Последний Бес. Жизнь и творчество Исаака Башевиса-Зингера

Люкимсон Петр Ефимович

Часть 3

Там, где сбываются мечты

 

 

Глава 1

Между Метатроном и Сандалфоном. «Враги. История любви» (1972)

Роман «Враги. История любви» входит в число если не лучших, то, по меньшей мере, самых известных романов Башевиса-Зингера — и отнюдь не только благодаря тому, что был экранизирован режиссером Полом Мазурским, как это принято думать.

Сразу после своего выхода в свет в 1972 году это произведение привлекло к себе внимание необычайно широкого круга американских читателей. Прежде всего, это, безусловно, произошло благодаря положенной в его основу захватывающей любовной истории, где вместо традиционного «треугольника» читателя ждал куда более драматичный четырехугольник.

«Враги» стал первым романом Зингера, действие которого разворачивается в Америке, но, в сущности, он продолжает и во многом повторяет те темы и мотивы, которые являются центральными во многих его рассказах этого периода. Перед читателем предстают изломанные судьбы и души евреев, переживших Холокост, силящихся вернуть свою жизнь в нормальное русло, но уже не способные ни жить, ни осознавать мир так, как его осознает большинство «нормальных» людей, не имеющих их страшного опыта. И одновременно «Враги» — это одно из самых блестящих художественных исследований психологии любви, бросающее вызов всем представлениям о природе этого чувства, сформированного классической мировой литературой.

Главный герой романа Герман Бродер, выпускник философского факультета университета, знаток как еврейской религиозной, так и европейской философии, выживает в Холокосте благодаря Ядвиге — бывшей горничной своих родителей, укрывшей его на сеновале своего дома. В течение нескольких лет Ядвига, движимая любовью, втайне от своей семьи таскала на сеновал еду для Германа, выносила его испражнения, и не удивительно, что он чувствует себя обязанным ей за свое спасение.

Уже после войны, узнав, что его жена и дети погибли, Герман вместе с Ядвигой добирается до Америки, где сочетается с ней гражданским браком. Однако этот его жест движим отнюдь не только благодарностью. Германа, безусловно, влечет к Ядвиге; ему нравится ее тело, ее запах, его трогает ее крестьянская чистота и наивность. Однако с той же силой его влечет к Маше, вместе со своей матерью Шифрой-Фаей прибывшей в числе других прошедших через концлагеря евреев в Америку и, как и он, живущей больше прошлым, чем настоящим. Маша, зная о том, что Герман официально женился на Ядвиге, тем не менее, требует, чтобы он развелся со своей «шиксой» и сочетался с ней традиционным еврейским браком. Однако для этого она, в свою очередь, должна развестись с бросившим ее мужем — Леоном Тортшинером.

Маша и Шифра-Фая становятся второй семьей Германа, и это тоже вполне объяснимо: он чувствует с этими женщинами куда большее духовное родство, чем с Ядвигой; их сближает не только принадлежность к одному и тому же народу, но и общность мироощущения, культурных кодов. И не случайно, как бы ни старалась Ядвига сделать так, чтобы ее дом и ее кухня походили на еврейские дом и кухню, по-настоящему дома Герман ощущает себя только оказавшись вместе с Машей и Шифрой-Фаей.

Эта двойная жизнь заставляет его постоянно лгать и изворачиваться, и тут в этой жизни появляется еще одна женщина из прошлого: Герман узнает, что его первой жене Тамаре удалось выжить, и она также находится в Нью-Йорке. При встрече с ней, неожиданно для себя, Герман открывает, что, несмотря на все их прошлые скандалы и ссоры, он по-прежнему любит Тамару и не хочет потерять ее. Да и Тамара, как выяснилось, сумела, пройдя через ад сталинских лагерей, сохранить верность Герману.

Таким образом, Герман оказывается перед нелегким выбором.

Он должен официально развестись либо с Тамарой, либо с Ядвигой, так как американский закон запрещает многоженство и, его, еще совсем «зеленого» эмигранта, могут за нарушение этого закона либо отправить в тюрьму, либо вообще депортировать из Штатов. К тому же он обещал Маше жениться на ней по еврейскому закону, то есть в любом случае стать двоеженцем. И Герман понимает, что простого, общепринятого решения той ситуации, в которой он оказался, не существует, так как он и в самом деле любит — именно любит! — сразу трех женщин:

«…«Я должен поговорить с юристом, мне следует прямо сейчас пойти к юристу!» Но как он объяснит подобную ситуацию? У американских юристов на все есть простые решения: «Кого из них вы любите? Разведитесь с другой. Порвите с любовницей. Найдите работу, сходите к психоаналитику». Герман представил себе судью, который выносит ему приговор, тыкая указующем перстом: «Вы злоупотребили американским гостеприимством!»

«Я хочу сохранить всех трех, такова постыдная правда», — признался он себе. Тамара стала гораздо привлекательнее, спокойнее, интереснее. Она прошла через еще худший ад, чем Маша. Развестись с ней значило бы отдать ее другим мужчинам. А что касается любви, то американские профессионалы употребляют это слово так, словно существует его ясное определение, — хотя никто еще не открыл его действительного значения».

Так в образе Германа Башевис-Зингер утверждает свое глубокое, пришедшее к нему еще в юности убеждение в том, что, вопреки всем утверждениям классиков, любовь — по меньшей мере, для мужчины — отнюдь не является всепоглощающим чувством, направленным на одного человека. Мужчина одновременно может любить сразу двух, а то и больше женщин, каждая из которых оказывается по-своему дорога и близка ему. И дело тут не в стремлении завести любовную интрижку на стороне, не в нежелании и неумении расстаться со второй или даже третьей женщиной из чувства ответственности, а в самой сложности натуры человека, бесконечности космоса его души.

Мысль эта была достаточно новая для литературы, причем она была выражена Зингером в куда менее физиологической и куда более глубокой психологической форме, чем это сделал, скажем, Генри Миллер в своем «Тропике Рака».

Безусловно, многие черты главного героя «Врагов» несут на себя отпечатки личности самого Башевиса-Зингера. Параллели между биографиями автора и его героя просматриваются предельно ясно: как и реальный Зингер, Бродер вырос в религиозной семье, но затем отошел от религиозных ценностей и от самой веры в Бога; как и Зингер в 30-40-е годы, Бродер зарабатывает в качестве «литературного негра» рабби Лемперта, сочиняя за него статьи и книги об иудаизме и проповедуя в них те идеи, в которые и сам не очень-то верит. Да и страшная рассеянность Бродера; то, что он постоянно теряет все и вся; его неспособность ориентироваться в пространстве — во всем этом, безусловно, узнается сам Исаак Башевис-Зингер. Ну, а история взаимоотношений Германа с Тамарой, в прошлом фанатичной коммунистки, история их странного брака, в котором «случайно» появились дети — это, вне сомнения, отголосок сложных взаимоотношений писателя с Руней Шапира, подарившей ему сына Исраэля.

Однако на этом автобиографические элементы романа и заканчиваются. Все остальные коллизии «Врагов» созданы воображением писателем и, одновременно, несут в себе довольно типичные коллизии своего времени. Сотни евреев после войны женились на спасших их от нацистов нееврейках; тысячи евреев, будучи уверенными, что мужья и жены погибли, создавали затем новые семьи, а потом вдруг выяснялось, что известие об их гибели было ложным…

Ложное ощущение документальности и даже автобиографичности возникает в романе благодаря все тому же мастерству Зингера-рассказчика, его умению избегать мелодраматических эффектов, вести повествование в лаконичном, обыденном стиле, одновременно незаметно, но щедро приправляя его бытовыми деталями, окончательно убеждающими читателя в достоверности происходящего.

Не случайно полицейская-негритянка, работавшая в аэропорту Кеннеди, проверяя документы Исраэля Замира и узнав, что он — сын писателя Исаака Башевиса-Зингера, восторженно всплеснула руками. «Так ты — сын Ядвиги!» — воскликнула она.

Под это же впечатление попал даже режиссер Поль Мазурский. Завершая свой первый разговор с писателем о возможности экранизации «Врагов», Мазурский не удержался от вопроса:

— Скажите, господин Зингер, вы и есть Герман?

— Мы все — Германы! — усмехнувшись, ответил Зингер, имея в виду, очевидно, что попытался в этом романе более глубоко, чем в других свои произведениях, проникнуть в психологию мужчины.

Однако Мазурский, похоже, не очень поверил в этот ответ и постарался подобрать на роль Германа Бродера актера, внешне напоминавшего Башевиса-Зингера в дни его молодости.

* * *

Чрезвычайно важным для Зингера было и воссоздание самого мироощущения евреев, переживших Холокост, их чувств и переживаний, их неспособности даже на сколько-нибудь короткое время отрешиться от воспоминаний о пережитом кошмаре. Если Ядвига, которую Герман взял на прогулку, покатал на карусели и накормил дешевыми сладостями, способна полностью отдаться ощущению радости и счастья, то ни Герману, ни Маше, ни Тамаре (как и всем другим героям писателя, пережившим Катастрофу) этого не дано.

Где бы он ни оказался — в уборной, в кафе, в доме Маши или дяди Тамары, даже на вечеринке в доме рабби Лемперта — Герман спрашивает себя о том, смог ли бы он найти здесь убежище в случае, если бы Нью-Йорк оккупировали фашисты. В своих фантасмагорических сновидениях он продолжает вести войну с нацистами, уничтожая их с помощью различного оружия. Даже зоопарк, в который он выбрался с Машей, вызывает у Германа ассоциацию именно с концлагерем.

Точно так же ведут себя Маша и ее мать:

«Другие беженцы говорили, что со временем многое забывается, но ни Шифра-Фая, ни Маша никогда не могли бы ничего забыть. Напротив, чем дальше отодвигалась Катастрофа, тем, казалось, они были ближе к ней. Маша могла нападать на мать за то, что она так много горюет о погибших. Но когда та замолкала, она сама возвращалась к той же теме…»

Сами любовные ласки Германа и Маши для них обоих так остры и сладостны именно потому, что в них всегда присутствует Смерть, в них, говоря в терминах фрейдистов, тесно переплетены Эрос и Танатос. Герои многих рассказов Зингера, вспоминая об ужасах немецких и сталинских лагерей, не раз повторяют, что близость смерти усиливала сексуальность их обитателей, однако во «Врагах» Зингер пытается доказать, что многие из них сохранили эту гиперсексуальность и после войны, подстегивая ее воспоминаниями и извращенными фантазиями:

«Герман знал, что она приготовила для их свидания какую-нибудь необычную историю. Маша сравнивала себя с Шехерезадой. Поцелуи, ласки, страстные объятия всегда сопровождались историями, связанными с гетто, с лагерями, с ее собственными странствиями по развалинам Польши. Во всех этих историях мужчины преследовали ее: в бункерах, в лесу, в госпитале, где она работала медсестрой…

…Несмотря на то, что ни Маша, ни Герман не были извращенцами, они постоянно толковали о всевозможных извращениях. Получала бы она удовольствие, пытая нацистского убийцу? А могла бы она наслаждаться любовью с женщиной, если бы на земле не осталось мужчин? Мог бы Герман стать гомосексуалистом? Мог бы он совокупляться с животными, если бы все люди погибли?..»

Тамара, для которой секс без подлинной любви невозможен, испытывает несколько иные, но в главном схожие с Машей и Германом чувства — сама жизнь, само ее существование после того как она видела торжество Смерти, кажется ей ирреальным. И, предъявляя Герману счет за прошлое, за его равнодушное отношение к их общим детям, она одновременно освобождает его от каких-либо обязательств перед собой на том основании, что она уже не принадлежит миру живых:

«— Нет, я не та же самая. Ты смотришь на другую женщину. Тамара, которая оставила своих убитых детей и пробралась в Скибу — так называлась та деревня — это другая Тамара. Я мертва, а когда жена мертва, ее муж может поступать так, как ему нравится…»

Многие еврейские писатели и критики, начиная с 50-х годов и вплоть до самой смерти Исаака Башевиса-Зингера, едва ли не ставили ему в вину то, что он не разделил судьбу большей части европейского еврейства. Некоторые доходили в своих статьях до утверждения, что по этой причине у Зингера нет права и писать на эту тему. Однако, пожалуй, ни одному другому еврейскому писателю не удалось рассказать о том, что сделал Холокост с теми евреями, которым удалось выжить в нем, так предельно откровенно и честно и с такой силой, с какой это сделал Башевис-Зингер в целом ряде своих рассказов, а также в романах «Враги. История любви» и «Мешуга», пусть последний и является не самым удачным его детищем.

* * *

Самую большую, самую главную загадку своего романа, заложенную в нем сверхидею, Башевис-Зингер, как всегда, спрятал в самом его названии. Нужно сказать, что название, обозначенное в русском переводе — «Враги. История любви» — не совсем верно. Если переводить название оригинала буквально, то оно скорее звучит как «Ненавистники. История любви».

Но, в самом деле, кто в этом романе приходится врагами друг другу? У Ядвиги, Маши и Тамар, любящих одного и того же мужчину, есть, безусловно, причина не испытывать симпатии друг к другу, но все их претензии справедливо обращены к самому Герману, не способному выбрать между ними, а не друг к другу. В их взаимоотношениях нет ни вражды, ни ненависти — и личная встреча Тамар и Ядвиги, а затем и финал романа только подтверждают это. Само собой, нет вражды и ненависти в отношении Германа к рабби Лемперту, беззастенчиво пользующемуся плодами его труда. Можно с большой натяжкой предположить, что вражда-ненависть существует в отношениях Маши с ее бывшим мужем Леоном Торшинером, но ведь это явно второстепенная линия романа.

Так кто же они, эти самые «враги-ненавистники» и что за историю любви рассказывает в этом произведении Башевис-Зингер, по своему обыкновению, тщательно драпируя сокровенный, мистический смысл очередной своей вещи в одежды замысловатой, но, в общем-то, вполне бытовой любовной истории?

Для того чтобы понять, это, достаточно обратить внимание на слово, которое в этом романе звучит, как ни странно, даже чаще, чем имена его главных героев. И слово это — «Бог».

Как и во многих других произведениях Башевиса-Зингера, проблема взаимоотношения человека с Богом является во «Врагах» центральной.

О Боге и Его природе постоянно размышляет Герман. О Боге непрестанно спорят между собой Маша и Шифра-Фая, и этот их спор продолжается, по сути дела, до последних дней матери и дочери:

«— Вообрази себя на сеновале в Липске, представь, что твоя крестьянка притащила тебе кусок свинины. Откуда нам знать, что принесет завтрашний день? Все может опять повториться. Страдания евреев — это часть природы. Евреи должны страдать — вот чего хочет Бог.

— Доченька, ты разрываешь мне сердце.

— Это правда. Папа всегда говорил, что все идет от Бога. И ты говоришь это, мама. Но если Бог мог позволить, чтобы евреи Европы были убиты, то где основания думать, что он предотвратит уничтожение евреев Америки? Богу все равно. Такой уж Бог. Правда, Герман?

— Кто знает?

— У тебя на все один и тот же ответ: «Кто знает?» Каждый должен знать! Если Бог вездесущ и всемогущ, Он должен был постоять за свой ЛЮБИМЫЙ народ. Если Он сидит на небесах и молчит, значит, это беспокоит Его не больше, чем прошлогодний снег…»

Демонстрируя свою ненависть к Богу, Маша доходит до того, что плюет на мезузу. Тамара также утверждает, что «Единственное, что я знаю, — милосердного Бога, в которого мы верили, не существует».

Но то, что «милосердного Бога не существует», отнюдь не означает, что Его не существует вообще. И, осуждая Бога, порой едва ли не понося Его, отрицая Его существование, почти все герои книги хранят Ему странную верность — Маша продолжает зажигать субботние свечи; и она, и Тамар, и Герман постятся в Судный день, все они продолжают соблюдать данные Им диетарные законы, то есть продолжают… любить Его и верить Ему.

И именно историю этой странной любви, в которой так много ненависти, и рассказывает Башевис-Зингер в романе «Враги. История любви». Эта любовь евреев и Бога, причинивших друг другу немало боли, не поддается логическому объяснению. Она вне разума и логики, как вне разума и логики любая подлинная любовь мужчины и женщины, их неодолимое влечение, их потребность в соитии друг с другом. Эта мысль предельно отчетливо звучит в той беседе Маши и Германа, где они обсуждают, как проведут Машин отпуск:

«— Я уже забыла, что такое зеленая трава и глоток свежего воздуха. Даже в лагерях воздух не был так отравлен, как здесь. Мне придется оставить мать одну, но в ее глазах я — проститутка. Господь ниспослал на нее всевозможные кары, а она трясется от страха из-за того, что иногда не делает какую-то малость ради Него. А правда в том, что все, чего хотел Господь, уже сделал Гитлер.

— Тогда зачем ты зажигаешь свечи по субботам? Для чего молиться в Йом-Кипур?

— Не ради Него. На самом деле, Господь ненавидит нас, но мы мечтаем об идоле, который нас любит и сделал нас избранным народом… Во сколько Ты придешь к нам в воскресенье?

— В четыре часа.

— Ты и Бог, и в то же время убийца. Ладно, доброй тебе Субботы».

Сравнение Германа с Богом и есть, по сути дела, признание Маши в любви к Последнему. Да, Он — великий обманщик. Он играет ее судьбой. Он ломает ей жизнь. Но отказаться от Бога, как и от Германа, она не в силах.

Эта любовь отнюдь не отменяет поиска и героями романа, и самим Зингером ответа на вопрос, почему Бог так поступил со своим ЛЮБИМЫМ народом? Причем и Герман, и Маша отвергают не устраивающее, не приемлемое для них (но не для автора!!!) объяснение, что Катастрофа была наказанием евреям за их грехи (то есть, по сути дела, измену Богу) и ставила своей целью напомнить им о Его существовании. Мораль всех рассказываемых Машей Герману историй как раз и заключалась в том, что

«…если целью Бога было усовершенствовать избранный Им народ посредством гитлеровских гонений, то Он потерпел неудачу. Религиозные евреи практически были уничтожены. Мирские евреи, которым удалось спастись, за редким исключением, ничему не научились на опыте террора…»

И в то же время, глядя на своего дядю реба Абрахама, Тамара убеждается, что подлинная, глубокая вера и безграничная преданность Ему является единственным способом сохранить себя в том аду, через который им всем пришлось пройти.

«И поскольку они верят в это, то пройдут через любой ад и останутся душевно здоровыми и цельными»,

— говорит Тамара о дяде и его жене.

И наоборот: отказ от веры в Него ведет выросшего на этой вере еврея к полному краху и к гибели.

Не случайно в финале романа решившая окончательно отказаться от Бога, а вместе с Ним и от любых моральных принципов, Маша кончает с собой; Герман исчезает непонятно куда, но Тамара, а также перешедшая в иудаизм, принявшая идею Единого Бога Ядвига продолжают жить и воспитывать оставшуюся от Германа дочь. Они выживают потому, что на их стороне в итоге оказывается вечные нормы морали. А потому — и сам Бог.

* * *

Развязка сюжета романа, как и полагается у Зингера, одновременно предельно реалистична и пронизана мистикой.

Автор сбрасывает маски со своих героев и начинает называть их подлинными именами — в соответствии с их намерениями и поступками. Разумеется, рационалистично настроенный читатель не придаст этим словам никакого значения или отнесется к ним с иронией, но Башевис-Зингер роняет их, безусловно, не случайно:

«Герман коротко рассказал ей обо всем случившемся.

— Ты возвратился к своей Тамар?

— Вовсе нет, но она тоже АНГЕЛ.

— Познакомь ее с рабби. Два ангела породят одного Бога. МЫ ЖЕ С ТОБОЙ ДЬЯВОЛЫ, и только терзаем друг друга.

— Я не могу начать собирать свои вещи прямо сейчас, посреди ночи.

— Не собирай ничего… Бросай все, как раб в Библии.

— Какой раб? Это убьет ее.

— Она крепкая крестьянка. Она найдет кого-нибудь и будет счастлива. Она может отдать ребенка на усыновление. Рабби связан с таким агентством. У него везде есть связи. Если ты захочешь, мы сможем иметь детей. Но время разговоров кончилось. Если Авраам мог принести в жертву Исаака, ты можешь принести в жертву Исава. Или потом мы можем взять ее ребенка, чтобы он жил с нами. Итак, каков твой ответ?..»

Это — не просто ультиматум законченной эгоистки. Это — самое настоящее соблазнение дьяволицы, со всеми ее уловками, с применением ложного довода о жертвоприношении Исаака, с ложным утверждением, что ребенок, который носит Ядвига — это Исав, то есть нееврейский ребенок, хотя Ядвига теперь с точки зрения иудаизма такая же еврейка, как и Маша. Это — требование предательства той женщины, которой Герман обязан жизнью и требование предательства его будущего ребенка. Воистину более чудовищные требования, более страшное падение трудно представить, и Герман это понимает:

«— Что я должен сделать?

— Одеться и приехать сюда. Такое делается каждый день.

— Я боюсь Бога.

— Если боишься, оставайся с ней, прощай навсегда!

— Подожди, Маша, подожди.

— Да или нет?

— Да…»

Последняя преграда — страх перед Богом — упала, и теперь, говоря известными словами Достоевского, «все позволено».

И слова Тамары о том, что «женщина, которая требует таких жертв, не заслуживает их», уже летят в пустоту. Герман запутался не только в своих отношениях с женщинами — он запутался в куда более важных и глобальных вопросах. И путаница эта началась в его душе еще раньше, что отчетливо видно из той ошибки, которую он допустил в написанной за рабби Лемпертом статье, приведшей к конфузу этого дельца от религии перед своими коллегами.

Ошибка эта заключалась в том, что Герман в этой статье перепутал двух верховных ангелов — Метатрона и Сандалфона. Зингер сообщает об этой ошибке в коротком диалоге рабби Лемперта с Германом, и затем вроде бы забывает о ней, а между тем она — важнейший ключ ко всему происходящему.

Ошибка эта тем более пикантна, что в еврейской ангелологии Метатрон и Сандалфон — ангелы-близнецы. Но если первый несет в своем имени слово «мита», «смерть», и записывает по поручению Бога имена тех, кто должен умереть, то Сандалфон является ангелом, выполняющим роль связного между Богом и людьми, и, в частности, отвечающим за зачатие новой жизни. Один Ангел олицетворяет собой Смерть по высшему, небесному приговору, второй — Рождение, Жизнь, Помощь, посылаемую человеку Свыше. Кто знает, может быть, роль Сандалфона и была призвана исполнить в жизни Германа воскресшая из мертвых Тамар.

Но, пойдя на поводу у эгоистичного, аморального по сути требования Маши, Герман принимает Метатрона за Сандалфона, и это-то и есть его роковая ошибка. В финале Герман и Маша, став духовными близнецами, «дьяволами», меняются местами: требуя от Маши оставить тело матери и уйти, Герман настаивает на попрании ею всех не только еврейских, но и общечеловеческих законов, и признает это. «Мы и так уже прокляты!» — говорит он.

В итоге Герман решает «покинуть всех», но что это означает, так остается непонятным и для Тамары с Ядвигой, и для читателей. Он выбирает побег, однако куда именно он бежит — в Смерть, с Метатроном, или в некую новую жизнь, с Сандалфоном, остается неясным.

Но в том, что Ядвига и Тамар вместе воспитывают дочь Германа, которую зовут Маша, несомненно, можно усмотреть некий высший смысл. Жизнь продолжается, и вместе с ней продолжается странная история любви-ненависти Бога и Его народа…

 

Глава 2

В поисках ответа. «Раскаявшийся» (1973)

В январе 1973 года, открыв очередной номер газеты «Форвертс», читатели увидели, что на ее страницах начала публиковаться новая повесть Исаака Башевиса-Зингера «Дер бааль-тшуве».

В переводе на русский Виталия Ананьева она была названа «Раскаявшийся», и этот перевод верен, и глубоко неверен одновременно.

«Бааль-тшува» в иврите и идише и в самом деле обозначает еврея, который долгие годы вел светский образ жизни, был атеистом, а затем решил обратиться к вере в Бога и начать исполнять предписания иудаизма. То есть переводчик понял основной смысл этого слова совершенно правильно: «бааль-тшува» — это тот, кто раскаялся в своем прежнем образе жизни, в своих грехах и стал жить принципиально иначе.

Вместе с тем смысл и этого термина, и самого названия повести Зингера, безусловно, куда глубже. Слово «тшува» на иврите означает «ответ», и в буквальном переводе «бааль-тшува» — это «муж ответа», «человек, нашедший ответ на свои вопросы». Сам процесс обращения светского еврея к вере своих предков обозначается выражением «хазар ле-тшува» — «возвращение к ответу».

Этот небольшой экскурс в еврейскую фразеологию кажется автору этих строк крайне важным, так как без него невозможно понять глубинный смысл этого, небольшого по объему, но одного из самых значительных произведений Башевиса-Зингера до сих пор в силу целого ряда причин не оцененного по достоинству ни еврейским, ни мировым читателем.

Между тем, еще до того, как в марте 1973 года в «Форвертсе» были напечатаны последние главы повести, она вызвала яростные споры в различных еврейских кругах, и споры эти после каждого ее переиздания вспыхивают с новой силой.

Само обращение Зингера к этой теме именно в начале 70-х годов было, безусловно, не случайно.

Вскоре после окончания Шестидневной войны 1967 года, на рубеже двух десятилетий, в сознании евреев США и Израиля четко обозначился новый мировоззренческий поворот. После возникшего на фоне Холокоста массового разочарования в религии, отказа от веры в Бога и исполнения его заповедей, резкого ускорения ассимиляционных процессов неожиданно началось почти столь же массовое возвращение к религиозному мировоззрению и его ценностям. Опустевшие было американские и израильские синагоги стали вновь заполняться прихожанами. Люди самых разных возрастов — от убеленных сединами солидных отцов семейства до совсем юных студентов и кибуцников — спешили по вечерам в иешивы на лекции по иудаизму и уроки Торы и Талмуда, переходили на употребление кошерной пищи и начинали строго следовать всем ограничениям, накладываемым иудаизмом на евреев в субботу.

Однако подавляющее большинство еврейских писателей, пишущих на разных языках, но, как правило, стоявших на одних и тех же так называемых светско-либеральных позициях упорно отказывались признавать, что речь и в самом деле идет о серьезном общественном явлении, требующем своего, в том числе, и художественного, осмысления. Даже когда кумир израильской богемы, ее своеобразный символ, выдающийся режиссер Ури Зоар вдруг надел кипу, отрастил пейсы и на глазах превратился из проповедника свободной любви в религиозного ультраортодокса, это было объяснено его бывшими коллегами исключительно следствием его галлюцинаций и помешательства на почве неумеренного употребления наркотиков.

Исаак Башевис-Зингер стал, таким образом, первым, кто попытался осмыслить это явление, постигнуть те движущие силы, которые побуждают евреев возвращаться к религии своих предков; понять те перемены, которые происходят при этом в их душах и мироощущении; проникнуть в саму их психологию. И сделал он это в «Раскаявшемся» поистине с огромной художественной силой.

Сам Башевис-Зингер на протяжении почти полутора последних десятилетий своей жизни и в статьях, и в многочисленных интервью, и на лекциях не раз подчеркивал, что «история Йосефа Шапиро — это исключительно индивидуальная история Йосефа Шапиро», она уникальна, и, если бы это было не так, то он никогда не взялся бы за написание данной повести.

Однако Зингер, вероятнее всего, в данном случае, как обычно, лукавил, или кокетничал. Сила «Раскаявшегося» — именно в его типичности; в том, что тот путь, который проходит герой его повести, те перемены, которые происходят в его душе и взгляде на мир в процессе «возвращения», характерны для большинства людей, проделавших такой путь. Сами «баалей тшува» не раз отмечали именно эту потрясающую психологическую точность повествования Башевиса-Зингера, и не случайно сегодня в Израиле живут десятки людей, которые претендуют на роль прототипа героя этой повести, а еще тысячи могут сказать о себе, что они вполне могли бы быть такими прототипами.

Эта точность, вне сомнения, во многом объясняется тем, что «Раскаявшийся» суммирует опыт, приобретенный писателем в беседах с «вернувшимися к ответу» как в США, так и в Израиле. Хотя, забегая вперед, скажу, что, вне сомнения, правы и те исследователи, которые считают, что в повести отражен и личный духовный опыт самого Башевиса-Зингера.

Герой повести, еще не старый еврей Йосеф Шапиро, и сам считает свою судьбу достаточно обычной если не для миллионов, то для сотен тысяч евреев, сумевших спастись от нацистов. Бежав из Польши в Россию, он после войны возвращается на родину, здесь встречает свою невесту Цилю, женится на ней, после чего они вместе эмигрируют в Штаты, где Шапиро постепенно становится преуспевающим бизнесменом. Спустя какое-то время он заводит любовницу, но не столько потому, что жена его не удовлетворяла, сколько потому, что так было принято в его кругу, да и нужно же богатому человеку как-то развлекаться!

Очень скоро ему становится ясно, что его любовница Лиза и ее дочь его попросту используют, но он продолжает жить такой жизнью и потому, что она его в определенной степени устраивает, и потому что никакой другой альтернативы он не видит. Возвращение к религии и ее ценностям кажется ему бессмысленным, так как и по своим взглядам на религиозные вопросы он является обычным для своего времени американским евреем.

«Я никогда не был настолько слеп или глуп, — говорит о себе Йосиф Шапиро, — чтобы не видеть всей этой грязи и постоянных обманов, но тем не менее продолжал жить по-старому, потому что такая жизнь казалась мне удобной, а еще потому, что мне просто было некуда идти, или, возможно, я убеждал себя, что мне некуда идти. Что я мог сделать? Отрастить бороду и пейсы и стать набожным евреем? Таким же, какими были мой отец и дед? Как вы сами уже сказали, для этого нужно верить, а я не верил, что Моисей дал народу Тору, которую получил прямо с небес. Я читал критиков Библии, которые утверждали, что каждое слово в наших священных книгах — ложь. Разве не превращает Мишна один закон Пятикнижия в восемнадцать, а Гемара — восемнадцать законов мишны в семьдесят? Разве не добавляет каждое поколение раввинов все новые и новые ограничения к уже существующим?..»

И далее, сразу же, без отступлений Зингер устами своего героя переходит к важнейшему вопросу еврейского бытия после Холокоста. И объясняет — опять-таки его устами — почему те, кто требует ответа на этот вопрос, его не находят:

«Иногда набожные евреи с бородами, пейсами и в шляпах, такие, каким сейчас стал я и сам, приходили в мой кабинет просить пожертвования на иешивы. Я нехотя давал им несколько долларов. Меня раздражал такой паразитизм. Я спрашивал у них: «Кому нужно столько иешив? И как эти иешивы помогли вам, когда Гитлер пришел к власти? Где был Бог, когда нацисты сжигали Его Тору и заставляли тех, кто изучал ее, рыть себе могилы?» У евреев не было ответа на эти вопросы, или, может быть, мне это казалось. На самом деле каждый раз, когда они пытались мне что-то объяснять, я перебивал их и говорил, что у меня нет времени. Я заранее был убежден, что они не смогут внятно ответить на мои вопросы…»

Отвратительный скандал между Лизой и ее дочерью, во время которого окончательно проясняется истинное отношение Лизы к Иосифу, заставляет его посреди ночи покинуть дом любовницы и направиться к себе, к жене, которая, как он думает, хранит ему верность. Но в ходе его неожиданного возвращения выясняется, что и у Цили есть любовник. Это открытие потрясает Иосифа. Он вдруг осознает, что в том мире, в котором он жил, не осталось даже крошечного островка, где нашлось бы место для чистоты, верности, морали, то есть тех ценностей, которые он сам, по сути дела, давно отверг.

И подобно многим другим героя Зингера, Иосиф Шапиро бежит. Бежит из дома, из того мира, частью которого он так долго был и в котором достаточно преуспел; бежит, по сути дела, от самого себя.

И, как и в «Люблинском штукаре», очень быстро выясняется, что, по сути дела, бежать он может не вперед, а только назад — к вере и ценностям своих предков, к Богу, без которого, как он начинает понимать, человек обречен жить в грязи и лжи. Как Герман из «Врагов», он обрывает все свои связи с прошлым, и, одновременно, подобно Яше Мазуру из «Штукаря», «совершенно случайно» (хотя уже другой, раскаявшийся Шапиро, как и Зингер, точно знает, что случайностей не бывает, и за каждым событием стоит Божественное провидение) оказывается в синагоге. И там испытывает то же чувство, которое испытывает Аса-Гешл в «Семье Мускат» и Яша Мазур в «Люблинском штукаре» — чувство возвращения домой, где его, в отличие от того места, которое он много лет считал своим домом, «давно уже ждали».

Далее следует встреча со старым раввином, с прихожанами маленькой синагоги, олицетворяющими собой подлинный дух иудаизма, и, наконец, Йосефу Шапиро становится ясно, куда именно он должен направить свой побег — он решает уехать в Израиль, в то государство, которое называет себя еврейским. Так возвращение к вере отцов становится для него одновременно и возвращением на землю своих предков, к истокам собственной веры и национальной истории.

* * *

Однако сразу, как только Иосиф Шапиро решает вернуться к религии предков, в его душе начинается вполне понятная ожесточенная борьба с самим собой.

С психологической точки зрения это вполне понятная борьба между его прежним и новым, только нарождающимся мировоззрением; между стремлением измениться и изменить свою жизнь и страхом перед этими переменами.

Еврейская традиция, которой, конечно, были хорошо знакомы все эти душевные муки человека, решившего «вернуться к ответу» всегда трактовала эту борьбу несколько иначе: как столкновение «йецер ха-тов» и «йецер ха-ра», «доброго» и «злого», духовного и материального начал, сидящих в каждом человеке. Если первое подталкивает человека к Богу, подсказывает, почему он должен выбрать путь возвращения к Нему, то, второе, напротив, стремится убедить его поставить желания своего тела выше всего остального, доказывает ему ненужность, бессмысленность духовного поиска.

Одновременно, утверждает эта традиция, в борьбу за душу такого человека вступают и некие Высшие силы.

Сам Бог тем или иным образом пытается прийти на помощь «раскаявшемуся», опекает его, подстраивает жизненные ситуации так, чтобы тот вновь и вновь убеждался в Его существовании и правильности избранного им пути. Вместе с тем Сатана, этот вечный Ангел-обвинитель, требует от Бога права испытать такого человека на прочность его раскаяния, и для этого внушает ему свои контрдоводы против такого шага, а заодно посылает ему различные соблазны, призванные сбить его с этого пути.

Но конечный выбор между этими двумя контрапунктами остается за самим человеком — и в этом-то и заключается провозглашаемая иудаизмом свобода выбора как главной силы, определяющей судьбу и каждого отдельного человека, и всего человечества в целом.

Башевис-Зингер, описывая бурю, бушующую в душе его героя, остается верен своему принципу метареализма. Все происходящее с Йосефом Шапиро можно объяснить как вполне естественными, рациональными особенностями человеческой психики, так и борьбой между мистическими силами Тьмы и Света — и пусть уже каждый читатель решает для себя, какое из этих объяснений является более верным. Главное же заключается в том, что он, во-первых, с потрясающей точностью, чрезвычайно убедительно описывает мысли и чувства своего героя, а. во-вторых, предоставляет читателю полный набор тех аргументов, которыми обычно оперируют как сторонники «возвращения к Богу», так и тех, кто относится к подобным «возвращенцам» с сарказмом закоренелых атеистов. И первый вопрос, который возникает в подобной ситуации и у самого человека, и у его окружения — это вопрос о том, насколько искренним является его обращение к Богу? Не минует этот вопрос и Йосефа Шапиро:

«Я постоянно повторял себе, что у меня остался только один путь: вернуться к иудаизму. И не к какому-нибудь реформированному его течению, а к религии моих предков. И вот тут-то и вставал самый главный вопрос: а была ли у меня их вера? Ответ на него был откровенен и прост: нет. «В таком случае, какой же смысл возвращаться к иудаизму предков? — спрашивал мой внутренний голос. — Ты не станешь настоящим евреем, ты просто будешь играть в еврейство. Ты будешь походить на актеров, что на сцене надевают молитвенные покрывала и изображают праведников и раввинов, а потом идут домой и вновь возвращаются к своим грязным делишкам». Голос продолжал: «Не выставляй себя дураком и не порти понапрасну жизнь. Ты — такой же, как и другие неверующие, ты должен жить их жизнью. Если жена изменяет тебе, найди другую, которая окажется тебе верна, или заведи любовницу, которая будет выполнять все твои прихоти. Бросаться в иудаизм, не веря, что каждое слово «Шулхан аруха» священно, — это все равно что, как говорит еврейская поговорка, класть здоровую голову на больную подушку. Нельзя сидеть сразу на двух стульях — это лицемерие».

Но другой голос восклицал: «Все пути, кроме строжайшего иудаизма, в итоге приводят ко лжи и разврату, которые ты презираешь. Если ты не веришь в «Шулхан арух», значит, веришь во зло и всевозможные пустые теории, которые ведут в пропасть…»…»

Затем, уже после молитвы и встречи с раввином, у Иосифа Шапиро начинается следующий виток сомнений. На этот раз он (или Дьявол — Шапиро и сам затрудняется в ответе на этот вопрос) начинает играть на естественном страхе человека перед крутыми переменами, убеждая, что та жизнь, от которой он собирается отказаться, не так плоха, как ему кажется; что всему случившемуся есть оправдание, а вот его намерения — это всего лишь «игра в романтику», которая не только никому не нужна, но и, вдобавок ко всему, может плохо для него кончиться:

«До этой минуты дьявол во мне молчал, но сейчас и он подал голос. «Иди домой! — приказывал он. — Там твоя квартира, твои вещи. Если ты хочешь развестись с Цилей, найми адвоката… Зайди к своим партнерам. С чего это вдруг ты должен оставлять им свою долю в бизнесе и превращаться в нищего бродягу? Хочешь быть набожным евреем? Будь им, но у себя дома. Не уезжай из Америки…»

Дух зла или зверь внутри меня продолжал: «Не осталось больше ни верных жен, ни верных мужей. Ты должен смириться с тем, что и секс можно разделять с другими… И это к лучшему. Верность заставляет супругов ненавидеть друг друга. Это то же самое, что изо дня в день есть одно и то же блюдо на обед…»

Дьявол доказывал: «Наверняка Циля уже ищет тебя, обрывает телефон, раскаивается в содеянном. Да, она спала с этим стариком профессором, но ведь это же была только минутная прихоть, или, возможно, месть за твои измены, или результат постоянной скуки…»

Выбор, перед которым оказывается Шапиро, предельно ясен: он может вернуться в свою прежнюю квартиру и прежнюю жизнь или продолжить свой побег к новой жизни. И он все-таки выбирает второе, когда едет в аэропорт Кеннеди, чтобы сесть на самолет, летящий в Израиль. И все его существование ликует от этой победы над самим собой и одновременно втайне осознает, что есть Некто, кто помогает ему сделать такой выбор:

«Евреи и прежде уезжали в Израиль, но это были другие евреи, в других обстоятельствах. Я сидел в зале ожидания, пораженный тем, что со мной происходило, недоумевая, откуда у меня взялись в силы, чтобы совершить такой поступок. Конечно, я прошел через множество испытаний, пережил немало опасностей во время войны, но тогда я действовал по необходимости, гонимый голодом и страхом. Теперь же я руководствовался только своей свободной волей. Еврей во мне внезапно взял верх над язычником».

В этот момент Шапиро и ждет самое главное испытание — встреча с Присциллой. Присцилла летит в Израиль к своему жениху, но одновременно не прочь завести любовную интрижку с незнакомцем в дороге и получить от нее плотское удовольствие, так как, будучи в курсе всех социальных, философских и прочих современных теорий, она, как и до недавнего времени Иосиф Шапиро, убеждена, что институт семьи безнадежно устарел. Типичная ассимилированная еврейка, она не только ничего не знает о своем еврействе, но и не желает знать, даже стыдится его…

Но Присцилла — и это, вне сомнения, ясно любому знакомому с еврейской традицией читателю — это еще и дьяволица Лилит, жена князя Тьмы Асмодея, Великая Соблазнительница, способная принимать обличье любой женщины. Не случайно, когда Шапиро дает себе слово не заговаривать с соседкой по креслу, та заговаривает с ним первой. Не случайно она как бы ненароком забирает у него священную нравоучительную книгу «Путь праведника». При этом Зингер со своим героем обращает внимание на то, что «ее острые, словно птичьи коготки, были покрыты лаком кроваво-красного цвета» и сразу после этого следует фраза: «что-то подсказывало мне, что не стоило давать ей эту книгу».

Острые, словно птичьи коготки, покрытые кроваво-красным лаком, вызывают в памяти классические образы женщин-хищниц, каковой Присцилла, вне сомнения, является. Но ведь птичьи лапки с острыми коготками — это еще неотъемлемая внешняя примета бесов в еврейской демонологии! Да и, как заметит потом Шапиро, зубы у нее были в ярких пятнах помады (или все-таки — крови?!).

И то ли Присцилла, то ли Лилит добивается своего — герой повести буквально чувствует, как поддается ее чарам, как отступают назад все его недавние благие намерения, и вот он уже ласкает ее колени…

Сатана и Лилит могут торжествовать: новоявленный «раскаявшийся» угодил в расставленную ему ловушку. И, сознавая всю тщетность своих усилий стать чище и лучше, Шапиро уже готов купить в Риме билет обратно, в Нью-Йорк.

Но в строгом соответствии с законами еврейской мистики, Бог в эту минуту останавливает Искусителя и требует дать человеку еще один шанс, напомнив ему о том мире, в который он совсем недавно стремился и от которого так легко отказывается:

«Внезапно мимо прошел какой-то мужчина. У него были окладистая борода, пейсы, на голове широкополая шляпа, под пальто традиционная одежда с кистями. Моя соседка взглянула на него и усмехнулась. В ее взгляде сквозило недоумение и презрение…»

Иосиф Шапиро мгновенно разгадывает поданный ему Свыше намек:

«Именно тогда я понял, что без пейсов и традиционной одежды нельзя стать настоящим евреем. Солдат, служащий императору, носит мундир — то же относится к солдату, который служит Всемогущему. Если бы я носил такую одежду сегодняшней ночью, то не поддался бы искушению. То, как человек одевается, выражает его образ жизни, его обязанности перед Небесами. Если он не покажет всему миру, кто он, во что верит, то окажется открытым для греха, сопротивляться которому просто не сможет».

Зингер и дальше продолжает пристально всматриваться во все происходящее в душе его героя, одновременно приводя все характерные доводы, которыми обмениваются в споре друг с другом атеисты и глубоко религиозные евреи, но спор этот выглядит более естественным, так как он идет внутри самого Иосифа Шапиро. И вместе с тем, чем дальше, тем больше становится понятным, что этот спор ведет с самим собой и сам автор:

«Думая об ограничениях, я вспоминаю всех тех, кто интересуется современной литературой, театром, музыкой, модой, женщинами и прочими мирскими страстями. Я где-то читал, что Флобер никогда не использовал дважды одно и то же слово в одной главе. Есть и такие богатые и элегантные женщины, которые не надевают два раза одно платье. Да, светский мир тоже полон ограничений… Но стоит им встретить религиозного еврея, как они тут же начинают спрашивать: «Где в Торе сказано, что ты не должен брить бороду? А где говорится, что надо носить лапсердак?»…»

Битва между «старым» и «новым» Иосифом Шапиро продолжается и после его приезда в Израиль. И Присцилла-Лилит в нем снова напоминает о себе. Причем напоминает именно в тот день, когда Шапиро вновь начинают одолевать сомнения в правильности своего выбора и он забывает помолиться.

Но жизнь в Израиле поначалу оборачивается разочарованием: его знакомство с Тель-Авивом и посещение кибуца окончательно убеждает его в том, что светские евреи Израиля, исповедующие сионистские или социалистические воззрения, по своему морально-духовному облику мало чем отличаются его американских знакомых и современных людей во всем мире. И даже те из них, кто верил в Бога, исповедовали «холодный, вялый иудаизм».

Лишь оказавшись в иерусалимском квартале Меа-Шеарим, этой цитадели еврейской ортодоксии, Шапиро понимает, что вновь встречается с подлинным, не подменным иудаизмом. Здесь вновь прозвучат слова о возвращении домой, здесь он встретит своего духовного наставника и свою Сару — свою «Йохиду», Единственную, предназначенную ему Свыше истинную пару. Здесь он обретает подлинный душевный покой и подлинное счастье с любимой, принадлежащей только ему одному женщиной, что отнюдь не мешает им наслаждаться друг другом…

Последний диалог Иосифа Шапиро с Присциллой — это захватывающая схватка между двумя мировоззрениями; между современной европейской и еврейской цивилизациями; между смесью самых прогрессивных и либеральных идеологий и «средневековой» еврейской моралью. Он довольно длинен, но в нем столько страсти подлинного интеллектуального поединка, что эти страницы «Раскаявшегося» прочитываются на одном дыхании.

При этом Зингер остается предельно честен: он не отдает предпочтения ни одной из сторон; более того — Шапиро так и не находит, что сказать этой девушке в ответ на ее напоминание о Катастрофе. Но Иосиф Шапиро уже сделал свой выбор, и этот выбор оказался в пользу вечных еврейских ценностей…

* * *

Вскоре после того, как была закончена публикация «Раскаявшегося» в «Форвертсе», эта повесть вышла отдельной книгой на идиш в израильском издательстве «Перец Ферлаг». Но — и в этом сказался весь конформизм личности Башевиса-Зингера — он прекрасно понимал, что западным и светским читателем эта книга будет воспринята как «реакционная», как пропаганда идей еврейской ортодоксии и может нанести удар по его имиджу и популярности, приклеив к нему ярлык «религиозного фанатика». А потому Зингер не спешил с ее переводом на английский и иврит, и дал свое согласие на такой перевод уже после получения им Нобелевской премии, когда его популярности у «либерального» западного читателя уже ничто не грозило.

Таким образом, в течение нескольких лет это, в определенном смысле программное произведение писателя оставалось лишь достоянием тех, кто мог читать его в оригинале. Иначе как трусостью такое поведение художника не назовешь, но в этом и заключается коренное отличие Башевиса-Зингера от таких писателей, как, скажем, Толстой и Достоевский. Последние были великими писателями не только в силу своего художественного гения, но и в силу масштабности, величия собственной личности. Но гениальный писатель Исаак Башевис-Зингер великой личностью на деле никогда не был. Сила его художественного дара, способного поднимать важнейшие вопросы национального и общечеловеческого бытия, была куда больше, чем масштабы его личности.

В сущности, струсив, Зингер не ошибся. Появление «Раскаявшегося» на английском в переводе племянника писателя Иосифа Зингера и на иврите в переводе его сына Исраэля Замира вызвало эффект разорвавшейся бомбы.

Симпатии Зингера к традиционному ультраортодоксальному иудаизму, его сарказм по отношению к современной западной цивилизации были настолько очевидны, а его доводы в пользу возвращения евреев к образу жизни и мировоззрению предков настолько убедительны, что критики в один голос пришли к мнению, что прототипом Иосифа Шапиро является сам автор.

В рецензиях, опубликованных в израильской прессе, прямо высказывалось мнение о том, что Башевис-Зингер, скорее всего, написал о самом себе, о своем собственном возвращении в лоно ортодоксального иудаизма. Подтверждение этой своей мысли они находили в совпадении многих событий в жизни Иосифа Шапиро с известными фактами биографии самого Башевиса-Зингера. Например, описание похода Шапиро к проститутке, во время которого он «вдруг почувствовал такое отвращение, что буквально не сумел сдержать рвоты», безусловно, было взято им из собственной жизни — он уже описал эту историю в рассказе «Друг Кафки», а чуть позже в повести «Молодой человек в поисках любви» признался, что это было не с Кафкой, а с ним самим. Иосиф Шапиро решает стать вегетарианцем, но к тому времени всем поклонникам таланта Башевиса-Зингера уже было известно, что он — убежденный вегетарианец, причем по тем же идейным соображениям, что и его герой, уверенный в том, что «пока люди не перестанут проливать кровь живых существ, мир на земле не настанет. Проливший сегодня кровь животного, завтра может пролить кровь человека».

Наконец, сама несовместимость внутренних моральных принципов, которые Шапиро считал единственно верными с его внешним образом жизни, так же была весьма характерна для самого Зингера:

«Я был лжецом, но ненавидел ложь и криводушие. Я был распутником, но питал отвращение к разврату…»

Однако Башевис-Зингер воспринял эти предположения критиков едва ли не как личное оскорбление. В беседе с сыном по поводу «Раскаявшегося» он с возмущением говорил о примитивности подобного взгляда. Безусловно, пояснял он, каждый писатель вкладывает в почти каждого своего героя и свой личный жизненный опыт, но отождествлять их друг с другом — значит не понимать, что такое литература. Он описал судьбу, мысли и чувства Иосифа Шапиро, и только Иосифа Шапиро, причем сам он отнюдь не разделяет образ мышления своего героя и избранный им путь.

«Шапиро в поисках выхода из той ситуации, в которой он оказался, предпочитает побег, побег в Меа-Шеарим, то есть как можно дальше от реальной жизни, — сказал Зингер в беседе с сыном летом 1989 года. — Именно так поступают многие мои герои. Яша Мазур бежит от себя в свое заточение; Яков из «Раба» и Герман из «Врагов» тоже выбирают побег как выход их ситуации. Но лично для меня такой путь неприемлем. Шапиро — это литературный образ, и не более того. Я лишь старался, чтобы образ этот получился как можно более правдивым».

Об этом же Башевис-Зингер писал в своем послесловии к третьему изданию «Раскаявшегося» на английском языке. Однако тот, кто внимательно прочтет это послесловие, найдет его довольно путанным: с одной стороны, Зингер пишет, что Иосиф Шапиро, возможно, и смирился с несправедливостью жизни, а он нет, а с другой… А с другой высказывает свою глубокую приверженность к вере в Бога и уверенность, что «между бунтом и молитвой нет непреодолимых противоречий».

Но вот в заключительных фразах этого послесловия Башевис-Зингер предельно четко определяет ту задачу, которую он ставил перед собой при написании этого произведения:

«Кризис, пережитый Иосифом Шапиро, его разочарование могут в определенной степени подтолкнуть к пересмотру взглядов как людей верующих, так и скептиков. Средства, которые он предлагает, конечно же, не помогут исцелить раны всех и каждого, но природа самой болезни будет, я надеюсь, выявлена».

Таким образом, для писателя крайне важно было в этой книге выявить «природу той болезни», которой заражена современная западная цивилизация, и потому он постоянно сравнивает не только два мировоззрения — светское и религиозное, но и два мира, порожденных этими мировоззрениями. И сравнение это оказывается отнюдь не в пользу первого.

Уже на первых страницах «Раскаявшегося», еще прежде чем герой подойдет к поворотным события своей жизни, он выносит суровый приговор всей массовой западной культуре ХХ столетия, несущей, по его мнению, основную ответственность за моральное разложение человечества:

«Люди, с которыми я общался, постоянно хвастались своими победами над женщинами. Ох уж эти победы! Одни проводили время с девушками по вызову, обычными шлюхами, которых мадам присылала к ним в мотели. У других были постоянные любовницы. Адюльтер в этом кругу считался высшей добродетелью, истинной сутью жизни. Литература была всего лишь учебником разврата. Театр постоянно показывал измены. Кино и телевидение не отставали. Все эти победы перестали быть победами с тех самых пор, как современные женщины в своем поведении уподобились современным мужчинам. Они читают те же книги, смотрят те же пьесы, а свободного времени у них даже больше, чем у мужчин…»

И в финале, объясняя, почему он так счастлив со своей новой женой, Шапиро говорит:

«Я знаю, о чем вы хотите спросить меня, — интересуюсь ли я все еще сексом? Поверьте, честная, порядочная женщина может доставить мужчине больше физического наслаждения, чем все шлюхи мира вместе взятые. Когда мужчина спит с современной женщиной, он одновременно спит со всеми ее любовниками. Именно потому, что подобным образом мужчина «духовно» спит с бесчисленными другими мужчинами, сегодня так много гомосексуалистов. Кроме того, мужчина постоянно старается показаться в постели лучше других партнеров — ведь женщине есть с чем сравнивать. Отсюда рождается импотенция, которой страдают многие…»

Панорама современного мира вновь открывается перед Иосифом Шапиро, когда он наутро после своего ухода из дома он читает свежую газету — он не находит в ней ничего, кроме «рассказов о войнах, убийствах и изнасилованиях, панегириков революциям, циничного вранья политиков, статей, полных лжи; дифирамбов плохим книгам, пьесам и фильмам…»

Но, оказавшись в синагоге, он одновременно оказывается в совершенно противоположном мире:

«Здесь не презирали старость. Здесь не бравировали своими сексуальными успехами или количеством выпитого накануне. К старшим тут обращались с уважением и смирением. Тут никто не красил волос, пытаясь походить на восьмидесятилетнего юнца, и не совершал других подобных пошлостей, столь распространенных среди нынешних стариков.

До того дня я усердно читал газеты, журналы и книги… Все, что я читал, доказывало один тезис: миром правили и править будут грубая сила и коварный обман. Вся современная литература на разные лады повторяла одно и то же: «Мы живем одновременно на бойне и в борделе, так было и так будет всегда». И вдруг я услышал слова, исполненные света и оптимизма…»

Поочередно проходя то через один, то через другой мир, Иосиф Шапиро непрестанно продолжает их сравнивать, вновь и вновь приходя к выводу, что общество, отказавшееся от веры в Бога и связанной с ней незыблемости, абсолютности нравственных ценностей, неминуемо обречена на моральную деградацию. В отношении к евреям, сама история и само бытие которых на протяжении всей истории было связано с Богом, это даже более верно, чем в отношении к другим народам. Все атеистические идеологии, пытавшиеся подменить собой Божественный моральный кодекс так называемыми «гуманистическими идеалами» в итоге оборачивались антиморалью и антигуманизмом. И в последнем диалоге с Присциллой Зингер безусловно вкладывает в слова Иосифа Шапиро собственные убеждения:

«Нравственности без религии не существует. Если ты не хочешь служить одному идолу, то приходится служить другому. Из всех обманов этого мира самый грандиозный — гуманизм. Гуманизм служит не одному идолу, а сразу всем. Все они были гуманистами: Муссолини, Гитлер, Сталин. А патриоты во всех странах? Сотни тысяч англичан погибли, чтобы Виктория несла титул императрицы. Наполеон посылал на верную гибель миллионы, чтобы возложить корону себе на голову. Набожные евреи, евреи Талмуда, никогда не служили королям или князьям. Они умирали, но не теряли свободы выбора…»

И дальше следует парадоксальный вывод: даже если Тора не дана Богом; даже, если не все, что утверждает иудаизм — правда, даже если Бога все равно не существует (Иосиф Шапиро этого, разумеется, допустить уже не может, но Зингер вполне допускает) — верить в этот обман и следовать его предписаниям все равно гораздо предпочтительнее, чем жить той жизнью, какую вел Иосиф Шапиро до сих пор. (Любопытно, что к подобному же выводу в свое время пришел и Достоевский, писавший, что даже если вся история Христа оказалась бы ложью, он все равно предпочел бы остаться с Христом, чем без него).

При этом Йосеф Шапиро утверждает, что он вовсе не собирается идеализировать религиозных евреев:

«Да, не все такие евреи святые. Есть среди них и те, кто поступает непорядочно… Но даже худшие из них не убивают, не насилуют, не защищают убийц, не вынашивают планов уничтожения целых рас и классов и не превращают семейную жизнь в фарс. К тому же, почему бы не взять в качестве примера лучших? Грязь есть везде…»

Безусловно, Зингер не забывает и не дает читателю забыть о том, что речь идет о человеке, занимающем весьма экзальтированную позицию и смотрящем на все происходящее уже именно с этой позиции. Но при этом он предлагает читателю самостоятельно найти бреши в рассуждениях своего героя — либо согласиться с ним.

Стоит вспомнить, что Зингер не раз с раздражением говорил, что литература не должна подменять собой философию, психологию, социологию и прочие общественные науки. Однако в «Раскаявшемся» он, возможно, впервые позволяет себе немало облеченного в одежды беллетристики резонерства по важнейшим проблемам всех этих наук, приходя в итоге к безжалостному выводу об их полном банкротстве в попытке указать человечеству путь если не к счастью, то к подлинной духовности и нравственности. Именно этим банкротством и объясняется душевный кризис, настигший в середине жизни Иосифа Шапиро.

Таким образом, в «Раскаявшемся» Зингер поставил свой диагноз современному ему человечеству, и в качестве одного из путей исцеления от поразивших цивилизацию болезней предложил возвращение к традиционной религиозной системе ценностей. И идущие сегодня в России, в Украине, в США, в Израиле процессы, массовое возвращение людей к вере в Бога доказывает, что в этом смысле Башевис-Зингер был во многом прав.

 

Глава 3

Парадоксы любви. Драматургия Зингера. «Тойбеле и ее демон» (1977)

Драматургическое наследие Исаака Башевиса-Зингера невелико. Однако нет никаких сомнений, что еще с юности он мечтал о карьере драматурга. Зингер любил вспоминать, как, будучи мальчиком, гуляя с отцом по Варшаве, он увидел величественное здание театра и расклеенные возле него афиши.

— Пойдем отсюда! — потянул его за руку отец. — Это — один из главных рассадников разврата! Еврею стоит держаться подальше от таких мест!

Впервые в театре Башевис-Зингер оказался видимо, лишь в 1921 году, когда начал самостоятельную жизнь в Варшаве, однако его посещение отнюдь не вызвало у него восторга. Скорее наоборот, идущие там низкопробные пьесы убедили его в том, что отец был не так уж далек от истины, и надолго отвратили его от желания посещать театр. С классической драматургией молодой Иче-Герц Зингер предпочитал знакомиться, читая текст пьесы, а не сидя в зрительном зале.

Лишь в конце 20-х годов, в период своего увлечения Стриндбергом, Зингер впервые попытался попробовать себя в качестве драматурга, но эти опыты оказались неудачными. Об одном из своих провалов того времени — попытке написать пьесу о знаменитой Люблинской деве — он рассказывает на страницах романа «Шоша».

Кардинальным образом отношение Башевиса-Зингера к театру изменилось лишь в 1935 году, когда, как уже рассказывалось, будучи в Париже, он посмотрел спектакль «Йоше-Эгель», поставленный по повести его брата. Ошеломленный успехом, который имел этот спектакль у парижской публики и, возможно, в глубине души позавидовав ему, Башевис-Зингер стал подумывать о том, чтобы переделать свой роман «Сатана в Горае» в пятиактную пьесу. Сразу же после приезда в Штаты он поделился этой идеей с Исраэлем-Иешуа. Тому эта идея пришлась по душе, но ИИ, как уже рассказывалось, тут же заметил, что если Иче-Герц и в самом деле хочет что-либо сделать на театральном поприще, то ему следует спешить: идишские театры в Америке находятся на грани закрытия.

Однако последовавший вскоре после приезда в Нью-Йорк творческий кризис заставил Башевиса-Зингера забыть и об идее инсценировки «Сатаны в Горае».

Еще один шанс начать карьеру драматурга Исааку Башевису-Зингеру представился в 1936–1937 гг., когда в Нью-Йорке группа молодых еврейских артистов попыталась создать новый еврейский театр. Чтобы привлечь зрителей, создатели театра решили обратиться к мистической теме, которая могла быть в равной степени интересна не только еврейским иммигрантам, но и широкой американской публике. В качестве дебютной постановки в театре решили избрать известную, основанную на еврейском фольклоре драму И.-Л.Переца «Ночь на старом рынке».

Однако очень скоро выяснилось, что, несмотря на захватывающий сюжет, за те десятилетия, которые прошли со времени ее написания, эта классическая пьеса несколько устарела и нуждается в коренной переработке. Ее нужно было переписать с учетом возможностей театра, современных требований драматургии и т. д. С просьбой осуществить такую переработку и обратились к Башевису-Зингеру — в конце концов, кто мог лучше справиться с фольклорным материалом и внести в эту пьесу новую любовную линию, чем автор «сексуально-мистического бестселлера» «Сатана в Горае»?!

Зингер поначалу с энтузиазмом взялся за эту работу, но очень быстро к ней охладел. Трудно сказать, были ли тому виной та самая «творческая импотенция», которой он «болел» в те годы, или же он просто не поверил в возможность грандиозного сценического успеха даже переработанного варианта «Ночи на старом рынке», но эта работа так и не была завершена им до конца. Однако, вероятнее всего, именно в это время у него появилась идея написания принципиально новой пьесы на основе еврейского фольклора, приковывающей внимание зрителя не только своим национальным колоритом, но и захватывающей историей любви и заставляющей зрителей вновь и вновь задумываться над природой этого великого чувства.

В 1963 году Башевис-Зингер, движимый в первую очередь желанием заработать деньги, написал инсценировку своего рассказа «Гимпл-дурень», которая была поставлена на сцене нью-йоркского театра «Мэримейд». Несмотря на то, что «Нью-Йорк таймс» весьма высоко оценил этот спектакль, особого успеха он не имел и быстро сошел со сцены.

Вначале 1970-х годов Башевис-Зингер вновь решил обратиться к драматургии и попытаться реализовать свои давние замыслы. Снятый по его сценарию в 1972 году Брюсом Дэвидсоном документально-художественный фильм «Кошмары Зингера и борода госпожи Пупко», в котором его личные воспоминания чередовались со сценами из его известного рассказа «Борода», был показан по телевидению и получил высокие оценки. Но вот две написанные им в 1973–1974 гг. пьесы — «Игры демонов» и «Первый Шлемиэль» были приняты к постановке на Бродвее, но выдержали всего несколько спектаклей, после чего были сняты с репертуара. Башевис-Зингер крайне болезненно переживал этот свой провал в качестве драматурга, и когда в 1975 году в его квартире появился режиссер Роберт Кальфин и предложил написать инсценировку на основе его рассказа «Йентл», он воспринял эту идею без особого энтузиазма.

— Я не думаю, что можно создать хорошую пьесу на основе рассказа или повести, — сказал Зингер Кальфину. — Это два совершенно разных вида искусства. Не случайно все великие пьесы Шекспира, Мольера, Ибсена, Стриндберга изначально писались именно как пьесы, а не являлись прозой, переложенной в драматические диалоги. Как говорила моя тетя Йентл, ты можешь превратить куриный суп в помои, но еще никому не удавалось превратить помои в куриный суп.

Однако Кальфин продолжал настаивать, и в конце концов Башевис-Зингер согласился. 71-летнему писателю показалось соблазнительным доказать всему миру и самому себе, что он может создать пьесу на еврейскую тему, рассказывающую о прошлом, но способную покорить современного зрителя. В помощь писателю Кальфин привлек Лею Наполи, которая помогла ему превратить рассказ в захватывающий мюзикл.

Премьера «Йентла» состоялась 23 октября 1975 года, и успех мюзикла превзошел все ожидания — во многом благодаря исполнительнице главной роли Тове Фельдуш. Спектакль выдержал только на Бродвее более 200 постановок и время от времени возобновляется до сих пор.

Популярности первой постановки «Йентла» во многом способствовали сообщения в газетах о вспыхнувших вокруг него скандалах. На одном из первых спектаклей уже через пятнадцать минут после его начала пришедшие посмотреть его нью-йоркские иешиботники устроили самый настоящий дебош. На другом спектакле репортеры заметили, как находившиеся среди зрителей религиозные ультраортодоксы закрывают своими шляпами лица женам в тот момент, когда актеры начинали раздеваться на сцене. Хотя правда заключалась в том, что актеры на сцене не раздевались: они лишь делали первые движения, призванные убедить зрителя, что они вот-вот начнут раздеваться, а дальше шло затемнение.

Не было в те дни ни одной газеты в Штатах, которая не рассказала бы о скандальном спектакле, причем большинство критиков утверждало, что доминирующей в нем является эротическая, более того — гомосексуальная тема, и таким образом представляли стареющего еврейского писателя как борца за свободу женщин и права сексуальных меньшинств.

Зингер, с одной стороны, был чрезвычайно доволен успехом «Йентла» и полученными за него гонорарами, а с другой приходил в бешенство, читая подобные рецензии. Он дал несколько интервью различным изданиям, в которых указывал, что «попытки трактовать «Йентла» с феминистской или какой-либо другой точки зрения просто неуместны; Йентл — отнюдь не извращенка, и переодеться в мужчину ее заставили не лесбийские наклонности, а страсть к изучению Торы, желание проникнуть в ее тайны».

Нужно заметить, что идишские критики встретили мюзикл в штыки, назвав его очередной клеветой Зингера на еврейские нравы, а в Израиле, где публика была хорошо знакома с образом жизни еврейских ортодоксов, критики заявили, что речь идет об истории настолько оторванной от реальной действительности, что она не заслуживает внимания.

В 1977 году Зингер засел за инсценировку другого своего рассказа — «Тойбеле и ее демон». Причем, как убедится читатель, он сам же опроверг выдвинутую им концепцию: написанная на основе рассказа пьеса оказалась гораздо сильнее и глубже своего прозаического «первоисточника». Премьера «Тойбеле и ее демона» состоялась 16 декабря 1979 года на сцене нью-йоркского театра «Брокс Аткинсон» на Бродвее, то есть уже после получения Зингером Нобелевской премии.

Как ни странно, американский зритель «Тойбеле и ее демона» не принял; критики, отметив великолепную игру актеров, весьма невысоко отозвались о самой пьесе, и вскоре спектакль был снят с репертуара. Но зато эта пьеса Зингера совершенно неожиданно для писателя, была необычайно тепло принята в Бельгии, где режиссер решил поставить ее модернистском стиле, так что Эльханан превратился в ней в акробата, спускающегося в кровать Тойбеле по канату.

На волне этого успеха «Тойбеле и ее демоном» заинтересовались в Израиле. После того как «Тойбеле» была переведена на иврит, режиссер Ханан Шнир отправился к отдыхавшему в Швейцарии Зингеру, чтобы согласовать с ним текст пьесы, и был поражен тем, насколько свободно писатель владел языком ТАНАХа. Идея постановки «Тойбеле и ее демона» на сцене национального израильского театра «Габима» настолько увлекла Зингера, что он, забросив все остальные дела, вместе со Шниром засел за работу над новой редакцией пьесы, ввел в нее несколько новых сцен и даже специально для нее написал несколько песен.

* * *

Как уже было сказано, в основу пьесы «Тойбеле и ее демон» Башевис-Зингер положил свой рассказ с таким же названием.

Сюжет рассказа, переносящего нас в еврейское местечко Лашник прост: после смерти детей муж Тойбеле уходит из дому и оставляет ее «соломенной вдовой» — так как неизвестно, жив он или мертв, Тойбеле не может снова выйти замуж. Целые дни и вечера она коротает с подругами, которым пересказывает прочитанные ею дешевые книжки на идиш, и однажды рассказывает им историю о том, как к одной молодой еврейке по ночам стал прилетать демон и жить с ней, как с женой. Этот ее рассказ случайно подслушивает давно уже тайно влюбленный в Тойбеле нищий помощник учителя Эльханан и решает использовать его для того, чтобы удовлетворить свою страсть.

Ночью под видом демона страсти Гурмизаха он является к Тойбеле и заставляет ее покориться своей воле. После этого он начинает являться к ней регулярно, не только предаваясь с ней любовным утехам, но и развлекая Тойбеле почерпнутыми им из кабалистических книг и народных сказок историями о жизни в царстве Асмодея и о своих женах-демоницах. Проходит несколько месяцев, наступает зима, и, пробираясь холодными зимними ночам в дом Тойбеле в надетом на голое тело кафтане Эльханан заболевает и умирает. Так Тойбеле окончательно остается одна, не узнав, кто именно был все это время ее страстным любовником, уверенная в том, что «сначала ее бросил аскет, а потом и дьявол».

У пьесы «Тойбеле и ее демон» тот же сюжет, однако Башевис-Зингер значительно расширяет его, разворачивая на его основе глубочайшую психологическую драму. Действие пьесы разворачивается уже не в местечке, а в маленьком польском городке Фрамполе, в котором давно уже ничего не происходит, в котором живут маленькие люди, так что практически невозможно поверить, что здесь может развернуться история большой любви, сравнимой по своей силе и драматизму с историями Библии. Но уже в прологе пьесы Эльханан говорит своему другу Менаше, что мечтает именно о такой любви, и убежден, что она может прийти к человеку где угодно, даже во Фрамполе.

Дальше все поначалу происходит так же, как и в рассказе: Эльханан подслушивает разговор Тойбеле со своей подругой Генендель, узнает о прочитанной ею книге и ночью является к ней под видом демона Гурмизаха. Но теперь Зингер подробно, в диалогах, разворачивает сцену соблазнения Тойбеле, одновременно широко распахивая перед зрителем двери в еврейскую спальню, показывая, что порой сексуальное невежество еврейских мужчин и множество догм и запретов делали несчастными и их самих, и их жен, порождая глубокую неудовлетворенность своей супружеской жизнью. Откровенность этой сцены и ее эротический накал поистине поражает, и я не могу отказать себе в удовольствии процитировать некоторые отрывки из нее:

«Тойбеле. Чего ты хочешь от меня? Я — замужняя женщина.

Эльханан. Твой муж мертв.

Тойбеле. Как? Когда?

Эльханан. Уже прошел год и семь месяцев. Он умер от холеры в городе Лейпциге, и вместе с другими демонами я следовал за его гробом.

Тойбеле. С демонами?

Эльханан. Злые дела порождают демонов. Мы дети греха.

Тойбеле. Моше Маттас не грешил. Он был праведником.

Эльханан. Мужчина, бросивший жену, не может быть праведником. Он отплясывал со своими хасидами. Вкушал аква витэ, а тебя бросил одну. Он не касался твоего тела ночью после того как ты совершила омовение. А если и касался, то не мог удовлетворить тебя. Он грешил Онаном, и от каждой капли его семени рождался демон. Когда он умер, все они устремились за его телом и называли его отцом. Так он был опозорен…

…Тойбеле. Только прикоснись ко мне, и я умру.

Эльханан. Ты не умрешь. Я столько лет желал тебя, и мне известны все твои тайные помыслы. Я следовал за тобой, когда ты шла совершать омовение. Я не мог оторвать глаз от твоего тела. Не надо меня стыдиться. Я видел тебя голой много раз. У тебя белые груди и красные соски. Ведь так?

Тойбеле. Так.

Эльханан. Тогда я еще не имел власти над тобой, но я говорил с тобой безмолвно и щекотал тебя в нежных местах…»

Ночи с Эльхананом превращаются для Тойбеле в эротическое приключение, сопровождаемое увлекательными рассказами о потусторонних мерах, невиданных ею никогда странах, различных людях, в телах которых к ней, якобы, является Гурмизах, и, в конце концов, ее сердцем овладевает любовь к нему. Любовь настолько сильная, что Тойбеле уже не в состоянии скрывать ее ни от самой себя, ни от Бога, которого она молит сохранить ей ее демона — даже если он демон!

Тут-то друг Эльханана Менаше и придумывает уловку, которая позволит Эльханану соединиться с Тойбеле: он приносит ложное свидетельство о том, что муж Тойбеле мертв, после чего все преграды к ее браку с Эльхананом вроде бы отпадают.

«Гурмизах», в свою очередь, сообщает Тойбеле, что он больше не сможет к ней приходить и дает ей наказ выйти замуж за Эльханана, открывая ей, что тот совсем не простой человек, а великий знаток Торы и каббалист. И когда Эльханан сватается к Тойбеле, она, помня слова Гурмизаха, что этот брак предопределен Свыше, соглашается.

Казалось бы, достигнут хэппи-энд, влюбленные соединились. Но очень скоро выясняется, что никакого хэппи-энда нет и в помине, а брак Тойбеле с Эльхананом обернулся для них обоих трагедией — ведь Тойбеле любит не Эльханана, а Гурмизаха. Эльханана же она, наоборот, начинает ненавидеть, несмотря на все его доброе отношение к жене. Тойбеле настолько ослеплена любовью к своему Гурмизаху, что отказывается признать в теле Эльханана тело своего любимого — потому что для подлинной любви, как выясняется, тела совсем недостаточно. И души тоже — чем лучше Эльханан относится к Тойбеле, тем больше она его ненавидит, сама признаваясь в иррациональности, неоправданности такого отношения к нему. Но что поделаешь, если ей нужен Гурмизах и только Гурмизах?!

Да и Эльханан, кстати, скинув маску Гурмизаха, оказывается куда менее умелым рассказчиком и соблазнителем.

И лишь когда он снова притворяется Гурмизахом, к Тойбеле возвращается прежняя страсть, хотя она и сетует своему любимому на то, что он воспользовался телом столь ненавистного ей Эльханана …

Так Башевис-Зингер подводит читателя к кульминации драмы: любовь Эльханана к Тойбеле, его желание доставить ей подлинное наслаждение так велика, что он соглашается на то, чтобы Менаше вошел к ней под видом Гурмизаха, таким образом, окончательно переступая через все нравственные и религиозные барьеры в своей душе. Когда же все раскрывается, Тойбеле наотрез отказывается поверить в то, что Эльханан и был ее Гурмизахом:

«Ребе. Как все это случилось?

Эльяханан. Я соблазнил Тойбеле, притворившись демоном Гурмизахом. Нет, я не демон, но я продал душу демонам.

Тойбеле. Это был демон. Демон Гурмизах.

Эльханан. Это был всего лишь я.

Тойбеле. Ты Гурмизах?! Лжец!

Эльханан. Я был демоном.

Ребе. А ну-ка свяжите их.

Тойбеле. Убейте меня, евреи! Убейте!

Ребе. Враг рода человеческого явился во Фрамполь.

Тойбеле. Ребе, он лжет. Это был Гурмизах. Гурмизах был настоящий демон…»

Наконец, после года, проведенного в посте и молитвах, Эльханан по приказу раввина возвращается во Фрамполь, и тот велит Эльханану, во-первых, сказать Тойбеле, что он обманул ее и не был Гурмизахом, а во-вторых… снова явиться к ней под видом Гурмизаха, чтобы помочь ей умереть.

Финальная сцена пьесы поистине потрясает:

«Эльяханан (задыхаясь). Тойбеле… Тойбеле… (Поворачивается к двери).

Тойбеле (стонет). Гурмизах.

(Несколько секунд Эльханан борется с собой, стоя на пороге, затем поворачивается и возвращается в комнату.)

Эльханан (мягко). Я здесь.

Тойбеле. Ты вернулся ко мне, мой демон?

Эльханан. Да, Тойбеле. (Он приподнимает ее и прижимает к себе.)

Тойбеле. Душа моя, счастье мое, ты вернулся!

Эльханан. Да, Тойбеле, я вернулся. Божий вестник сказал мне, что Господь сжалился над тобой, и бесконечная милость Его наполнила мою душу таким светом, что я покинул царство Асмодея и темные пещеры ада. Я пронесся через тысячу миров, чтобы еще раз обнять тебя. Теперь мы отправимся в путь вместе.

Тойбеле. Куда ты поведешь меня?

Эльханан. В вечность.

Тойбеле. Это далеко?

Эльханан. Это здесь, Тойбеле. Здесь и везде. Повсюду, где есть место страсти и милосердию. Мы сольемся в одно целое, и больше не будет разлук. Я расскажу тебе все сказки, какие знаю. Мы будем танцевать, и я спою тебе:

Тойбеле-мойбеле,

сладкий поцелуй;

Еще разик, Тойбеле,

Со мной потанцуй.

(Тойбеле тихо смеется. Пауза.)

Тойбеле. Я умираю?

Эльханан. Смерти нет, Тойбеле. Есть только вечная любовь.

Тойбеле. Как это будет прекрасно!

Эльханан. Я люблю тебя, Тойбеле! Я всегда любил тебя. Иди ко мне, суженая моя.

Тойбеле. Возьми меня, мой любимый. Супруг мой, мой единственный. Мой демон.

(Умирает).

Эльханан баюкает ее в своих объятиях, как маленького ребенка. (Затемнение)».

* * *

Так заканчивается еще одна прекрасная история о любви, подаренная Башевисом-Зингером человечеству. История, заметим, психологически вполне объяснимая и от того выглядящая вполне убедительно.

Точнее, как и большинство подобных историй Башевиса-Зингера, ее можно объяснить с двух позиций одновременно — как с реалистической, так и с мистической.

С реалистической точки зрения история любви Тойбеле к демону Гурмизаху представляет собой изысканную, но не очень сложную психологическую головоломку. Подлинная любовь всегда конкретна и уникальна. Как в своей духовной, так и телесной ипостаси она направлена на одного человека, или, применительно к данной пьесе, на одного конкретного индивидуума, или — еще точнее — тот образ, который данный индивидуум сам себе создал, ту маску, которую он на себя надел.

Идея эта отнюдь не нова ни для мировой литературы, ни для Башевиса-Зингера. Вспомним хотя бы его гениальный рассказ «Сэм Палка и Давид Вишковер». Миллионер Сэм Палка, представившийся наивной еврейской девушке Хане-Басе бедным и несчастным коммивояжером Давидом Вишковером, на протяжении десятилетий продолжает играть эту свою роль. И даже тогда, когда все внешние препятствия для их брака исчезают, и он может перевезти Хану-Басю в свои роскошные апартаменты и превратить ее из Золушки в принцессу, Сэм не делает этого, понимая, что если он откроет любимой женщине правду, это станет для нее страшным ударом и может разрушить их отношения. Давид Вишковер, оказывается, уже стал существовать совершенно отдельно от Сэма Палки.

«Не смейтесь, он живой человек для меня, — с грустью замечает герой рассказа в его финале. — Я так с ним сроднился, что он ближе мне теперь, чем Сэм Палка. Кто такой Сэм Палка? Старый развратник, не знающий что делать со своими миллионами. А Давид Вишковер — это человек вроде моего отца, мир его праху. Да и что делалось бы с Ханой-Басей, узнай она всю правду? Вполне возможно, что вместо того, чтобы стать женой Сэма Палки, она превратилась бы во вдову Давида Вишковера».

И все же вдумчивый зритель или читатель пьесы «Тойбеле и ее демон» наверняка обратит внимание на целый ряд деталей, вступающих в противоречие с такой вполне, повторю, реалистичной версией.

Хорошо, допустим, описывая в таких подробностях жизнь преисподней и его обитателей, Эльханан опирался на просчитанные им книги по еврейской мистике. Но ведь иногда он открыто спорит с авторами этих книг и смеется над ними, рассказывая Тойбеле, что не все написанное в них соответствует действительности!

Для рационалиста может существовать лишь единственное объяснение этому — Эльханан попросту фантазирует, используя свое богатое воображение.

Но как объяснить то, что Эльханан-Гурмизах точно знал, как прошла первая брачная ночь Тойбеле — о том, что ее муж не сумел тогда овладеть ею и излился ей на колени?

Очевидно, что с помощью этих несостыковок Башевис-Зингер пытается подвести читателя к иной версии: к Тойбеле в теле Эльханана и в самом деле приходил демон Гурмизах. Именно Гурмизах говорил с Тойбеле и занимался с ней любовью. Именно демон Гурмизах, вселившись в богобоязненного Эльханана, толкает его сначала на прелюбодеяние с Тойбеле, затем на лжесвидетельство, а потом доводит и до крайней степени морального падения, уговорив передать свою жену другому.

Об этом, сам того не сознавая, говорит Эльханан, когда произносит слова «Я был демоном». Об этом же говорит и старый мудрый раввин в финале пьесы, уговаривая Эльханана снова стать Гурмизахом: «Притворяясь демоном, ты был демоном!»

Башевис-Зингер, кстати, трактовал свою пьесу именно так.

«Сам Эльханан, — объяснил он как-то в беседе с сыном, — будучи богобоязненным евреем, никогда решился бы пробраться ночью к соломенной вдове. А если бы и решился, то от страха перед тем, что он делает, просто лишился бы и способности к сексу, и дара речи, а не изливал бы перед Тойбеле настоящий поток красноречия. И значит, всему описанному мною существует только одно объяснение: к Тойбеле действительно приходил демон».

Впрочем, автор прекрасно понимает, что обе эти версии (как это опять-таки часто бывает у Зингера) вполне можно свести к одной — скажем, к тому, что Эльханан, проникая к Тойбеле под видом Гурмизаха, так вживался в свою роль, что и сам начинал верить, что он является Гурмизахом.

Саму пьесу «Тойбеле и ее демон» можно с этой точки зрения представить как историю вечной борьбы заложенных в человеке все того же высокого, Божественного, и низменного, животного начала — «йецер ха-ра» и «йецер ха-тов». Кстати, и само имя «Тойбеле» в буквальном переводе означает «добрая, хорошая», и название рассказа и пьесы Зингера можно при желании перевести как «Добро и бес».

Таким образом, в «Тойбеле и ее демоне» Башевис-Зингер, с одной стороны, отказывается признать такое высокое чувство, как любовь, порождением «злого начала», но, с другой, показывает, что попытка завоевать любовь и обрести счастье путем обмана и греха в итоге приносит влюбленным лишь несчастье, и вместо ощущения полета сбрасывает их в глубочайшую моральную пропасть.

Впрочем, Башевис-Зингер, как уже не раз говорилось на страницах этой книги, всегда подчеркивал, что меньше всего в своем творчестве стремился быть моралистом. Он был и остался рассказчиком, а уж выводы из рассказанной им истории почитатели его таланта должны были делать исключительно сами.

* * *

Обращение Башевиса-Зингера в 70-е годы к еврейской мистике было тем более не случайно, что с годами писатель все больше укреплялся в своей вере в демонов, бесов и в другие потусторонние силы, то и дело незримо вмешивающихся в дела человека. Он продолжал активно собирать различные «странные», не поддающиеся логическому объяснению истории и связывал с этими потусторонними силами все происходящее с ним самим.

Например, то, что он как-то долго не мог найти ключ от квартиры, лежащий почти у него перед глазами, он объяснял тем, что некий преследующий и насмехающийся над ним демон попросту сначала украл ключ, а затем положил его на место. (Впоследствии он взял эту историю за основу сюжета своего рассказа «Ключ»).

Однажды Башевис-Зингер вместо рукописи своего нового рассказа принес в редакцию «Форвертса» рассказ, присланный ему для отзыва молодого писателя, и в беседе с сотрудниками газеты стал уверять их в том, что взял из дома именно свою рукопись, но по дороге демон каким-то образом исхитрился и подменил ее. Когда же выяснилось, что во время уборки домработница Зингеров попросту переложила приготовленную им для сдачи в печать рукопись в другое место, писатель лишь немного скорректировал эту версию — значит, констатировал он, демон решил действовать через домработницу.

При этом он вновь и вновь повторял, что если наука еще не доказала реальность существования этих сил, это отнюдь не означает, что их не существует вовсе — в конце концов, большая часть знаний, которые приобрело человечество в ХХ веке, для жителей ХIХ века представлялось бы такой же чушью, как и разговоры о существовании ангелов, бесов и демонов.

Что касается Эльмы, то, будучи убежденной материалисткой, она объясняла все эти «загадочные происшествия» тем, что с годами Башевис-Зингер стал еще более рассеян, чем в молодости.

Однако во всем остальном Башевис-Зингер отнюдь не проявлял признаков старения. Он по-прежнему «крутил романы» на стороне. Как-то во время откровенного разговора с сыном писатель похвастался, что по-прежнему способен удовлетворить женщину, которая на несколько десятков лет моложе его.

Но, самое главное, и как писатель Башевис-Зингер находился в эти годы в «прекрасной спортивной форме», и лучшим доказательством тому являются написанные им в этот период произведения.

 

Глава 4

Игра в мемуары. «Шоша» (1974-78). «Мешуга» (1982)

В начале 70-х годов Башевис-Зингер приступает к работе над автобиографической трилогией «Мальчик в поисках Бога», «Молодой человек в поисках Любви» и «Затерянный в Америке». В этот же период он совершенно неожиданно и для читателей, и для издателей приступает к созданию романа «Шоша», написанного вроде бы на том же самом автобиографическом материале. Не случайно поначалу критики высказали некоторое разочарование новым романом писателя — те из них, кто был хорошо знаком с его творчеством, без труда угадывали в «Шоше» героев и ситуации его прежних книг, не находя в этом произведении почти ничего нового. «В своей тематике Зингеру нет равных, однако он повторяется, играет один и тот же мотив снова и снова», — писал Ирвинг Хоу. И был отчасти, безусловно, прав — личный жизненный опыт писателя был весьма ограничен, и временами действительно создается впечатление, что он ходит по замкнутому кругу тем и образов.

Однако, вопреки ожиданиям, «Шоша» была очень тепло встречена самыми широкими кругами читателей, стала выдерживать одно издание за другим, и вскоре стало ясно, что речь идет об одном из вершинных произведений не только самого Башевиса-Зингера, но и всей литературы ХХ века.

История любви главного героя романа молодого писателя Ареле Грейдингера к странной, порой, как кажется, полубезумной, больной девушки, словно магнитом, притягивала к себе внимание читателей всего мира. Образ наивной и чистой «дурочки» Шоши вдруг стал осознаваться как один из самых великих, знаковых женских образов мировой литературы, символизирующих собой подлинную женственность и заключенную в ней тайну.

Не случайно «Шоша» была и остается самым популярным романом Башевиса-Зингера из всего множества его романов, переведенных на русский язык. Даже если читатель не в состоянии осознать всю мощь и глубину этого произведения, он все равно чувствует, что в нем заключена некая тайна; он все равно оказывается околдован «голлографичностью», говоря словами Л.Аннинского, протекающей перед ним жизни, одновременной реальностью и ирреальностью рассказываемой ему истории любви.

Ближе всего к разгадке этой магнетической силы романа «Шоша», вне сомнения, подобрался все тот же Лев Аннинский в своем предисловии к ее первому изданию на русском языке.

«Потрясающая сила этого образа, достойного войти, как я уверен, в мировой пантеон праведниц, в том, что еврейская праведница соткана не из отрицаний, а из тысячелетних элементарных бытовых обыкновенностей, утверждаемых жизнью, — писал Л.Аннинский. — Сходить в лавку за товаром. Испугаться, когда страшно. Любить маму. Выйти замуж по любви. Реакции и чувства нормального человека — ненормально в Шоше только одно: она во все это действительно верит. По отдельности. По пунктам. Так, словно нет сжигающей все химерической «антисвязи» фактов».

Но даже такой искушенный критик, как Л.Аннинский, не смог ускользнуть от той ловушки, которую расставил в этом романе для читателя Башевис-Зингер — даже он поверил в то, что роман написан на автобиографической основе и описанные в нем события в том или ином виде имели место в действительности.

«Ареле, повестователь в «Шоше», — пишет он, — это, в сущности, и есть Зингер, Айзек Зингер, Ицхок Башевис-Зингер…»

Однако на самом деле это, безусловно, не так. Да, «Шоша» щедро пересыпана подробностями из жизни самого писателя. Да, часть ее действия разворачивается на той же Крохмальной улице, которая подробно описана и в «Семействе Мускат», и «В суде моего отца», и в «Мальчике в поисках Бога», и в целом ряде других его произведений. Да, в ней легко узнаются быт и типажи еврейской Варшавы, просматриваются четкие параллели с героями той же «Семьи Мускат», и все же меньше всего этот роман можно назвать автобиографическим и вообще построенным на какой-то реальной основе.

Описываемые в нем события никогда не происходили с Зингером, за исключением разве что упоминаемых в «Шоше» его взаимоотношений с коммунисткой Дорой, в которых легко угадываются черты его первой жены Руни Шапира.

Не было в его варшавской жизни ни актрисы Бетси, ни спонсирующего ее бизнесмена Сэма Дреймана, ни Хаймла и Селии. Точнее, последняя пара очень сильно напоминает писателя И.Тронка и его жену, с которыми Зингер был очень дружен в последний период своей варшавской жизни (Тронк помогал Башевису-Зингеру и Цейтлину издавать журнал «Глобус»). Но при этом Зингер никогда не был любовником жены этого своего друга.

Не было, наконец, никакой любви и женитьбы на Шоше, хотя удивительно светлая, болезненная девочка с таким именем и в самом деле жила по соседству с Зингерами на Крохмальной улице, и в детстве будущий писатель и в самом деле любил играть с ней куда больше, чем с другими детьми. Но куда ближе к тому, что имело место на самом деле, та история Шоши, которую Зингер рассказал в «Семье Мускат», где она предстает дочерью Копла, выходит замуж за молодого сиониста и вместе с ним уезжает в Палестину, спасаясь таким образом от надвигающейся Катастрофы.

Нет, повторю, весь сюжет и вся фабула «Шоши» выдумана почти от начала до конца. «Шоша» — это ни в коем случае не мемуары, а некая «игра в мемуары», своего рода попытка предположить, «что было бы, если…», а, следовательно, не имеет никакого отношения к документальной прозе. Ощущение мемуарности, документальности повествования — это всего лишь одна из многих иллюзий, созданных в романе силой художественного гения Башевиса-Зингера.

Сам писатель не раз говорил, что считает «Шошу» главным своим произведением, в котором пытался довести до совершенства свои собственные художественные принципы; отточить стиль настолько, чтобы приблизиться к стилю Библии, который он считал идеальным. В «Шоше», как утверждал Зингер, ему удалось, наконец, перейти к предельно коротким предложениями, добиваясь одновременно, чтобы любое описание, портрет любого персонажа был и предельно зримым, и оставлял достаточный простор для воображения.

Сухой, «документальный» стиль «Шоши», призванный, кажется, запечатлеть не для читателя — для историка все детали быта, нравов, образа жизни ушедшей в небытие и ясно предчувствующей этот уход еврейской Варшавы 1939 года, и в самом деле завораживает. Перед читателем проходит галерея еврейских типов того времени, напоминающая альбом со старыми черно-белыми фотографиями. Коммунистка Дора, истово преданная идеям Ленина-Сталина, мечтающая уехать в Россию и не желающая признать ложность этих идей даже тогда, когда ей, казалось бы, открывается вся правда о происходящем в Советском Союзе…

Философ и бабник Морис Файтельзон — то ли ученый, то ли литератор, отвергающий предрассудки предков и ощущающий себя полноправным наследником общеевропейской, а никак не еврейской культуры…

Полусветская Селия, испытывающая столь понятное неудовлетворение своей обеспеченной, отлаженной, как часы, жизнью…

Ее муж Хаимл, который так и остался ребенком во всем, в том числе и в постели…

Престарелый американский миллионер Сэм Дрейман, Бетси…

А вот и «альтер эго» самого Зингера — молодой писатель Аарон Грейдингер, получивший от Селии смешное прозвище Цуцик, так же, как и сам Зингер, выходец из очень религиозной семьи, еще в юности порвавший с традиционным еврейским образом жизни и вынужденный ради куска хлеба заниматься литературной поденщиной, не приносящей ни заработка, ни удовлетворения.

В тот самый момент, когда Грейдингер оказывается на краю духовного и финансового краха, Морис Файтельзон знакомит его с прибывшим в Варшаву Сэмом Дрейманом и его любовницей Бетти. Они заказывают начинающему писателю пьесу, которая вознесла бы Бетти на вершину славы в еврейском театре. Так Грейдингер начинает писать пьесу о Любомирской деве — героине, довольно близкой по духу к зингеровской «Йентл».

Все предельно реалистично, все достоверно, но вместе с тем "Шоша" — несомненно, самое мистическое произведение Исаака Башевиса-Зингера. Может, даже куда более мистическое, чем "Йохида и Йохид", "Огонь" или "Кафетерий". Но, как всякая подлинная мистика, она прячется под толстым слоем бытовых и, казалось бы, ни к чему не обязывающих деталей, истинный смысл которых дано постичь не каждому, как не каждому дано прикоснуться к миру духов — куда легче принять их легкие шаги за дуновение ветра, а их глухой сдавленный стон — за скрип несмазанной двери.

* * *

Если вглядеться в "Шошу" чуть-чуть пристальней, то можно увидеть, что она строится по тому же принципу, что и десятки дешевых, канувших в Лету, морализаторских книжонок на идише, которыми зачитывались почтенные еврейские дамы на рубеже двух минувших столетий и которые сегодня с тем же успехом заменены слезливыми любовными романами.

Герой такой книжки всенепременно в начале совершает "хета" (грехопадение), но затем находит в себе силы для "тшувы" (раскаяния) и, в конце концов, проходит "тикун" (исправление). Книжечки эти обрыдли еврейскому читателю и стали объектом насмешек и пародий еще в 20-х годах ХХ века, и интеллигентному человеку следовало брать их в руки не иначе, как с выражением крайней брезгливости и презрения. И тем не менее, Зингер строит "Шошу" именно по этой схеме, еще раз подтверждая старую истину, что в искусстве не бывает затертых сюжетов и ходульных композиций.

Впрочем, его герой Аарон Грейдингер никак не ощущает своего грехопадения. Порвавший с той средой, в которой он вырос, забывший дорогу на Крохмальную улицу, где прошло его детство, он с удовольствием вращается в кругах варшавской еврейской богемы, слушает длинные, сумбурные рассуждения Файтельзона, спит с Дорой, сближается с Селией, ходит, как и положено молодому человеку его круга, в писательский клуб.

Его преследуют неудачи, но Ареле Грейдингер слишком далеко ушел от Крохмальной улицы, слишком глубоко упрятал свое еврейство под костюмом модного покроя, чтобы задуматься над тем, не являются ли эти неудачи расплатой за неправедный образ жизни — он вообще давно уже перестал задумываться над такими вещами и искать подобные связи.

А тут к тому же его "добрый гений" Морис Файтельзон знакомит Ареле с Сэмом Дрейманом и очаровательной Бетси. И появляются большие деньги в качестве аванса за еще ненаписанную пьесу; появляется надежда на столь вожделенный успех, признание и все, что с этим связано.

Ареле Грейдингер, он же Цуцик, испытывает при встрече с Бетси странные чувства. В разговоре с Файтельзоном он дает ей противоречивые характеристики; она притягивает и отталкивает его одновременно; но он увлеченно беседует с ней о пьесе, и говорит, что будущая героиня может быть влюблена во вселившегося в нее духа — диббука:

"Я начал рассказывать. Она слушала. Сначала смотрела на меня с опаской, потом с интересом.

— Это означает, что у меня будут любовные дела со мною же?

— Да. Но в каком-то смысле у всех так…"

Старая, истрепанная истина — любить можно только самого себя, и в самых дорогих и близких нам людях мы, в принципе, ищем себя и любим прежде всего себя. Но Зингер бросает эту фразу не случайно и, разумеется, еще не раз вернется к ней по ходу романа.

Самое удивительное, что на Крохмальную улицу — улицу его детства — Цуцика приводит именно Бетси. Как зачарованные бродят они оба вдоль иешив, синагог, старых лавок и потеменевших от копоти домов, с наслаждением вдыхая "привычную вонь дешевого мыла, смальца и лошадиной мочи". Еврейская улица пробуждает в них обоих давние воспоминания, ностальгию по детству, по тому миру, от которого они отказались, — миру, живущему в своем особом ритме, по своим законам; миру такому неказистому снаружи, но наполненному тем особым смыслом и светом, постичь который можно только оказавшись внутри него.

"Если бы все это можно было увезти в Америку!" — вздыхает Бетси.

Но увезти, чтобы потом посещать это улицу как своеобразный этнографический музей, как раз ничего нельзя. И Бетси спешит побыстрее освободиться от накатившегося на нее наваждения, стряхнуть его, вернуться в ставший привычным такой уютный мир, где нет этих допотопных, бранящихся, неприятно пахнущих евреев и где принято говорить о Боге с легкой иронией.

Бетси торопит Цуцика, начинает, как ребенок, ныть о том, что она проголодалась, но тот словно ее не слышит. В отличие от Бетси, ему нравится бродить по Крохмальной, он вдруг начинает осознавать, что этот мир ему куда ближе, чем тот, из которого они только что сюда пришли, и сознательно растягивает свое пребывание в нем.

Это еще не раскаяние, не покаяние, но Цуцик явно переживает то, что на иврите и на идиш обозначается тем же словом, что и "раскаяние". Это — "тшува", возвращение.

И окончательно это возвращение происходит, когда он встречается с Шошей — инфантильной, может быть (а может и не быть), психически не совсем полноценной подругой своего детства.

Чудо заключается уже в том, что Шоша жива — он-то, Цуцик, был твердо уверен, что Шоши давно нет на свете. Все жизненные обстоятельства, вся логика событий, сама хрупкая субстанция Шоши не должны были позволить выжить в эти страшные годы войн, голода и пандемий.

Но она жива! Жива попреки этой самой логике, вопреки своей хрупкой субстанции и самое главное — она почти не изменилась за эти годы. "Шоша не выросла и не повзрослела", — сообщает Зингер и ставит точку в этой короткой, рубленой фразе.

А Шоша, узнав в Цуцике Ареле, забрасывает его вопросами, напоминает ему о счастливых днях их детства, и Грейдингеру приходится сделать над собой усилие, чтобы внять просьбам Бетти и покинуть дом Шоши и ее матери Башеле.

В ту же ночь он впервые спит с Бетси, спит с любовницей своего благодетеля, валится с ней в постель, пытаясь вслед за ней стряхнуть в неистовом блуде наваждение этого дня.

Но наваждение не желает стряхиваться, и Ареле вновь и вновь возвращается на Крохмальную улицу, чтобы продолжить свой странный роман с Шошей.

И вроде бы он и сам, как и Бетси, прекрасно понимает всю нелепость, всю ненормальность этого романа — и одновременно чувствует, что не в силах от него отказаться!

То ли с нежностью, то ли с иронией наблюдает он за тем, как Шоша не может выбрать конфету из шоколадной коробки, и вспоминает, как в какой-то книге по психиатрии он вычитал, что невозможность сделать выбор даже в мелочах — симптом психического расстройства. С той же то ли нежностью, то ли иронией выслушивает он признание Шоши, что она до сих пор мочится в постель, что у нее не наладились месячные, и все больше и больше привязывается к ней, уже не мысля своей жизни без этих поездок на Крохмальную улицу — улицу своего детства.

"Что это? Акт мазохизма? Помешательство? Что ты вообще нашел в этой Шоше?!" — спрашивает Цуцика Бетси.

"Себя", — коротко отвечает он.

* * *

Что же такое Шоша?

Что притягивает молодого, подающего надежды, образованного, современного Грейдингера к этой полудевочке с расстроенной психикой, оторванной от реальности современного мира, мочащейся в постель? Почему этот образ так дорог Башевису-Зингеру и что он, собственно говоря, хотел в него вложить?

Безусловно, Шоша — это само воплощение женственности, и именно это делает ее образ одним из самых мощных женских образов не только в нашей национальной, но и всей мировой литературе. Она чувственна и невинна одновременно ("Ареле, сделай со мной ты сам знаешь что", — так она просит о близости). Она — образец верности и преданности, она — тот самый идеал женщины, о котором, в принципе, втайне мечтает каждый мужчина…

И все-таки Башевис-Зингер вкладывает в этот образ куда больше, с усмешкой скрывая разгадку главной идеи книги за уменьшительным, почти пренебрежительным именем своей героини.

И для того, чтобы понять это, нужно вспомнить, что полное имя Шоши — Шушана. А Шушана на иврите — это лилия, тот самый цветок, который является в Библии символом и олицетворением народа Израиля.

"Как лилия между тернами, так подруга моя меж дев", — говорится в "Песне песней".

В своем классическом комментарии к «Песне песней» Раши поясняет: это означает, что «народ Израиля средь других народов дорог Богу и любим Богом, как лилия — прекрасный и совершенный цветок, выросший посреди терний».

После этого многое становится понятным.

Да, Шоша, конечно, не умеет сделать выбор, когда речь заходит о мелочах, так что со стороны она вполне может показаться сумасшедшей, девушкой-недоумком, остановившейся в своем развитии. Но когда речь заходит о главном, когда нужно сделать нравственный выбор, она не испытывает никаких колебаний, так как, в отличие от Бетти, четко знает, что такое хорошо и что такое плохо, что нравственно, а что — нет.

Да, ее представления об окружающем мире смешны своей наивностью, но когда она задает вопросы о природе Бога и Его взаимоотношениях с человеком, сами эти вопросы неожиданно поражают своей глубиной и точностью.

Но разве не таков и еврейский народ — цепко, как Шоша, удерживающий в своей памяти все детали своего прошлого, кажущийся порой безумным и наивным в своей вере, в своем нежелании идти в ногу со временем, упорно не замечающий, как меняются окружающие его реалии и вместе с тем непрестанно погруженный в размышления над своей Торой, мучающийся вечными вопросами о сущности Бога и Его взаимоотношениях с человеком?!

И потому вряд ли стоит удивляться тому, что за годы разлуки с Ареле Шоша "не выросла и не постарела" — ведь Израиль не может постареть или вырасти, и не случайно еще одним его символом является годовалый агнец — именно агнец, а не овен!

Живший в ХIX веке раввин Шимшон-Рафаэль Гирш в своих замечательных комментариях к Торе, объясняя сущность этого символа, подчеркивает, что агнец "еврейского символизма" принципиально отличается от "агнца" с другой, нееврейской точки зрения. Если у неевреев, пишет Гирш, агнец — это "символ постоянного страдания и мученичества", то "в еврейском мышлении ягненок символизирует постоянно радующееся, непорочное существо в расцвете непреходящей юности…"

Шоша не может вырасти и измениться, потому что она не только Лилия, но и Агнец — "постоянно радующееся, непорочное существо в расцвете непреходящей юности".

Стоит заметить, что еще в самом начале романа Исаак Башевис-Зингер подсказывает читателю такую трактовку образа Шоши. Не случайно маленький Ареле Грейдингер пересказывает Шоше "Песнь песней" и говорит, что когда-нибудь она будет его царицей, будет восседать на троне, а генеральская дочь будет мыть ей ноги: ведь именно такое чудесное превращение, согласно еврейской эсхатологии, должно произойти в конце времен с еврейским народом, когда Иерусалим станет столицей мира и в нем воцарится Мессия.

Встреча с Шошей и возвращение к ней — это встреча и возвращение Грейдингера к своему народу, к тем неизменным ценностям и понятиям, на которых тот строил свою жизнь в течение тысячелетий. Это, говоря словами Бориса Слуцкого, "возвращение из точки в пространство"…

Но одновременно — это и встреча со СВОЕЙ женщиной, с существом, которое обозначается в Каббале понятием "истинная пара", "Йохида" — единственная. И все женщины, которые были у Ареле Грейдингера до этого по сравнению с Шошей — лишь наложницы царя в сравнении с настоящей царицей.

Но если Шоша — это одновременно и символ Израиля, и "истинная пара" героя, то кто же такая Бетси?

Ответ опять-таки лежит на поверхности.

Ну, конечно же, Бетси — это все та же Лилит, Великая Соблазнительница, связь с которой, на первый взгляд, сулит деньги, славу, спасение, а на деле неминуемо оборачивается падением в глубочайшую нравственную пропасть и крушением всех надежд.

Вся фабула романа призвана лишь подтвердить это: Цуцик-Ареле, которому встреча с Бетси обещает долгожданное материальное благополучие, возможность спокойно заниматься любимым делом и писательское признание, в итоге создает совершенно провальную пьесу и оказывается, может быть, даже еще дальше от заветной мечты о славе, чем до этой встречи. От денег остается пшик, и Цуцик вновь впадает в такую ужасающую нищету, что у него возникает мысль о самоубийстве.

"Ареле не ходи к ней… Она хочет отобрать тебя у меня. Она похожа на ведьму!" — говорит Шоша, шестым чувством понимающая, что же такое Бетси.

А тем временем, Бетси, безусловно, не осознающая этой своей зловещей роли, медленно подталкивает Ареле Грейдингера к сделке с Дьяволом.

И кажется, что еще немного — и он вступит в эту сделку, после чего ему уже будет поздно думать о спасении своей души.

Но Ареле останавливается в полушаге от той пропасти, в которую заманивает его Лилит. Останавливается — и делает несколько поспешных шагов назад.

* * *

События Йом Кипура — Дня Искупления, последнего Судного дня накануне Второй мировой войны — занимают центральное место в "Шоше", и не случайно этот день жизни Аарона Грейдингера расписан Зингером буквально по часам.

Стоит вспомнить, что, согласно еврейской традиции, каждый Новый год всем народам мира и каждому человеку в отдельности в Высших мирах выносится приговор, предопределяющий, каким будет для них грядущий год — какой из народов ждет мир, а какой — война, какой — голод, а какой процветание; кому из людей суждена жизнь и кому — смерть, и если все-таки смерть, то какая — от ножа, от пожара, от болезни и т. д. И лишь евреям предоставляется дополнительная возможность раскаяться, заслужить прощение и таким образом изменить вынесенный на Небесах тяжелый приговор. Но реализовать эту возможность можно только до Йом Кипура — Судного дня, Дня Искупления, дня поста и самозабвенной молитвы о прощении.

И Аарон Грейдингер неожиданно для себя принимает решение поститься в Йом Кипур. "Не потому, что верю, будто это Божья воля, а чтобы соблюсти то, что делали мои предки и остальные евреи на протяжении веков", — объясняет он Файтельзону. Он решительно отказывается от предложенного ему коньяка и уже одним этим — с точки зрения все той же еврейской традиции — делает еще один шаг к "тшуве", раскаянию.

Тут-то и бьет час главного испытания героя. Глубокой ночью Судного дня к Грейдингеру звонит Бетси. Звонит и вызывает в отель к тяжело больному Сэму Дрейману. Звонит, чтобы предложить сделку…

Суть сделки проста: по воле Сэма Дреймана, Грейдингер должен жениться на Бетти, которая станет наследницей его огромного состояния, но пока он, Дрейман, жив, Бетти должна оставаться с ним. Взамен, как муж Бетти, Грейдингер сможет получить американскую визу и спастись от надвигающейся Катастрофы, которая — это уже ясно! — сметет с лица земли польское еврейство.

С точки зрения Бетси, сделка эта настолько выгодна, что отказаться от нее может только безумец. Цуцику предлагают спасение, жизнь перед лицом надвигающейся гибели, и вдобавок — будущую финансовую независимость, возможность свободно заниматься любимым делом. Что его может удержать? Шоша? Но Бетти предлагает взять ее с собой в Америку, она даже готова закрыть голову на его связь с этой "карлицей", потратить деньги на ее лечение у лучших американских психотерапевтов. Таким образом, все рациональные препоны на пути к этому браку вроде бы сметены…

"Муж мой, это Божий промысел ведет нас", — с пафосом шепчет ему Бетси, уверенная, что у Грейдингера не будет силы отказаться от подобного предложения.

И Цуцик — подающий надежды блудливый мальчик без четких нравственных ориентиров — действительно начинает колебаться. Но другая его ипостась — та, что выражается именем Ареле, именем перевосвященника Аарона — яростно протестует против этого брака, понимая, что речь идет отнюдь не о Божьем промысле, а о сделке с Дьяволом.

Он уже немало натворил в этой жизни, Аарон Грейдингер.

Он отрекся от своего Бога, он отказался следовать его заповедям. Он прелюбодействовал, сожительствуя с чужой женой; в нем вроде бы не так много и осталось от классического представления о еврее. И вот сейчас ему предлагают сделать последний шаг к отказу от тех принципов, на основе которых жили его предки — ему, как какому-то жиголо, предлагают брак с блудницей. Да, брак унизительный, преступный, но зато открывающий такие перспективы! Брак — в обмен на жизнь и богатство.

И в точном соответствии с канонами дешевых морализаторских романов, но одновременно и в точном соответствии с Каббалой, Цуцика-Ареле не оставляют в эту минуту один на один с темными силами. То ли в видении, то ли в его воспаленном воображении Грейдингеру является его отец, бросающий ему в лицо обжигающие гневом и болью фразы:

"Не позорь меня! Не позорь свою мать и всех остальных предков. Все твои поступки известны на небесах… Язычник! Предатель Израиля! Видишь, что бывает с теми, кто отрицает Всемогущего!"

Так и не приняв окончательного решения, Цуцик, по сути дела, бежит от Бетси и заходит в парикмахерскую, грубо нарушая законы Судного дня! И парикмахер, принявший его за поляка, оборачивает его "белой простыней, как саваном" и начинает задушевный разговор о евреях и о том, как "Гитлер выкурит пархатых из всех щелей". Близко-близко мелькает бритва парикмахера от горла Ареле, и, кажется, что сама Смерть ухмыляется в эти минуты ему в лицо, а парикмахер все говорит, говорит, говорит…

Так выясняется, что евреи, пытающиеся убежать от своего еврейства, еще более ненавистны полякам, чем те, кто остался верен своему еврейству.

"Я вот что вам скажу, шановный пан, — говорит парикмахер. — Эти теперешние евреи — те, что бреются, говорят чисто по-польски и притворяются поляками, — они даже хуже, чем прежние Шмули и Срули в длинных лапсердаках и с белыми бородами и пейсами…"

И Ареле понимает, что бежать — некуда; что весь тот страшный бег от самих себя, которым загонял себя он, Файтельзон, сотни и тысячи других евреев, был бегом по кругу, ничего собственно не изменившем ни в них самих, ни в том, как на них смотрят другие народы. Более того, может быть, грядущая Катастрофа — лишь расплата за этот бег, ибо ничего, кроме озлобления и обвинения евреев во всех их бедах, он у других народов не вызывает.

Ареле возвращается — возвращается в дом Шоши и Баси, проводит остаток Йом Кипура у них в доме и, в конце концов, решается сделать Шоше предложение.

Это и есть его покаяние — предложение Шоше.

Поставленный перед выбором между Шошей и Бетси, между последним шансом сохранить верность высокой, основанной на Торе морали предков или полной окончательной измене этой морали в обмен на призрачное спасение, Ареле — именно Ареле, а не Цуцик! — Грейдингер делает свой выбор. И, возможно, именно в этот момент и изменяется уже вынесенный ему приговор, и предопределяется его выживание в той адской мясорубке, которая ждет еврейский народ. Ибо, выбирая между Жизнью и Смертью, Ареле Грейдингер выбрал Жизнь.

— Скажи мне, отчего, — спросит его потом Бетси, — все вы — и распутники, и фанатичные евреи — с теми же предрассудками, что и ваши прапрадедушки. Как это получается?

— Мы уходим прочь, а гора Синайская идет за нами. Эта погоня превратила нас в неврастеников и безумцев, — ответит Грейдингер.

Сам он решил остановиться и подчиниться "горе Синайской" — той самой горе, возле которой Всевышний сказал евреям: "Вот Я даю тебе сегодня выбор: Жизнь и Смерть. Так выбери Жизнь!" Тот же Раши, о котором здесь уже упоминалось, говорит, что Жизнь в данном случае следует понимать как следование законам Торы. Ареле выбирает Жизнь — и получает свое право на спасение, но получает его отнюдь не из рук Бетти.

А Бася, узнав о предложении, сделанном Шоше, счастливо всплескивает руками: "Что же это со мной?! Он же постился весь день, сокровище мое, милый мой наследничек!"

Но что, спрашивается, нищая Бася может передать в наследство?! Да то, что нельзя купить ни за какие долары Сэма Дреймана — живой огонь еврейской души, великое умение оставаться евреем при любых обстоятельствах, свою неспособность совершить ни одного нечистоплотного поступка, свою глубинную и естественную, как дыхание, верность Торе и ее законам.

Так закачивается "тшува", покаяние Ареле Грейдингера, и начинается его "тикун" — исправление.

Сразу после того, как он делает предложение Шоше, с Ареле происходит еще одно чудо — ему начинает везти и в писательских делах, его цикл рассказов о лжемессии Яакове Франке заинтересовывает издателя, а затем и приносит ему долгожданную известность.

Случайность? Но еврейская традиция, а вслед за ней и писатель, как известно, отрицает понятие "случайность". И Башевис-Зингер намеренно строит повествование так, чтобы просматривалась четкая связь между браком его героя с Шошей и его удачей в делах. Он опять следует классическому канону, демонстрируя таким образом, что такое "ашгахат прати" — каббалистический термин, означающий, что каждому ступающему на путь «тикуна» обеспечена особая опека и особая поддержка Всевышнего.

* * *

С момента упоминания рассказов о Яакове Франке в "Шошу" властно входит новая тема — тема лжемессии. На первый взгляд, может показаться, что это — лишь еще одна автобиографическая деталь, напоминание о романе «Сатана в Горае», принесшем писателю известность. Но «Сатана в Горае» был не о Франке, а о Шаббтае Цви; два романа, посвященные Франку и его последователям, были написаны писателем уже в Штатах; так что непонятно, зачем автор так настойчиво несколько раз использует это имя, казалось бы, совершенно необязательное и ничего нового в повествование не вносящее?

Но в том-то и дело, что обязательное! И чтобы понять это, нужно вспомнить, кто же был такой этот самый Яаков Франк.

Основная идея Яакова Франка, развившего идеи Шаббтая Цви, заключалась в том, что для того, чтобы обрести подлинное спасение и реализовать свою историческую миссию, еврейский народ "должен сойти в бездну". "Чем хуже — тем лучше, — учил Франк. — Тот, кто опускается на самое дно, скорее увидит свет. Человеческие страсти — это искры Божьи, и нужно дать им выход, поправ стыд и отменив всякие моральные границы…"

У Франка нашлось немало последователей среди евреев во всей Европе, и мистические обряды франкистов неизменно заканчивались попойками и самыми разнузданными оргиями, во время которых женщинам приказывалось отдаваться чужим мужчинам в присутствии своих мужей…

Ну, а теперь вспомним рассказ Хаимла Ченчинера о последних днях и последних речах Мориса Файтельзона: "Истинная религиозность, учил Морис, вовсе не в том, чтобы служить Богу, а чтобы досаждать ему, делать ему назло…"

Но ведь в этих словах — вся концепция Яакова Франка!

Да, безусловно, Морис Файтельзон, человек, о котором мельком говорится, что в молодости он продал свою возлюбленную богатому американцу за пятьсот злотых, переполненный гордостью за свои любовные победы, открыто живущий с Селией на глазах ее мужа Хаимла — это и есть Яаков Франк, лжемессия.

И как бы ни очаровывали его философские пассажи и его европейская образованность, следует помнить, что он — Лжемессия, что тот путь, по которому он идет сам и на который увлекает других, — это путь к моральной деградации и гибели.

И — что опять-таки весьма примечательно — первой эту схожесть между Франком и Файтельзоном в романе опять-таки подмечает все та же «дурочка» Шоша.

Само время, в котором выпало жить Ареле и Шоше — это время ложных идей и ложных пророков, время Лжемесии. И не так уж и важно, как именно зовут этого Великого Лжеца — куда важнее быть так же далеко от него, как была Шоша…

* * *

Так о чем же все-таки этот роман — "Шоша"?!

Безусловно, о судьбе целого поколения евреев, вырвавшихся из душного мира своих отцов и дедов к тому, что им казалось Светом и Истиной. Об их безумном стремлении убежать от самих себя, перестать быть евреями, об их фанатичном служении различным лжемессианским идеям и о том, как немногим из них удалось осознать, что подлинный Свет остался там, за спиной — осознать и вернуться к нему.

Для Башевиса-Зингера, самого в определенном смысле слова прошедшего по этому кругу, было несомненно ясно, что еврей, отказывающийся от наследия собственного народа, отвергающий Бога, в итоге утрачивает ту самую нравственную опору, которая единственно и позволяет ему остаться не только евреем, но и человеком вообще. С грустной иронией рассказывает он в "Шоше" о том, как смешны любые попытки заменить эту опору какой-либо другой, и приходит к горькому и почти математически точному выводу о том, что они неизбежно заканчиваются крахом и Смертью — как в физическом, так и в духовном смысле этого слова. Смерть эта может прийти отнюдь не только от рук Гитлера — не случайно в эпилоге выясняется, что Бетси покончила жизнь самоубийством, осознав всю бесплодность своего существования.

Смерть Шоши в дороге, на следующий день после ее ухода с Грейдингером из Варшавы тоже, безусловно, не случайна — она символизирует собой смерть, уход того польского еврейства, олицетворением которого была Шоша. И Зингер не случайно роняет, что она умерла как «праматерь Рахиль» — несмотря на то, что по Библии Рахель была матерью только Иосифа и Биньямина, в еврейской традиции она, как ни странно, воспринимается как Праматерь всего еврейского народа и Главная Заступница его перед Богом.

Мир после Катастрофы, мир без Шоши — это уже другой, безумный, изломанный мир, и именно эта мысль и становится лейтмотивом в последнем романе Башевиса-Зингера «Мешуга» («Сумасшедший»).

* * *

Роман «Мешуга» был написан в 1982 году явно на волне успеха, завоеванного «Шошей», и объявлен автором своеобразным ее продолжением, хотя, по большому счету, это произведение связано с «Шошей» только одним общим героем — все тем же Ареле Грейдингером, живущим теперь в Америке. Роман этот, по общему и, следует признать, справедливому мнению критиков, значительно слабее «Шоши», хотя и в нем есть немало интересных, ярко написанных страниц.

Если и считать «Мешугу» продолжением «Шоши», то продолжение это, в первую очередь, экзистенциальное.

Во-первых, как и «Шоша», «Мешуга» представляет собой продолжение «игры в мемуары». Некоторые герои романа знакомы читателю по прежним, псевдоавтобиографическим произведениям Башевиса-Зингера, прежде всего, опять-таки, по повестям «Молодой человек в поисках Любви» и «Заблудившийся в Америке», однако на самом деле речь идет о художественном вымысле, о своеобразной игре с Зингера с собственной судьбой во «что было бы, если…».

Во-вторых — и это, по видимому, главное — основная коллизия «Мешуги» совпадает с основной коллизией «Шоши». Но на этот раз, оказавшись в схожих обстоятельствах, Ареле Грейдингер делает совершенно иной выбор: он соглашается жениться на Мирьям, которая одновременно любит и его, и старого, смертельно больного Макса Абердама и какое-то время сожительствует с ними обоими, не будучи при этом официально разведена с мужем.

Впрочем, на этот раз в романе нет ни одного героя, о котором можно было бы сказать, что он ведет нравственный с еврейской точки зрения образ жизни. Макс Абердам спит практически со всеми знакомыми ему женщинами. Мирьям спит с Абердамом и одновременно с готовностью ложится в постель с Грейдингером. Грейдингер продолжает любовные отношения со Стефой, что совсем не мешает ее престарелому мужу Леону, затем он заводит интрижку со служанкой Абердамов Цловой, и время от времени заглядывает в гости к другой своей давней любовнице Фрейдл… Линн Страллнер, богатая американка, за ребенком которой присматривает Мириам, оказывается лесбиянкой…

В мире, где нет Шоши, не находится места и для Бога и Его заповедей, а значит, «все позволено», значит, нужно жить единственным днем, никак не сдерживая любые свои страсти и желания.

Во второй части романа его герои предпринимают бессмысленное и совершенно безумное путешествие в Израиль, но и там ни один из них не обретает ни смысла жизни, ни покоя. Финал романа многозначителен:

«Мириам перестала плакать. Развалившись на кровати, она сказала:

— Если у нас будет ребенок, мы назовем его Максом.

— Не будет никаких детей, — сказал я.

— Почему нет? — спросила она.

— Мы с тобой похожи на мулов, — ответил я, — последние в поколении».

И все. Финальная точка, поставленная после, по сути дела, той же мысли, на основе которой строится Шоша: отказ от Бога и тех нравственных императивов, на которых все предыдущие поколения евреев строили свою жизнь, ведет к полному вырождению, к появлению бесплодного во всех смыслах поколения, означает, по сути дела, смерть самого еврейского народа. И как тут не вспомнить знаменитое восклицание Достоевского: «Да и можно ли представить еврея без Бога?!»

Однако перед этим горьким финалом Зингер вводит вроде бы совершенно малозначительную сцену:

«Не успели мы войти в квартиру, как зазвонил телефон. Корректор из «Форварда» нашел в одной из моих статей ошибку и спрашивал разрешения исправить ее. Я сказал ему:

— Вы не должны просить разрешения, потому что это главная цель вашего существования: исправлять промахи писателей, где бы вы их ни находили».

Согласитесь, что весь этот разговор звучит, по меньшей мере, странно: даже далекий от журналистики человек прекрасно знает, что ни один корректор не станет спрашивать, исправлять ли ему допущенные тем или иным автором ошибки, или нет — ведь исправление ошибок является его прямой обязанностью. И, очевидно, речь тут идет о некоем ином Корректоре, который вдруг решил вступить в диалог с автором и задать ему, в общем-то риторический вопрос о том, может ли он исправить допущенную тем ошибку. Сама цель существования этого Великого Корректора, напоминает Зингер, заключается в исправлении допущенных людьми ошибок и Ему незачем спрашивать разрешение на такое исправление. Да, каждый из людей сам пишет книгу своей жизни, но трудно представить, во что бы превратился этот мир без его Главного Корректора, исправляющего человеческие ляпы, нравится это самим людям или нет.

Так финал романа «Мешуга» неожиданно перекликается с финалом «Шоши» — и там, и тут возникает все то же напоминание о Боге и все тот же вечный вопрос о высшем смысле бытия.

«Мы ждем ответа», — этими словами заканчивается «Шоша».

Сам Башевис-Зингер утверждал, что такого ответа не существует. И, тем не менее, он продолжал его ждать…

 

Глава 5

Триумфатор

Во второй половине 70-х годов Исаак и Эльма Зингер проводили в купленной ими второй квартире в Майами. Климат Майами подходил страдающей артритом Эльме куда лучше, чем климат Нью-Йорка, да и к тому же в Майами в этот период стало селиться много пожилых еврейских пар, и потому там не было недостатка в общении.

Утром 4 октября 1978 года супруги Исаак и Эльма Зингер, по заведенной ими после переезда в этот город традиции, как обычно, завтракали в своем любимом кафе «Шелдонс». Они уже перешли к кофе, когда к их столику подошел официант и сообщил, что миссис Зингер просят к телефону.

Оставив мужа, Эльма прошла к стойке с телефонным аппаратом, но уже через минуту торопливым шагом, почти бегом вернулась назад.

— Кто это звонил? — исключительно из вежливости поинтересовался Башевис-Зингер.

— Неважно кто, а важно, что он сказал! Только что по радио передали, что ты стал лауреатом Нобелевской премии! — выпалила Эльма.

Ни один мускул не дрогнул на лице ее мужа при этом сообщении.

— Успокойся. Это, видимо, просто какая-то ошибка, — сказал он.

— Нет никакой ошибки! По радио назвали твое имя! Сказали, что ты — лауреат…

— Даже если это и так, может быть, ты все-таки дашь мне спокойно доесть? — ответил Башевис-Зингер, отправляя в рот кусочек булочки.

Мы уже никогда не узнаем, чего ему стоило в те минуты это показное спокойствие. Однако нет никаких сомнений, что на самом деле под маской равнодушия он попытался скрыть ту волну счастья, которая вдруг захлестнула все его существо, едва он услышал это известие. На какое-то мгновение он снова стал маленьким мальчиком, сыном нищего раввина с Крохмальной улицы, которого вдруг пришли известить, что царь Давид назначил его своим наследником, и отныне он, Иче-Герц, будет жить во дворце, править миром и иметь тысячу жен и наложниц…

Башевис-Зингер втайне мечтал об этой минуте больше десяти лет — с того времени, как Нобелевский комитет включил его в список потенциальных кандидатов на получение этой премии. И все эти годы он скрывал страстное желание стать Нобелевским лауреатом под все той же маской литературного аскета, равнодушного к каким-либо наградам, — так, во всяком случае, считает сын писателя Исраэль Замир.

В своей книге «Мой отец, Башевис-Зингер» Замир вспоминает, как сразу после присуждения Нобелевской премии писавшему на иврите израильскому писателю Шаю Агнону Зингера попросили дать интервью о том, как он относится к этому событию.

— Я от всей души желаю старому еврейскому писателю новых творческих успехов и долгих лет жизни, — ответил Башевис-Зингер.

— Но не кажется ли вам, что присуждение Нобелевской премии Агнону значительно понижает ваши шансы на получение этой награды? — задал дотошный журналист следующий вопрос.

Зингер в ответ только повел плечом.

— Видите ли, мои любимые писатели — Гоголь, Толстой, Достоевский, Чехов, Гамсун и другие также не были удостоены этой премии, — заметил он. — Настоящие писатели вообще пишут отнюдь не для того, чтобы получить какую-либо премию. Творчество для них — это насущная необходимость, нечто, без чего они просто не могут жить.

Однако от Замира не укрылась та тень, которая пробежала по лицу отца в минуты, когда он давал это интервью, и, дождавшись ухода журналиста, он продолжил этот разговор.

— И все-таки, скажи честно, ты ведь не распрощался с надеждой получить эту премию? — сказал он. — Как-никак книги лауреатов Нобелевской премии выходят огромными тиражами и переводятся на десятки языков. Разве тебе не хочется, чтобы тебя читали во всем мире?!

— Конечно, мне крайне важно, чтобы мои книги выходили во всем мире, — ответил Зингер. — Но даже если бы я знал, что их никогда не прочтет ни один человек, я бы все равно продолжал писать.

Однако Зингер, вне сомнения, продолжал жить надеждой на присуждение ему Нобелевской премии. В 1977 году, поздравляя с это наградой Сола Беллоу, он в разговоре с ним не без грусти заметил, что его шансы стать лауреатом с каждым годом становятся все более призрачными.

И вдруг этот утренний звонок, и лицо Эльмы, сиящее от счастья ярче стоящего над Майами солнца…

Едва подойдя к дверям своей квартиры, Зингеры услышали, как за дверью надрывается телефон, и с этой минуты и вплоть до глубокой ночи они уже не отходили от аппарата. Звонки с поздравлениями от друзей, родственников и читателей следовали один за другим. Звонили со всех концов Соединенных Штатов, из Канады, Аргентины, Чили, Франции, Израиля…

Восхищенные возгласы давних почитателей его таланта сменяли умоляющие голоса редакторов газет и телеканалов с просьбой как можно быстрее назначить встречу для интервью. А так как речь шла зачастую о ведущих изданиях страны, отказать им Башевис-Зингер чувствовал себя просто не вправе.

Словом, с этой минуты и вплоть до самого своего отъезда в Стокгольм у Зингеров не было ни дня покоя.

Вот как описывает те суматошные дни Исраэль Замир, прилетевший в Штаты, чтобы поздравить отца с осуществлением его заветной мечты.

«Жилище отца изменилась неузнаваемо. Салон превратился то ли в пресс-бюро, то ли в телестудию. Работники различных съемочных групп то и дело входили и выходили из дверей, словно это они были хозяевами этой квартиры. То и дело стены озаряли блики фотовспышек; журналисты задавали вопросы и торопливо заносили ответы в блокноты; корреспонденты радио подносили к лицу отца свои микрофоны…

Сам отец сидел в своем любимом кресле, явно пребывая в состоянии душевного смятения. Эльма попыталась подвести меня к нему или хотя бы сообщить о моем приезде, но какой-то фотограф отодвинул ее в сторону, заявив, что ее крупная фигура закрывает от него лицо лауреата и мешает ему найти нужный ракурс. Довольно долго я стоял в этой толпе журналистов, и никто не обращал на меня никакого внимания.

Между тем было похоже, что отцу все же понравилась роль «звезды». Большую часть своей жизни он прожил как мало кому известный литератор, брат знаменитого писателя И.И.Зингера, и вдруг, наконец, пробил и его звездный час. Он расточал улыбки, то и дело выдавал какие-то новые остроты, картинно поводил плечами и вообще явно чувствовал себя в роли властелина мира.

Впрочем, большинство его ответов на вопросы не отличались особой оригинальностью — многие из них я слышал десятки раз на различных его лекциях. Неожиданно он, наконец, заметил меня, встал, пожал мне руку, затем поцеловал и, представив меня всем присутствующим как своего сына, сообщил, что я специально прибыл из Израиля, чтобы поздравить его. Отец попросил тележурналистов снять нас для передачи вместе, но ни один из них не проявил интереса к этой идее. В конце концов, с характерной для нашего брата «вежливостью» меня попросили «освободить пространство» и не мешать им вести съемку…»

В числе прочих Башевиса-Зингера навестила в эти дни и съемочная группа польского телевидения. Ее визит был вполне предсказуем. В конце концов, именно в Польше разворачивается действие большинства произведений писателя; поляки давно уже не без оснований называли Зингера «польско-еврейским писателем», и все его книги переводились на польский сразу же после их выхода в США.

Однако когда режиссер съемочной группы предложил Башевису-Зингеру дать интервью в камеру на польском языке, тот категорически отказался.

— Но почему?! — удивился режиссер. — Разве пану Зингеру не хочется поговорить на языке своего детства?!

— Я действительно понимаю по-польски, так что вы можете задавать свои вопросы на родном вам языке, но отвечать я буду на английском, — ответил Зингер. — Видите ли, я не говорил на польском больше сорока лет, так что боюсь, что моя речь будет пестреть ошибками. К тому же, на Крохмальной улице, где прошло мое детство, как вы знаете, говорили не на польском, а на идиш. Так что польский — это отнюдь не язык моего детства!

Это был хлесткий, язвительный ответ, призванный напомнить гостям о том, как в свое время в Польше относились к евреям, и одновременно настолько безупречно вежливый, что обижаться на Зингера вроде бы было не за что.

— Пан Зингер, — обратился к писателю режиссер, одновременно незаметно давая оператору указание начать съемку, — у меня с собой есть карта Варшавы. Вы могли бы сейчас, спустя, как вы сами сказали, сорок с лишним лет, показать на ней улицу, на которой жили?

Башевис-Зингер склонился над картой, и его лицо вдруг изменилось, глаза заблестели, и он сам не заметил, как начал нашептывать названия улиц на языке Мицкевича и Пруса. Почти мгновенно он нашел место, где располагалась улица Крохмальная, от нее он легко повел пальцем к Гнойной, где находился когда-то еврейский рынок, а затем с его губ начали один за другим срываться названия улиц, которые ему были дороги. Он рассказывал гостям из Польши об улице Ляшно, на которой когда-то снимал квартиру; о Маршаллковской, бывшей излюбленным местом его прогулок; о Тальмоцкой, где располагался клуб идишских писателей…

В памяти Зингера оживали названия варшавских гостиниц и популярных кафе, облик стоявших в центре города домов. Он вновь и вновь обращался к молодым полякам с вопросом о том, существуют ли еще эти кафе, гостиницы, здания, и те в ответ лишь недоуменно пожимали плечами: большинство перечисляемых Зингером названий им совершенно ничего не говорило. И уж само собой, ничего не говорили этим людям перечисляемые им с упоением имена классиков идишской литературы, бывших завсегдатаями писательского клуба.

— Значит, нацисты и в самом деле уничтожили все, — прошептал Зингер. — Той Польши, которую я знал, больше нет. Совсем. Она осталась только в моем сердце…

* * *

Если в американских литературных кругах сообщение о присуждении Башевису-Зингеру Нобелевской премии было воспринято как сенсация, но сенсация исключительно в том смысле, что этой премии был удостоен писатель-эмигрант, так и не перешедший в своем творчестве на английский язык, то в еврейских газетах США, Аргентины, Израиля началась самая настоящая свистопляска.

Большинство критиков и мэтров идишской литературы сходилось во мнении, что премия вручена Башевису-Зингеру совершенно незаслуженно, и на самом деле ее должен был получить другой крупный идишский поэт и прозаик — Хаим Градэ. Назывались и другие «более достойные» кандидаты на Нобелевскую премию — поэты Яков Глатстейн и Авром Суцкевер. Многие сходились во мнении, что если бы старший брат писателя Исраэль-Иешуа Зингер был жив, премия досталась бы ему.

Ожесточенный спор вокруг присуждения Башевису-Зингеру Нобелевской премии затянулся даже не на годы, а на десятилетия, и продолжается до сих пор, уже после его смерти. Инна Градэ, вдова Хаима Градэ, вообще посвятила все последние десятилетия своей жизни «разоблачению» Башевиса-Зингера и критике решения Нобелевского комитета.

В 1980 году, выступая на церемонии вручения ей звания почетного доктора еврейского «Йешива-университи», Инна Градэ посвятила большую часть своей речи уничижительной критике творчества Башевиса-Зингера, и поднявшийся на трибуну вслед за ней президент университета профессор Норманн Ламм поспешил разделить ее негодование.

В 2001 году в своем программном эссе об идишской литературе ректор израильского университета Бар-Илан рав Эммануэль Рекман и Стивен Вагнер дошли до утверждения: “Факт, что не Хаим Градэ получил Нобелевскую премию… а ее получил наихудший из возможных, наименее приемлемый с еврейской точки зрения автор”.

Уже в 2004 году, когда мир праздновал столетие Башевиса-Зингера, а его самого уже тринадцать лет как не было в живых, 75-летняя Инна Градэ поспешила заявить свой протест против этих юбилейных торжеств.

“Я глубоко презираю его, — с пафосом говорила г-жа Градэ журналистам. — И очень сожалею, что Америка отмечает юбилей этого богохульного клоуна… Я презираю его именно за то, что он попытался затащить еврейскую литературу и иудаизм, американскую культуру и литературу обратно в Моав. Я глубоко презираю также и тех, кто вкушает хлеб, на который помочился этот нечестивый фигляр».

Знаменитый исследователь идишской литературы раввин и профессор Аллен Нейдлер высказывался в те же дни в сходном духе, ставя Зингеру в вину даже то, что он сумел уцелеть в Катастрофе. “В то время, как Абрам Суцкевер голодал и воевал с нацистами в литовских лесах, под пулями создавая великую поэзию на идише, воспевшую трагическую судьбу евреев, Зингер поедал сырные блинчики в молочном кафетерии на 72-й улице и размышлял о польских шлюхах и еврейских бесах”, — заметил он в своей статье о Зингере, опубликованной в «Нью-Йорк таймс» все тем же летом 2004 года.

Масло в огонь этих страстей в значительной степени подлил сам Башевис-Зингер, когда в своей благодарственной телеграмме Нобелевскому комитету написал: “Это (Нобелевская премия) — чудесный сюрприз не только мне, но и всем читателям на идише”. Эти его слова были опять-таки восприняты в искаженном свете, как стремление еще раз дистанцироваться от своих собратьев по перу; нежелание с кем-либо разделить свой успех — пусть даже и символически.

* * *

Тем временем дата вручения премии, а значит, и дата поездки в Стокгольм стремительно приближалась. Зингеру надо было представить Нобелевскому комитету список гостей, которых он хотел бы пригласить от себя лично на церемонию вручения премии, переслать в комитет черновой вариант своей Нобелевской лекции и уладить целый ряд других, может быть, не столь важных, но неотложных дел, связанных с поездкой.

В число тех, кто должен был сопровождать его в Стокгольм, Башевис-Зингер включил главного редактора «Форвертса» Шимона Вебера, своего биографа Поля Краша, рава Берковича, у которого он в последние годы брал уроки Гемары, а также супругов Дориту и Роджерса Штраусов и Роберта Жиро, представлявших собой второе поколение владельцев издательства «Фарар, Штраус и Жиро», издавшего большинство книг Башевиса-Зингера. Эльма добавила к этому списку двух своих подруг по Майами-Бич, а что касается сына писателя Исраэля Замира, то он должен был присоединиться к числу «сопровождающих лиц» уже в Стокгольме, прилетев в шведскую столицу из Израиля.

Стремясь избавиться от назойливых журналистов, Башевис-Зингер снял номер в гостинице, и там по четыре-шесть часов в день готовил вместе с Дворой Менаше-Телушкиной текст своей Нобелевской лекции, а также спичи для тех мероприятий, в которых воленс-ноленс ему придется участвовать как новоиспеченному лауреату.

Первый и самый главный вопрос, который встал перед Зингером при подготовке текста лекции, заключался в том, на каком языке он должен ее произносить.

С одной стороны, писатель страстно желал, чтобы эта лекция с первого до последнего слова была бы написана и озвучена на идиш. В конце концов, Нобелевская премия была вручена ему именно как писателю, пишущему на этом языке, и с самого начала Зингер не раз говорил (хотя трудно сказать, насколько он в данном случае был искренним), что считает эту премию наградой всей идишской литературе. Выступление еврейского писателя с Нобелевской лекцией на идиш было, по мысли Зингера, тем более важно, что таким образом он, во-первых, отдал бы дань памяти миллионам погибшим в Холокосте евреев, а во-вторых, утвердил бы идиш в качестве полноправного языка среди языков других народов мира.

В правоте этой своей позиции писателя убеждали звонки многочисленных поклонников, которые требовали, чтобы он произнес свою речь на идиш и только на идиш. «Ничего с этими гоями не случится, если они полчаса послушают мамэ-лошн! А нам будет приятно!» — сказал ему один из таких поклонников.

Но, с другой стороны, в этом случае ему бы непременно потребовался переводчик, или же он сам вынужден был бы время от времени останавливаться и переводить очередной отрывок своей лекции. Лекция на английском такого перевода не требовала, и к тому же английский был языком той страны, в которой он прожил большую часть своей жизни, которой он, по большому счету, был обязан своей жизнью. Да и разве мировая слава пришла к нему не благодаря переводам его произведений с идиша на английский?!

В конце концов, после долгий колебаний Исаак Башевис-Зингер и Двора Менаше-Телушкина избрали компромиссный вариант: первую часть лекции он произнесет на идиш; затем остановится, переведет ее и дальше уже продолжит говорить на английском.

Тем не менее, в Нобелевский комитет был, разумеется, отослан английский текст лекции, так что вступление на идиш должно было стать для членов шведской Королевской Академии в определенном смысле сюрпризом.

* * *

За несколько дней до отъезда писателя в Стокгольм произошел инцидент, в значительной степени оказавший влияние и на текст его Нобелевской лекции, и, как мы увидим, в определенной степени и на дальнейшую жизнь Башевиса-Зингера.

В конце ноября 1978 года с официальным визитом в США прибыл премьер-министр Израиля Менахем Бегин. В числе тех, с кем он захотел встретиться, был и Исаак Башевис-Зингер. Это желание главы израильского правительства было вполне понятным. Как-никак, Башевис-Зингер стал вторым «настоящим еврейским писателем», удостоенным Нобелевской премии. Когда секретарь Бегина позвонил Зингеру и пригласил его в гости к премьер-министру Израиля, писатель, несмотря на все хлопоты, связанные с предстоящей поездкой, сразу же согласился на эту встречу.

— Только пришлите за мной машину или такси, — попросил он. — Своего автомобиля у меня нет, да и управлять им я не умею.

— К сожалению, это невозможно, — ответил секретарь. — Эти расходы не запланированы в нашем бюджете. Постарайтесь как-нибудь добраться до нас сами.

Этот ответ огорошил Башевиса-Зингера и был воспринят им как откровенное оскорбление — в США, да и во всем мире принято, чтобы приглашающая в гости сторона позаботилась о том, чтобы приглашенного доставили до места, а затем и отвезли домой.

Тем не менее Зингер решил не устраивать скандал из-за пустяка и, взяв такси, направился в апартаменты Менахема Бегина.

Поначалу беседа между писателем и политиком протекала в самых дружеских тонах. Бегин тепло поздравил новоиспеченного лауреата, заметил, что видит в этой награде как признание его личного вклада в мировую литературу, так и признание огромного значения всей еврейской культуры. Однако в какой-то момент израильский премьер неожиданно перешел на менторский тон.

— И все же, господин Зингер, — сказал он, — вы должны отдавать себе отчет, что всю жизнь творили на умирающем языке, который на новом этапе истории стал совершенно не нужен нашему народу. Идиш, возможно, идеально подходил для общения евреев внутри местечка, но окончательно изжил себя после того, как мы вновь обрели свое государство. Язык слабых, гонимых и униженных, он абсолютно не годится для сильной, независимой нации. Это видно хотя бы из того, что на идиш нет слов, с помощью которых можно командовать армией, отдавать приказы солдатам, а ведь армия — это основа существования государства. Ну, как вы, к примеру, отдадите на идиш команду «смирно!»?! «Сведите ноги вместе»?! Так что, извините, но при всем уважении к вам лично и к вашему творчеству, я повторю: ваш идиш обречен, и еще через одно поколение будет вообще никому не нужен!

— Вы правы только в одном, господин премьер: идиш — это язык, предназначенный для мира, а не для войны, для любви и уважения, а не для хамства! — ответил Башевис-Зингер, и, не попрощавшись, не подав Бегину руки, вышел из его номера.

Вернувшись домой, он внес целый ряд исправленный в уже законченный было текст Нобелевской лекции — теперь она во многом звучала как ответ Менахему Бегину и тем евреям, кто разделял отношение израильского премьера к идишу.

* * *

В аэропорту Стокгольма Башевиса-Зингера и его гостей встретила сотрудница министерства иностранных дел Швеции Рут Якоби, которой было поручено сопровождать писателя в течение всего времени его пребывания в стране. В задачу Якоби входило тщательно следить за тем, чтобы писатель не опаздывал на все запланированные в рамках церемонии мероприятия, просвещать его о том, в какой одежде он должен являться на каждое из них, а также определять круг его общения. Приступить к своим обязанностям Рут Якоби пришлось уже в лобби гостиницы «Гранд», куда на полагающихся им черных «вольво» были доставлены все лауреаты Нобелевской премии.

— Господин Зингер! Господин Зингер! — подскочил к нему в холле высокий грузный мужчина. — Разрешите пригласить вас на банкет, который я организую в вашу честь в своем доме. От имени еврейской общины Швеции мы будем рады приветствовать вас и воздать вам давно положенные почести…

— Право не знаю, что ответить, — замялся Зингер. — А когда вы планируете этот банкет?

— К сожалению, господин Зингер не сможет принять участия в вашем банкете, так как у него очень плотный график мероприятий и к тому же ему нужно время от времени отдыхать, — вмешалась Рут Якоби, мягко отстраняя писателя в сторону и вставая между ним и его собеседником. — В этой ситуации он не может отвечать согласием на каждое подобное предложение…

— Что значит «каждое подобное предложение»?! — вскипел мужчина. — Я — владелец одного из крупнейших банков страны, председатель идишского общества, организатор вечеров чтения на идиш! Каждый год за свой счет я издаю несколько десятков книг на нашем языке. Да знаете ли вы, что этот банкет мы запланировали в первый же день после сообщения о решении Нобелевского комитета?!

— И, тем не менее, господин Башевис-Зингер вынужден отклонить ваше предложение! — отрезала Рут Якоби и, взяв своего подопечного под руку, направилась с ним к лифту.

В этот момент к Зингеру подлетело несколько фотографов из различных шведских европейских газет, и писатель остановился, чтобы дать себя сфотографировать. Он улыбнулся в фотокамеры широкой голливудской улыбкой и приветственно помахал рукой.

В первый вечер пребывания в шведской столице организаторы церемонии запланировали проведение коктейля, на котором новоиспеченные Нобелевские лауреаты должны были познакомиться друг с другом. Войдя в ресторан под руку с Эльмой, Башевис-Зингер сразу же узнал среди присутствующих профессора Петра Леонидовича Капицу и направился к нему. Зингер по-прежнему, как и в молодости, страстно интересовался наукой, следил за ее последними достижениями, и ему хотелось поговорить с великим физиком и о сделанных тем открытиях, и о том, насколько эти открытия, с его точки зрения, подтверждают или опровергают идею существования Бога.

— Шолом алейхем, господин Капица! Как вам нравится этот их Стокгольм? — приветствовал Зингер профессора на идиш, протягивая ему руку.

— Простите, но я вас не понимаю, — ответил 84-летний ученый по-русски, пожимая протянутую ему руку и отводя глаза в сторону.

— Что ж, если вы забыли идиш, давайте говорить на английском. Мне бы хотелось вас о многом расспросить, — продолжил Зингер уже по-английски.

— Простите, но я очень плохо говорю по-английски, — ответил Капица и отошел в сторону.

— Странно, — сказал Зингер, усаживаясь за столик. — Я читал биографию Капицы, и помню, что он много лет проработал в Кавендишской лаборатории, был любимым учеником Резерфорда, да к тому же читал лекции по физике в Оксфорде. Как он мог это делать, не зная английского?!

— Вы и в самом деле не понимаете? — спросила Рут Якоби. — Разумеется, профессор Капица великолепно знает английский язык. Но вы, наверное, обратили внимания на стоявших неподалеку от него двух молодых людей в смокингах. Это — сотрудники КГБ, которые следят за каждым его шагом и ловят каждое сказанное им слово. Таковы правила игры в той стране, из которой он прибыл, и ничего тут не поделаешь.

Зато беседа Башевиса-Зингера с лауреатом Нобелевской премии в области медицины и физиологии профессором Даниэлем Затнисом и его женой затянулась далеко за полночь. Затнис оказался давним поклонником творчества Зингера, с удовольствием рассказывал ему о своих исследованиях, время от времени не забывая вставлять слова о том, что «все чудеса науки меркнут перед чудом вашего творчества». Так как в беседе принимал участие Исраэль Замир, то разговор сам собой перекинулся на Израиль — выяснилось, что Затнис какое-то время работал в израильском Институте им. Вайцмана, а его жена жила в кибуце, и оба они с удовольствием вспоминали об этом этапе своей жизни.

На следующее утро Башевиса-Зингера ждала встреча с 18 членами Шведской королевской Академии по литературе, определяющими, кто именно станет очередным лауреатом Нобелевской премии в этой области. Выйдя из гостиницы, Башевис-Зингер вновь улыбнулся стоящим возле нее фотографам, помахал рукой туристам, пришедшим поглазеть на лауреатов Нобелевской премии этого года, и только затем сел в «вольво».

Сама встреча с академиками проходила в необычайно помпезной обстановке. Писатель тепло поблагодарил их за то, что они остановили свой выбор именно на его кандидатуре, а почтенные ученые мужи, в свою очередь, поинтересовались, что он думает по поводу их творчества? И вот тут Башевис-Зингер понял, что попал в весьма щекотливое положение — он не читал трудов ни одного из этих академиков, и даже их имена были ему совершенно незнакомы. В поисках выхода из этой ситуации Зингер прибег к вечному, как мир, приему — он заметил, что считает их творчество находящимся в русле лучших традиций скандинавской литературы, представленной такими великими писателями, как Генрик Ибсен, Август Стриндберг, Кнут Гамсун. Отсюда он плавно перешел к рассуждениям о значении литературной традиции вообще, и далее — к истории идишской литературе, о том, какую роль в ней сыграли традиции, заложенные Шолом-Алейхемом, Перецом, Мендель-Мойхер-Сфоримом и другими классиками.

Шведские академики, разумеется, прекрасно разгадали суть этой игры, но будучи хорошо воспитанными людьми, поддержали начатый разговор и стали расспрашивать Зингера о том, что он думает по поводу будущего идиша и литературы на этом языке.

На выходе из здания Академии Зингер снова подставил свое лицо под фотокамеры, снова ослепительно улыбался, явно наслаждаясь этой ванной из лучей славы. Но вернувшись в гостиницу, он столкнулся с холодным, осуждающим взглядом сына.

— Кажется, ты чем-то недоволен, Гиги? Тебе что-то не нравится? — спросил он.

— Да, мне не нравишься ты, твое пошлое поведение! — прямо ответил Исраэль Замир. — Неужели ты сам не чувствуешь, что ведешь себя, как зарвавшаяся голливудская звезда?! Все эти твои улыбки, махания ручкой, позы… просто отвратительны. Да у тебя даже походка в последние дни изменилась! Ты виляешь задницей, как какая-то старая бл…дь!

В ответ Башевис-Зингер подошел к сыну и положил ему на плечо руку.

— Не волнуйся, сынок! — сказал он. — Все, что сейчас происходит, весь этот праздник подобен цветку, который раскрывается только на одну ночь, чтобы затем навсегда закрыться. Деньги и слава на самом деле никогда ничего для меня не значили. По сути дела, мы приехали в Стокгольм только на одну ночь, и эта ночь очень скоро закончится. Да, я пожимаю руки всем этим королям и графьям, я улыбаюсь фотографам, но в душе я остаюсь все тем же бедняком из еврейского местечка. Так что тебе незачем волноваться за мою душу. Когда все закончится, я вернусь в ту же квартиру, где жил, надену тот же халат, который ношу уже сорок лет, влезу в свои сношенные тапки и сяду писать. Я никому не позволю изменить мою жизнь. Да и что нужно такому человеку, как я? Старая мебель, старые фотографии, напоминающие о прошлом. Я по-прежнему буду вставать в семь часов утра, садиться в свое кресло и писать, писать, писать… Я вновь стану рабочей лошадью, которой нужен редакторский кнут, чтобы она продолжала работать. Так что не волнуйся — я останусь тем же Башевисом-Зингером, которого ты знаешь. Поверь, я не голливудская звезда, и вся эта позолота мне совершенно чужда. Я просто… старый еврейский писатель, рассказывающий людям о чертях и привидениях, в которые они не хотят верить.

В одном из интервью, данном в те дни, Зингер выразил эту мысль еще более лаконично. «Вчера я был просто идишский писатель, — сказал он. — Сегодня я — лауреат Нобелевской премии. Завтра — снова просто идишский писатель».

* * *

Накануне дня выступления Башевиса-Зингера со своей Нобелевской лекцией Рут Якоби объявила, что и самому лауреату, и всем его гостям-мужчинам следует взять напрокат фраки, так как они считается обязательной формой одежды на церемонии вручения диплома Нобелевского лауреата.

— Не знаю, удастся ли подобрать фрак точно по моему размеру, — засомневался Зингер.

— Это не важно, — улыбнулась Якоби. — В магазине портной подгонит фраки так, что будет казаться, будто они сшиты именно для вас.

Однако когда, обмерив Зингера и всех его друзей, работники магазина фраков выдали им брюки и фраки, соответствующие их размерам, Зингер и Вебер, оглядев друг друга, расхохотались.

— Ну, ты выглядишь как законченный шлимазл! — сказал Зингер Веберу.

— Ты лучше на себя посмотри! — не остался тот в долгу. — Форменный Чарли Чаплин!

Но если Веберу, Замиру и всем остальным фраки и в самом деле удалось очень быстро подогнать по фигуре, то с главным виновником торжества вышла довольно длительная заминка. Когда портной укорачивал брюки, они оказывались Зингеру слишком коротки, когда удлинял — слишком длинны и широки, а фрак упорно отказывался приталиваться и не морщить на его костлявой фигуре.

— Эти лауреаты Нобелевской премии всегда одна большая головная боль! — пожаловался вконец измученный этими бесконечными переделками портной.

— Ничего удивительного! — заметил в ответ Башевис-Зингер. — Просто там, «наверху», считают, что еврейскому писателю отнюдь не пристало получать Нобелевскую премию во фраке. Он должен принимать ее, будучи одетым в шелковый субботний халат и со штраймлом на голове — как и полагается настоящему еврею в день его праздника.

В самый разгар примерки в магазин вошли корреспондент израильской газеты «Маарив» Шмуэль Шницер и тот самый шведский банкир, который во что бы то ни стало решил устроить банкет в честь Зингера. Оба они справедливо рассудили, что лучшего места и времени для того, чтобы обойти Рут Якоби, просто не найти.

— А вы действительно банкир? — спросил Зингер, когда тот повторил свое приглашение.

— Действительно, — ответил тот. — Помимо этого, у меня есть большой текстильный бизнес… Но моя душа принадлежит идишу. Как я уже сказал, я выпускаю книги и организую вечера чтения на этом языке.

— А как идет ваш бизнес?

— Слава Богу…

— Это большой бизнес?

— Довольно большой, так что приходится много работать…

— Значит, будучи чрезвычайно занятым человеком, вы находите время для пропаганды идиша? — спросил Зингер. — Да, вы просто сумасшедший! И я обязательно напишу о вас рассказ. Кстати, «банкет у банкира»… Это звучит здорово. Очень хорошая аллитерация. Так что я принимаю ваше предложение!

Когда осчастливленный этим обещанием бизнесмен ушел, Шмуэль Шницер приступил к тщательно продуманному им интервью с писателем.

— Господин Зингер, — начал он, — представляли ли вы когда-либо в свои мечтах, что настанет день — и вы окажетесь подобном магазине в Стокгольме, чтобы подготовиться к церемонии вручения Нобелевской премии?

— Этот мир безумен. В нем возможно все, что угодно, — засмеялся в ответ Зингер. — Хотя трудно понять, каким образом книги, написанные для горстки оставшихся в живых евреев, вдруг стали бестселлерами на многих языках. Думаю, тут все-таки не обошлось без вмешательства неких высших сил…

— А как вы, господин Зингер, объясняете тот факт, что почти половина Нобелевских лауреатов этого года — евреи? — последовал новый вопрос Шницера.

— Как видно, Господь, да будет благословен Он, вложил в создание еврейского народа немало сил. Это — безумный народ. Это — замечательный народ. Это — народ, который отличается от всех прочих…

— Вы хотите сказать, что другие народы были созданы по-другому? — с явной иронией в голосе спросил журналист.

— Все другие народы — это просто народы, — ответил Башевис-Зингер, и наотрез оказался прокомментировать эту свою фразу.

Наконец, брюки и фрак были более-менее подогнаны по нестандартной фигуре великого писателя.

Время, когда увешанные полотнами великих мастеров, украшенные позолотой и видавшие виды стены Королевской Академии огласит певучий, лукавый, восточноевропейский идиш стремительно приближалось.

* * *

В пятницу 8 декабря 1978 года зал Шведской королевской академии был забит до отказа.

Здесь собралась вся элита шведского общества — аристократы, политики, бизнесмены, ведущие писатели, актеры и режиссеры страны. Были здесь и лидеры местной еврейской общины, и, разумеется, израильские и американские дипломаты. На предназначенной для выступления лауреата кафедре стояла ваза с цветами и стакан воды. С двух сторон от кафедры сидели 18 членов Нобелевского комитета.

Незадолго до начала лекции Башевис-Зингер предупредил их, что намерен начать ее на идиш. «Никто в этом старом, славном зале никогда еще не говорил на идиш, и, вероятнее всего, больше никогда и не заговорит», — пояснил он свое желание, и шведские академики лишь слегка приподняли брови, но ничуть не выказали своего удивления.

Когда отгремели приветственные аплодисменты, писатель оглядел зал и объявил, что сейчас он будет говорить на идиш — языке своего детства и своего народа. «Идиш — это язык, представляющий собой смесь средневекового немецкого и древнееврейского, а также вобравший в себя слова из языков многих народов, среди которых жили евреи», — пояснил он. Затем оперся обеими руками на кафедру и начал:

«Дер гройсе кибуд вас Шведише Академия… — Великая честь, дарованная мне Шведской Академией — это, одновременно, признание языка идиш, языка нашего изгнания. Языка без родины, без границ, языка, который никогда не поддерживался ни одной властью в мире. Идиш — это язык, в котором нет слов для обозначения видов оружия, боеприпасов, военных маневров; нет слов и терминов, которые необходимы для ведения войны. Это язык, который и неевреи, и ассимилированные евреи в равной степени презирали в своем сердце. Но все великие религии в итоге декларировали те самые нравственные и духовные идеалы, которые для тех, кто говорил в гетто на идиш, были просто нормами повседневной жизни. Это были люди Книги в самом полном смысле этого слова. Не было в их жизни большей радости, чем изучение Торы, Мишны и Гемары. Мораль Торы и тайны Каббалы в значительной степени определили все их взаимоотношения между собой. Нет, гетто отнюдь не было только убежищем для гонимого меньшинства — оно было еще и экспериментальным полем, где люди учились жить в мире друг с другом, где формировались основные принципы уважения к личности и гуманизма. В определенном смысле слова оно существует и сегодня, и не собирается умирать, несмотря на все жестокое отношение к нему окружающего мира…»

Здесь Башевис-Зингер сделал длинную паузу, после которой перешел на английский. В этом своем выступлении он подводил итоги своей жизни, вспоминал своего отца и брата, оказавших решающее влияние на формирование его личности и одновременно высказывал свои взгляды на роль писателя в обществе, на само устройство мироздания и предназначение в нем человека.

Пожалуй, ни до, ни после Зингера слово «Бог» не звучало в речах нобелевских лауреатов так часто, как оно звучало в его выступлении. И, пожалуй, ни один писатель ХХ века до Зингера не решался определить главную задачу литературы как возвращение человечеству веры в Бога, в провозглашенные Им ценности, а вместе с этим и веры в самого себя:

«Нельзя не видеть, что влияние религии, особенно вера в откровение, сегодня слабее, чем в любую другую эпоху истории человечества, — сказал Башевис-Зингер в этой своей речи. — Все больше детей растет без веры в Бога, без веры в воздаяние и наказание, в бессмертие души. Без веры в необходимость этических и моральных устоев. Разразилась Вторая мировая война, и все мрачные пророчества Освальда Шпенглера сбылись, стали нашей реальностью. Невероятный технический прогресс никак не может компенсировать то, что произошло с отдельной человеческой личностью: чувство одиночества, подавленности и страха перед новой войной, перед революциями, террором — это живет в каждом из нас. Наше поколение утратило не только веру в Божий промысел. Мы утратили веру в человека, в разумное устройство общества, в доброе отношение близких людей…

…Мне, сыну народа, на который обрушились самые страшные бедствия из тех, что смогло изобрести человеческое безумие, нельзя не думать о бедствиях человечества, о грядущей о судьбе… Я пришел к неверию, сомнению, к отрицанию Божественного откровения. Но никогда не соглашусь я с теми, кто считает, будто Вселенная — результат слепой эволюции, сочетание случайных физических и химических процессов. У меня достаточно жизненного опыта, чтобы видеть: много неверного, много штампов и схем в человеческом сознании… Путь для человека — употребить все силы, все свои знания на то, чтобы служить Богу — Тому, Который говорит с нами через дела Его, а не через слова, и язык Которого есть Космос. Не постыжусь признаться, что я принадлежу к тем, кто полагает, что литература способна открыть перед нами новые перспективы, новые горизонты — философские, религиозные, эстетические и даже социальные…»

Завершил Зингер свою лекцию возвращением к вопросам о судьбе идиша и еврейского народа и их роли в истории человечества:

«Несмотря на весь мой скептицизм, на постигавшие меня постоянно разочарования, я неизменно верю в одно: народы могут многому научиться у евреев. Да, у «тех самых евреев»: научиться склонности к размышлению, умению воспитывать детей, умению находить счастье там, где другие не увидят ничего, кроме нищеты и унижения.

Для меня язык идиш и те, кто говорит на нем, — одно целое. Еврейской душе присуще почитание Господа и уважение к нему, ожидание радости от жизни, мессианские чаяния, терпение и глубокое понимание человеческой натуры. А еще — спокойный, мягкий юмор, благодарность Богу за каждый прожитый день, за каждую крупицу успеха, за каждое проявление любви. Все, все это можно выразить на идиш. Еврейская ментальность не признает высокомерия. Евреи не считают, что успех должен прийти сам, и прийти непременно. Нет, менталитет наш таков — не надо ничего требовать от жизни, не надо командовать и распоряжаться: человек с грехом пополам, кое-как пробирается среди сил разрушения, понимая, что Господний план творения лишь в самом начале.

Некоторые считают, что идиш — мертвый язык. Но то же самое говорили про иврит две тысячи лет подряд. Его возрождение в наше время — настоящее чудо. Арамейский — безусловно, мертвый язык. Но он донес до нас свет «Зоара», на нем творили и наши мистики. Непреложный факт: наши классики, что писали на идиш — классики и современной ивритской литературы. Идиш еще не сказал своего последнего слова. Он таит в себе сокровища, доселе еще неведомые миру. Это — язык святых и мучеников за веру, мечтателей и каббалистов. Язык, полный юмора. Язык, который многое помнит — то, что человечество никогда не сможет забыть. Можно сказать еще: идиш — язык мудрости и смирения, способный выразить и страхи, и упования человечества».

Когда писатель закончил говорить, зал встал, грянули оглушительные аплодисменты, после которых пришло время вопросов и ответов.

— Почему же ни одна из ваших книг не увидела свет на идише — все они выходят на английском? — таков был первый вопрос.

— Мои книги впервые выходят в свет как раз на идише, — ответил Башевис-Зингер. — Другое дело, что они, к сожалению, почти никогда не выдерживают второго издания на этом языке. Издатель, выпускающий книги на идиш, считается успешным, если ему удается распродать тираж в 2000 экземпляров. Он знает, что если распродал такой тираж, то с ним произошло настоящее чудо, и он должен благодарить за него Бога. И потому он обычно не берет на себя риск допечатки этого тиража. Я надеюсь, что деньги, полученные мною в качестве Нобелевской премии, помогут увидеть свет моим произведениям на идиш.

Второй вопрос состоял в том, в чем Зингер видит различие между религиозными евреями Польши времен своего детства и юности и современными религиозными евреями Америки, и почему он пишет именно о канувшем в лету польском еврействе, а не о проблемах современных евреев США?

— Ну, безусловно, между ними есть большое сходство и, вместе с тем, большое различие, — ответил Зингер. — Вы, конечно, знаете, что с возрастом, по мере старения, воспоминания о нашем детстве и молодости, становятся все острее. Там, в Польше, хасид жил жизнью хасида и был хасидом 24 часа в сутки. В Америке он, конечно, тоже хасид, но одновременно и торговец, и адвокат, и бизнесмен. У него нет возможности быть хасидом все время. И все же хасидизм продолжает жить. Умирают люди, но не созданная ими культура. Даже Гитлер и Сталин не смогли уничтожить еврейскую культуру.

Вслед за этим один из лидеров еврейской общины Швеции задал вопрос о том, в чем, по мнению Зингера, заключается различие между «духом идиша и духом иврита»?

— Прежде всего, следует отметить, что есть две ветви иврита, — стал объяснять Башевис-Зингер. — Древний иврит, на котором написаны наши священные книги, и иврит современный. Когда я в 50-х годах посетил Израиль, мне стало любопытно, как на иврите обозначается «такси»? Я спросил об этом у своего друга. «Тебе повезло, что ты спрашиваешь об этом именно сегодня, — ответил он. — Только вчера родилось новое слово для этого понятия — «монит»… Идиш не столь древен, и вместе с тем не столь современен — в этом и заключается основная разница. В идише есть дух прошлого, но нет слов, с помощью которых можно объяснить устройство атомной бомбы. А иврит удивительно современен! Некоторые утверждают, что идиш — это больной, умирающий язык. Но умный человек понимает, что разница между больным языком и мертвым языком приблизительно такая же, как между больным человеком и мертвецом. У больного человека всегда есть шанс выздороветь…

— Господин Зингер, — начал следующий слушатель, — ваши книги переведены на 50 языков мира. Как вы думаете, не увеличится ли после получения вами Нобелевской премии число этих языков до 150? И еще один вопрос: в интервью шведскому телевидению вы сказали, что давно ищете печатную машинку с идишским шрифтом. Удалось ли вам ее найти?

— Прежде всего, мои книги переведены не на 50, а на 16 языков, — последовал ответ писателя. — Я сказал об этом во время одного из интервью, однако в текст публикации вкралась ошибка и вместо слова «шестнадцать» было напечатано «шестьдесят». До сих пор мне приходится извиняться за эту опечатку. Но может быть сейчас и в самом деле число языков, на которые переведут мои книги, достигнет 60. За свою жизнь мне часто доводилось наблюдать, как самая большая, нелепая ложь вдруг становилась правдой. Что касается пишущей машинки — уже много лет в мире не производят машинок с идишским шрифтом — только с ивритским. Я боюсь, что даже всей Нобелевской премии не хватит на то, чтобы приобрести две новые машинки с идишским шрифтом. Потому я и обращаюсь с телеэкрана к тем, у кого есть такая машинка, и она ему не нужна — может быть, он согласится подарить мне ее. Моей машинке исполнилось уже 43 года, и за это время она превратилась в строгого литературного критика. Каждый раз, когда я пишу что-то, что ее не устраивает, она начинает выделываться. У нее заедают буквы. Я отсылаю ее к мастеру, но тот уверяет, что с машинкой все в порядке и она отказывается у меня работать исключительно по принципиальным творческим соображениям.

В зале раздался громкий смех и снова грянули аплодисменты.

Последний вопрос выпало задавать высокому, стройному шведу, всем своим обликом вызывавшем воспоминания о викингах. Но, как ни странно, он задал «чисто еврейский вопрос» — что Исаак Башевис-Зингер думает о сделанном Мартином Бубером переложении сказок и истории рабби Нахмана из Бреслава?

— Рабби Нахман из Бреслава был удивительным человеком и одним из величайших рассказчиков в мире, — ответил Зингер. — Профессор Мартин Бубер, открыв его для себя, решил творчески переработать истории рабби Нахмана. Но профессору Буберу не стоило этого делать, потому что крайне важно, чтобы истории рабби Нахмана из Бреслава остались именно в том виде, в каком он их сочинил. Знаете, однажды ко мне пришел молодой человек, который хотел, чтобы я прочитал написанную им книгу «Все пьесы Шекспира, улучшенные, расширенные и переработанные Нахумом Горовицем»…

Продолжить Зингер не сумел: казалось, стены зала вот-вот рухнут от грянувшего хохота.

— Боже упаси, я не хочу сравнивать профессора Бубера с тем самым Горовицем, — произнес Зингер, дождавшись, когда публика отсмеется. — Единственное, что я хочу сказать: рассказы, притчи и сказки рабби Нахмана из Бреслава так прекрасны потому, что именно он, а не кто-то другой рассказал нам их…

На этом встречу с лауреатом Нобелевской премии Исааком Башевисом-Зингером объявили законченной.

— Знаете, — признался потом писателю один из ее участников, — давно я уже не получал такого удовольствия. И еще одно я знаю точно: еще никогда в этом зале за всю его историю так искренне не смеялись…

* * *

На следующее утро, придя в киоск, чтобы купить свежий номер «Нью-Йорк Таймс», ее постоянные читатели не поверили своим глазам: на первой странице газеты вместо привычной латиницы были выведены витиеватые еврейские буквы — первые фразы Нобелевской лекции Башевиса-Зингера. А почти всю первую полосу газеты «Форвертс» занимал набранный гигантским шрифтом длинный заголовок передовицы Вебера — «Башевис-Зингер открыл свою Нобелевскую речь на идиш!!!»

Сам Башевис-Зингер в то субботнее утро вместе с четырьмя другими лауреатами-евреями был приглашен на утреннюю молитву в реформистскую синагогу Стокгольма. Нужно заметить, что это, с еврейской точки зрения, было довольно двусмысленное приглашение. И дело не только в том, что многие не только религиозные, но и светские евреи не признают реформистский иудаизм, считая его профанацией подлинной еврейской веры. Дело заключалось еще и в том, что само это приглашение означало, что все лауреаты должны были нарушить законы соблюдения субботнего покоя — ведь добираться до синагоги надо было на машине, а иудаизм категорически запрещает любые поездки в субботу. И, тем не менее, все лауреаты-евреи приняли этого приглашение, за исключением профессора Капицы — но тот, разумеется, отказался от него отнюдь не по религиозным соображениям.

Но если два профессора-еврея сделали это, так как давно уже оторвались от своих национальных корней и не имели никакого представления об иудаизме, то Башевис-Зингер, разумеется, не мог не знать о том, что разрешено и что запрещено еврею в субботу. И, несмотря на это, спокойно сел в «вольво» и отправился на ней вместе с сыном в синагогу — так Зингер еще раз продемонстрировал себе и всему еврейскому миру, что он не собирается исполнять «внешние», как он их называл, предписания иудаизма.

В синагоге всех лауреатов, само собой, ждал восторженный прием со стороны ее прихожан — гостей пригласили подняться к чтению Торы, и каждый раз, когда один лауреат Нобелевской премии сменял у священного свитка другого, синагога взрывалась аплодисментами. Зингера как коэна, потомка первосвященника Аарона, вызвали к Торе первым.

Вечером того же дня Башевис-Зингер был приглашен на банкет, устроенный в его честь лидерами еврейской общины. Оказавшись в кругу евреев, говоривших на идиш, писатель оживился, весь вечер пребывал в приподнятом настроении, много шутил и произносил тост за тостом. Большинство его спичей было посвящено прославлению идиша.

— Мне доводилось слышать, что английский считается самым богатым языком в мире, — сказал Зингер. — Но как измерить богатство того или иного языка? Если оно измеряется числом синонимов, соответствующих одному слову, то идиш — особенно, по словам, касающимся определенной сферы человеческой жизни, куда богаче. Скажем, сколько синонимов есть в английском языке у слова «нищий»? Ну, три, ну, пусть четыре… А на идиш в силу обстоятельств нашей жизни у этого слова есть десятки синонимов…

И под общий хохот собравшихся Зингер начал буквально сыпать идишскими словами, обозначающими бедность и нищету — их набралось больше двух десятков.

— Я уже не говорю о тех, словах, которые обозначают бедняка в своем переносном смысле, — продолжил Зингер. — Скажем, когда мы называем человека Ротшильдом, мы отнюдь не имеем в виду, что он — банкир. А сколько у нас есть пословиц и поговорок про бедность?! Да по их количеству с нами опять не сравнится ни один народ! Но пойдем дальше. Как по-английски сказать «сумасшедший»? Опять мы имеем ряд всего из трех-четырех слов. Добавим к ним медицинские термины — и получим пять-шесть. А на нашем идише… — и Зингер снова выстрелил в собравшихся целым букетом слов.

— Так что, — закончил Зингер, как вы видите, когда речь заходит о бедности и безумии, наш еврейский язык оказывается и в самом деле самым богатым в мире! И потому нет ничего страшного, что в нем нет таких слов, как «автобус» или «метро». Ведь ни один язык в мире не сравнится с ним по богатству и выразительности, когда нужно рассказать о тончайших оттенках человеческих чувств! Кстати, а знаете ли вы, как произносят слово «сумасшедший» почти все американцы? Очень просто: ме-шу-га!

* * *

Ну, а затем настало воскресенье — день вручения Нобелевской премии. Утром в номер Зингера пришла Рут Якоби, чтобы напомнить ему, что он должен педантично следовать всем правилам церемонии и ни на «йоту» от них не уклоняться.

Но одно это требование вывело Башевиса-Зингера из себя — он заявил, что никогда в жизни не следовал каким-либо правилам, не подчинялся чьим-либо указаниям и тем более не собирается это делать ради какой-то паршивой Нобелевской премии. Лишь когда Рут разрыдалась и сказала, что если ее «подопечный» во время церемонии ошибется, то ее уволят из МИДа, Зингер сменил гнев на милость и согласился вместе с молодой женщиной изучить распорядок церемонии, а затем отправился вместе с ней на ее генеральную репетицию в главный концертный зал Стокгольма.

Когда он вернулся с репетиции, времени на отдых не оставалось — церемония вручения Нобелевской премии начиналась ровно в 16.30.

К этому времени главный концертный зал Стокгольма уже был полон народу. Над сценой зала нависал огромный герб Швеции, под которым отсвечивали золотые цифры «1978». Среди одетых во фраки мужчин и щеголявших в вечерних туалетах дам особенно выделились шведские генералы, никогда не участвовавшие в сражениях, но, тем не менее, почему-то обвешанные с ног до головы всевозможными медалями и орденами. Большинство из присутствующих откровенно скучало — все они уже не раз были свидетелями церемонии вручения Нобелевской премии, знали, что она расписана до мелочей, и явились сюда скорее по обязанности, чем из любопытства.

Наконец, герольды протрубили в серебряные трубы, и король с королевой, а вслед за ними и другие члены королевской семьи стали подниматься на сцену, а за ними медленно, степенно двинулись и лауреаты Нобелевской премии этого года. Башевис-Зингер шел последним, и на его лице застыло какое-то странное, отсутствующее выражение — казалось, он обдумывает свой новый рассказ и все происходящее вокруг его совершенно не касается. Когда все участники церемонии оказались на сцене, председатель Нобелевского фонда профессор Сон Бернжистром объявил церемонию открытой и пригласил членов Нобелевского комитета огласить достижения лауреатов, за которые они были удостоены столь высокой награды.

Каждого лауреата, согласно заведенной традиции, представлял один из членов Нобелевского комитета — как правило, профессор, специализирующийся в той области, за которую «его» лауреат и получил премию. О достижениях Башевиса-Зингера было поручено доложить профессору литературоведения Ларсу Джеленстону.

«Многие образы писателя, — отметил профессор Джеленстон, — уже вошли в пантеон вечных образов мировой литературы….»

Когда потом Башевиса-Зингера спросили, что он чувствовал в те мгновения, писатель ответил, что ему в какой-то момент показалось, что миллионы погибших в Катастрофе говоривших на идиш евреев стоят за его спиной, и он вдруг начинает растворяться среди них, ощущая себя лишь крохотной клеточкой огромного еврейского народа, и это не ему, а всей культуре европейского еврейства воздаются такие почести. Но в следующее мгновение его сердце вдруг сжалось от боли — для полноты счастья ему не хватало, чтобы рядом с ним, на этой сцене, стоял его брат Исраэль-Иешуа Зингер.

После вручения дипломов и памятных медалей лауреатов, согласно правилам церемонии, ее участники направились в старую ратушу Стокгольма на банкет в честь лауреатов, в котором принимало участие 1200 человек. Лауреаты Нобелевской премии шли в этой процессии за королевской четой, под руку с кем-то из членов королевской фамилии. Профессору Капице досталось вести под руку вдовствующую королеву-мать, а вот Башевису-Зингеру волею судьбы в качестве спутницы была назначена юная сестра короля принцесса Кристина.

Обычно марш лауреатов из концертного зала в ратушу проходит в чопорном молчании, однако тогда, в 1978 году, и эта традиция была нарушена — неожиданно тишину прервал громкий, заливистый смех принцессы. Девушка попыталась вернуть себе обычное выражение лица, но через мгновение начинала снова почти неприлично хохотать — видимо, смеясь над какой-то шуткой, отпущенной Зингером по поводу этого чинного шествия.

— Что ты ей такого сказал, что она просто умирала от смеха? — спросил потом отца Исраэль Замир.

— Гм… А с каких это пор ты стал вмешиваться в мои отношения с женщинами?! — ответил Башевис-Зингер.

Во время банкета в ратуше каждый лауреат должен был выступить с трехминутным спичем — разумеется, тоже очень чопорным и серьезным. Однако Зингер вновь не пожелал следовать установленным традициям — его спич трудно было назвать официальным.

«Время от времени меня спрашивают, почему я пишу на умирающем языке, — сказал он. — Но ведь я люблю писать о призраках, а на каком же языке лучше всего писать о них, как не на умирающем? Чем больше агонизирует язык, тем более живым он становится для мертвецов и призраков. Призраки любят идиш, и, насколько мне известно, все они, как один, умеют говорить на этом языке. Кроме того, что я верю в демонов и призраков, я еще верю и воскрешение мертвых. И я уверен, что когда придет этот день, и миллионы евреев, говоривших на идиш, встанут из своих могил, одним из первых вопросов, который они зададут, будет: «А есть что-нибудь новенькое почитать на идиш?!»…»

Все присутствующие в зале заулыбались, хотя, думается, Башевис-Зингер был в тот момент серьезен, как никогда.

И уже после окончания этого банкета крайне узкий круг гостей пригласили в бальный зал на аудиенцию с королем. Каждый из лауреатов мог выбрать лишь немногих из своих друзей, которые сопровождали бы его на эту беседу с монархом, и Башевис-Зингер пожелал, чтобы рядом с ним в эти минуты находился его сын Исраэль Замир. Вот как Замир вспоминает о встрече Башевиса-Зингера с королем Швеции Густавом XVI:

«Подошла наша очередь. Отец сделал шаг, и я вслед за ним. Возникла неприличная пауза.

В самом деле, о чем говорят с королем? Но и король тоже выглядел смущенным. Что королю до литературы на идише?! Отец пришел в себя первым.

Отец: «Ваше величество, я счастлив находиться здесь…»

Король: «Ну да, конечно…»

Отец: «Трудно поверить, что я все это вижу собственными глазами…»

Король: «Ну да, конечно…»

В этот момент секретарь, стоящий позади короля и шепотом представляющий ему присутствующих, а также подсказывающий нужные вопросы, напомнил монарху обо мне.

Король: «Я слышал, что вы и ваш сын не встречались друг с другом двадцать лет. Ну, это очень интересно…»

Отец: «О да, но это было давно…»

Король: «Мне рассказали, что вы оба написали новеллы об этой встрече…»

Я: «Вышла книга «Ключ», и там эти два рассказа встречаются друг с другом…»

Отец: «Я снова не дал сыну рассказать историю вместо меня…»

Король: «Ну да, конечно…» — и снова молчание.

Нам намекнули, что время аудиенции закончилось, и мы перешли в комнату для гостей».

Сразу после этого Башевис-Зингер заявил, что очень устал и хочет вернуться в гостиницу.

— Как, вы не останетесь на бал? Не хотите потанцевать и пообщаться с гостями?! — с явным разочарованием в голосе спросила Рут Якоби.

— Я хочу уехать отсюда! — отрезал Башевис-Зингер.

Оказавшись в машине, он резким движением сорвал с себя «бабочку», бросил ее на сидение и расстегнул рубашку.

Праздник кончился.

Ему не терпелось вернуться к работе.

 

Глава 6

Закат

По возвращении в Нью-Йорк Башевис-Зингер очень быстро понял, что Нобелевская премия не стоила той цены, которую ему пришлось за нее заплатить.

Не успевал он появиться на улице, как многие прохожие мгновенно узнавали его по газетным фотографиям и просили автограф. Когда он подошел к лавочке, где обычно покупал семечки и булочки для того, чтоб покормить голубей в Сентрал- парке, хозяин магазинчика наотрез отказался принять у него деньги, но зато попросил поставить автограф на книге, которую он предусмотрительно купил еще во время пребывания Зингера в Стокгольме. Зингер расписался на обложке книги и стал настаивать, чтобы лавочник принял деньги, но все было тщетно.

В парке прохожие то и дело показывали на него пальцами и многие опять-таки подходили, чтобы попросить автограф.

Спустя несколько дней Зингеру стало ясно, что от кормления голубей, доставлявшего ему столько удовольствия, придется отказаться. Но каждый выход на улицу, каждый поход в кафе все равно превращался для него в ад. Он устал от бесконечных поздравлений, похлопываний по плечу, которые себе позволяли совершенно незнакомые ему люди, просьб об автографах. Кроме того, ему досаждали папарацци, уже с утра дежурившие у его дома, чтобы запечатлеть лауреата Нобелевской премии и продать в газету или журнал снимок «Исаак Башевис-Зингер с женой на прогулке по Бродвею» или «Исаак Башевис-Зингер размышляет о вечности за чашкой кофе в кафе». Некоторые из них умудрялись отснять целые фоторепортажи об одном дне жизни писателя.

Вдобавок ко всему в кафе или на улице к нему подходили какие-то люди, представлявшиеся журналистами, обменивались с ним двумя-тремя фразами, а затем в газетах и журналах выходили пространные интервью, которых он никогда не давал.

Самое же худшее заключалось в том, что он не знал покоя и дома.

Номер домашнего телефона писателя можно было без особого труда получить в справочной, и в течение нескольких месяцев после получения Нобелевской премии к Зингерам непрестанно звонили не только друзья и знакомые, но и друзья друзей и знакомые знакомых, те, с кем он пару раз перемолвился в кафе, да и просто посторонние люди.

Все они не только поздравляли его с получением Нобелевской премии, но и приглашали на обед, так как в Америке (как, впрочем, и во всем мире) считается необычайно престижным собрать друзей и сослуживцев на ланч с участием нобелевского лауреата. Эти звонки продолжались и после того, как писатель «засекретил» свой номер телефона, и он уже не фигурировал ни в телефонной книге, ни в данных справочной службы.

Однако в обрушившейся на Зингера славе было, несомненно, и немало приятных моментов, не только пополнявших и без того его весьма солидный банковский счет, но и в немалой степени тешивших его самолюбие.

Башевис-Зингер любил рассказывать, как вскоре после получения Нобелевской премии его пригласили читать лекцию в военную академию в Вест-Пойнте. Здесь в честь него был выстроен почетный караул и проведен специальный парад курсантов — таким образом начальство Академии решило отдать должное человеку, «внесшему свой вклад в прославление Америки».

Когда глава Академии в чине генерал-лейтенанта сообщил писателю, что ему предстоит пройти вместе с ним мимо почетного караула, Зингер спросил, должен ли он отдать честь перед строем.

— А вы когда-нибудь служили в армии? — поинтересовался генерал-лейтенант.

— Признаюсь, в свое время я намеренно довел себя до дистрофии, чтобы избежать этого удовольствия, — ответил Зингер.

— Ну, тогда, думаю, отдавать честь вам не стоит, — ответил генерал.

Самое любопытное, что та лекция в Вест-Пойнте, начавшись с гробового молчания собранных в зале курсантов, прошла в итоге с огромным успехом. Оглядев присутствующих и поняв, что вряд ли кто-нибудь из них читал его книги, Зингер начал говорить… о любви и о сексе и о том, что ему лично, как и его героям, никогда не хватало одной женщины. Эта тема вызвала живой интерес у всех присутствующих. Многие поспешили согласиться с писателем в том, что уже сразу после женитьбы любой мужчина мечтает о любовнице, а дальше разговор потек сам собой.

Среди тех вопросов, которые были заданы Башевису-Зингеру, был и вопрос о его отношении к Израилю и к его «оккупационной политике».

— Я люблю Израиль, много раз бывал там и могу заверить вас, что меньше всего израильтяне хотят воевать, — ответил Зингер. — Когда же речь заходит о так называемой «израильской агрессии», то я вспоминаю, как в годы моей жизни в Польше поляки постоянно советовали евреям «убираться в свою Палестину». Теперь же, когда евреи «убрались в Палестину» и создали там свое государство, им советуют убираться из Палестины. Когда же они осмеливаются защищаться от тех, кто желает их уничтожить, их обвиняют в агрессии. Так куда же, по-вашему, должны убраться евреи?!

Приглашения на подобные лекции или литературные чтения, которые сам писатель называл «словесными концертами», следовали одно за другим, причем обычно за каждую из них Зингер получал по 2000 долларов, а такие деньги, любил говорить он, на улице не валяются. При этом — и лекция в Вест-Пойнте была лишь одним из многих тому подтверждением — великий писатель с легкостью устанавливал контакт с любой аудиторией. Однако больше всего его, разумеется, привлекали встречи, устраиваемые в самых разных частях США в еврейских клубах или загородных гостиницах, в которых пожилые евреи любили пережидать летнюю жару. Оказавшись среди своих читателей, Зингер наслаждался и оказываемым ему вниманием, и возможностью поговорить на идише и вспомнить годы своей молодости. Большинство задаваемых ему вопросов повторялись от встречи к встрече, и потому у Зингера давно уже были заготовлены стандартные и вместе с тем тщательно отшлифованные ответы на них.

Не упускал он возможности и подшутить над устроителями таких лекций или теми, кто отвечал за их проведение. Так, перед одной из них молодой человек, которому было поручено сопровождать Башевиса-Зингера, высказал опасение, что пожилой писатель может растеряться перед незнакомой аудиторией, и спросил, существует ли у него вопрос, на который тому особенно нравится отвечать.

— Я задам вам этот вопрос, и таким образом мы выиграем время, — объяснил этот юноша.

— Спросите меня о том, в чем я вижу сходство своего творчества с творчеством Марка Шагала, — посоветовал ему Зингер.

Когда пришло время задавать вопросы, молодой человек поспешил подняться со своего места и спросил, существует ли некое глубинное сходство между книгами Зингера и полотнами Шагала?

— Это — самый идиотский вопрос, который мне доводилось слышать, — ответил писатель.

Среди тех почестей, которые Америка воздала Башевису-Зингеру за присуждение ему Нобелевской премии, была и специальная медаль муниципалитета Нью-Йорка, а также появление в Майами-Бич улицы, носящей его имя.

Участились в эти годы и поездки писателя в Европу и в страны Латинской Америки, куда он также выезжал на лекции или литературные вечера, устраиваемые в его честь.

Одновременно по Америке волнами расходились слухи о его победах над женщинами, и в 1985 году журнал «Мак-Кулс» включил его в десятку самых сексуальных мужчин Америки.

И все это время, вплоть до конца 80-х годов, когда болезни начали сжимать вокруг него смертельное кольцо, Башевис-Зингер продолжал писать в своем обычном, поистине титаническом режиме.

Один за другим на страницах все того же «Форвертса» и ряда американских журналов появлялись его новые рассказы, сказки и истории для детей, очередные главы его последнего романа «Мешуга», завершающей автобиографическую трилогию повести «Заблудившийся в Америке» и другие произведения.

В театрах Европы и в израильской «Габиме» с огромным успехом шла его пьеса «Тойбеле и ее демон»; в свет выходили все новые и новые сборники рассказов, в которые наряду с хорошо знакомыми и любимыми читателями всенепременно включались и новые произведения.

Главный режиссер израильского театра «Идишпиль» Шмуэль Ацмон вспоминает, как в середине 80-х, когда он с театром впервые приехал на гастроли в Америку, то немедленно позвонил Зингеру и пригласил его на спектакль.

— А что за спектакль? — поинтересовался Зингер.

— Пьеса по произведениям Шолом-Алейхема, — ответил Ацмон.

— К сожалению, я не смогу прийти, — ответил Зингер. — Понимаете, у меня осталось не так уж много времени, а мне нужно очень многое успеть. Думаю, Шолом-Алейхем меня простит, но вот Тот, Кто ждет, чтобы я сделал всю порученную Им мне работу, может и рассердиться…

В эти годы в рассказах Башевиса-Зингера, наряду с традиционными мистическими мотивами и историями из жизни польского местечка, появляются и навеянные жизнью в Майами рассказы о жизни стареющих еврейских эмигрантов — ровесниках самого писателя: «Гостиница», «Сэм Палка и Давид Вишковер» и др. Подлинным шедевром этого периода стал рассказ «Последняя любовь» — о встретившихся на закате дней Гарри Бендинере и Этель Брокелес. Этель испугалась пришедшего к ней неожиданно чувства, так и не решилась изменить покойному мужу и покончила в итоге жизнь самоубийством. И, тем не менее, так же как и в рассказе «Гостиница», Зингер утверждает в «Последней любви» мысль о том, что жизнь не кончается до последнего вздоха и сам трагический конец Этель Брокелес подсказывает 82-летнему Бендинеру новый стимул для продолжения жизни:

«Сидя в пластиковом шезлонге, он думал о другой Сильвии — дочери Этели, — поселившейся в палатке в Британской Колумбии. Почему она забралась так далеко? Может быть, из-за смерти отца? Или из-за невыносимых отношений с матерью?..

…Сумасшедшая мысль пришла в голову старику: полететь в Британскую Колумбию, разыскать девушку, приласкать ее, заменить ей отца и, может быть, вместе с ней понять, зачем человек рождается и почему умирает».

«Последняя любовь» как бы венчает множество других рассказов о любви Башевиса-Зингера, в которых он пытался проникнуть в иррациональную природу этого чувства и которые принесли ему заслуженную славу великого мастера любовной новеллы — «Борода», «Он и она», «Ее сын», «Рукопись», «Одержимость» и др.

И достаточно перечитать эти рассказы, чтобы понять, насколько нелепы заявления Инны Градэ о том, что Башевис-Зингер пытался «затащить иудаизм и еврейскую литературу обратно в Моав», то есть в культ животной, сжигающей человека похоти. Да, во всех этих рассказах немало так называемых «физиологических подробностей», но все они служат только для того, чтобы показать, что подлинная любовь далеко не всегда связана с физиологией, а порой и не связана с ней вовсе — герои рассказов «Он и она» и «Последняя любовь», по сути дела, лишены возможности вступать в нормальные отношения с женщинами; герои «Бороды» и «Одержимости» испытывают страсть к женщинам, которые для других мужчин выглядят откровенно отталкивающе и т. д.

Есть у Башевиса-Зингера, безусловно, и рассказы, рисующие аномальную любовь — например, он первый в еврейской литературе в рассказе «Цейтл и Рикл» затронул тему лесбийской любви. Однако сама эта тема интересовала его в том же контексте, что и в рассказах «Страсти» или «Модница» — каким образом та или иная страсть овладевает душой человека и в какие бездны она может увлечь его, если он не сможет преодолеть ее. «Все может стать страстью, даже вера в Бога», — так звучит заключительная фраза рассказа «Страсти», напоминая о том, что подлинный монотеизм тем и отличается от язычества, что исповедующий его человек умеет обуздывать самые темные начала своей души.

Последним романом писателя, над которым он работал до последних дней своей сознательной жизни, стал роман «Тени над Гудзоном». В нем Башевис-Зингер вновь возвращался к теме Катастрофы, к тому неизбывному чувству вины, которое испытывают выжившие в катастрофе евреи перед своими погибшими соплеменниками. Роман этот, увы, так и остался незаконченным, однако дошедшие до нас его страницы ясно свидетельствуют, что и после 80 лет Башевис-Зингер ничуть не утратил ни писательского мастерства, ни силы воображения.

* * *

В 1979 году президент Израиля Ицхак Навон обратился к Исраэлю Замиру с просьбой помочь организовать официальный приезд Башевиса-Зингера в Израиль. Замир передал отцу свой разговор с президентом, и тот немедленно ответил согласием.

Информация о готовящемся приезде в страну великого писателя была опубликована во всех израильских газетах. Вскоре выяснилось, что в качестве своего гостя его хотят видеть бесчисленное множество различных общественных и не только общественных организаций: кафедра изучения идиша в еврейском университете в Иерусалиме, мемориальный музей Холокоста «Яд ва-Шем», Союз идишских писателей, Объединение выходцев из Варшавы, Объединение выходцев из Люблина, Билгорайское землячество и т. д. Это — не считая президента страны, депутатов кнессета, журналистов, театральных деятелей и т. д.

В связи с огромным числом желающих устроить прием в честь Башевиса-Зингера, прослушать его лекцию или просто встречу с поклонниками был создан специальный Организационный комитет, которому было поручено разработать программу визита Башевиса-Зингера в страну. Однако очень скоро между членами комитета вспыхнули конфликты. Несколько организаций, в том числе Билгорайское землячество, заявили о том, что отказываются принимать участие в его работе. Вслед за этим они направили письма к Башевису-Зингеру, в которых призывали его бойкотировать приглашение комитета и прибыть в страну в качестве их персонального гостя.

Когда же Исраэль Замир переслал отцу составленный Комитетом черновой вариант программы его визита, Зингер пришел в ужас.

— Они там что, совсем с ума посходили?! — спросил он сына по телефону. — Кто-нибудь подумал о том, что мне бывает нужно время от времени хотя бы поссать?! А ведь я бы еще хотел выкроить пару дней и для своих личных встреч с друзьями!

Однако в настоящую ярость Зингер пришел, когда узнал, что в ходе запланированного Комитетом официального приема в кнессете ему придется встретиться с премьер-министром Менахемом Бегином.

— Данный пункт должен быть исключен из программы, — категорически заявил он. — Я не намерен встречаться и пожимать руку этому господину после всего того, что он наговорил мне в Нью-Йорке.

Замир передал эту просьбу (на самом деле, требование) отца Ицхаку Навону. Но тот сказал, что об отмене этого пункта плана не может быть и речи.

— Что ж! — сказал Башевис-Зингер, узнав об ответе президента. — Значит, мой приезд в Израиль отменяется. Я не появлюсь там до тех пор, пока у власти в этой стране стоит человек, презрительно относящийся к идишу. Можешь так и передать господину Навону.

Теперь настала очередь приходить в ярость Ицхаку Навону.

— Да как он вообще смеет?! Что он себе позволяет?! — бушевал Навон в своем президентском дворце. — Его поведение — это проявление крайнего неуважения к еврейскому государству!

Однако все попытки убедить Башевиса-Зингера изменить это свое решение, в том числе и то давление, которое, по просьбе Навона, стали оказывать на него лидеры еврейских организаций США, остались безуспешными. Исаак Башевис-Зингер не изменил своего решения и больше уже до конца жизни так ни разу и не побывал в Израиле.

В то же время вплоть до своей болезни он продолжал активно участвовать в работе Общества друзей Израиля, следил за всем происходящим в этой стране, не раз тепло отзывался о еврейском государстве и защищал его политику на лекциях и в ходе различных интервью.

В книге «Мой отец Башевис-Зингер» Исраэль Замир вспоминает, как летом 1982 года, в первые дни Ливанской войны журналистская судьба свела его с Менахемом Бегиным.

— Господин Замир, ваш отец все еще сердится на меня? — спросил его премьер-министр. — Передайте ему, что он напрасно принял мои тогдашние слова так близко к сердцу и придал им столь большое значение. Хотя я и сейчас считаю, что был прав. Идиш свое отжил, и еврейский народ вершит сейчас свою судьбу здесь, на земле предков, говоря на иврите, а не на жалком языке нашего изгнания. Как жаль, что ваш отец так и не захотел этого понять!

Как жаль, что выдающийся политик Менахем Бегин так и не захотел понять, за что же именно на него обиделся выдающийся писатель Исаак Башевис-Зингер!

* * *

Начало 80-х годов прошли для Башевиса-Зингера под знаком скандала с Барбарой Стрейзанд. Известная актриса и певица купила у писателя право на экранизацию его мюзикла «Йентл-иешиботник», предложив за него такую сумму, что Зингер не смог отказаться. Однако когда Зингер принес Стрейзанд свой вариант сценария фильма, та категорически отвергла его и заявила, что будет писать все сама.

Зингер попробовал было возразить, но Стрейзанд была неумолима, а договор есть договор. Наняв в качестве консультантов двух раввинов, Барбара Стрейзанд, засучив рукава, принялась за работу. Просмотрев фильм, Башевис-Зингер пришел в ужас.

— Если этой даме захотелось попеть, то пусть бы себе и пела, но при чем здесь мой «Йентл»?! — восклицал Башевис-Зингер, отвечая на вопросы журналистов о том, что он думает об этом фильме. И тут же пояснял свою мысль:

— Слишком много музыки, слишком много эротики и слишком мало Торы!

Вновь и вновь Зингер объяснял, что создатели и актеры этого фильма извратили главную мысль этого его произведения, не поняв, что его коллизия заключается не в том смятении, которое испытывает Авигдор, влюбившийся в Йентл, но, считающий при этом, что она — мужчина, пугающийся противоестественности этой своей страсти. Нет, как уже было сказано, суть положенного в основу «Йентла» конфликта, с точки зрения самого автора повести, состояла в том, что страсть девушки к познанию Торы, к еврейской учености оказывается даже выше любви и становится серьезным препятствием на пути к ее обычному житейскому счастью.

— Эта дама так и не поняла, что Йентл покидает дом отнюдь не в поисках счастья и совсем не потому, что она — прирожденная феминистка или лесбиянка. Стрейзанд попросту извратила мою идею, втоптала ее в грязь! А финал?! Как она смела отправить Йентл в Америку?! Это все равно, что снять фильм по «Преступлению и наказанию», но в финале вместо того, чтобы сослать Раскольникова в Сибирь, сделать его брокером на нью-йоркской бирже! — негодовал Башевис-Зингер.

Он так часто и так едко отзывался за спиной Барбары Стрейзанд об ее работе в этом фильме, да и обо всех снявшихся в нем актерах, что это окончательно укрепило американскую богему во мнении, что Башевис-Зингер является стариком со столь дурным характером и злым языком, что с ним лучше не связываться.

* * *

В 1986 году, вскоре после объявленной Михаилом Горбачевым «перестройки», в Нью-Йорк прибыла Елена Боннэр — жена опального советского академика Андрея Сахарова.

К тому времени рассказы Башевиса-Зингера ходили в самиздате по рукам советских евреев, и Елена Боннэр, прочитав их, стала страстной поклонницей его творчества. Так что не удивительно, что, оказавшись в Нью-Йорке, она раздобыла телефон любимого писателя и попросила его о встрече. Башевис-Зингер ответил согласием мгновенно — с середины 80-х годов он пристально следил за происходившим в Советском Союзе, и имя академика Сахарова было ему, разумеется, хорошо знакомо. Кроме того, его крайне интересовали затеянные Горбачевым реформы, ему хотелось получить сведения о них не из газет, а из первых рук, и в этом смысле трудно было придумать лучшего собеседника, чем Елена Боннэр, много лет вместе с мужем боровшаяся против тоталитарного коммунистического режима.

Когда же Елена Боннэр рассказала Башевису-Зингеру, что не только прочла в американской прессе массу посвященных ему статей, но и, вырезав из журнала «Таймс» его фотографию, повесила ее на стену в своей комнате, Зингер окончательно растрогался. Он привык к комплиментам со стороны восторженных поклонниц, но ни одна из них никогда не вешала на стену его портретов!

— Прежде всего, я хочу сказать, что я солидарен с борьбой вашего мужа, так как, по-видимому, мы с ним одинаково относимся к коммунистической идеологии и советскому режиму, — сказал Зингер Елене Боннэр, усаживая гостью в кресло. — Мне очень хочется верить, что этот визит в США не обернется для вас по возвращении неприятными последствиями. Мы будем молиться за вас…

— Господин Зингер, — подхватила разговор Елена Боннэр, — если уж вы сами заговорили о Боге, то позвольте вас спросить: вы — религиозный человек?

— Да, я, безусловно, религиозный человек, хотя и не исполняю предписанных нам Богом заповедей, — ответил Башевис-Зингер. — Я считаю, что сама действительность не позволяет нам отрицать существование Бога, и то, что Он постоянно говорит с нами, пристально следит за всем происходящим на Земле и вмешивается в него. Кстати, именно потому, что я верю в Него, я и являюсь вегетарианцем. Убежден, что заповедь «Не убий!» относится не только к человеку, но и ко всему живому. Так же, как у нас нет права лишить жизни человека, мы не имеем права лишать ее и петуха.

— Мы с мужем читали об этом, — улыбнулась Боннэр. — Я даже так прониклась этой вашей идеей, что решила ввести в доме вегетарианскую кухню. Но Андрей сразу понял, кто именно на меня так повлиял, и спросил, не хочу ли я превратить его в Башевиса-Зингера?

— Ваш муж — великий и очень мужественный человек, — заметил на это Зингер. — И он тоже по-своему глубоко верующий человек. Именно в силе его веры и кроется разгадка его мужества. Можно ведь верить не только в Бога, но и в гуманизм или во что-то другое. Хотя, признаюсь, вера в так называемые гуманистические идеи меня давно уже разочаровала. Многие самые кровавые преступления в истории творились именно под лозунгом верности гуманизму. Вы тоже очень мужественная женщина, настоящая «эшет хейл», если говорить нашими, еврейскими понятиями. Вы и ваш муж — люди действия, а я всего лишь человек слова. Но действие во все времена было важнее любых слов.

— Позвольте с вами не согласиться, — ответила комплиментом на комплимент Боннэр. — Иногда слово не менее важно, чем дело. К тому же, мы никогда не знаем, что чему предшествует — дело слову, или, наоборот, слово делу. Порой слово и есть дело. И все же меня очень интересует именно ваш взгляд на религиозные вопросы. Вы и в самом деле верите в переселение душ?

— О, безусловно! — последовал ответ Зингера. — Душа спускается на землю вновь и вновь, вселяясь в самые разные тела. Иногда, к примеру, мне кажется, что в прошлой жизни я был раввином в каком-то еврейском местечке, и многие мои знания Торы, Мишны, Гемары — именно оттуда. Порой в моей голове возникают целые отрывки из Талмуда, и я не могу наверняка сказать, читал ли я их в этой или в той, прошлой жизни.

— Но если вы настолько религиозны в душе, почему вы не соблюдаете религиозные заповеди? Как это вообще возможно для еврея — верить в Бога и не соблюдать Его предписания?! — озадачено спросила Боннэр.

— О, у него возможно абсолютно все! — с улыбкой заметила Эльма, следившая за этим разговором.

— Я действительно не исполняю Его заповеди, но как только я оказываюсь в беде, я молюсь Ему, — заметил Башевис-Зингер. — А так как в беде я оказывался в своей жизни достаточно часто, то и молиться мне приходится почти постоянно. Это не молитва из молитвенника, это слова, которые идут от сердца. Я разговариваю с Ним и чувствую, что Он мне всегда отвечает. Мы общаемся. Иногда бывает так, что я застреваю с каким-то своим рассказом, не знаю, как его продолжить, что делать с моими героями. Тогда я тоже обращаюсь к Богу, и Он подсказывает мне, что и как я должен писать. Порой я буквально чувствую, как Он движет моей рукой. Так что в определенном смысле слова Он — мой соавтор и самый взыскательный критик и читатель.

На прощание Башевис-Зингер попросил Елену Боннэр передать его самые теплые пожелания академику Сахарову и сказал, что хотел бы увидеться с ним, если тот когда-нибудь приедет в Нью-Йорк.

— Если мы когда-нибудь и в самом деле приедем в Нью-Йорк, то обязательно придем к вам в гости! — пообещала Боннэр.

К сожалению, эта встреча так и не состоялась, но Башевис-Зингер продолжал жадно наблюдать за разворачивающимися в СССР событиями, и, узнав о том, что его сын с невесткой побывали в служебной командировке в Западной Украине, долго расспрашивал Исраэля Замира о его впечатлениях. Прежде всего, Зингера интересовал вопрос, остались ли там евреи и, если остались, то как они живут, насколько связаны с еврейской традицией.

Когда Исраэль Замир рассказал отцу, что в бывшей большой синагоге в Бродах устроен склад стройматериалов, и что дело не только в советском антисемитизме, но и вообще в отношении Советской власти к религии, так как под такие же склады отданы многие церкви, Зингер заметил:

— Это говорит только об одном — что этот режим обречен. Какие бы усилия ни предпринимал Горбачев, рано или поздно эта система рухнет, так как люди не могут бесконечно долго жить без веры. Когда же они начнут возвращаться к вере в Бога, Советской власти придет конец.

* * *

В 1988 году у Исаака Башевиса-Зингера неожиданно появились тяжелые боли в области живота и сердца.

Осмотрев его, врачи констатировали серьезные проблемы с поджелудочной железой, сердцем, почками, легкими, но на вопрос Эльмы, что делать, только развели руками. «Ничего не поделаешь — это старость, и не удивительно, что различные системы организма начали давать сбои», — объяснили они.

Зингеру прописали множество таблеток и, чтобы он мог постоянно следить за своим состоянием, посоветовали приобрести наручный прибор, постоянно измеряющий частоту пульса и давление.

Однако лекарства помогали мало. Боли в области печени и селезенки непрестанно усиливались, мешали нормально спать, и — что самое главное — не позволяли ему работать. Зингер метался по комнате в надежде, что это хоть как-то успокоит боль, но все было тщетно, и тогда он впадал в ярость, начинал кричать на ухаживавших за ним Эльму и Двору Менаше-Телушкину, чего раньше никогда себе не позволял.

Вскоре вдобавок к этим болям у него возникли трудности с дыханием, и в квартире Зингеров появился кислородный баллон.

Писатель на глазах слабел, у него стали дрожать руки и ноги. Теперь он все реже выходил из дому, а если все-таки и выходил, то передвигался по улице медленными старческими шажками, с трудом добираясь до расположенного неподалеку от его дома, на Бродвее, «Американ ресторанс», где у Зингеров был постоянный столик.

К счастью или к сожалению, к этому времени нью-йоркцы уже забыли о том, что на Манхеттене живет один из лауреатов Нобелевской премии и как он выглядит, и потому на худого, лысого старика обращали внимание разве что разгневанные водители, громко выражавшие свое возмущение тем, как медленно он переходит дорогу.

Прибывший в Америку в 1989 году Исраэль Замир застал отца неузнаваемо изменившимся — похудевшим, ослабевшим, но все еще находящимся, как принято говорить в таких случаях, в здравом уме и трезвой памяти. В качестве подарка Замир привез отцу только что вышедшую в Израиле в его переводе на иврит повесть «Раскаявшийся».

— Почему нельзя было напечатать текст более крупным шрифтом, чтобы книжка была потолще?! Она выглядит, как ученическая тетрадка, — недовольно пробурчал писатель, беря в руки и пролистывая пахнущее свежей типографской краской издание.

Но уже через минуту он с негодованием отшвырнул книгу в сторону.

— Неужели трудно было сделать нормальную корректуру?! Я только открыл текст — и сразу же нашел опечатку!

— Не может быть! — ответил Замир. — У книги был замечательный корректор. Да я и сам несколько раз прочитал корректуру. Покажи, где ты нашел ошибку?

— Да вот же! — Зингер ткнул пальцем в страницу.

Замир пробежался глазами по тексту.

— Никакой ошибки нет, отец! — сказал он. — Тебе показалось…

Так стало ясно, что, помимо всех прочих проблем, у Зингера настолько ослабело зрение, что он практически лишился возможности не только писать, но и читать.

— Почитай-ка мне ты, — сказал он сыну. — Я хочу послушать, как эта вещь звучит на иврите.

Замир начал читать, а Зингер слушал, закрыв глаза.

— Да, очень хорошо! — наконец, сказал он. — Именно так звучал бы «Раскаявшийся», если бы я написал его на иврите. Думаю, тебе удалось так хорошо перевести эту книгу именно потому, что ты — мой сын. Между нами существует некая связь, которая не подвластна времени и расстоянию; мы думаем одними и теми же словами и в одном и том же ритме.

В тот день, вспоминает Исраэль Замир, они необычайно много говорили, хотя у Зингера то и дело возникали трудности с дыханием, его начинал душить кашель и слова давались ему с трудом. Эльма то и дело напоминала Замиру о том, что врачи запрещают его отцу много разговаривать. После этого они оба на какое-то время замолкали, но затем Зингер сам возобновлял разговор. Он вновь и вновь анализировал «Раскаявшегося», возмущался тем, что критики не понимают сути этой вещи и необычайно много говорил о судьбе идиша и о своей обиде на Израиль за пренебрежение к этому языку.

— Израиль субсидирует изучение и развитие целого ряда языков, но среди них нет идиша, — с горечью говорил Зингер. — Единственная газета на идиш в этой стране с трудом сводит концы с концами — мне рассказывал об этом ее главный редактор Мордехай Цанин. А ведь евреи говорили на идиш сотни лет; они создали на нем великую культуру. Непростительную ошибку допускают те, кто считает, что история народа Израиля начинается с Хаима Вейцмана. Нет, прости, я не могу понять, почему Израиль пренебрегает идишем, почему он плюет в лицо языку, который сопровождал евреев в гетто, с которым они шли на смерть, да и вообще куда угодно! Почему идиш не изучают в израильских школах, на семинарах, в университетах — так, как изучают английский, французский, арабский?! Разве идиш — это не часть нашей культуры? Разве это не тот язык, на котором говорили наши отцы, деды и прадеды? Неужели в Израиле не понимают, что, отказывая детям в изучении идиша, они настраивают новое поколение евреев против самих себя?!

Когда Эльма и Исаак Зингеры стали собираться в ресторан, Замир обратил внимание на некоторые странности в поведении отца — он то расстраивался, то радовался каким-то вещам в прямом смысле этого слова, как ребенок. В этот момент у него впервые возникло подозрение, что у Башевиса-Зингера начали проявляться первые признаки старческого слабоумия и болезни Альцгеймера. Еще больше эти подозрения усилились, когда по дороге в ресторан Зингер не узнал нескольких своих старых знакомых и не отозвался на их приветствие, но, впрочем, это вполне можно было списать на его плохое зрение.

Однако когда они вошли в ресторан и, сделав заказ, продолжили разговор, Замир мгновенно забыл об этих подозрениях. Зингер вновь говорил не просто трезво и разумно — в его словах была некая высшая мудрость, делавшая его чем-то похожим на легендарных мудрецов Талмуда. Продолжив начатый дома разговор о «Раскаявшемся», Зингер перешел к своей любимой теме — рассуждениям о сущности Бога и несостоятельности атеизма.

— Да, у нас нет никакого представления, как был создан мир, — сказал Зингер, приступая к своему обычному вегетарианскому обеду. — Мой Иосиф Шапиро (главный герой «Раскаявшегося». — П.Л.) объясняет сотворение мира всемогуществом Господа. С его точки зрения, создание Вселенной куда более сложный процесс, чем создание, скажем, часов «Биг-Бен» в Лондоне. Но если никто не думает, что «Биг-Бен» мог быть построен сам собой, то почему считается, что этот мир мог возникнуть «сам собой»? Все эти теории о «большом взрыве» или «великом разломе», который произошел десятки лет назад, совершенно недоказуемы. Я, как и Иосиф Шапиро, верю в то, что мир был сотворен по определенному плану, и что некая Высшая Сила, которую мы называем Богом или Природой стояла за его творением. В этом мире нет ничего случайного! Вера в то, что человек сам является хозяином своей судьбы, сейчас далека от меня, как Восток от Запада. Бог — вот Тот, кто вершит человеческими судьбами и говорит с человеком с помощью тех событий, которые происходят в его жизни!

— Если это так, — не удержался Замир от своего любимого каверзного вопроса, — то как ты объясняешь то, что твой Бог бездействовал во время Катастрофы? Как он допустил, что столько верных ему хасидов и праведников отправились в газовые камеры?

— Да, нам не все понятно, — ответил Зингер. — Господь обещает, но не всегда спешит с исполнением своих обещаний. Он обещал евреям вернуть их на землю обетованную, но прошло две тысячи лет, прежде чем наш народ удостоился исполнения этой Его клятвы. Но, возможно, с Его точки зрения две тысячи лет — это совсем недолго. Я тебе уже не раз говорил, что верю полной верой в Его существование, в Его высшую мудрость, но при этом я никогда не воздавал Ему хвалу за Его милосердие. Помнится, однажды я уже сказал и готов повторить: время от времени я чувствовал потребность выйти на улицу с плакатом, на котором было бы написано: «Бог, почему Ты так жесток к нам?!» В сущности, все неверие в Него основывается на одном вопросе: «Если Он есть, почему мы так страдаем?!» И недавно я нашел ответ на него: «Без страдания нет веры!»

По словам Замира, тот последний его задушевный разговор с отцом в ресторане звучал как духовное завещание.

Когда же они вышли на улицу, и мимо них прошла молодая симпатичная женщина, Башевис-Зингер неожиданно приосанился и в его выцветших глазах на мгновение появился знакомый блеск.

— Что, папа, до сих пор? — спросил Исраэль Замир.

— Да, до сих пор! — ответил Зингер. — До тех пор, пока я дышу… Я, может быть, немного глух, немного слеп, немного страдаю от старческого маразма, но я пока не разучился замечать на улице хорошеньких женщин!

* * *

Состояние здоровья Исаака Башевиса-Зингера стремительно ухудшалось.

Болезнь Альцгеймера прогрессировала, и летом 1990 года он уже не узнавал никого из близких, кроме Эльмы. Эльма сначала окончательно переехала с мужем в Майами, где взяла для него сиделку, а затем, когда ему потребовалось круглосуточное наблюдение медиков, перебралась с ним в престижный дом престарелых «Сант-Френсис», а затем и в другой, предназначенный для смертельно больных людей хоспис «Дуглас-грандс».

Пожалуй, чтобы понять, что произошло с Зингером в последний год его жизни, лучше всего вновь обратиться к воспоминаниям его сына Исраэля Замира:

«Майами-Бич. Август 1990 года. Влажный тропический воздух. Жара и влажность обволакивают тело, мешают дышать… Газеты пестрят заголовками о Войне в Заливе. На входе меня встречает вахтер. «Госпожа Зингер просила вам передать, что они обедают в «Натнисе», — сказал он мне и показал, как туда добраться…

Блестящую лысину отца я заметил еще на входе. Он сидел в инвалидном кресле, а напротив него сидели Эльма и его сиделка, госпожа Фаро…

То, что я увидел, поразило меня. Передо мной сидел глубокий старик с изможденным лицом, с закрытыми глазами.

Я подошел к нему и поцеловал его. Он открыл на мгновение глаза и посмотрел на меня пустым взглядом.

— Что это за наглец, который пристает ко мне?

— Это я, Исраэль, твой сын, — произнес я. — Ты помнишь меня, правда?

Его лицо осталось совершено бесстрастным. Эльма предупредила меня по телефону, что при встрече он может меня не узнать. Сиделка повысила голос:

— Мистер Зингер, ваш сын прибыл из Израиля, чтобы повидаться с вами.

Но и ее слова не вызвали никакого отклика.

Он постарел. Его лицо избороздило множество морщин, тело было прикрыто одеялом, и у него дрожали руки. Сиделка кормила его с ложечки, как ребенка.

Несколько минут я молчал, не в силах оторвать от него глаз. Потом сказал:

— Я — твой сын, Гиги, из Варшавы, с улицы Ляшно, 57…

Цифру я специально произнес по-польски в слабой надежде разбудить его память.

Неожиданно он моргнул и произнес, словно делая над собой усилие:

— А, так ты мой сын Гиги? Пришел повидаться со мной? Я рад, что ты пришел.

Я поцеловал его холодную руку. Начал рассказывать ему о его внуках, о правнуке Авихае…

Он взял фотокарточку правнука, пристально рассмотрел его и сказал, что это — он сам в одном из своих предыдущих воплощений.

Я сказал, что моя жена передает ему горячий привет, интересуется его здоровьем, и тут вдруг он поднял свои ставшие чужими глаза и обратился к Эльме:

— Скажи, что это за мужчина, который здесь так долго болтает без умолку?

Связь прервалась. Его лицо застыло. Снова опустилась стена, приподнявшаяся на мгновение. У него еще будут минуты просветления, но большую часть времени он будет оставаться таким. Болезнь убила его прежде чем он умер, стерев целые куски из его памяти, безупречностью которой он всю жизнь так гордился. Сиделка продолжала кормить его. Неожиданно прямо посреди кормления он поник головой и заснул. Его губы во сне подрагивали, словно он хотел что-то сказать, но на самом деле это были просто бесконтрольные движения его тела.

«В таком состоянии он находится большую часть дня», — сказала Эльма.

Все мои усилия пробудить его провалились. Я проделал такой путь к нему, чтобы сохранить в памяти его еще одну беседу с ним, еще одну его улыбку — и все это было зря.

Эльма напомнила, что она предупреждала меня об этом…»

 

Глава 7

Смерть

На последнем этапе болезни у Башевиса-Зингера обнаружили рак печени, причинявший ему поистине адские боли. Целыми днями он стонал и плакал от этих болей, и это был плач несмышленого ребенка, маленького Иче-Герца, молящего взрослых о помощи.

Врачи прописали ему сеансы радиотерапии, но, по мнению Эльмы, это только усугубило его страдания. Старое сердце не выдерживало перегрузки, и один инфаркт следовал за другим. Все это время Эльма не отходила от его постели, и Зингер сжимал ее руку, искренне веря, что эта рука его матери Баси, Батшебы, чье имя он увековечил в своем псевдониме.

Наконец, 24 июля 1991 года он в последний раз сделал жадный глоток воздуха, всхлипнул — и все кончилось.

Ночью Исраэлю Замиру позвонила младшая дочь Мираб, студентка университета в Сан-Франциско, и сообщила, что Эльма только что позвонила к ней, чтобы сообщить, что ее дед умер. Замир с женой купил билеты на ближайший рейс в Нью-Йорк, и наутро они вылетели в США.

Как он рассказывает сам, в самолете он неожиданно задался вопросом, должен ли он читать кадиш по отцу? Сам он был и остался атеистом, но ведь и отец, хотя и верил в Бога, с молодости не соблюдал никаких ритуалов. К тому же он даже не прихватил с собой ермолку…

И тогда он вспомнил, как Башевис-Зингер не раз говорил о том, что между ними существует телепатическая связь, что душа бессмертна и что при желании мертвые могут общаться с живыми.

«Что ж, — сказал себе Исраэль Замир, — если отец был прав, то он сейчас явится ко мне, чтобы выразить свою последнюю волю…»

Замир прикрыл глаза, и вдруг то ли во сне, то ли в состоянии полудремы он и впрямь увидел перед собой отца — Исаака Башевиса-Зингера.

Тот стоял в проеме между креслами самолета в своих старых стоптанных тапочках, в выцветшем халате. Это был не тот Башевис-Зингер, которого он видел в последний раз: отец явился к нему таким, каким он выглядел на пороге своего семидесятилетия — уже не молодым, но все еще полным сил и энергии.

— Скажи, — спросил Замир, — ты хотел бы, чтобы я прочел «кадиш» над твоей могилой?

В ответ Зингер наклонил голову и улыбнулся своей обычной застенчивой и хитроватой улыбкой.

— Гиги, — сказал он, — а как ты думаешь, что случится, если ты все-таки скажешь по мне кадиш? Это доставит мне маленькое удовольствие — то, что такой убежденный социалист, как ты, все-таки наденет ермолку и прочтет «кадиш»…

— Кстати, я думаю над тем, чтобы написать небольшую книгу о тебе. Ты не против?

— Поступай, как ты сочтешь нужным. Только не очень сильно меня в ней проклинай. И, само собой, не возвеличивай. Жаль, что я сам не написал книгу о последних годах своей жизни. Иди теперь знай, что напишут обо мне все эти идиоты, оставшиеся на земле…

Здесь материалист и скептик Исраэль Замир проснулся со странным ощущением, что этот последний разговор с отцом был совершенно реальным.

Судя по репортажам в газетах, на церемонию прощания с Исааком Башевисом-Зингером в расположенном на Манхэттене «Доме прощания» собралось около 300 человек — соседи Зингеров по дому, друзья, писатели и немногочисленные журналисты, все еще пишущие на идише.

Первым надгробную речь произнес раввин Беркович — старый друг и учитель писателя, дававший ему вплоть до последних дней сознательной жизни уроки Торы и Гемары; сопровождавший его в свое время в поездке в Стокгольм на церемонию вручения Нобелевской премии.

— Как-то я спросил Бащевиса-Зингера, чем он объясняет столь огромный успех своего рассказа «Гимпл-дурень», — сказал рав Беркович. — И он ответил мне, что многие читатели просто думают, что в рассказе речь идет об известном универмаге «Гиблис», который не так давно обанкротился. В связи с этим, добавил Зингер, он подумывает написать рассказ под названием «Мейсис» — в честь другого обанкротившегося универмага.

Присутствующие невольно улыбнулись, и рав Беркович понял, что добился своего — напомнил о том, каким огромным, чисто еврейским чувством юмора обладал покойный. В этот момент микрофон стал издавать какие-то странные звуки, напоминающие трубление в шофар. Раввин попытался было позвать кого-либо из служащих «Поминального дома», чтобы те привели микрофон в порядок, но они все куда-то подевались.

— Как видите, герои его произведений, все эти демоны и диббуки, тоже пришли попрощаться со своим любимым писателем, и один из них даже пробрался в микрофон, — констатировал раввин.

Когда пришло время ехать на кладбище «Бейт-Эль» в Нью-Джерси, где уже была приготовлена могила, выяснилось, что провожать писателя в последний путь собралось лишь чуть более десятка человек — в основном, близкие родственники Эльмы и супруги Замир. Места в заказанном Эльмой лимузине для всех не хватило, и когда Замир попросил Эльму заказать еще одну машину, та наотрез отказалась, заявив, что это слишком дорого. Ее предложение к Исраэлю Замиру вообще отказаться от поездки на кладбище было им с негодованием отвергнуто.

Поймав такси, он с женой поехал вслед за сопровождавшим катафалк лимузином.

В пути катафалк вырвался вперед, и когда эта небольшая процессия прибыла на кладбище, гроб с телом писателя уже опустили в могилу, и ждали родственников для того, чтобы начать ее закапывать. Кто-то из работников еврейского Погребального братства дал Исраэлю Замиру ермолку, и он прочел над свежей могилой вечные слова еврейского кадиша.

На этом все было кончено.

Выходя с кладбища, Исраэль Замир вспомнил, как уговаривал Эльму перевезти прах отца в Израиль, где на его похороны собрались бы тысячи поклонников его творчества, а сама его могила стала бы местом паломничества израильских идишистов. Но Эльма на все эти просьбы отвечала, что у нее нет таких денег, и обида на мачеху неожиданно захлестнула сердце Замира.

Исраэль Замир оказался прав в своих худших предположениях: могила Башевиса-Зингера стоит заброшенной, и ее почти никто не посещает.

Но как знать — может быть, именно этого он и хотел?! Застрявший, подобно последнему бесу из «Тишевицкой сказки», в той Польше, которой давно уже нет, в том времени, о котором остались одни предания, он с полным правом может сказать о себе словами этого беса:

«Пока хватит еврейских словечек — буду жив, пока моль не сожрала последнюю строчку последней страницы — есть над чем посмеяться. А что будет после — я и сказать не хочу»…

Но мы-то знаем, что было после!

Уже после смерти Башевиса-Зингера тираж его книг на разных языках суммарно давно уже превысил 10 миллионов экземпляров, и каждый год они продолжают издаваться вновь и вновь. 100-летие писателя широко отмечалось в США, Польше, Франции и многих других странах мира. В США был проведен целый ряд конференций, посвященных творчеству Башевиса-Зингера, в интернет-сети его мемориальный сайт, вышло в свет «Полное собрание рассказов» писателя в 3-х томах.

Мы знаем, что было «после» — творчество Башевиса-Зингера приобрело в последнее десятилетие ХХ века поистине огромную популярность в России, и с 1991 года до рождения этой книги на русский язык была переведена значительная часть произведений писателя. И, думается, правы те исследователи, которые, подобно Рут Вайс, считают, что с каждым годом популярность творчества Башевиса-Зингера будет только расти, и новые поколения читателей «будут открывать его вновь, слой за слоем».

Это неизбежно потому, что, будучи прежде всего еврейским писателем, Башевис-Зингер, по меткому выражению Тэда Хьюза, «поднял свою нацию до символа, и в результате писал уже не о евреях, а о взаимоотношениях человека с Богом». Именно человека уже вне национальности и конкретного вероисповедания.

И по мере того как в той же России, да и во всем мире будет набирать силу процесс духовного возрождения, возвращения к постановке основных мировоззренческих вопросов, неминуемо будет расти и интерес к творчеству Исаака Башевиса-Зингера — одного из немногих великих художников ХХ века, который видел свою миссию в том, чтобы напоминать людям о Боге, а Богу — о том, что Ему стоит быть по отношении к этим людям чуть милосерднее.

Он был отнюдь не идеален, Исаак Башевис-Зингер. Скорее наоборот — как к человеку из плоти и крови ему можно было предъявить немало претензий. Но будем верить не его поступкам, а его книгам.

Это — прекрасные книги.

И они заслуживают, чтобы мы открывали их снова и снова.