Ну и памятник же поставил Фома Дятлов на могиле отца!
— Не видал? — спрашивали один другого горожане. — Вчера старуху Горбатову хоронили, посмотрел я... И памятник же, скажу тебе!.. Красота!.. Хоть сейчас ложись под него, помирай... Крест строгий такой из себя, гладкий, а у креста чугунный ангел облокотимшись сидит. И слезы у ангела чугунные, капельками так и застыли. Ангел с крылами, как полагается. Сходи — красота!.. Там народу ходит смотреть!.. Гулянье прямо...
Чугунная плита прикрывала могилу, и на плите выпучивались крупные буквы:
Под сим крестом покоится прах купца 2-й гильдии Кузьмы Нилыча Дятлова, скончавшегося 8 мая 1891 года в 2 часа 35 минут пополуночи.
Жития его было 70 лет, 2 месяца, 18 дней.
Мир праху твоему, дорогой батюшка.
— В пятьсот целковых обошелся, — хвалился Фома.
— Вещь красивая, зря не скажешь.
— Главное, ей веку не будет...
На кладбище действительно было словно гулянье. Каждому хотелось посмотреть на памятник, и горожане завистливо пощелкивали языками. К тому же и погода выдалась как по заказу. Будто вспомнило лето, что обидело оно в этом году землю, не уделило ей ласковых дней, а нещадно палило солнцем да суховеями. К концу октября, после заморозков и первого снега, повеяло вдруг теплом, перепал короткий дождик, и солнце после него пригревало легко, бережно, мягко.
Предоставив горожанам возможность любоваться памятником, Фома Дятлов пошел бродить по кладбищенским дорожкам. Видел бескрестные холмики или торчащие над могилами простые, грубо сколоченные деревянные кресты. Много старых крестов, подгнивших и покосившихся. На крестах набиты дощечки с именами покойников. На одной Фома прочитал: «Под камнем сим лежит Максим...» Дальше было все стерто, и чья-то озорная рука приписала: «Ну и хрен с ним». Только у самой кладбищенской церкви стояло несколько мраморных и чугунных крестов, охранявших вековой покой былых лиц духовного звания и прежних богатых купцов.
А кладбище раскинулось широко.
«Ежели, примерно, из десятка могил — одна с крестом будет... — размышлял Фома. — Могил-то всего — не счесть сколько!.. Здесь да на Федоровском кладбище, на Заречном... А по уезду, по всей губернии... Видимо-невидимо их... Может крест пойти, хорошо пойти может... Судя по теперешним временам, всему торговому делу памятник ставить надо, а капитал на другую стезю переводить... То там, слышно, недавний купец фабрику выстроил, то в другом месте завод поставил... Зорко за жизнью надо следить и заведенными порядками не довольствоваться. Так-то, Фома...» — мысленно разговаривал Дятлов сам с собой.
Живо представлял себе, как в заводскую контору будут поступать заказы на отливку именных крестов и надгробных плит, как при кладбищах будут раскупать готовые изделия дятловского завода, потому что бедны и недолговечны деревянные кресты на могилах, а будущие мертвецы будут ведь оставлять в завещаниях просьбы поставить им прочный, тяжелый крест, отлитый на заводе у Дятлова.
Будет завод дымить в небо, ночами светиться заревом, сыпать быстро гаснущими звездами искр, и огненным хлестким потоком потечет из вагранки расплавленный, ослепительно яркий чугун.
Будет так, будет!
Вскоре Дятлов уехал в Москву и пробыл там целый месяц. Подробно знакомился с литейным производством, заказывал оборудование, подбирал и нанимал мастеров. А когда вернулся домой, к окраине города потянулись подводы, груженные строительными материалами.
Слух о постройке завода мигом разлетелся по округе. С самой ранней зари скапливались толпы желающих попасть на работу. Среди них были и горожане, и обитатели пригородного заречья, но они терялись в наплыве заезжих и пришлых крестьян, искавших спасения от голода.
— Благодетель... Отец... Кормилец ты наш... Сделай божескую милость, возьми... На тебя вся надежа...
Бедствие разрасталось. В деревнях, распухая от голода, корчась в судорогах от холеры, вымирали целые семьи. По дворам не успевали сколачивать гробы для новых покойников, и погосты быстро покрывались свежими холмами могил.
Шла смерть по русской земле, заглядывала в промерзшие, занесенные снегом оконца, валила хозяев, гасила у старого и малого истомленные голодной тоской глаза. А на смену черному тысяча восемьсот девяносто первому году еще грознее чернел новый год — тысяча восемьсот девяносто второй. В нем будет еще больше могил. Кресты нужны, кресты. Торопись, Фома Дятлов, с заводом.
И Дятлов торопился.
Он понимал, что обнищавшим до последней нитки голодающим мужикам было вовсе не до крестов, но рука об руку с голодом шла холера, а она цепляла и тех, у кого было чем пообедать. В одночасье скрутила хомутовского лавочника Ермолаева, в самом городе — попа Кирилла, потом земского фельдшера Ланкина вместе с женой. И по уезду холера выхватывала не только одну голь перекатную, а забиралась кое-где и в помещичьи усадьбы, в охраняемые цепными псами особняки. Сказано: смерти не минуют ни нищие, ни цари.
Нужны кресты, нужны!
Рабочих Дятлову не скликать, не заманивать. По бесчисленным рукам, тянущимся за каким-нибудь заработком, хоть палкой бей — не отобьешься. Радовало это Фому Кузьмича. В первый день, набирая землекопов, плотников, каменщиков, он расщедрился: обещал поденно платить по гривеннику, но оказалось, что и за семь копеек шли люди, и еще не счесть, сколько оставалось непринятых, которые согласны были работать за пятачок.
— Абы б прокормиться нам...
— Абы б?.. — переспрашивал Дятлов.
— Абы б, батюшка... Абы б только...
— Ну, стало быть, тот уговор — по гривеннику — отменяется. Я за гривенник-то, выходит, две жизни спасу.
Вот и счастье в засветившихся глазах. Пятачковое счастье...
— Принял... Взял... Знать, услышала богородица мольбу нашу...
А тем, кого будущий заводчик не принял, на что еще можно надеяться? Опустив повисшие плетьми руки, крепкий на вид мужик осел на снег, привалившись широкой спиной к груде сложенных кирпичей, уткнул в грудь грязную свалявшуюся бороду и замер в своих нерешенных думах.
Перед сумерками Дятлов проходил мимо и строго окликнул:
— Эй!.. Чего тут уселся?..
Мужик молчал. Заглянул Дятлов ему в лицо, — мертвый.
К вечеру этого дня Фома Кузьмич тоже почувствовал недомогание: покалывало в боку, заваливало грудь, то и дело пересыхали губы.
«Может, это холера подбирается?..» — с ужасом подумал он и переполошил весь дом.
Ольга взвизгнула и, дрожа от страха, забилась, словно в падучей. Колотила ногами по полу и истерично выкрикивала:
— Не хочу холеру... Не хочу, не хочу-у!..
У старухи Анисьи Ксенофонтовны подкашивались ноги, и вся она сразу как-то обмякла, покрываясь липкой испариной. А Степаниде Арефьевне показалось, что почувствовала резь в животе.
Софрониха кинулась за доктором — а того дома нет; за фельдшером — а тот в бесчувственном состоянии мертвецки пьяный лежит. Тогда побежала к аптекарю, — он был дома и сам дверь ей открыл.
— Скорей побежим... Забирай всю аптеку свою... Скорей... — задыхалась от спешки, волнения и страха Софрониха. — «Сам» захворал!
Славу богу, аптекарь не заставил себя долго ждать. Он давно хотел подыскать предлог, чтобы встретиться и поговорить с Дятловым. Намозолил глаза, осточертел приехавший из Калуги племянничек. Сначала думал, что будет гордиться им, хотел чердак над аптекой в мастерскую для художника переделать, а потом поинтересовался, какие рисунки привез племянник с собой, и не знал, как от них отплеваться: ведьмы, кикиморы, вурдалаки да упыри — все уродливые до омерзения, голые — в самом непристойном виде изображены. Тьфу!.. А говорил, что помогал храм в Калуге расписывать! Как же рука у него не отсохла?
Чтобы племяннику без дела зря не болтаться, определить бы его каким-нибудь конторщиком к Дятлову, — думал дядя. И как раз подоспела Софрониха.
Колотья в боку?.. Грудь закладывает?.. Не холера, можно смело идти.
И, захватив с собой инструмент, чтобы кровь пустить, банки, горчичники, порошки от простуды и другие снадобья, аптекарь заторопился к больному.
Как заправский доктор — и голову всю ощупал, и пульс проверял, ухо к груди больного прикладывал, мял живот и заглядывал в рот.
— В самое время захватили болезнь, уважаемый, — обнадеживал он Дятлова. — Как она к утру развилась бы, не ручаюсь сказать, а сейчас в самый раз...
— Облегчишь — не забуду. Болеть-то мне не ко времени. Завод строю, чай... — тяжело дыша и постанывая, говорил Дятлов.
— Все, Фома Кузьмич, сделаем, досконально.
И аптекарь сделал все, что мог: пустил кровь, поставил банки, нажег Фоме Кузьмичу спину горчичниками, а вслед за тем — скипидарной мазью; напоил горячим чаем с малиной, высыпал ему на язык порошок, чтобы пот хорошенько прошиб, дал выпить столовую ложку какой-то горькой микстуры, обложил грудь и спину припарками, а на ночь, поверх стеганого одеяла, накрыл еще шубой на лисьем меху.
Всю ночь Фоме бредилось, будто он, подобно покойному родителю, парится в бане на верхнем полке и кто-то все поддает да поддает еще пару. Проснулся — хоть выжимай всего, но зато болезнь как рукой сняло. Утром прибежал аптекарь проведать больного, а Фома Кузьмич сидит, благодушествует, чай распивает.
— Спасибо... Вызволил. Вышиб хворь... Всему семейству накажу, у кого лечиться надо. У тебя и снадобья все под руками, мастак! — гладил этими словами Дятлов и душу и сердце аптекарю.
От вознаграждения тот отказался.
— Что вы, что вы, Фома Кузьмич!.. Разве я из-за этого... Высокой наградой почитаю ваши слова, они мне дороже всего... А уж если будет ваша такая любезность, то относительно племянника своего... Попросить вас хотел... Если станете, Фома Кузьмич, в контору грамотных людей набирать, то...
— В контору? — переспросил Дятлов. — Ну что ж... Приведи племянника, покажи.
Аптекарь посоветовал Фоме Кузьмичу день-другой не выходить и пообещал наведаться еще к вечеру.
В сумерках, ведя за собой племянника, внушал ему:
— Держись, Егор, аккуратно. Приглянуться старайся, понравиться. Он — сумасбродный мужик, ему как взглянется только. Иной раз и нужен человек, а он не возьмет. Как-то дворника к себе нанимал, и всем дворник хорош был, я же и рекомендовал его, а он в одно уперся: почему у дворника губа отвислая?.. Что ему до губы? А вот не понравилось.
— Я губы-то подожму, — обещал Егор.
— Не в губе дело, дурак! Это я тебе к примеру сказал... Вообще старайся понравиться. Мало-мальски поскромней, мало-мальски побойчей — таким прикидывайся. На него, говорю, как найдет, какой сон увидит... А упустишь этот случай — дождись потом!
У Егора екало сердце. Надоели упреки в дармоедстве, не раз уже слышанные от ворчливого дяди, и если бы Фома Кузьмич Дятлов согласился принять к себе... Если бы только...
— В контору хочешь ко мне? — оглядел его Дятлов. — Писать, значит, можешь?
— И писать и читать. И рисовать также может. Он — дошлый у нас, голова! — расхваливал аптекарь племянника. — В Калуге у художника специально учился.
Егор пугливо переводил глаза с Дятлова на дядю, стоял не шевелясь. Сейчас вот, сию минуту решится... Затаив дыхание, ждал.
— Ну, рисовать — это мне ни к чему, — отмахнулся Дятлов. — Не про то я... А вот, ежели... Ладно, завтра с утра приходи. Понравишься, будешь старательным — приказчиком, может, сделаю.
Аптекарь кланялся, благодарил.
— Весьма чувствительно тронуты такой вашей любезностью. Большое одолжение сделали, покорнейше благодарим.
— Ну, ну... — останавливал его Фома. — И мне люди нужны и ему, значит, место. И с тобой за лечение квиты. Вот и дело с концом.
У Егора от радости дух захватывало. «Даже приказчиком!..» — ликовал он.
С первых же дней после набора рабочих на большом пустыре между городом и железнодорожной станцией полным ходом начались строительные работы. Не дожидаясь весны, когда оттает земля, ее долбили, крошили ломами, рыли ямы под фундаменты будущих цехов и конторы. Плотники сколачивали леса. По дощатым настилам скрипели колеса тачек, тяжело нагруженных камнем. Дымили костры, у которых люди наспех отогревали коченевшие руки.
— Веселей, веселей шевелись! От усердия самим теплей будет! — нет-нет да и покрикивал пока еще не приказчик, а надсмотрщик за рабочими — Егор Иванович Лисогонов. В валенках, в овчинном полушубке с поднятым лохматым воротником, в нахлобученной на лоб меховой шапке, обмотанной шарфом, он прохаживался то туда, то сюда, похлопывал теплыми рукавицами и невольно поеживался от озноба, глядя на мужиков в разбитых лаптях и в дырявых армячишках, перехваченных обрывками веревки. Отрывисто, хрипло и надсадно дыша, старательно работали мужики, не замечая, что по лицам струился пот, а ветер с колючей поземкой жгуче охлестывал их.
— Раз, два — взяли!.. Раз, два — сильно!.. — выкрикивали голоса, и, послушные этой команде, люди рывками подтаскивали тяжеленные бревна, заиндевелые железные балки, застрявшие в снегу тачки. Трещали армяки, зипуны и кафтаны; из-под заскорузлой, почугуневшей от грязи и пота рубахи обнажалась вдавленная костлявая грудь с болтавшимся на ней нательным крестиком. — Раз, два — сильно!.. Раз, два — взяли!..
Рывок, еще рывок.
— О-о-о-о-о-у-у-у... — разносится чей-то стон, похожий на вой.
— Терентия придавило...
В кровавых ссадинах руки, в морозных ожогах ноги, в глазах черные, застилающие солнце круги.
— Веселей, ребятушки, веселей, — подбадривал рабочих заходивший на постройку хозяин.
— Изо всей нашей мочи стараемся...
Время — ближе к весне. Удлиняются дни, и удлиняются рабочие часы на постройке. Скоро по восемнадцать — двадцать часов, чуть ли не круглые сутки будет идти работа. Так по уговору с хозяином было: работать от зари до зари. День за днем растут стены заводских корпусов, двухэтажное здание конторы и склада.
Как ни трудна была работа, но у занятых на постройке людей оставалась надежда выжить, а это — самое главное. Ничего, что саднят, сильно ноют натруженные руки, душит кашель простуженную грудь, не сразу можно разогнуть спину, ступить на покалеченные ноги. Еще жив пока, жив...
Вповалку, прижавшись друг к другу, забывались люди в тревожных снах. Дороги были они, эти короткие часы отдыха. Сколько человек могло уместиться на полу у какой-нибудь бабки-бобылки, столько и ночевало там. Платили по копейке за каждый ночлег, — четыре копейки в день оставалось на еду, на одевку-обувку, на все и вся. Люди старались ютиться поближе к заводу, чтобы не тратить время и силы на ходьбу, а когда наступили теплые дни, у многих «ночлежная» копейка была сэкономлена: ночевали под забором, которым был огорожен завод. Случалось, что под утро вместо спавшего человека оставался лежать мертвец. Его увозила и хоронила полиция.
Рано запирались горожане на все крюки и засовы, спускали с цепи собак, чутко прислушивались к каждому шороху и пугали друг друга слухами о грабежах. Подозревали во всех темных делах голодающих, а может, это орудовали свои городские воры, удачно пользуясь таким прикрытием. Так или иначе, а ротозеями быть не следовало. А то вон Агутин, маляр, сокрушался он, сокрушался, что придется ему переводить голубей, — нашлись люди, избавили его от такой печальной заботы. Утром однажды сунулся он на свою голубятню, а там — поминай как звали всех его турманов. Кто, когда, как сумел их украсть, — даже Полкан не слышал. Одно дело — чужаков загонять, а другое — голубей воровать. Голубь — он как живое олицетворение духа святого, на иконах изображен. И чья это кощунственная рука могла шарить по голубятне и безжалостно свертывать нежные голубиные шейки?.. Чья же еще, как не голодающих этих! Озверел народ, готов не только голубя — духа святого, а всю святую троицу обезглавить.
Не стало в городе малярной работы, и не стало последней агутинской радости — голубей. Заскучал Михаил Матвеич, так заскучал, что жена сама надоумилась наскрести грошей и сбегать в монопольку за шкаликом. Но что шкалик!.. Только усы обмочил, а чтобы жгучую обиду залить — не меньше как целый штоф ему требовался. Ни работы, ни утехи тебе.
— Ах, сибирский твой глаз...
— Дятлов-то, слышь, контору при заводе отделывать будет. Может, попросился б к нему? — подсказывала Михаилу Матвеичу жена, но он отмахивался от нее, как от назойливой мухи, и хмурился. Несуразное говорит. Как он пойдет туда, если Дятловы считают его убивцем их старика?
В последний раз принес Агутин домой деньги, полученные от гробовщика. Сосновые гробы под дуб кистью расхлестывал. А теперь и эта работа не требуется. Гробовщик сказал, что простые, некрашеные гробы ходчей идут, а те, к которым приложена искусная рука маляра, — залежались. Хоть сам в них укладывайся.
После «парной» смерти Кузьмы Нилыча Агутин избегал встреч с Фомой Дятловым. Издали увидев его, быстро переходил на другую сторону улицы или сворачивал в первый попавшийся переулок. Если же разминуться было невозможно, прикидывался чересчур занятым и, равняясь с Фомой Кузьмичом, поспешно кивал головой, не выражая купцу таким приветствием никакого почтения.
И в этот день было так же. Небрежно кивнув на ходу, хотел Михаил Матвеич еще больше ускорить шаг, но Дятлов его задержал.
— Погоди, торопыга... — Достал пачку денег и, вытащив из нее пятерку, протянул маляру. — Для начала тебе... Ежели у кого подрядился — бросай. Скажешь, Дятлов к себе потребовал. При заводе кабинет мне в конторе отделывать будешь.
Не стал ни рядиться, ни ладиться, сказал об этом, как о деле решенном. Агутин смотрел на пятерку, нежданно-негаданно попавшую к нему в руку, и удивлялся случившемуся. Давно уже таких денег дома не видывали. Можно будет вместо отрубей настоящей мучицы купить, пшенца, не считаясь с ценой, и, само собой, — косушку-другую взять в монопольке.
— Сибирский твой глаз... Подфартило!..