Обрадовались люди, что устроились на завод, а перед ними снова встал неразрешимый вопрос: как жить? Как дождаться того дальнего, неведомого дня, когда хозяин объявит о первой получке?
А кормиться на что? Обувку, одежу где взять?.. Впору было истошным воем завыть, колотиться головой оземь, гибнуть, гибнуть опять...
Первые два дня кое-как обошлись. Боялись заикнуться о своей безысходности, — ну как снова за воротами будешь!.. А на третий день...
— Да что ж я — бесчувственный, беспонятливый, что ли?.. — ответил Дятлов одному формовщику, когда тот обратился к нему с просьбой о помощи. — Неужто я полагал, что ты с тем полученным гривенником месяц либо два сумеешь прожить? Для старательного человека и я всей душой. В обед в контору приди, я тебе под работу целковый дам. Вот и вся недолга.
Знал Дятлов, что не избежать ему этих просьб, и, продумав все, решил сам нарушить пункт составленного им договора: на первых порах давать деньги вперед. Нисколько не удивился, что следом за формовщиком появились еще просители, и весть о том, что хозяин дает деньги, мигом разнеслась по заводу.
Одному — рубль, другому — полтинник, третьему — четвертак, — зазвенели в карманах денежки.
Литейный мастер Порфирий Прокофьич Шестов пробовал было предостеречь:
— Не излишняя ли ваша щедрость такая, Фома Кузьмич?
— Нет, не излишняя, — ответил Дятлов. — Я рабочего человека, братец мой, знаю. Его завсегда в должниках держать надо, тогда будет спокойнее. Паспорт его у меня, сбежать он за рупь — не сбежит, а о прибавке не заикнется, когда долг на нем значится.
Проходил Дятлов по литейному цеху, — долговязый парень просевал землю, широко расставив босые ноги.
— Ты почему босиком? — остановился Дятлов.
Парень оторопел, не мог подобрать в ответ слова.
— Купить лапти не на что? — выяснял Дятлов.
— Нет... да...
— А ты, баранья голова, так и говори. Вон какой верзила вымахал, а ума не нажил. Видишь, сам хозяин с тобой разговаривает, значит, не таись перед ним... Я люблю, чтоб и работу спросить, но и позаботиться чтоб. Так вот, значит: требуются деньги тебе на нужду — говори. В контракте-то, помнишь, сказано: денег у хозяина не просить, сам расписывался... Денег не просить, а я их даю. И контракт обхожу, потому как хочу, чтобы по совести... Понял?
— Понял, — улыбнулся парень.
— То-то вот! — похлопал Дятлов его по плечу.
К их разговору прислушивался пожилой рабочий, в прошлом кузнец. Не вытерпел, подошел.
— Фома Кузьмич... Дозволь слово сказать...
Дятлов кивнул.
— Вот как перед истинным… как перед богом тебе... Зарок, клятву... — взволнованно говорил кузнец. — Детям и внукам наказ дам... Тебя чтоб благодарили, Фома Кузьмич... Вот как перед истинным говорю... — прижимал он руки к груди. — Верными рабами твоими всю жизнь теперь...
— Ну, чего уж ты так, — остановил его Дятлов. — Все мы — люди, все — человеки. Такими и быть должны... А ты вот расчувствовался...
Развеялась хмурь, оживились глаза. Чудо свершилось. Жизнь проглянула, настоящая жизнь! С этим окрыляющим чувством и у неумелых людей стала спориться работа, сначала пугавшая их. Теперь можно было думать и о жилье.
Горожане диву давались: неделю назад эти люди под окошками милостыню выпрашивали, а теперь ходят квартиры снимать.
У заречного бахчевника Брагина стояла во дворе времянка — небольшой утепленный сарай с окном и печкой. Два печаевца — Семен Квашнин и Трофим Ржавцев — на зависть другим сняли эту времянку, и к ним вскоре явились из деревни жены. Ржавцеву, как и жене его, было уже под пятьдесят. Один сын у них отбывал солдатскую службу, другой затерялся неизвестно где: ушел из деревни еще в прошлом году и — как в воду канул. Квашнины были моложе. Семену — под сорок, а жене его Пелагее — всего двадцать пять. Весной они вернулись в Печаево с дальних заработков, и Пелагея должна была вскоре родить. Денег, привезенных с собой, кое-как хватило на первое время, а когда родился ребенок, нечем было заплатить попу за крестины. Павлушка, как родители сами назвали сына, вот уже больше месяца жил некрещеным. Посчастливилось Семену попасть к Дятлову на завод, повезло с жильем, и он вытребовал семейство к себе.
— Снова на заработке, теперь проживем, — радостно встретил Квашнин жену. — И Павлушку окрестим.
Жилье Пелагее понравилось, а Ржавцевы еще в Печаеве были соседями, — совсем как свои. В их общей времянке стояли два топчана, прикрытые занавесками, рядом с топчаном Квашниных была подвешена к потолку зыбка, у окна — стол, скамейки, в переднем углу три иконы: две — Квашниных, одна — Ржавцевых.
— Хорошо устроились, — завидовали им знакомые. — Ежели нам бы такое, а то... Почем же за месяц?
— Полтора рубля взял. Хороший хозяин, дай ему бог...
— И в просторе и в уюте жить будете. И ход свой. А у нас...
В каморки с двумя-тремя койками набивалось по десять человек, и жильцы метали между собой жребий — когда кому спать на койке. В соседнем однокомнатном домишке кроме хозяйки с ее сожителем плотником и придурковатой дочери поселились еще семеро рабочих. Хозяйка с плотником спали на кровати, дочь — на печке, а все жильцы — на полу.
Ради крестин Дятлов выдал Квашнину два рубля. На них купили каравай черствого ситного (черствый — фунт на копейку дешевле), солонину для щей, кружок самой дешевой колбасы, запасли водки и пива, чаю и сахару. Пелагея прибрала времянку, повесила на зыбку ситцевый полог, и проведать городских пришли в этот день печаевские мужики и бабы.
Ребенка крестили в ближней кладбищенской церкви. Сторож Китай, прозванный так за косоглазие, вытаскивал из колодца ведро с водой. Скрипел деревянный вал, наматывая на себя изношенную веревку. Звонко ударялись в утренней тишине всплески воды, опадавшие с ведра. Пелагея с опаской спрашивала Китая:
— Милый, а не застудим ребеночка?.. Никак холодна, — опускала она палец в ведро.
— Крепчей будет, — отвечал Китай.
— Мальчик ведь! У меня допрежь девочки, двойня, были, да сразу и померли.
— Ну-к что ж, и этот помрет.
— Жалко мальчика-то. В старости поилец-кормилец он нам.
Кладбищенский отец Анатолий, прикрыв своей большой ладонью лицо ребенка, окунул его в купель.
— Крещается раб божий Дрон...
— Батюшка, мы его Павлушкой назвали... — поправила Пелагея.
— Что? — покосился на нее отец Анатолий.
— Павлушкой, мол...
— Раб божий Дрон, — громче повторил отец Анатолий, подрезал ножницами волоски у ребенка, бросил их в купель.
Дунули, плюнули в разные стороны кум и кума, понесли Павлушку-Дрона домой справлять первый праздник его жизни.
Отвык Квашнин разливать по стаканчикам водку, рука дрожала, — как бы не плеснуть зря на стол. Верил и не верил своим глазам: неужто правда, что водка это?
Давным-давно позабыл, какой вкус у нее.
— Ну, ребята, с просветом всех нас... Будем живыми, здоровыми...
Чокнулись, выпили, крякнули.
— Ух, хорошо!
Ели щи с солониной и пшенную кашу с подсолнечным маслом, делились впечатлениями, накопленными за месяц работы на заводе, оглядывались на прошлое, омрачавшее память, пытались заглянуть в будущее. Под ситцевым пологом спал виновник торжества Павлушка-Дрон, и мать ногой покачивала его зыбку.
Квашнин улыбчивыми глазами посматривал на жену. Ладная она у него. Кое-как приодета — и еще краше стала. А ежели бы ее по-настоящему нарядить!.. Ухмыльнется — и на каждой щеке по ямочке обозначится. Не губастая расшлепа, как Дарья Ржавцева, а подобранная вся, аккуратная... Вот он, Семен, снова при семействе своем, в тепле, под кровом, да с гостями сидит, — хорошо!
— Гавря, вдарь!
И Гавря тряхнул чубастой головой:
Семен наливал стаканчики и в такт веселому наигрышу притопывал ногой.
С отвычки хмелели быстро, чувствуя, как по всему телу растекалась приятная истома, а голова становилась легкой, бездумной.
— Завей горе веревочкой! Нет святей водицы, чем эта беленькая, — похваливал водку Квашнин.
В другой раз сказал бы такие же слова человек, и на них не усмехнулся б никто, а теперь они казались такими веселыми, что не удержаться от смеха. Кто что ни скажет, все весело, все смешно. Душа требовала раскрыть грудь нараспашку, — большой праздник своей возрожденной жизни справлял Семен Квашнин.
Одна беда — не рассчитали с запасом: лучше бы колбасы не покупали, а выгадали бы на водку еще. Только в самый вкус входить стали, а штоф пустой.
— Полька... Тетка Даша... Трофим... Где наше не пропадало... Когда такой день снова выдастся...
Наскребли сообща хозяйки припрятанные медяки — выходило как раз на бутылку.
— Одним духом я, — выскочил за дверь Квашнин.
Воскресный день, монополька торгует бойко. Туда — в полубег, а оттуда еще скорей, чтобы не дать уняться веселью. Вывернулся Квашнин из переулка, а у самого брагинского дома навстречу ему — в котелке, с тросточкой, напомаженный — дятловский приказчик Егор Иванович Лисогонов.
— Егор Иванч!.. Наше — вам!..
— Кто это? — прищурился приказчик и старался припомнить: — Кашин... Кашкин, что ли?
— Квашнин, Егор Иванч. Семен Квашнин буду... День-то нынче какой... Голубь!.. Мы — с Трофимом, с Гаврюшкой там... Кстины у нас в самой поре... Будь гость, зайди... Такой человек дорогой, да чтоб мимо шел... Уважь, Егор Иванч, сделай милость... — приглашал его Квашнин. — Уж так рады будем, так...
Егор Иванович посмотрел на бутылку в руках загулявшего коперщика, решил снизойти.
— Милай!.. — воскликнул Квашнин. — Самым дорогим гостем будешь... Павлушке-сынку... Дрону, то бишь... говорить потом буду, кто на его кстинах был... Радость-то, господи!.. Полька, суседи... гостя встречать! — еще со двора выкрикивал он.
Да гость-то какой!
Гаврюшка перестал бренчать на балалайке, Пелагея и Ржавцевы поднялись с мест.
— Здравия желаем, Егор Иванч!.. Пожалуйте. За компанию чтоб... — приветливо кланялся Трофим Ржавцев.
Раскрасневшаяся от вина и от смущения Пелагея захлопоталась совсем. Подвигала приказчику колбасу, ситный.
— Горлышко промочить, — подавал ему Квашнин вровень с краями налитый стаканчик.
— На зубок-то я вам ничего не захватил, не знал, понимаете, — извинялся Егор Иванович.
— Пустое это. И без того премного благодарны... — улыбалась Пелагея.
— Ну-с, со свиданием... И за новорожденного также... Будем здоровы...
— Истинно так, — подхватил Квашнин. — Золотой человек ты, Егор Иванч... Главное, милый, сам будь здоров, а мы — люди таковские. Пей, дорогой...
Егор Иванович осторожно поднес стаканчик к губам и, ловко опрокинув его в рот, выпил одним глотком.
— Ах, дуй те горой! Вот это питок так питок! Ловко действуешь, — восторгался Квашнин. — Колбаски, Егор Иванч... Не обессудь, что малость с душком. Дешевле так, прямо скажу... Или — воблинку вот... — и торопился снова наполнить стаканчик. — Может, щец отведаешь? Хорошие щи, с солонинкой, ей-бо!..
— Нет, мерсю-с, уже кушал... Да-а... Так вы, можно сказать, семейный праздник справляете?
— По силе-возможности, Егор Иванч.
— По малому достатку, но зато ото всей души, господин приказчик, — добавила Пелагея.
Господин приказчик неторопливо пожевывал колбасу, принимал из рук Квашнина уже третий стаканчик и сидел тоже с поблескивающими, захмелевшими глазами.
— Я, конечно, в Калуге, в губернском городе до этого жил. Калуга-то, знаете... Ух, какой город!.. Храм там помогал подновлять. Как художник... И промежду прочим талант имею... Все певички из хора влюблены были, а одна даже травиться хотела... — Фома Кузьмич хочет меня управляющим всем заводом сделать. Дороже всех ценит... Управляющим, слышь?.. Я тогда нешто такой пир закачу, как у вас... — пренебрежительно оттопырил Егор Иванович губу, указав на стол. — Шимпанского целую дюжину... А то — две... Всяких индюшек и шпротов еще... Очень шпроты люблю. И люблю — когда женщины... Вот ты, помоложе, подсядь ко мне, — подмигнул он Пелагее.
Она еще больше зарделась и опустила глаза.
— Подсядь, Полька, подсядь, ничего, — подбадривал ее Семен. — Уважь человеку.
— Я управляющим буду... Это ничего. Это так полагается... Фома Кузьмич говорил, в Москве вон... Знаешь Москву?.. Там, говорит, под малиновый звон сорока сороков охотнорядские купцы чай пьют до полной потери памяти... До памяти, до сознания... Под малиновый, знаешь?.. Меня Фома Кузьмич в конторе учил раз, как колокола там звонят... Монашки к себе зовут, кличут: к нам... к нам... А монахи — от себя это: будем-будем, не забудем, как отзвоним, так придем. Бом! Бом! Видал? То-то... Фома Кузьмич, знаешь...
В зыбке кричал ребенок, крик его заглушался смехом, дребезжанием балалайки. И лишь когда Павлушка-Дрон, словно стараясь перекричать этот шум, стал хрипло закатываться, Семен сказал жене:
— Ты, Польк, того... Допей, без закуски прямо, а потом его покорми... Может, ему исть охота... Эй, ты, Павла... как там тебя?.. — ткнул пальцем в зыбку. — Ты, Полька, его покорми, он от тебя захмелеет, крепчей заснет.
Пелагея послушно налила себе из бутылки остатки и выпила. Хотела подняться, но Егор Иванович не пускал ее.
— Она, мил человек, ребеночка покормить, дите. А потом обратно к тебе подсядет, — объяснил ему Квашнин.
— Замолчать! — вдруг повысил голос и стукнул приказчик кулаком по столу. — Чтоб всем замолчать... Ты — коперщик, а я управляющим буду... В уговоре сказано — беспрекословно чтоб... И хозяину и приказчикам... Угождать чтоб во всем... Я могу тебя, Квашня, в один миг с завода изжить, а ты хозяину долг возврати. Он потребует... А не то — в арестантскую... Хочешь, завтра подстрою, а?.. Хочешь?..
— Да зачем же такое хотеть, Егор Иванч?.. Мы для вас всей душой, — робко увещевал его Квашнин. — Егор Иванч, дорогой...
— Не Егор, а Георгий!.. — снова стукнул Егор... Георгий Иванович кулаком по столу.
— Ага... Я про это и говорю... Как, значит, Гего... Греогий...
Но Егор... Георгий Иванович продолжал свое:
— Хочешь, а?.. Говори!.. В один миг за ворота... Любого могу. И тебя, и тебя, — указал на Ржавцева и на Мыльникова. — Мне только стоит сказать... И скажу... Дерзкие слова, скажу, про хозяина говорят... Забожись, что не так, а Фома Кузьмич все равно мне поверит...
И веселье как ветром сдуло. Может ведь... Правда, может так сделать... Не только нищими снова, даже арестантами станут... И в какую же лихую минуту привел его Семен!..
— Господи... Владыка милостивый... — шептали Дарья и Трофим Ржавцевы.
Пелагея сидела ни жива ни мертва. Гаврюшка перестал терзать балалайку, и подмывало его ударить этой балалайкой по напомаженной приказчичьей голове. А что будет потом?.. Всех погубит: и себя, и Семена с Трофимом. Но и стерпеть не хватало сил.
— Ты чего?.. Почему смотришь так?.. — перехватив его взгляд, приподнялся Егор Иванович. — Беспрекословно чтоб!.. — взвизгнул он и, царапнув рукой по балалаечным струнам, оборвал их.
— Егор Иванч, дорогой, погоди... Постой, милый... — бестолково и беспомощно бормотал Семен, стараясь утихомирить своего почетного гостя, а у того наливались злобой глаза.
— Вон отсюда! — топнул он на Гаврюшку ногой. — Потому — не желаю... А желаю, чтоб вон...
— Гавря, друг... — умоляющими глазами посмотрел на Гаврюшку Квашнин. — Уважь, Гавря, уйди...
— Все уходите, — распоряжался приказчик, властно размахивая рукой. — Не желаю с хамлетами... А тебя, Квашня, завтра с завода долой...
Пелагея уронила голову на стол и завыла. Всхлипывающая Дарья и помрачневший Трофим пятились к двери, опасаясь проронить слово.
— Ушли, Егор Иванч, все ушли... По-твоему сделали, дорогой... Не горячи ты себя, — старался Квашнин придать ласковость своему голосу.
Приказчик удовлетворенно кивнул.
— И всегда чтобы так... — посмотрел на Пелагею, и по его лицу змейкой скользнула улыбка. — Уходи, — приказал Семену. — Я с ней тут... беспрекословно чтоб все... С ней останусь...
— Егор Иванч, милый... Ведь она мне жена... Понимаешь, жена...
— Уходи! — угрожающе повторил приказчик.
— А ежели это... с заводу не станешь гнать? — дрожали и губы и руки у Квашнина. — Ты скажи...
— До трех считать буду... Ра-аз... — протянул приказчик.
Квашнин нерешительно подался к двери.
— Два-а-а...
Квашнин стоял у порога.
— Три!
Егор Иванович осмотрелся. Заплетающимися ногами подошел к двери и накинул крючок.
«Свалится, может... заснет...» — думал Квашнин, сидя за дверью времянки. Гулкими тупыми ударами колотило в висках, к сердцу подкатывала горечь страшной тоски, от которой хотелось взвыть.
Кричал, замолкал и снова кричал Павлушка-Дрон, и никто не подходил к нему, не качнул зыбку, не прибаюкал: