Поздно ночью под сенью сочных и спелых звезд два автобуса наших припарковались на пустынной стоянке возле Масады.
Тиюль шнати — ежегодная в несколько дней экскурсия. Каждый школьник израильский отправляется с классом своим к морю Красному, Средиземному, Мертвому. К границе ливанской, египетской или сирийской. В Эйлат, на Голаны, к Хермону, к Столбам Соломоновым… Маршрутов сотни, а может, и тысячи.
Экскурсия эта — событие, которого ждут с замиранием сердца, в сладкой тревоге, чуть ли не год готовятся. Ибо масса тебе приключений, свобода неслыханная: валяй дурака, бесись, горлань с друганами песни — учителя снисходительны и понятливы.
Сопровождают экскурсию, как правило, мадрихим — проводники из Общества охраны природы, неутомимые люди с потрясающей эрудицией.
Идете вы, скажем, цветущей долиной, стиснутой отвесными скалами, и вдруг мадрих сообщает, что именно здесь, на этих камнях, рыжий пацаненок Давид завалил чудовище Голиафа. Здесь располагались полчища филистимские, и каждое утро выступал Голиаф, потрясая оружием, глумясь над воинством Бога Всевышнего. Ну а напротив, с другой стороны, стан израильский… Расскажет про дом Ишая, родительский дом Давида, его многочисленных братьев, припомнит Эпоху Судей, пророка Самуила, помазавшего Давида на царство, и смастерит пращу мимоходом. Наберет голышей из ручья и даст каждому поупражняться в метании камней с разворотом.
И тут мадрих вас снова убьет: Голиаф и Давид приходились роднею друг другу. И запросто это докажет: родными сестрами были у них прабабки.
Поднимет мадрих букашку с тропинки, положит бережно на ладонь, заведет рассказ. Кругом все рассядутся, получат листы с рисунками, где уйма трав, былинок и насекомых. Займутся игрой “узнай-угадай”: что здесь росло и цвело в эпоху Первого и Второго Храмов. И как истребили густые леса захватчики иноземные — крестоносцы, арабы, турки…
“Но, слава Богу, приехали наши отцы, приехали деды, страна возродилась и зацвела. Как встарь, как в добрые древние времена. Н-да, а вот недавно совсем, лет шестьдесят тому, представьте себе, царило полное запустение. Безлюдье кругом и безверье…”.
…Два автобуса под раскаленной пустой Масадой. Близкий берег Мертвого моря. Кажется — рукою достать. А на другом берегу — иорданское королевство. Тоже наша земля: колен Реувена, Гада, Менаше. Правда, в далеком прошлом. Но надо думать, что все еще возвратится. Рано или поздно все возвращается на свои круги…
Видны на чернильной глади моря контуры сторожевых катерков, чуточку справа. А если глянуть налево — глыба мрака до самого поднебесья, глыба тревожащей душу горы. Небо же над горою прорезано стальными канатами фуникулера. Завтра туда мы пойдем. Зрелище — нет ему в мире равных — рассвет на Масаде!
Детишечки наши, разудалая разбойная сотня, сидят по-прежнему в креслах: притихшие, напряженные. Ждут директора молодежной турбазы, ждут с надеждою и волнением. Если директор окажется сухарем, то ночь пропала, считай. Но если войдет в положение — раз в году, все-таки… Разочек один-единственный… Свобода и воля… Господи, сделай же так, чтобы этот козел оказался человеком — сыном Адама!
Мадриху зовут Нахлиэли — ручейковая пташка. А если иначе — белогрудая трясогузка. Из автобуса видно, как она к нам идет. Вернее, они. Ибо с нею рядом плетется директор: босой, в шортах и в маечке, с прокопченным лицом бедуина. Похожий на все что угодно, только не на директора солидной туристической базы под легендарной Масадой.
Заходят оба в автобус, директор берет микрофон. Свирепый с виду, он шевелит, как кот, прокуренными усами, банда в автобусе замирает. Он выглядит мрачно, он говорит глухо, что рад приветствовать дорогих гостей, что нас давно ждет ужин, горячий и холодный душ в комнатах, белоснежные простыни, кондиционеры… Он искренне желает своим юным столичным гостям спокойной ночи. Надеется, что все будут крепко спать, набираясь сил на трудный завтрашний день.
И тем же устрашающим голосом:
— Не смею больше задерживать. Есть ли у вас вопросы?
— Ну, а отбой? — вскрикивает кто-то со слезой отчаяния в горле. — В котором часу у тебя отбой?
И тут директор светло и обаятельно улыбается:
— А вот отбоя у нас не бывает!
— Это же как? Совсем, вообще?
— Вот именно, господа! Не-бы-ва-ет.
Восторженный рев взрывает автобус изнутри.
Потом я тащусь со всем своим скарбом на гору. Орущая лава, огибая меня с обеих сторон, несется вперед. База довольно высоко, я весь обливаюсь потом, волоку сумку величиной с теленка, автомат “узи”. В кармашках на поясе — с десяток набитых “рожков”, тоже добрых несколько килограммов.
Иду и злюсь на директора: о чем он думал, босоногий бедуин, отменяя отбой? Они же камня на камне от базы его не оставят!
И, разумеется, не ошибся. Сотня ученичков почтенной религиозной школы имени баронессы Эвелины де Ротшильд визжали, как лесопилка, носились по комнатам, коридорам, облачившись в белые простыни, хлопали окнами и дверьми, окатывались водой, мазались пастой, кремом, повидлом и майонезом. Боролись, гонялись наперегонки. Похоже, играли даже в футбол. Явственно слышались удары мяча о стенку.
Под эти звуки я уходил в забытье и вновь возвращался, наполненный гулом и грохотом. В соседней комнате спал директор. Я позавидовал его глубокому, безмятежному храпу.
Думал о наших детишках, об исступленной ярости жизни: откуда в них это? Про Мертвое море думал, что рядом, ниже уровня моря, — чудо природы — сплошная едкая кислота. Растворены в нем были люди Содома, Гоморры и трех еще городов. Души их жителей по-прежнему живы, превратившись, однако, в ангелов зла… Словом, сущие Содом и Гоморра!
Память переносит меня в другую землю, во Львов, обложенный низкими мрачными тучами, из которых сеется мокрая пыль. Вечно дождливый город, вечно мокрое лето.
С Мироном Тышлером мы идем под одним зонтом. Он выглядит важным, надутым, мой спутник. Я же, напротив, возбужден, суетлив, как никогда в жизни. Лишь позже дойдет: коснулся ангел меня — Оживляющий ангел. Чую тонкий, как ультразвук, шорох крыльев, кожаных перепонок, задираю время от времени голову — никого!
Кидаюсь то слева, то справа вокруг Мирона — капитана Закарпатского военного округа, начальника молодежного литобъединения. Пузатый молодой Мирон величаво несет свой мундир, народ перед ним расступается. Мы, собственно, идем по базару, вдоль зеленных рядов, в сторону городского фонтана, стреляющего шумными струями. Сейчас, как я понимаю, на месте базара стоит памятник Степану Бандере, исполненный в античной манере, роскошный памятник в двойной человеческий рост. Хотя известно, что был злодей коротышкой. А что поделаешь? Все тот же наш искаженный мир с непредсказуемым прошлым!
— Я так понимаю, Мирон Абрамыч, это победа не только над коалицией арабских армий, но и над русским оружием! — кричу я на весь базар, хлопая его по плечу. — Русским оружием они воевали! А это значит, что мы и их покровителям блестяще всыпали. Ха-ха — посрамлены коммуняки! Честно признаться, явственно на себе ощущаю красный берет десантника, ботинки военные, пятнистую форму израильского бойца… Да и тебе, хочу доложить, отныне не эти звездочки личат, и не фуражка с лакированным козырьком, а форма иная, старик! И ты, и я, и каждый в мире еврей теперь понимает — это не просто великий час, а наша всеобщая национальная победа!
На самом нежном рассвете — светлой ниточке над Моавитским хребтом мы тронулись к вершине мрачной скалы. Наполнили фляги из кранов, взяли молитвенные принадлежности и вышли в путь.
Природа вокруг изменилась, остыла. Воздух был неожиданно свеж, колыхаясь поверх щебенки белесыми столбами.
Идем странным лунным ландшафтом, едва приметной тропой. Мимо древних каменных ограждений — бывший лагерь римского легиона, в обход Масады, беговою тропою факельщиков.
Ползем, растянувшись на километр, спиралью вокруг скалы. В голове процессии Нахлиэли, а замыкающий — я, с автоматом. Зыркаю по складкам горы, не затаился ли где каналья? А может, и целая свора. Ибо все у нас может быть в самом неподходящем месте. Какого кина мы только не насмотрелись! Господи, упаси! Сотню моих детей не сделай добычею каннибалов!
Там, далеко впереди, белогрудая трясогузка дает сейчас головному отряду бесконечные пояснения.
…Восстание в Иудее подавлено, разрушен Ерушалаим. Продолжая злодейский замысел Тита, Адриан-победитель велел перепахать гору Мория, отстроив все заново в виде квадрата, с ровными улицами, пересекающимися под прямым углом. На месте же Храма — одного из удивительных чудес света — появилось языческое капище. Но самое тяжкое — запретил иудеям молиться и приносить жертвы, исполнять заповеди, предписанные святой Торой. То, без чего немыслима духовная суть народа.
И только тут, на Масаде, остались держать оборону девятьсот восемнадцать евреев. Третий год стоит под неприступной скалой Девятый легион Сильвы — десять тысяч солдат, и ничего не могут поделать. Хоть тресни, либо снимай осаду! Какой позор для великой Римской империи! Впрочем, есть и еще вариант…
Иду и слушаю тишину. Какую-то гулкую и густую, хранящую все еще всхрапы боевых коней, лязги летящих квадриг, стуки щитов и копий, перекличку стражей за поворотами троп — на арамейском и на латыни — треск и копоть пылающих факелов.
И думаю: ах, в тишину бы эту войти, проникнуть, потрогать ее, ведь ясно, что она существует! Вечно была, есть и будет.
А окажись я тогда на Масаде с этим вот самым “узи” и с кучей к нему магазинов? Вся бы история наша имела другой совершенно вид! Да и не только наша… Автомат “узи” и десять тысяч к нему патронов — на весь легион Сильвы. Вопрос в том, кто бы меня допустил? Ибо так говорят мудрецы: Всевышнему не нужна подмога, разве что для чудес.
Я всхожу на Масаду не первый раз. Поднимался и этой тропой, поднимался фуникулером. Шел с юга — со стороны Арада, где ищут издавна нефть. Оттуда, от буровых вышек, идет та самая насыпь, проклятая насыпь, по которой римляне втащили таран. Довольно крутая, размытая временем и дождями…
И всякий раз моя кожа с головы до ног в гусиных пупырышках. Ибо, кроме детских пустых фантазий, неотступно думаю про очевидные чудеса. Там, на Масаде, в развалинах древней синагоги, Игаль Ядин, бывший начальник генштаба, профессор, выдающийся археолог, наткнулся на свиток совершенно истлевший, где читались всего лишь несколько фраз, относящихся к известному пророчеству Иезекииля: “…И оживут ваши кости мертвые и сухие, и обрастут жилами, плотью и кожей. От четырех ветров вернется к вам дыхание жизни. И оживете, и встанете на ноги — полчище великое, весьма и весьма. Ибо кости эти — весь дом Израиля…”
Господи, думаю, где он — Девятый легион Сильвы, и где она нынче — великая Римская империя, владычица мира? Где вообще эти древние все народы, так страстно желавшие нашей гибели: Моав, Филистия, Эдом, Мидьян… Где память о них, и какими ветрами развеян их прах? А вот мы живы, снова топаем по этой земле. Как встарь, как прежде, будто ни в чем не бывало, полные духа и сил… Встающее солнце над ровной, в линеечку, Моавитской грядой, бесенята мои впереди — все, что дорого мне больше всего на свете.
Я снова возвращаюсь во Львов, где сеется с неба прозрачная пыль, мы с Тышлером идем к городскому фонтану…
Здесь кончается “стометровка” — кленовая аллея, берущая свой разбег от оперного театра. Между театром и фонтаном располагается музей краеведческий. То, что нам и надо.
Всхожу по гранитным истертым ступеням к парадной двери. Затем неторопливо, тяжелой поступью спускаюсь вниз, в подвал — “еврейскую кладовку”, где свитки Торы в перепачканных парчовых чехлах соседствуют со шнеком-костоломом метров шести длиной и насквозь проржавленным. Гора свитков и этот шнек свалены прямо на пол, грязный бетонный пол — в одну кучу. Стою и недоумеваю: чья это сатанинская воля распорядилась свалить их вместе? Ибо соседство шнека со Святым Писанием опровергает пророчество о мертвых и сухих костях.
Ах да, чуть не забыл: проржавленный этот шнек был обнаружен в конце войны неподалеку от Лычаковской балки. Германские амалеки в нем перемалывали еврейские кости, превращая их в мелкое крошево, и развозили в поля в качестве удобрений… Недаром война с Амалеком у Бога. Во всех поколениях — война. Знает дьявол: если не будет костей, не будет и Воскрешения мертвых — ни жил, ни плоти, ни кожи… Словом, никакое пророчество не состоится.
Не поворачивая головы, одними губами, Мирон умоляет:
— Старик, ну это же самое — нельзя потише?
В проходе крытого рынка лицо Мирона бело, как маска из гипса. И тут доходит, что подвергаю офицера Советской армии смертельной опасности. Да и себя, собственно говоря, — обоим поотрывают головы!
Но тут же все забываю. Бесстрашие и полная безнаказанность овладевают мною, словно безумие.
Новый, радостный вопль рвется из глотки:
— Моше Даян!.. Ты задавался вопросом, Мирон Абрамыч, чего вдруг имя это в нас вызывает священный трепет? А в эти славные дни — особенно. Возьми для начала “Моше”, произносимое в России как “Мойша”. А это ведь имя вождя, который вывел нас из Египта. Пророка, полководца, духовного лидера — сорок лет водил по пустыне… В Писании ясно сказано, Всевышний предпочитал разговаривать исключительно с ним, с Моше. Вручил ему на Синае Скрижали Завета, Десять Заповедей, почитаемые всеми народами мира. Слышишь, Мирон Абрамыч, следишь за тем, что я излагаю? А знаешь, что означает “даян”? Сам я только узнал, слушая ночью “Голос Израиля”. Полный, как говорится, шандец: “даян” — это судья. И сразу у еврея срабатывает подкорка. Ибо душа знает, хоть нам и кажется, что не знает. Душа учила иврит, душа помнит… Судья гонителям нашим! Ответ за вечную нашу покорность, за мессианство и милосердие… Моше Даян! — ты просекаешь, Мирон? Ну, как бы малая репетиция Апокалипсиса. Или же, на худой конец, — явление Мессии. Когда поймут человеки и ужаснутся тому, как поступали они с избранным народом. На протяжении всей истории нашей…
Ближе к полудню, взобравшись на авиационные высоты, Нахлиэли тормозит нашу колонну. Собирает детей в тени, под нижним гребнем зависшей в воздухе крепости — бывшим дворцом царя Ирода, летней дачей. Все обливаются горячим потом. Валимся на белую от соли землю, разогретую палящим солнцем.
Эти рваные камни кругом и эта земля натасканы сюда человеком. Без малого две тысячи лет тому: рабами-евреями с окрестных земель, воинами Девятого легиона — гигантский пологий склон. По этому склону солдаты взбежали наверх, втащили таран и проломили в стене роковую брешь.
Макет тарана — копия один к одному — виднеется далеко внизу, чуть впереди буровых вышек. Видно амфитеатр, где каждый вечер — светозвуковое представление: действо грандиозное, длится до глубокой ночи, привозят на него сотни туристов. Я тоже несколько раз его видел, эффект присутствия полный. Секрет же в том, что разом врубаются все твои чувства.
Амфитеатр сколочен из толстых бревен и досок, но этого сейчас не видно. Все выглядит отсюда игрушечным. Даже огромный таран — тоненький карандашик, поставленный на колеса. “Забыл” его там Голливуд, снимавший лет десять назад лихой боевик про Масаду.
Лежим вповалку, разбросав в изнеможении руки и ноги. Пьем воду из фляжек, едим сэндвичи, фрукты. Тем временем неутомимая Нахлиэли готовит для нас целое представление.
Немного спустя она неожиданно восклицает:
— Внимание, я — римский солдат!
Она стоит к нам спиной, облачившись в странный наряд. Внезапно оборачивается, и все кругом обмирают.
— Я — римский солдат! Долгих три года мы ели дерьмо, пили тухлую воду. Изо дня в день дышали смрадными испарениями этого гиблого моря, теряя рассудок от адской жары… Богами проклятый край! Просоленная эта земля усеяна трупами — бойцами нашего легиона, телами моих друзей! Три года таскали мы на себе корзины, изрыв ближайшие горы, искрошив железные скалы… И вот этот день настал, великий наш день, сегодня берем Масаду! Ворвемся в их крепость с копьями и мечами, повергнем насмерть этих безумцев. Хеп, хеп, юде! — последнее ваше гнездо… Взовьетесь пламенем к небу, жирным густым огнем! И мир про это узнает, наш подвиг впишут в века, о нем услышат потомки…
Нахлиэли вдруг сбрасывает одежду, и остается в другой — лохмотьях осажденного воина.
— О, нет, римский вояка! Не так уж глупы и безумны евреи, чтобы сдаться озверевшим врагам. В живых вам никого не застать! Нынешней ночью мы сами лишим себя жизни. Включая детей и женщин. А чтобы не гневить Всевышнего, бросим жребий — кому из нас пронзать мечом своих братьев. Ибо Тора сурово судит самоубийц… Масада падет свободной! Вам же, римляне, достанутся мертвые камни. Три года вы рвались сюда, вот и делите добычу!
…В апреле однажды, когда сошли, наконец, снега, отгрохотали последние грозы, отец взял меня в Лычаковскую балку.
Мы жили на Пограничной, неподалеку от места казни. На берегу тихой речушки, по эту сторону железнодорожной насыпи.
Была еще ночь, когда зазвонил будильник.
Два старика у нас ночевали — Туфельд и Блох, оба из хевра кадиша — погребального братства. В ванной, умываясь, я впервые увидел на лице Блоха знаменитую его повязку — забыл бедолага снять. У него было незаращение нёба, “волчья пасть”, и в речи от этого — сильный дефект. Отец рассказывал, что с детства Блох спит с сильно отвисшей челюстью.
Не побоявшись громового храпа, однажды в рот ему влезла мышь. С тех пор Блох, отправляясь спать, закрывает нижнюю часть лица марлей с тесемками.
Туфельд и Блох вместе с отцом молились по субботам в полуподпольном миньяне. Они подолгу молились, они выпивали, закусывали, затем по одному, как заговорщики, расходились. Я же стоял на шухере. Неподалеку от университета жила вдова Гутцайт в огромной квартире с лепными потолками, старинным паркетом. Раз в неделю она превращала ее в синагогу. За это миньян читал по ее усопшему мужу кадиш.
…Четверть часа спустя мы поднялись по крутой лестнице с перилами из тонких труб на железнодорожный мост. И сразу же, цепляясь за редкий кустарник и мокрые ветки плакучих ив, стали спускаться в глубокую балку.
Все четверо — в плохо гнущихся резиновых сапогах. Отец помогает Блоху. У обоих разъезжаются ноги, отец держит Блоха за телогрейку. Они глядят под ноги. Глядят и по сторонам — не торчат ли из грязи белые пятна… Оголенные весенними водами белые кости. За этим, собственно, и пришли. Кости видны повсюду, как шапки первых грибов, рвущиеся из мокрых трав, из сырой земли.
Следом за ними спускаюсь я — на шаг впереди Туфельда. Он с палкой, грузный еврей, свободной рукой хватается за мое предплечье. Изо всех сил помогаю ему удерживать равновесие. Туфельд что-то мычит, а может, и стонет, закидывая голову к грохочущим пассажирским составам, летящим по высокой насыпи. Каждые пять минут свистят и грохочут они, брызгая в нас огнями пылающих окон. Туда и обратно, выхватывая из мрака балки наши фигуры.
Что им кричит Туфельд, я легко догадываюсь:
— Потомкам Бандеры — рождаться уродами! Его и всех, кто здесь помогал…Чтобы на месте рук у них вырастали ноги! Амейн, сэла…
Ну а что про нас думают наверху — люди в уютных, теплых купе — этого не узнать. Всех четверых нас прекрасно им видно. Должно быть, думают: бомжи, ночные воры кладбищенские…
Действительно, чуть дальше по ходу шпал — одно за другим два кладбища: еврейское, где служат Туфельд и Блох, и сразу следом — “коммунистическое”. Все, что мы наберем, отнесем туда, схороним средь наших. В одну из свежих могил, еще до восхода солнца.
Мы разбредаемся.
Я достаю холщовый мешок, стараюсь держаться ближе к отцу. Ко мне подходят, кидают в мешок кости, счищая грязь, постукивая ими о голенища сапог. Находят и целые черепа, их опускают особенно бережно.
Пытаюсь постичь, что происходит с моими чувствами в эти минуты. Балка эта и эта ночь запомнятся на всю жизнь! И грохот колес наверху, жутко похожий на залпы “шмайсеров”, и пулеметное мельтешение купейных огней… Светозвуковое представление, эффект присутствия полный!
Помимо воли моей, бормочут уста:
— Германия должна быть разрушена… Исчезнуть с лица земли… Разрушена и распахана — чтобы травинка не выросла!
В точности как Марк Катон. Только вместо Германии поминал Карфаген. Сейчас я Катона полностью понимаю.
К мешку моему подходит Туфельд.
— Мотл! — обращается громко к отцу. На грязной его ладони что-то лежит. — Косточка Луз, Мотл! Идите скорей…
Небо уже окрашено цветом зари, я вижу в руке Туфельда крохотную косточку цвета тусклой меди. С едва заметными отростками, похожа на дисковый хрящик, ничего в ней особенного.
— Как ты это нашел? — роняет Блох в полном недоумении. — Ее-то и днем не заметишь!
Блох втискивается ближе, отталкивая отца, берет косточку пальцами, как пинцетом.
— Да, ребятушки! Это и есть та самая кость, с которой пойдет… с которой начнется Воскрешение мертвых. Если она исчезнет, человеку вовек не встать… Наш ребе рассказывал, что именно так обстояло с поколением Потопа. Воды, низвергаемые на землю, кипятились в аду. Дождь Потопа был настолько горяч, что кожа сходила с людей, тела разлагались полностью. Более того, ни одна кость, включая и косточку Луз, в целости не сохранились… Помню, ребе еще говорил, что жителей Содома и Гоморры постигла та же судьба. Их кости плавила огненная сера с небес. Включая, естественно, и косточку Луз. Они поэтому не воскреснут тоже.
— И где она в человеке находится? — вопрошает отец.
Он берет косточку, подносит к очкам. Отец отчаянно любопытен, но близорук. Он моложе Блоха и Туфельда лет на десять. Его пальцы сапожника иссечены дратвой, черны, не слишком проворны в обращении с крохотными вещами.
— А здесь, Мотл! — Туфельд снимает ушанку, кладет руку на шею. От головы его валит пар. Весь мокрый, он тут же начинает рассказывать:
— В Гемаре сказано, что римский император Адриан спросил однажды у рабби Йегошуа: “Из какой части тела начнет Бог воскрешать людей”?
Ответил ему рабби: “Из шейной косточки Луз!”
Сказал император: “Откуда тебе это известно?”
Ответил святой Йегошуа: “Вели ее принести, я тебе докажу!”
Когда косточку принесли, он показал Адриану, что она не дробится под жерновами мельницы. Бросил затем в огонь, она не горела. Взял, наконец, молот и ударил — железо вмялось, а кость по-прежнему осталась цела…
Отец снова полюбопытствовал:
— А что означает “Луз”? Откуда такое название?
Блох снова берет у отца косточку, бережно обтирает о телогрейку.
— О, про город Луз я расскажу, это мы тоже учили в хедере, еще при румынах… Город Луз — легендарное место: ангел смерти, малах а-мавет, не имел в нем над людьми власти. Это рядом с местечком Бет-Эль. Праотцу Яакову приснился там сон с лестницей до самого неба… Луз поначалу прославился тем, что именно в нем красили в тхелет — совершенно особую краску. Она цветом была как море. А море похоже на небо. Цвет же неба напоминает людям Престол Славы Всевышнего. Нити тхелет вплетают в цицит — четыре кисти ритуальной накидки…
Никому из врагов этот город не удавалось переменить. Когда явился злодей Санхерив, он смешал окрестные все народы, переселив их с места на место. Но с Лузом не удалось… Затем случилось нашествие Навуходонецера — злодея куда пострашней. Разрушил все почти города и только Луз не разрушил — не вышло! Да и ангел смерти не имел права по Лузу ходить. Старцы же и старухи, когда пресыщались жизнью и этот мир им становился противен, просили вынести их за городские стены, и там испускали душу…
Потом мы молимся на вершине Масады.
В той самой синагоге, где Игаль Ядин раскопал пергамент, от которого у меня мурашки по коже.
Стоим на искрошенных камнях одной из древнейших синагог мира. Крыши над головами нет. По стенам идет черная кривая линия: все, что ниже ее, было разрыто и сохранилось, а то, что выше, — добавили реставраторы.
Выглядываю из пустых окон: вся Масада размером с футбольное поле. Кругом ни травинки — щебень и камни. Чуть ниже окна — ступени в подземный резервуар, где собиралась скудная в пустыне дождевая вода. Для стирок, питья, приготовления пищи. Всего поразительней — вода и сегодня там! Полный резервуар — ныряй и купайся! Есть и еще ступени: на склады, где хранилось оружие и провиант…
Мы молимся, обратив свои лица к Иерусалиму, к Храму. Туда, где сегодня живем, в белокаменной возрожденной столице.
Стоим и молимся. Высоко-высоко, вровень с плывущими облаками. А где-то далеко внизу, в скалистых пропастях и ущельях, парят орлы, ястребы.
Рядом с синагогой — стена голубиной почты. В ней сохранились выемки-гнезда, где птицы жили.
“Как же они добирались? — мучаюсь вопросом. — До Тверии, Цфата, Кесарии, Рабат-Амона… Ведь реют кругом стервятники”.
Господи, как высоко!
Над головами проносятся с громовым ревом — звено за звеном — реактивные истребители. То ли учения боевые, то ли рутинная пограничная служба.
И снова не дает мне покоя Девятый легион:
“А кабы троечку таких ястребков, да над воинством Сильвы! В ужасе бы, небось, разбежались, попадали замертво!”
Видно отсюда не просто много земли, а целый кусок планеты. Круглой, как наша судьба, совершившая новый виток истории.
Мелкие, мстительные мысли уходят на задний план, тают и исчезают. На смену им приходят другие:
“А ведь придет время, придет непременно, когда люди вдруг посчитают войну самым большим стыдом своим и позором. Глупостью величайшей…”
Детский голос тем временем читает молитву.
Мальчик, ведущий ее, вызывает коаним — потомков служителей Храма из рода первосвященников. И выступают вперед коаним: снимают обувь, построившись в единый ряд, лицами против нас.
Они накрываются с головой талитами, вытягивают вперед руки с растопыренными в ритуальном жесте пальцами. Звонкими юными голосами благословляют нас. А вместе с нами и весь народ Израиля:
— Да благословит тебя Господь и сохранит тебя… Да обратит на тебя Господь лицо Свое и осенит тебя миром!