К полудню, когда солнце знойно выплыло на самую середину неба, по дороге к заводу пропылила хозяйская бричка.

— Сам едет, сам!.. — пронеслось по толпе.

Головы собравшихся были обнажены и пригнуты в поклоне. Дятлов ехал с литейным мастером Шестовым, нанятым им в Москве. Еще издали приглядывался к грязно-серой, беспокойно шевелящейся толпе. У заводских ворот бричка остановилась. Серый — яблоками — рысак покосился на настороженно притихшую толпу, постриг ушами и, брезгливо фыркнув, отшвырнул с удил мыльный клок пены.

Бумаги — пропотевшие и заскорузлые виды на жительство — давно уже были наготове и снова потели в липких руках, а ворота все еще не открывались. Но вот наконец приказчики вынесли на конторское крыльцо стол и стулья. Сторож Ефрем выдернул из скоб дубовый засов, запиравший ворота, и во двор, как сквозь прорванную плотину, хлынул серый людской поток. Слышались разноголосые выкрики:

— Ванька!.. Наши, не отставай!..

— Григорь!.. Дядь Григорь!..

— За мной держись, Митяй, за мной...

— Прошка, шибчей...

За столом — судьей мужицкой судьбы — сидел Дятлов со своими мастерами — литейным, шишельным и модельным, а с боку от них — Егор Иванович Лисогонов с заготовленной бумагой и карандашом. Дятлов поднялся с места и протянул вперед руку.

— Слушай, дружки... Тихо только...

Голоса затихли, и Дятлов, обведя взглядом толпу, продолжал:

— Вот, значит, ребята, и по-христиаискому чтоб... Самим вам промежду себя лучше известно, кому туже приходится, стало быть, я того и возьму. А кто ежели может сам пропитаться, лучше другому уступи, по-православному чтоб, по-божески...

Тогда снова зашумели в толпе:

— Кому ж легче, Фома Кузьмич?..

— Все не с радости, не от сытой жизни пришли. Тяжко жить, не под силу, истинно говоришь...

— Нам абы б...

— Позабыли, как добрые люди едят... Отощали...

Дятлов слушал эти разноголосые жалобы и не прерывал их. И когда толпа начала затихать, снова приподнял руку:

— Я про что говорю: кому тяжко очень — облегченье чтоб сделать...

— Всем тяжко, милостивец, ты уж сам выбирай...

— Сам, да...

— Ну, ладно. Буду сам выбирать, будь по-вашему...

И он вышел из-за стола. Посмотрел вокруг, словно раздумывая, как и с чего начинать, спустился на одну ступеньку крыльца, на другую. Слегка отстранил рукой Минакова, охранявшего подступ к конторе, и пошел к теснившимся рядам мужиков. Они подались назад, расступились, давая дорогу. Дятлов шел молча, вглядывался в изможденные лица, шел, будто действительно выбирал. Утром думал назначить им поденную плату по четвертаку, а теперь решил, что хватит и по двугривенному. Пробрался в середину толпы, постоял немного в раздумье и так же неторопливо вернулся к столу. Люди замерли и, казалось, перестали дышать. Вот она, подошла решающая минута. То ли жизнь, то ли смерть.

Дятлов встряхнул головой, ударил костяшками пальцев о стол.

— Кто по литейному делу смышленый, давай сюда, выходи, — указал место около конторской стены. — А вы, мужички, отодвиньтесь, освободите тут... Выходи — кто?.. Только не врать мне, проверю...

— Фома Кузьмич, на кирпичном я летось был, на обжиге... Как мне?..

— На кирпичном?.. Чей сам?

— Хомутовский. А по фамилии Сивачев.

— Сивачев?.. — припоминал Дятлов. — Это постоялый двор, что ль, содержите?

— Братний двор, а я у брата живу.

— Во-от... Вот-вот!.. Скоро напал, хорошо, — чему-то обрадовался Дятлов. — А ну, поближе сюда иди... Да не бойсь, голова... На ступеньку сюда, чтоб народу видней...

Сивачев опасливо ступил на крыльцо.

— Вот, мужички, зараньше вам говорю: такого я никогда не возьму, — указывал на него Дятлов. — Брат постоялый двор держит, а он ко мне наниматься пришел. Такой и без завода прокормится. Ему на наряды да на забаву деньги нужны, а людям есть-пить нечего. Я людей и возьму...

— Дак, Фома Кузьмич... — хотел что-то возразить Сивачев.

— И весь сказ тут! — повысил Дятлов голос.

— Какая же справедливость, Фома Кузьмич?.. Может, брат-то мне хуже, чем...

— Вон про что-о!.. — прервал его Дятлов и вроде бы даже обрадовался. — Угадал я, значит, тебя. Справедливость пришел искать, вон чего!.. Значит, перечить умеешь?.. Ну, а у меня сказано — и шабаш... Мне, которые перечить горазды, я с теми зараз... Мне спокойный нужен народ, повиновался во всем чтоб, а ты — справедливость!.. Я без смутьянов людей себе наберу, — начинал горячиться Дятлов и постукивал рукой по столу. — Наберу — которые мне по гроб благодарны будут, а не кирпичами бросать... Хомутовский он!.. Сразу видно сову по полету. От заречных только и жди одни безобразные пакости... Ты чему ухмыляешься? — заметил он одного из заречных и, внезапно побагровев, приказал Минакову: — А ну, выпроваживай их... Духу чтоб не было. Ни городских, ни заречных не требуется, вот и все.

Набор проходил долго. Уже солнце садилось, спадала жара, когда число отобранных перевалило за три сотни.

— Хватит пока, — сказал Дятлов. — Отодвиньтесь, мужики... Минаков, отгони... В сторону, назад отодвиньтесь, может, еще надо будет...

Отобранным Дятлов читал заготовленный договор:

«Тысяча восемьсот девяносто второго года, июля 8 дня.

Мы, нижепоименованные и подписавшиеся, выдали сей договор заводской конторе Фомы Кузьмича Дятлова в том, что:

1. Нанявшись работать на чугунолитейном заводе, принадлежащем оному Фоме Кузьмичу Дятлову, мы, рабочие, обязуемся беспрекословно исполнять все работы, какие будут назначены нам как самим хозяином, так и его приказчиками.

2. Быть в полном повиновении и беспрекословном подчинении у хозяина и у поставленных им приказчиков.

3. Нанимаемся мы с числа 8 июля 1892 года до покрова, т. е. до 1 октября, на какой срок и устанавливаются нам расценки.

4. Расценки нам устанавливаются суммой 20 копеек в день взрослому рабочему в первый месяц работы, с прибавкой на другом месяце по 10 копеек в день, глядя по усмотрению хозяина, насколь старательны мы будем в исполнении возложенных на нас работ.

5. Увольнения от работ и расчета до праздника покрова мы просить не должны, заводской же конторе предоставлено полное право в любое время всех вместе или каждого порознь от работ отстранить и полностью рассчитать, на что мы, рабочие, своих жалоб никому приносить не должны и объяснений о причине расчета требовать ни от кого права на то не имеем.

6. Все работы мы должны исполнять в лучшем виде, а в случае порчи обязуемся уплачивать конторе штраф до 50, а то и больше копеек.

7. В случае опозданий или неявку совсем на работу обязуемся уплачивать конторе штраф до 50 копеек за каждый божий день.

8. Никакими квартирами, обувкой или одевкой контора нас снабжать не должна, так же как и харчами, что мы должны подыскивать себе по своему усмотрению глядя.

9. В первый месяц работы, как малоопытным, нам не надлежит платить штрафу но с первого же дня другого месяца каждый из нас должен зорче смотреть за собой и отвечать за порученную работу. К той поре нам, рабочим, показавшим себя на работе особо способными, будут введены также и особые расценки, глядя по усмотрению мастеров и хозяина.

10. Выдача нам заработанных денег будет производиться хозяином до окончания срока сего найма два раза по его личному усмотрению.

11. Ни о какой надбавке к заработку мы не должны к хозяину приставать, доколь он сам, глядя на наше старание, не пожелает оную надбавку нам сделать.

12. Работа на заводе должна производиться с 5 часов утра до 7 часов вечера с перерывом в 1 час на обед для первой смены и с 7 часов вечера до 5 часов утра с перерывом в 1 час — для другой смены.

Все указанное в точности и беспрекословно мы обязаны выполнять, к чему прикладываем свои руки для подписи».

Дятлов кончил читать, положил лист на стол и внимательно оглядел лица слушавших.

— Так как, мужики? — спросил он.

Робкий, прерывающийся голос послышался из группы отобранных:

— Как вроде на стекольном у Турушина по тридцать пять на день платят...

— У Турушина, говоришь? — переспросил Дятлов. — Так ты бы, мил человек, к Турушину и шел... Я ведь никого не неволю, сам видел, назад людей отправлял. Я — по согласию чтоб... Ежель согласен кто — давай паспорта, да по гривне на радостях вперед получай, не согласен — будь здоров, значит, иди... Я силком никого...

— Маловато вроде, Фома Кузьмич... Сделай милость, надбавь...

— Не нравится, говорю, не иди. Других наберу, кликнуть только... Я, мужики, для вас облегченье хочу, завод выстроил, а вам, видно, на мою такую заботу начхать... Ну, как знаешь... Эй! — крикнул Дятлов в толпу, оттесненную Минаковым. — Кто из вас на работу хочет?.. Слыхали, читал?..

— Фома Кузьмич, погоди...

— Годить неколь... Иди сюда, давай паспорта... Я думал, вы вправду из голодающих, помочь хотел... А то возьму никого не приму, ступай гуляй на просторе!

— Фома Кузьмич...

— Пожалей ты нас...

— Мы б за харчи за одни, об чем говорить... На тебе пачпорт, возьми... Пропитаться бы нам...

— Возьми, Фома Кузьмич, что хошь делай... Приголубь только...

Дятлов вытер платком запотевший лоб, поднялся и пошел в контору. Кто знает, что будет дальше? Может, выйдет и скажет, что не станет никого набирать. Его сила, его хозяйская воля...

Он возвратился, неся тяжелый мешочек, в котором звякнуло серебро. Неторопливо развязал и, сумрачно оглядев людей, спросил:

— Ну?.. Все, что ль, согласны стали?

— Все, Фома Кузьмич... Все как есть...

— То-то вот...

Дятлов оглядел толпу оттесненных. Много их, не счесть сколько. Громко крикнул:

— Уходите!.. Марш, уходите!.. Больше не нужно... Прогони их, ребята, — кивнул принятым.

И еще через несколько минут, когда зароптавшую толпу лишних отогнали за ворота, к столу потянулись руки принятых, протягивающих свои паспорта.

Грамотные расписывались под договором, а за неграмотных Егор Иванович сам ставил кресты и помечал сбоку фамилии.

Отдав свой паспорт и получив гривенник, взлохмаченный рыжеволосый сутулый мужик сошел с крыльца и, судорожно ощупав свои лохмотья, бестолково засуетился. Дрожащими руками стал шарить по земле. Одна нога у него была в лапте, а другая — в сбившемся набок кожаном опорке.

— Ты чего крутишься там? — окликнул его Дятлов.

— Да как же так?.. Господи... Гривну-то... Гривну... Потерял я ее... — И у мужика на глазах выступили слезы.

— А ты побольше зевай... Дубина стоеросовая... Как фамилия?

— Шишлянников буду... Тихон Шишлянников... — дрожал у мужика голос.

— Выкинь ему паспорт, Егор, — приказал Дятлов. — Мне раззявы не требуются.

— Как же так?.. — взмолился мужик. — И гривну я обронил, и...

— Отстранись, не задерживай... Минаков, прогони его.

Прохор Тишин оказался в числе принятых, а дядю Игната не взяли. Стар уже, немощен.

— Ну и пусть... Ну и пусть... — повторял старик, стоя за воротами. — Спасибо, хоть Прошку определили... Жив теперь будет Прошка, жив...

Он дождался, когда Прохор вышел к нему с зажатым в кулаке гривенником, и в первый раз за долгое время старик увидел на лице у парня улыбку.

— Пойдем, дядь Игнат, накормлю тебя, — сказал Прохор.

— Ты, Прош, это... Не шибко траться ты, Прош...

Прохор распоряжался расчетливо. Взял себе и дяде в обжорном ряду по ломтю мягкого хлеба и по миске горячего пшенного кулеша. На это потратил пятак.

— Вот, Проша, ты и при месте теперь, — успокоенно говорил дядя Игнат. — Проживешь, бог даст... Не зазря пришли с тобой, не зазря... Ночевать просись на заводе. Приткнешься там в уголку и на жилье не потратишься. А потом, дальше, — посмотришь. И рубаху себе новую справишь и портки. А зипун пока мой возьмешь.

— А ты, дядь?

— А я, Прош, в обрат подаваться буду. Покормился — дойду.

Пять копеек оставалось у Прохора. Он хотел три копейки дать дяде, но тот, после раздумий, согласился взять только семик. У заставы они поменялись одеждой. Прохор обрядился в дядин зипун, а тот — в его рубаху из мешковины, успевшую расползтись еще больше. Постояли с минуту, помолчали, глядя один на другого.

— Прощай, Проша...

— Прощай, дядя Игнат...

Завтра в пять часов утра выходить на работу. Ночевать придется там же, под забором, в приямке, а пока Прохору можно хоть на речном бережку посидеть.

Тихо заволакивают сумерки истомленные солнцем дали. На заречном лугу лениво поскрипывает коростель, неслышно течет река. А вон откуда-то доносятся звуки гитары и девичий смех. Это — на лодке. Она выплывает из-за поворота, скрытого густой камышовой зарослью. На лодке сидят две барышни — одна в розовом, другая в голубом платье, и обе в одинаковых соломенных шляпках; один гимназист — в белой рубашке и в небрежно надетом набекрень форменном картузе — сидит на веслах, а другой, с гитарой, — на корме. Барышня в розовом платье опустила в воду руку и сорвала расцветшую белую кувшинку. Она повисла у нее в руке на гибком, как жгут, стебле. Проплыли...

Надвинулся темный вечер, скрыл собой небо, землю и реку...

...Девять верст, половину пути, прошел дядя Игнат, а дальше идти не смог. С каждой минутой усиливалась резь в животе; в потемках не видно было ни зги, а у него перед глазами крутились огненные круги и сыпались огнецветные искры, как на заводском дворе в часы хозяйского веселья, которое он видел сквозь заборную щель. Превозмогая боль и разлившуюся по всему телу слабость, кое-как добрел дядя Игнат до натужно гудящего телеграфного столба, торчавшего у дорожной обочины, и сел на землю, привалившись к столбу спиной. Да и зачем идти? Впереди — темно, позади — темно. Тьма кругом.

Столб неумолчно гудел, и дяде Игнату казалось, что этот гул проникает ему в самые кости и они тоже гудят, гудят...