Губернская судебная палата вынесла Алексею Брагину двенадцатилетний каторжный приговор. Его судили вместе с Агутиным, которого приговорили тоже к двенадцати годам каторги, и с Прохором Тишиным, получившим четыре года тюрьмы.

Алексея обвинили в организации бунта заводских рабочих; Агутину, как его пособнику, присчитали, кроме того, подозрительную смерть купца Кузьмы Нилыча Дятлова и неуважительное отношение к его наследнику заводчику Дятлову. Прохора — в противозаконном выступлении, нарушившем общественный порядок.

Агутин и Брагин отказались на суде признать Тишина своим знакомым, и он отказался признать их. Все трое назначались к отправке в Сибирь.

Прошел суд. В статейном списке был указан каторжный номер Алексея. В сопровождении надзирателя и солдата его провели через два дня на осмотр врачебной комиссии, где приказали раздеться донага, описали приметы и убедились в пригодности для длительного путешествия к месту отбывания каторги. Повели в подвальный этаж, где находилась баня. Там, в раздевалке, около парикмахера, солдата-самоучки, и кузнеца уже стояла группа арестантов. Алексея коротко остригли. Надзиратель приказал переодеться, выбросив из кучи арестантского одеяния армяк, халат, коты, пару портянок, подштанники, штаны, рубаху, бескозырку и мешок для вещей. Коротко пояснил, как следует надевать и носить «поджильники» и подкандальники, чтобы кольцо кандалов не било ногу.

У маленькой наковальни сидел кузнец и курил. Пришел один из надзирателей, тяжело неся на спине тюк оков. С шумом сбросил их на каменный пол. На ржавое старое железо кандалов набросились уголовные арестанты, и началась странная, непонятная Алексею борьба — борьба за оковы. Но, глядя на посмеивающихся надзирателей, прислушиваясь к отдельным выкрикам арестантов, копошащихся у груды железа, Алексей понял их торопливость. Каждый хотел добыть себе более легкие кандалы. На полу осталась одна пара. Алексей поднял ее. Находящийся в помещении десяток арестантов был обеспечен оковами. Придет новый десяток, надзиратель внесет новый тюк кандалов, и новый клубок человеческих тел будет вырывать друг у друга ржавые холодные цепи.

Кузнец не спеша, попыхивая трубкой, ударом молотка расплющивал заклепки, отталкивал арестантов одного за другим. Очередь дошла до Алексея. Он поставил ногу на наковальню; показалось, что быстро поднятый кузнецом молоток сорвется и ударит по ноге.

— Давай, подходи, — выкрикивал кузнец следующего.

Из одиночки Алексея перевели в общую камеру, где вместе с политическими были уголовные. Думал, что встретит здесь Прохора и Агутина, но они были в другой камере.

— Ежель будешь носить кандалы на своих подкандальниках, а не на казенных, то кандалы скоро скинешь совсем. Слушай меня, — говорил каторжанин. — Эта примета верная. Расстарайся добыть себе собственные.

Перед отправкой партии осужденных родственникам разрешалось свидание с ними. В помещении для свиданий, перегороженном посредине двумя рядами железных решеток, с утра собралась толпа посетителей. За столом у окна со списками осужденных сидел помощник начальника тюрьмы, и к нему один за другим подходили люди, взволнованные предстоящей встречей со своими близкими.

— К Руськову Антипу...

— К Руськову... — водил помощник начальника пальцем по спискам и отмечал фамилию арестанта синим карандашом.

— Кем ему доводитесь?

— Матерью, милый... матерью.

— Вы к кому?

— К Брагину Алексею.

— Кто будете?

— Невеста его.

— К Прохору Тишину...

— Кто?

— Невеста...

— Ишь ты как! Невесты пошли, — усмехнувшись крутнул головой помощник начальника. — Теперь, значит, вся задержка за свадьбой... Ты к кому, дед?

— К Ерикееву Афанасию... Дядя евонный. Родный Дядя...

Когда были опрошены все, помощник начальника тюрьмы переписал на отдельный лист вызываемых на свидание арестантов, и старший надзиратель пошел по камерам.

Выкрикнул он Брагина, и Алексей подумал, что его ожидает Варя.

— Тишин Прохор! На свиданье с невестой, — перейдя в следующую камеру, выкрикнул надзиратель.

«С невестой?..» — удивился Прохор и решил, что ослышался. Может, и вызывают-то не его.

— Эх, невеста без места... Еще не отказалась, гляди, пришла, — сказал кривой на один глаз конокрад.

Поддерживая кандальные цепи, перегоняя друг друга, арестанты спешили на свидание. С одной и с другой стороны облепили люди железные прутья решеток, шумели, махали руками, жадно всматривались в лица, разыскивая своих.

— Тут я, тут... Вот она я, Артамон, вот я где... — кричала какая-то баба, размахивая сорванным с головы платком.

— Власий!.. Влас!..

Слепой старик с мальчиком-поводырем натыкался на спины людей и хрипло выкрикивал:

— Голос, Анисим, подай... Громчей голос... — и старался прислушаться к нарастающему гвалту и шуму, уловить в нем голос своего Анисима.

Каждый старался перекричать соседей, донести свои слова за двойную решетку, напрягая слух, переспрашивая:

— Какую прошенью?.. Кому?..

— Филя... Филюшка... Родный ты мой... Кровиночка ты моя...

— Да погоди ты выть! Затем, что ль, пришла сюда?!

— Голос громчей, Анисим, подай... — просил слепой старик.

— Брагин!.. Алексей Брагин!..

— Тишин!.. Тишин!..

— Тише-тише, а сама над ухом орет... — раздраженно повернулся к девушке седой старик и бесцеремонно оттолкнул ее локтем.

— Ульяна в том месяце погорела... тетка Ульяна... Слышь, говорю?.. Пожар был... К нам жить перешла...

— Я — Брагин! Тут!.. — кричал Алексей, стоя у другого конца решетки. — Варя, ты?..

Для свидания отведено пятнадцать минут, и большая часть этого времени уходила на то, чтобы арестанты и посетители могли кое-как разобраться. Их разделял протянувшийся через все помещение саженной ширины проход, в концах которого стояли надзиратели, следя, чтобы арестантам не было что-нибудь переброшено.

— Ты ей, суке, скажи: ворочусь — все равно убью. Пущай лучше не дождамшись меня помрет... — уткнув лицо между толстыми железными прутьями, исступленно кричал стоявший справа от Алексея арестант какой-то старухе.

— Какой ему долг?.. Гурьян, мол, с Сибири пришлет, — зло кричал арестант слева.

— Брагин?.. Где Брагин?..

Алексей искал глазами Варю, а к нему протискивалась какая-то неизвестная девушка.

— Я Брагин... Я...

Схватившись обеими руками за прутья решетки, девушка впилась в него глазами.

— Здравствуйте, Алексей... Я — Лена... Ле-на... Федор Павлович и Вера Трофимовна просили поклон передать.

— Что?..

— Поклон... Федор Павлович...

— Понимаю, понимаю, — кивнул Алексей. — Спасибо вам...

— Дело идет у них... Идет! — выкрикивала девушка.

— Все долги, скажи, квиты теперь. Вот ему что... — просунул арестант кулак между прутьями и погрозил им.

А в ответ ему с той стороны доносился визгливый женский голос:

— Самовар описали... Самовар и сундук...

Звякали кандалы, кто-то захлебывался слезами, плача навзрыд.

— Тишин!.. Прохор!..

— Я Тишин!..

Прохор увидел свою «невесту».

— Меня Натальей зовут...

Раскрасневшаяся русоволосая девушка с голубыми глазами одной рукой держалась за решетку, а другой перебирала перекинутый через плечо конец растрепавшейся косы.

— Я пришла... Проводить вас пришла... Вместе с Леной, с подругой мы... — наполовину слышал, наполовину угадывал Прохор ее слова.

«Наталья... Наташа... — смотрел он на нее. — На Аришу Макееву похожа, хоть у той были волосы темные...»

— Вам очень трудно?.. — напрягая голос, спрашивала Наталья.

— Ничего... Как-нибудь... Спасибо вам, — отвечал Прохор.

Надзиратель звякнул колокольчиком и направился по проходу между решетками.

— Свидание кончилось!.. Расходись!..

— Наташа... Наташа!.. — втиснул Прохор лицо между железными прутьями. — Я вас буду помнить... всю жизнь.

— Расходись!.. — кричали надзиратели, отгоняя арестантов.

А слепой старик все еще просил:

— Анисим... Ты мне голос подай...

Оттесняемые надзирателями Прохор и Алексей увидели друг друга. Проталкиваясь среди других арестантов, они встретились в тюремном коридоре, и Прохор обеими руками крепко сжал руку Брагина.

— Встретились, Алексей... Наконец-то... Мы с Матвеичем все время думаем о тебе...

— Вместе вы? — обрадовался встрече с Прохором Алексей.

— Вместе. Сразу после суда в общую камеру поместили. И на нарах с ним рядом.

— Держится старик?

— Держимся, — за Агутина и за себя ответил Прохор. — Ты — как?..

— И я — тоже, — улыбнулся Алексей.

Прохор и Алексей хотели задержаться еще хоть на минуту, пропуская впереди себя возвращавшихся со свидания арестантов, но надзиратели подгоняли их строгими окриками. Придется ли встретиться когда-нибудь снова? И — когда?

— Праздник нынче у нас с Матвеичем будет. Расскажу ему, как тебя увидал, — взволнованно говорил Прохор, и Алексей отвечал ему крепким рукопожатием, благодарный за эти слова.

— Держись, Проша, — крикнул ему на прощание.

— Ага, — отозвался Прохор.

Праздник... Агутин сидел на нарах и улыбался, слушая рассказ Прохора о его встрече с «невестой» и с Алексеем.

— По виду-то он какой? Не надломился в тюрьме?

— Нет, такой же, как был.

— Ну, а это — самое главное... Значит, увидал ты его, и... — снова и снова готов был слушать Агутин, и Прохор снова рассказывал ему о своей встрече с Брагиным.

Через два дня партию арестантов, в которой было около двухсот человек, провели ночью по затихшим улицам города, разместили по арестантским вагонам и повезли в другой город, в другую пересыльную тюрьму.

ПРИИДИТЕ КО МНЕ ВСЕ СТРАЖДУЩИЕ

И ОБРЕМЕННЫЕ

И АЗ УПОКОЮ ВЫ

В здании тюрьмы была церковь. Три года назад сумасшедший церковный звонарь облил керосином деревянный иконостас и поджег. Изнутри церковь выгорела, рухнула башенка колокольни с позолоченным крестом. Только высеченные в камне стены закопченные буквы, призывающие страждущих и обремененных, оставались над входом. Церковь восстанавливать не стали, а отремонтированное помещение приспособили под новые камеры.

На рассвете к тюремным воротам, под «гостеприимный» кров, тянулась очередная партия страждущих покоя и отдыха, обремененных усталостью, кандалами и болезнями. От вокзала, находившегося в пяти верстах от тюрьмы, серой бесформенной массой, с мешками за плечами двигались арестанты. Прохожие останавливались, молчаливо провожая глазами вереницу кандальников. Старухи усердно крестились, шептали молитвы, вздыхали. Моросил дождь — мелкий, холодный, словно уже наступила осень.

Сырой, серый, забитый крупным булыжником, будто черепами людей, двор тюрьмы. Группами в десять человек выкликают арестантов, и они проходят в контору. Оставшиеся во дворе топчутся на месте, согревают дыханием руки. Разносится гул голосов.

— Стой жди теперь на погоде...

— Часа два пройдет...

— Может, и три. Зараньше не управятся.

— Мерзнете небось? — спросил теснившихся в передних рядах начальник конвойной команды.

— Прохладец есть, ваше благородье.

— Зимой холодней будет.

— Зимой будет, верно...

— Седых Иван... Эйко Трофим... Не галдеть, ну!.. Ершов Никанор... — выкрикивал начальник. — Киркин Пантелей... Чубров Савелий... Нечуев Гаврил...

«Чубров и Нечуев тут... Они-то за что? — удивился Прохор. — Неужто за то, что с Дятловым в цеху тогда говорили?..»

Чуброва и Нечуева без суда и следствия ссылали на три года в Олонецкую губернию под административный надзор. Единственно, что они смогли узнать, — это о подозрении их в поджоге лавки купца Лутохина, хотя они были и не причастны к этому.

Прохор прислушивался к фамилиям выкликаемых арестантов, ждал, когда назовут Брагина, — с этой партией он или нет?

Их разделяло несколько рядов, но даже встретиться взглядами они не могли.

В следующем десятке был вызван Федот Бодягин.

«И Бодягин тут...»

И Бодягин. За распространение противозаконных листовок его приговорили к восьми годам каторги.

Еще выкликнули десяток, еще. Стоявший в задних рядах Алексей услышал, что вызывали Тишина и Агутина. Поднявшись на носки, он старался увидеть их из-за голов стоявших впереди арестантов, и ему показалось, что разглядел Михаила Матвеича. Агутин и Прохор попали в один десяток.

«Опять вместе в камере будут. К ним бы попасть», — думал Алексей.

Конвойный начальник повел очередной десяток в контору, и Прохору с Агутиным так и не пришлось узнать, в этой ли партии Алексей.

— Корнаков Евстигней... Юрлов Денис... Брагин Алексей... — выкрикивали новый десяток.

Алексей вышел из рядов, встал у входа в контору, присоединившись к вызванным.

— Пошли, — кивнул конвойный начальник, когда был отобран очередной десяток. — Да не лязгай... Придерживай! — крикнул загремевшему кандалами старику с покрасневшими воспаленными глазами.

По каменным истертым плитам прошли в контору. Там арестанты поодиночке подходили к начальнику тюрьмы, принимавшему партию. Когда Алексей подошел к столу, на котором лежали статейные списки, он забыл снять свою бескозырку. Ударом по голове надзиратель сбил ее на пол.

— Форсить, стерва! Зазнался!

— Имя? Отчество? Сколько лет? Женат, холост? Какой губернии? За что осужден? На какой срок? — сыпались вопросы.

Глаза начальника перебегали с лица арестанта на приложенные к статейному списку фотографические снимки. Все в порядке.

— Какие казенные вещи?

— Шапка, халат, армяк, штаны, портянки, коты, рубаха, подштанники, кандалы, подкандальники, мешок.

— Все в наличности?

— Все.

— Не «все», а так точно! Не знаешь, как отвечать?! Проверить!

Начинается обыск.

— Разденься!

Наличие тюремных вещей устанавливается скоро. Тщательно — по карманам, по швам — ищут надзиратели, не запрятал ли арестант тонкой пилки, гвоздя или еще каких-либо предметов, пригодных для побега.

— Раскрой хайло!.. Шире, не разорвешь... Язык высунь... Больше! Клещами, что ль, вытянуть?! — Грязные толстые пальцы надзирателя шарят по деснам, под языком. — Присядь! Подними ногу! Так.

Внимательно осматривают кандалы — не подменены ли глухие заклепки заклепками на винтах.

— Оброс, сукин сын! Громов, ножницы!

И тупыми канцелярскими ножницами начинают стричь волосы, то кулаком наклоняя голову, то ударом в подбородок запрокидывая ее. Ножницы заедают, выдергивая клочья волос.

— Но, заморщился... Я те такого перцу пущу... сволочь вшивая... Одевайсь!

Опрошенная, обысканная группа в десять человек стоит в ожидании. Начальник конвойной команды вышел во двор вызывать следующих. Начальник тюрьмы отдает старшему надзирателю распоряжение:

— Веди. В шестую церковную.

— Слушаюсь, вашескородие. Марш за мной!

Шествие замыкают два надзирателя, побрякивая винтовками. Один из них ударил арестанта по шее, и Алексей невольно приподнял воротник халата. Шли полутемными коридорами. В одном месте Алексей споткнулся, и надзиратель толкнул его между лопаток прикладом. Алексей упал, ударившись лицом о каменный пол.

— Ну, черт!.. Подыхать вздумал? Кляча!.. — рявкнул надзиратель над ухом.

Камера большая, с двухъярусными нарами по стенам. Она уже была почти вся заполнена. С нар свешивались мокрые портянки, халаты. Находившиеся здесь арестанты с любопытством осматривали новичков. Стоял гомон и лязг кандалов. Алексей устроился недалеко от окна, рядом со стариком каторжанином-вечником. По другую сторону на нарах копошился горбун, мальчик лет шестнадцати.

— Сказывают, дольше недели тут не пробудем, — заговорил старик. — Сибирская партия подбирается. Отдохнем маленько, вшей казенных покормим — и снова в путь.

Алексей молча разделся. На подбородке и на лбу запеклась кровь. Ссадины больно ныли.

— Причастили? — поинтересовался старик.

Алексею хотелось скорее лечь и заснуть, а старику было скучно. Он повернулся к Алексею и неторопливо говорил:

— Здесь, в Расее, смотрю, еще милость. А вот как попадешь ежель к нам, на остров на Соколиный...

— Куда? — переспросил Алексей.

— На Соколиный... Сахалиным его еще прозывают... Я смотрю, и Орловская, и Бутырки взять, — только морды умеют увечить, а такого особого пристрастия нет... А у нас там Лепешкин был... У-ух, продумной человек! На весь Зерентуй, Акатуй, на всю Сибирь и на весь Соколиный славился. Страсть любил он пороть, но только по-своему. И никого подручных у него для этого дела в помине не было. Все — сам. Ну, и лихо же было, кто на «кобылку» к нему попадал. Я разок удосужился. Засучит рукава, чуть не до смерти засечет особо паренными розгами. И все — сам. А потом в лазарет отправит — из своих рук кормить начнет да ухаживать, как отец родной. Любил так... Теперь покойником он. Пошел раз на кухню розги парить, а его арестанты в котле со щами сварили. Прямо в мундире и в сапогах.

— А ты кто сам? — спросил старика Алексей.

— Обратник.

— Назад на каторгу?

— Назад приказали. Два месяца, почитай, в Расее побыл, хватит с меня. Сказывают, теперь хорошо закатают. По прибытии к стене прикуют. Сулят так.

— А за что попал?

— По сомнению в убийствах.

— Как же попался опять?

— Попасться не хитрость, а вот ты спроси, как убежал! Это ладнее будет.

— Ну, а убежал как?

— А как убежал — хитро было сделано. Мы в разрезе работали, с приятелем. Дырка-то у нас, куда сунуться, зараньше была приспособлена. Нас, значит, двое, да двоих «грачей» еще к себе приурочили...

— Каких «грачей»?

— Аль не знаешь?

— Не знаю. В первый раз попал.

— А-а... Ну, так я тебе поясню... «Грачей» взяли — для провианту которых. Подбирали ребят чтоб помоложе и — не кости одни. Один-то успел, стервец, сметить, что на шашлык нам может попасть... Как у нас припасы все вышли — сбежал, а другого успели прирезать... Вот мы, значит... Обед никак?! — на полуслове оборвал старик свой рассказ и быстро соскочил с нар.

Появившийся в камере надзиратель выкрикнул:

— Кто старшой?

Одноглазый, рябой, с остро выпирающими скулами арестант лет сорока пяти подошел к нему.

— Есть такой.

— Отряжай команду свою. Сколько человек у тебя?

— С последними шестьдесят.

— Гони шестерых.

— Обед, верно, — сказал старик, тронув Алексея за ногу. — Подбирай артель, десяток чтоб был. Горбунишка, эй, слышь? — окликнул он горбуна.

Алексей подобрал десяток. Старик и еще пятеро арестантов пошли за обедом. Глаза оставшихся остро заискрились; люди глотали слюну, облизывались в ожидании жидкой тюремной баланды и краюхи непропеченного хлеба. Принесли деревянные ложки в железном бачке и порции хлеба, раздали по рукам. Внесли шесть дымящихся бачков с мутной жидкостью.

— Эх и щи — хоть портки полощи!

Камера притихла. Арестанты молчаливо рассаживались в круг, по десятку на каждый бачок. Ели торопливо, обжигаясь, стараясь не отставать друг от друга.

В бывшей церкви, приспособленной для тюремных камер, были сравнительно чистые стены, большие и высокие окна, выходящие во двор, еще не закоптившийся потолок. Все это отличалось от глухих камер-темниц, оставленных арестантами позади.

Политических, вместе с Алексеем, было семь человек.

Мальчик-горбун, поляк по имени Стась, ссылался в Якутск «за участие в разного рода революционных организациях», как значилось в его статейном списке. Стась был худой, бледный. Остро выпирающий горб, казалось, тяжело давил его при переходах. В сильные сибирские морозы предстояло горбуну переходить от этапа к этапу, и многие смотрели на него, как на обреченного. Но, вопреки своему статейному списку, Стась вовсе не был «политиком». Он сам не знал, за какую вину его, ученика сапожной мастерской, гнали в Сибирь. Над ним не было никакого суда. Возвращающегося от заказчика, его задержал филер, отправил в полицейский участок, а оттуда перевели в тюрьму. Просидел Стась четыре месяца, не узнав причины ареста. Не знал он ее и теперь. Из тюрьмы — в поезд, из поезда — снова в тюрьму — покорно перебирался он, затерявшись в многолюдных арестантских партиях. В вещевом мешке у него лежала потрепанная, с замызганными листами книжка, с которой он не расставался все время и которую начальство разрешало ему держать. Это был молитвенник с потускневшим, когда-то тиснутым золотом крестом на кожаном переплете. Утром, поднимаясь задолго до поверки, Стась молился, тихо шепча молитвы; молился и вечером, после того как арестанты укладывались спать. Иногда в этих вечерних молитвах у него проходили часы. В чем выражалась его революционная деятельность — Стась не знал, и не знало начальство.

Пятеро других были действительно политическими. Один шел в восьмилетнюю каторгу за «экспроприацию». Был он без работы, без денег, и хотелось ему непременно попасть на маевку, которую проводили рабочие за городом. Пешком было идти туда далеко, а у него болела нога. С конки сразу же высадили, и кондуктор пригрозил сдать городовому за безбилетный проезд. Зайдя в мелочную лавочку и дождавшись, когда покупатели разошлись, он довольно решительно попросил у хозяина денег. Тот дал ему рубль, и в это время в лавочку зашел полицейский. «Экспроприатор» в придачу к рублю вскоре получил еще восьмилетнюю каторгу: при обыске у него нашли листовку, призывавшую рабочих отметить день 1 Мая. Двое других были замешаны в противоправительственной агитации, и один из них оказал при аресте сопротивление, ранив ножом полицейского. Еще двое отбывали тюрьму уже не первый раз, будучи и раньше связанными с рабочими кружками в Москве. Но тогда отделывались недолгим заключением, а на этот раз, арестованные при выходе из дома, где было тайное собрание социал-демократического кружка, они приговорены были к четырехлетней ссылке в Сибирь. У одного раздуло щеку от флюса, и он лежал на нарах, а другой, разговорившись с Алексеем, охотно рассказывал о себе:

— Первое время, после нелегального положения, сесть в тюрьму — как на отдых. Наконец-то, думаешь, вздохнешь облегченно. Ни один подлец тебя не арестует теперь, по пятам не будет ходить, ни о чем не думаешь, все бесплатное — и квартира, и отопление, и освещение, и еда. В неделю какую-нибудь от баланды и то растолстеешь. А потом начинается... Особенно если дело к весне. И засосет тут тебя. Ругаться с надзирателями начинаешь, в карцер лезть, скандалить всячески... В окошко на небо глянешь — и замутит всего... В этот раз, думаю, убегу, — тихо сказал он.

— С дороги? — спросил Алексей.

— Не знаю еще. Но готовиться буду. Вот как подальше пройдем... Давай за компанию. Нам, наверно, вместе придется идти.

— Давай, — согласился Алексей.

— Заметано, есть.

Его звали Денисом Юрловым. Разговоры с ним прибавляли Алексею силы, давали возможность легче переносить тюремные дни. Юрлов говорил:

— Не одно поколение будет завидовать нам. Мы сами, увидишь еще, выпьем за гибель наших тюремщиков. Был я в Орловском централе, так там меня кулаками — ух, как здорово агитировали... Хорошую школу прошел. Окреп с того раза по-настоящему, и уж теперь я в революционную работу вошел навсегда. — И, ближе придвинувшись к Алексею, делился с ним своими планами: — Если удастся убежать, будем с тобой к Нижнему пробираться. Там у меня в Сормове на заводе брательник, Андрей Юрлов. Он нам и подложные паспорта сумеет достать, и на завод работать устроит. Не робь, парень, у нас все еще впереди, — обнадеживал Алексея Юрлов.

— А я и не собираюсь робеть, — отвечал Алексей.

Вечер. Посреди камеры высоко под потолком горит керосиновая лампа. Густой синью затянуты окна. Огромные тени каторжан, ломаясь и наползая одна на другую, скользят по нарам, по стенам. Глухо гудят голоса, позвякивают кандалы. Сидя на нарах и прикрыв глаза, хорошо, с чувством поет кандальник. Его песня холодит душу, вызывает тоску.

Голова ль моя, головушка, Голова ль моя кудрявая, Отчего, моя головушка, заболела? Али я тебя, головушка, Не расчесывал, родимая, Кудри русые, шелковые Аль не встряхивал? Аль кручина — змея лютая — Грызет-точит тебя, буйную? Не сбылися ль твои думушки разудалые? Не томись, моя головушка, Не кручинь себя, сердечная, Как вернем мы свою волюшку — Разгуляемся!..

— Чалдон, черт желторотый!..

— Свой кулак, своя голова да фарт на придачу, — вот те и жизнь тогда.

— Эх, дал бы господь здоровья глазонькам, а там — от всего отморгаемся, — слышит Алексей разговор арестантов.

Он сидит на нарах, накрывшись халатом, обхватив руками колени, и думает. Много дум у него. Как там теперь Симбирцевы, что делают? Будет когда-нибудь еще встреча с ними или нет? Что ждет впереди?

— На поверку-у!.. Станови-ись!

Выстроившихся в две шеренги арестантов начинают пересчитывать двое надзирателей. Один тычет арестанта пальцем в грудь, другой в спину — одновременно. И оба считают вслух.

Пропели молитву. Приходит ночь. Кто-то бредит, кто-то стонет во сне. Стась стоит на коленях и молится. Тихо перезванивают его кандалы. В камере трудно дышать. Переполненная огромная параша душит зловонием.

— Митрошка... Да помоги ты ему, конопатый!.. Ослаб мальчонка, не справится...

Спящий арестант взмахивает рукой, словно старается разорвать свой сон. Тревожно и беспокойно спит камера. Давят цепи, давит душный спертый воздух. Но вон чему-то во сне улыбается молодой мужик, идущий в Нерчинские рудники за поджог мельника. Что видит он? Волю? Деревенский простор лугов, косогоры, летящих в голубизне неба птиц?.. Сны, в которых видятся родные места, особенно тяготят потом арестантов.

— Ложись спать, Стась, береги силы, — говорит Алексей горбуну, укутываясь халатом.

А Стась все еще продолжает молиться, держа в руке свою книжицу.

— Ты как смеешь буянить?!

— Я не буяню, господин смотритель.

— А как ты обращаешься с надзирателем?! Он тебе кто, начальник или нет? Как ты смеешь указывать ему? Тебя еще не учили, да? Так я выучу, до самой смерти у меня не забудешь... Ты каторжник, ка-тор-жник! Заруби это себе на носу. Здесь нет ни уголовных, ни политических, а есть одна каторжная сволочь. Понял? И никакого различия быть не может. Надзиратель может заставить тебя делать все, что ему угодно, и ты во всем должен повиноваться, относиться к нему с полным уважением и почтением. Понятно это тебе? Он может тебя последними словами назвать, потому что ты этого заслужил. Если еще раз, — затряс тюремный смотритель кулаком, — если еще услышу, что ты... Всю шкуру спущу! С голым мясом в Сибирь пойдешь. У меня разговоры короткие: раз-раз — и готово... Тоже, туда же... Политик он!.. — усмехнулся смотритель. Верхняя губа его вздрагивала, и на ней топорщились рыжеватые усы. — Ты не человек, а самая распоследняя сволочь, понятно это тебе?.. Понятно, я спрашиваю?.. Я вот поставлю перед тобой полено и скажу — кланяйся, повинуйся ему, и ты должен повиноваться. — Смотритель злился, выкрикивал: — А ослушаешься — чулком шкуру спущу... Чего молчишь словно пень?

Алексей молчал.

— У тебя что, язык присох?!

— До тех пор не отвечу, пока вы по-человечески не будете со мной разговаривать.

— Ах, ты так... Ребята! — крикнул смотритель надзирателям. — А ну, покажите ему разговор!

Подскочили двое, схватили Алексея за руки. Третий, подойдя не спеша, пристально посмотрел ему в глаза, медленно засучил рукав и, размахнувшись, ударил по лицу и сам крякнул.

— Еще, вашскородие?

— Вали, вали, разукрашивай.

Надзиратель замахнулся и ударил снова. Алексей вырывался, но четыре руки крепко держали его.

— Тпрру... Тпрру, коняшка... — усмехнулся смотритель. — С норовом, никак?

— С норовом, вашскородье.

— А ты ему, Нефед, позвони, — подсказал смотритель, — пускай послушает.

Один из надзирателей, державший Алексея, откинулся назад, чтобы не помешать, а названный Нефедом сплюнул в руку и ударил Алексея в ухо.

— Ну, как? Звенит? — спросил смотритель. — Хватит пока. Узнаем сейчас... Слышал ты такой разговор? Или другим ухом послушаешь? — подошел он к Алексею. — Молчишь?

Алексей молчал.

— Ну вот, — удовлетворенно сказал смотритель, — а теперь и на покой можно. Посидишь да подумаешь, кто ты есть... В этот, что рядом с кладовой, — кивнул он надзирателям.

Держа арестанта за руки и за шиворот, они протащили его по другому коридору и втолкнули в карцер. Алексей ткнулся головой в стену и упал. Рука попала в какую-то лужу.

Свет в карцер не проникал. Алексей пробовал подняться — все тело больно заныло. Саднило и горело лицо; во рту не шевелился распухший язык.

Вспомнил, как все случилось. Утром пришел в камеру надзиратель, чтобы погасить лампу. Сидящего на нарах Алексея он грубо толкнул, проворчав: «Чего бельмы выкатил? Подотри у параши вон...» Алексей отошел, проговорив: «Ты бы воды принес. Пить всем хочется, а остатки, гляди, застоялись», — и указал на бочку. «Я тебе напою, погоди!» — пригрозил, уходя, надзиратель. И минут через двадцать после этого Брагина вызвали в тюремную контору к смотрителю.

Алексей лежал в карцере на каменном холодном и липком полу. Шли минуты, часы. Все еще день или ночь на дворе? В ушах звон, словно лежит он, Алексей, прислонившись к телеграфному столбу, в чистом ветреном поле. Все тело трясло неудержимым ознобом.

Наступление следующего дня он определил по приходу надзирателя принесшего кусок хлеба и кружку воды.

В приоткрытую дверь доносился откуда-то крик избиваемого арестанта, и следом за этим по всей тюрьме пронесся грохот. Это арестанты колотили в двери своих камер, кричали, свистели, поднимали многоголосый, непрерывающийся вой.

Кого били? Уголовного, политического? За что?..

Принятой от надзирателя кружкой Алексей запустил в дверную щель, кружка ударилась о железо, отскочила, загромыхала по каменным плитам пола. Надзиратель ударил Алексея фонарем по голове. Разбилось стекло. Огонек взметнулся и погас. Быстро выскочив из карцера, надзиратель захлопнул за собой дверь.

Прошли еще сутки.

Алексея вывели, и дневной свет ослепил, закружил голову. В окно коридора проникал узкий солнечный луч, голубел кусочек ясного неба. Алексей шел, шатаясь из стороны в сторону, поддерживаемый под руки двумя надзирателями.

— Ты что ж, сукин сын, вздумал фонари казенные колотить? — встретил его смотритель окриком.

Отворилась дверь, и в нее вошел арестант в сопровождении еще одного надзирателя.

— Вот, вашскородье, поговорите с таким.

Смотритель оставил Алексея и шагнул к кандальнику-новичку.

— Ты почему не слушаешься надзирателя?! Почему свой гонор показываешь?.. Тебя посадили — сиди, приказывают идти гулять — гуляй. Что говорят, все должен выполнять беспрекословно. Тебя, негодяя, могут на голове заставить ходить — и ты все равно обязан повиноваться.

— Господин смотритель, у меня нога больная, не могу я гулять.

— А если тебе приказывают?.. Да хошь безногим будь, а я плясать тебя заставить могу. Знаешь ты это?.. Уводи на место политика, — указал смотритель надзирателю на Алексея, — а я с этим займусь... Он еще у нас не учен.

Лающий, но уже неразборчивый крик смотрителя слышался Алексею еще некоторое время, потом смолк. Алексея втолкнули в камеру. Денис Юрлов и старик каторжанин помогли ему забраться на нары. Вялым, потупевшим взглядом смотрел Алексей на склонившихся над ним людей. Их лица расплывались в глазах, пропадали и появлялись вновь. На одну секунду ясно мелькнуло лицо горбуна Стася, а потом тоже исчезло. Что говорили — не слышал. Забытье, тишина.

Старик каторжанин намочил водой край своего халата и старался стереть с опухшего лица Алексея почерневшую, запекшуюся кровь.

Когда Алексей очнулся, первое, во что уперся его взгляд, — это была надпись на стене. Как же не замечал ее раньше? Или она появилась недавно? На стене было написано: «Степан в чахотке. Сообщите отцу на ст. Ряжск, стрелочнику Курбатову». И — немного пониже: «Идем в Нерчинскую, а Никанора с Петром — в Александровский централ».

Алексей облокотился на руку и стал шарить взглядом по исцарапанной и исписанной стене. В одном месте прочел: «Вся наша надежда на рабочих». Подумал: «Надо тоже написать... Чем бы только?.. Ногтем выскрести?.. Написать: «Товарищи, держитесь стойко. Смерть самодержавию. Смерть!»

— Ожил, никак? — посмотрел на него старик каторжанин. И крикнул: — Эй, Денис! Очухался твой политик, ожил.

К Алексею подошел Денис Юрлов.

— Ну, как?.. Здорово они тебя это?..

— А ты привыкай, парень, — обратился к Алексею старик. — Теперь ко всему привыкай. А сробел — пропал. По-нашему так. Однова совсем так убьют.

— Не убьют, выживу, — сказал Алексей. — Они думают, что усмирят. Только злее сделают. Убить — могут, а сломить — никогда.