засвистел.
Завальщик Гаврила Нечуев дернул за руку Воскобойникова, заставив его спуститься с бугра, быстро снял с себя потертый пиджак и накинул ему на плечи.
— Пущай теперь примечают.
Двое других рабочих выдвинулись вперед загородили собой Воскобойникова, а там — еще двое, еще. Не прошло и минуты, как он был уже в гуще толпы.
Полицейские свистели, пробивали себе дорогу локтями, и нелегко им давалось это.
— Где?.. Который?.. Кто говорил?..
На кладбищенской церкви опять лихо затрезвонили молчавшие некоторое время колокола. Они заглушали и стук забиваемых в крышку гроба гвоздей и свистки. Один полицейский, вспотевший и раскрасневшийся, протиснулся к могиле и ошалелыми глазами разыскивал человека в серой блузе. Отец Анкудин посмотрел на него, еще гуще свел свои зеленоватые брови и, рывком сдернув с него фуражку, сунул ее ему в руки. Указывая на свой наперсный крест, строго погрозил пальцем и, дымя кадилом на медленно опускавшийся в могилу гроб, дребезжащим голосом протянул:
— И сотвори ему вечную па-а-мять...
— Вечная па-амять... Вечная па-амять...
Не обращая внимания на полицейского, сначала стоящие поблизости, а за ними и остальные подхватили последние слова отца Анкудина, с которыми Федор Бодягин навсегда уходил от людей.
Под веселый перезвон колоколов закапывали его.
А тем временем, когда полицейские пытались высмотреть человека в серой блузе, в толпе пробирался Алексей
Брагин и то одному, то другому рабочему совал вчетверо сложенные листовки.
— Что это?
— Почитаешь потом.
— А как неграмотный я?..
— Товарищу дашь.
— Эй, парень, нам дай...
— И нам...
Рабочие брали листовки и прятали их — под околыши картузов, под онучи, за пазуху; перемигивались между собой и сговаривались не расходиться с кладбища, чтобы почитать где-нибудь тут в укромном месте.
— Сам-то с дятловского? — спрашивали Алексея турушинцы.
— С дятловского, — отвечал он.
А дятловские думали, что он со стекольного либо с железной дороги.
— Антон, слышь?.. Деповский парень тайные листки раздает, — шептал один другому. — Расстараться бы нам достать.
Люди понимали, что на всех листовок не хватит, и группами примыкали к тем, кто их получил.
У Алексея оставалась одна листовка, и он протянул ее старику.
— Возьми, отец, на память себе. Тут и про твоего Федора сказано.
— Грамотка? — недоуменно посмотрел Федот и виновато помялся. — Темный я, необученный.
— Попросишь кого-нибудь, почитают. Только надежным людям давай.
Спрятал Федот Бодягин эту грамотку на груди и тронулся дальше в путь.
Оживленно было у кладбищенских поселенцев, много гостей пришло к ним и в этот, второй, день пасхи.
— Нет ничего приятней, как гулять по кладбищу. Как вы находите, Клавочка? — говорил филимоновский приказчик дочери трактирщика Шибакова.
— Конечно, если интересные надписи попадаются. Вон там стихами сложено. Пойдемте посмотрим, Яша.
И, держа Яшу за руку, перескакивает Клавочка через вросшие в землю безымянные холмики, упирается грудью в ограду и, щуря глаза, старается прочитать, что написано на дощечке, прикрепленной к кресту.
— А я считаю, что когда ежели с вами, то в этом особенная приятность, — шепчет приказчик, губами касаясь ее уха, и, чтобы Клавочке удобнее было стоять, придерживает ее за талию, слегка прижимая к себе.
А Клавочка, будто не замечая ничего, увлечена чтением стихотворной надписи:
Безутешно наше горе,
Ты ушел от нас, Григорий...
И тогда рука Яши смелее подбирается к ее груди...
— Да... Да, душа-человек Селиверстыч был. Доброты непомерной... А уж выпито с ним!.. — расположились приятели у могилы своего друга и чокнулись стаканчиками.
— Надо и ему стаканчик оставить. Дороже такого помина ничего для Селиверстыча быть не может. Пущай возрадуется его душенька.
И добросердый друг покойного Селиверстыча поставил в изголовье могилы доверху налитый стаканчик. А на закуску — кружочек колбаски и половинку соленого огурца.
Какой-то бабе вздумалось поголосить с набором складно сложенных причитаний, но ее остановили:
— Не омрачай, тетка, светлого дня. У покойников тоже праздник, а ты выть затеялась.
На многих лицах если и грусть, то тихая, скрытая, созвучная с умиленной душой.
В дальних уголках, в стороне от прогуливающихся и поминающих, то в одном, то в другом месте задерживались группы рабочих.
Сосредоточенны лица людей, внимательно прислушивающихся к тому, что читает им полушепотом человек.
«Товарищи рабочие! Тяжела ваша жизнь, а облегченья ей нет. С каждым днем все сильнее угнетает хозяин. Обманом людей вел свою жизнь купец Дятлов и обманом продолжает ее как заводчик. Многое он вам обещал, корча из себя благодетеля, а на деле пользовался вашей беззащитностью и беспомощностью. Вместо денег — талоны в лутохинскую лавку, где все дороже и хуже, чем у других, штрафы, сниженные расценки, глумление над человеческой личностью, издевательства — вот все его «благодеяния». В последний раз он придумал брать неустойку с рабочих, хотя срок договора не истек и они согласны были работать до его окончания. Для устрашения рабочих он вызвал стражников и полицию, которая во всем держит его сторону. Не так давно вы хоронили вагранщика Захара Макеева и его дочь, погибшую тоже по вине Дятлова, а теперь на заводе новая жертва. Молодого рабочего Федора Бодягина увезли в больницу с проломленной головой, а его отца Дятлов ограбил на глазах у всех, не выдав заработанные деньги.
Доколе же, товарищи, можно еще вам терпеть? Не верьте заводчику. Обещая увеличить заработок, он снова обманет вас, накладывая на каждого штрафы, а поэтому требуйте их отмены и выплаты заработанных денег наличными, а не талонами. Требуйте полной отмены сверхурочной отработки. Держитесь дружнее, — в сплоченности залог вашей победы. Ни просьбами, ни мольбами вам не добиться улучшения своей жизни. Для этого нужна борьба. Дятлов — паук, кровопийца, ваш враг. Сейчас наступает весна, и он боится, что многие рабочие уйдут с его завода. Пользуйтесь этим, товарищи, и предъявляйте ему свои требования. Он набрал заказов на десятки тысяч рублей, и ему нужна ваша рабочая сила, но не продавайте ее за гроши. Бастуйте, если он будет упорствовать. Вас поддержат рабочие стекольного завода и железной дороги, и если все рабочие будут крепко стоять друг за друга, то тогда не страшна никакая полиция. Всех не засадят в кутузку. Смелее действуйте. Бросайте бесстрашно вызов кровопийце-заводчику. Придет время, и рухнет власть капитала вместе с полицией, которая оберегает его, и вместе с самим царем, этим главным жандармом России. Долой самодержавие, долой богачей-палачей. Долой угнетателей!»
Ничего нового не говорилось в листке, и то, о чем сказано в нем, было испытано всеми, но каждый, как в пропасть, заглянул в свою жизнь.
— Все, как есть...
— Конечно, обманом живет. На него, как на вешний лед, можно надеяться: ступишь — да и провалишься.
— А это правильно: самое время нам сейчас свои пунхты поставить ему. Исполняй, и без никаких, не то работать не станем.
— Знают люди, про что написать. Все им досконально известно.
— Какой парень листок подавал — из них, значит?..
— Только это уж через край, — с укором покачивали головой некоторые из степенных рабочих. — По чашкам бей, а самовар не тронь. И полиция и хозяин все это так, а царь, как там ни говори, — помазанник божий. А они до него добираются.
— А что — царь? Чего он тебе дал такого? Нужду одну. Царь, царь... И про Захара Макеева вспомнили правильно и про Бодягиных вот... На хозяине кровь их лежит. Он их убивец.
— Не одного Федота ограбил...
— Листок-то, ребята, куда девать?
— Сохранить надо.
— А как попадешься с им?..
— Давай мне. Я Артамону Ухловскому покажу да еще кому из ребят... В нем, в листке в этом, заряд вложен. Глядишь, и пальнет.
— Тимофей Воскобойников тоже... Слыхал, как сказанул?
— Тимофей — он бесстрашный. Жалко только, что досказать ему не дали... И тут, видишь, полиция. С ней родись, с ней помри... На кладбищу людей не пускали. Где видано?
Старик Федот Бодягин шел в это время по городу. Надо было пройти ему с одного конца на другой, чтобы добраться до заставы, откуда вел большак на Карпели.
Без шапки, которую потерял еще на заводском дворе, когда вырывался из рук стражника, в старом, прожженном и затертом армяке, подпоясанном мочальным обрывком, в разбитых лаптях, шел он и думал, как появится на пороге своей хаты и что, какими словами скажет старухе... А может, потаить от нее, сказать, что Федька остался на заработки?.. Другие мужики расскажут, которые тоже с завода ушли... Да и как от матери скрыть такое... Все равно узнает...
Листок за пазухой, грамотка... Про Федьку сказано в ней... А что сказано?.. Не узнал у парня, который дал, и парень не пояснил ничего... Грамотным дать почитать... А кто в Карпелях грамотный? В волостном правлении писаря, поп да дьякон?.. Которые из мужиков мало-мальски в буковках разбираются — все на заработках, на стороне.
Не терпелось Федоту узнать, что такое говорилось в листке про Федора. До Карпелей еще идти да идти, — тридцать верст до них, и вернее всего попросить какого-нибудь грамотея здесь, в городе.
А грамотей — вот он: около дома сидит пожилой человек в очках и читает газету.
— Дозвольте к вашей милости обратиться... — поклонился ему старик.
Сидевший с газетой человек глянул на него поверх очков и, тряхнув газетой, недовольно проворчал:
— Сколько вас, братец мой, ходит и ходит... Вчера весь день подавали, сегодня...
— Я, господин, не про милостыню... Прочитать попросить... — старик достал листок из-за пазухи.
— Что это?
— Про Федора будто сказано...
Господин взял брезгливо листок, прочитал.
— Это что же такое?.. Кто же это посмел?.. — шевелились у него за скулами желваки, и лицо покрывалось красными пятнами. — Как же мог осмелиться ты?.. — приподнявшись и глядя на Федота Бодягина негодующими глазами, подступал он к нему, потрясая листком в воздухе. И, быстро обернувшись к калитке, крикнул:— Савелий, скорей сюда!
Федот Бодягин стоял, ничего не понимая, и удивленно глядел на разгневанного господина. Из калитки выскочил рослый плечистый мужик.
— В полицию этого. Вместе пойдем.
Мужик сгреб Федота за шиворот.
— Постой... погоди... Господин хороший, да нешто я...
— Иди, иди знай... Поговоришь там потом...
В полиции вместе с дежурными городовыми был помощник пристава.
— Вот, полюбуйтесь на этакий экземпляр, — указывая на приведенного старика, сказал судья Аристарх Пантелеич. — Прокламации разносит мерзавец! — и протянул помощнику пристава листовку.
— Господин хороший, чего там про Федора сказано?..
— Ты не придуривайся... Ишь, каким простачком прикидывается! Тебе тут покажут Федора, век помнить будешь.
— Да ведь я вас просил...
— Молчать! — топнул ногой помощник пристава и кивнул городовым:—Запереть.
Гулко щелкнул замок в обитой железом двери. Федот Бодягин недоуменно оглядывал узкую, слабо освещенную камеру с крохотным оконцем почти под самым потолком. Оно было забрано толстыми железными прутьями.
«Про Федора-то чего написано?.. Дознаться бы как?..»
Он тут же у двери сел на пол, прислонившись спиной к кирпичной стене, и прикрыл глаза. А в голове гул, колокольный звон... Молоток стучит, заколачивая гробовую крышку. А под ней Федор, Федька лежит...