ГОД ПАДЕНИЯ ГРАНАДЫ
897 Хиджры
(4 ноября 1491—22 октября 1492)
«В этот год на Гранаду пали хлад, глад и страх, и снег почернел от земли, перемешанной с кровью. Смерть стала такой привычной, изгнание таким близким, а память о былых радостях такой тяжелой!»
Моя мать менялась в лице, когда заводила речь о падении Гранады; ее голос, взгляд, слова, слезы — все становилось иным, не таким, как при других обстоятельствах. Мне в ту пору не исполнилось и трех лет. Не знаю, право, являются ли крики, наполняющие мой слух в этот миг, отголоском слышанного тогда или же эхом многочисленных рассказов о тех днях.
Рассказы эти всяк начинал по-своему. Мать в первую голову заводила речь о голоде и страхе.
«С первых же дней года выпавший снег перекрыл редкие дороги, которые еще связывали нас с внешним миром, Гранада оказалась окончательно отрезанной от страны, и прежде всего от Веги и Альпухаррских гор на юге, откуда к нам до поры до времени еще поступали пшеница, овес, просо, растительное масло и изюм. Все были напуганы, даже самые зажиточные; скупалось все, что шло в пищу, а вид больших глиняных кувшинов с провизией, стоящих вдоль стен, вызывал в людях вместо спокойствия еще больший страх перед голодом, крысами и грабителями. Только и слышалось: вот станут дороги проходимыми, нужно не откладывая отправляться в деревню, к родным. В первые месяцы осады, напротив, в Гранаду стекались жители окрестных деревень и беженцы из Гуадикса и Гибралтара и как могли устраивались — кто у родных, кто при мечетях, кто в заброшенных домах и даже в садах и на пустырях, под навесами. Улицы кишели всяким сбродом, нищими, иногда это были целые семьи: с детьми и стариками, истощенными, растерянными, иногда банды, состоящие из молодых, горячих юнцов. Многие порядочные люди, не могущие себе позволить попрошайничать или разбойничать, медленно умирали у себя дома».
Эти беды не коснулись моей семьи. Даже в самые голодные времена у нас ни в чем не ощущалось недостатка, и этим мы были обязаны положению моего отца. Он унаследовал от своего отца важную общественную должность — главного весовщика; в его обязанности входило взвешивать зерно и следить за честностью коммерческих сделок; оттого к нашему имени добавилось прозвище ал-Ваззан — человек, «который занимается взвешиванием». Я ношу его и по сей день. В Магрибе никому не ведомо, что я прозываюсь ныне Львом или Иоанном-Львом Медичи, и никто никогда не назовет меня Африканцем, там я Хасан, сын Мохаммеда ал-Ваззана, а в официальных документах добавлено еще «ал-Заййати» — так зовется племя, из которого я происхожу — и ал-Гарнати, Гранадец. Когда же я покидал Фес, меня называли еще и ал-Фаси — в память о первом принявшем меня в изгнании городе, первом, но не последнем.
Как весовщик отец мог взимать с тех продуктов, которые к нему поступали, любую дань, конечно, в разумных пределах, и получать золотом за свое молчание при различных махинациях торговцев; не думаю, чтоб он стремился к обогащению, но его положение спасало и его самого, и его близких от призрака голода.
«Ты был таким толстым, — рассказывала матушка, — что я не смела водить тебя гулять, боясь, как бы не сглазили». А еще потому, что она не хотела показать соседям, что мы далеко не бедствуем.
Заботясь о том, чтобы не оттолкнуть от нас соседей, отец делился с ними, особенно когда удавалось разжиться мясом или ранними овощами, но делал это всегда умеренно, ведь любой широкий жест мог обратиться против него, а снисхождение к другим — их унизить. Когда же жители Гранады, не в силах больше терпеть такое положение и распрощавшись с иллюзиями, выплеснули на улицы свои ярость и смятение, а составившаяся от них делегация направилась к султану, чтобы принудить его любой ценой положить конец войне, отец согласился войти в число представителей от квартала Аль-байсин.
Вот почему, описывая мне падение Гранады, он непременно начинал с убранства Альгамбры.
«Набралось тридцать человек, мы представляли весь город, от Нажда до Фонтана Слез и от квартала Горшечников до Миндального поля. Тот, кто кричал громче других, не меньше остальных трясся от страха. Не скрою, я тоже был напуган и вернулся бы от греха подальше домой, если б не боязнь лишиться чести. Ты только представь себе, до чего безумна была наша затея: целых два дня тысячи горожан сеяли в городе смуту, выкрикивая бранные слова в адрес султана, осыпая оскорблениями его советников, высмеивая его жен, веля ему биться с врагом либо заключать мир, но только не длить далее положение, при котором жизнь была лишена радости, а смерть — славы. И вот, словно для того чтобы довести непосредственно до его слуха все то, о чем его люди уже и без того ему доложили, являемся мы, неистовые парламентарии, желающие бросить ему вызов прямо в его собственной резиденции на глазах его дворецкого, визирей и охраны. Заметь, я — служащий из числа мухтасибов, в чьи обязанности входит следить за соблюдением закона и общественного порядка — среди бунтовщиков, и это притом, что враг стоит у ворот города. Смутно осознавая нелепость своего поступка, я говорил себе: темница, наказание плетьми из бычьих жил или распятие на бойнице мне уготованы.
Однако страхи мои оказались смехотворными, и на смену им пришел стыд, к счастью, никто из моих товарищей о них не догадался. Скоро ты поймешь, Хасан, почему я рассказываю тебе об этой минуте слабости, о которой не догадывается никто из близких. Я хочу, чтоб ты знал, что на самом деле случилось в тот злополучный год в Гранаде; возможно, это удержит тебя от желания доверяться тем, кто держит в своих руках бразды правления. Сам я набрался много мудрости, лишь проникнув в сердца правителей и женщин.
Наша депутация вступила в Посольский зал, где на своем обычном месте в окружении двух вооруженных солдат и советников сидел Боабдиль. Для человека тридцати лет лицо его было изборождено чрезмерно глубокими морщинами, борода — совсем седой, а веки дряхлыми, перед ним стояла огромная, искусно отделанная медная жаровня, скрывавшая от взглядов большую часть его тела. Шел конец месяца мохаррама, что в тот год совпало с началом декабря по христианскому календарю, стояли такие холода, что на память невольно приходили нечестивые строки поэта Ибн Сара из Сантарема, посетившего Гранаду:
Северный ветер свистит над тобой —
Тотчас, гранадец, молитвы долой!
Пей и гуляй, не стесняйся, греши
И не пекись о спасенье души.
В ад попадешь без сомненья тогда —
Там и согреет пекло тебя!
Когда мы вошли, губы султана тронула благосклонная улыбка. Он жестом пригласил нас садиться, что мы и сделали, хотя я осмелился присесть лишь на самый кончик сиденья. Но до того, как начался разговор, к нашему великому удивлению, в зал вошло изрядное количество вельмож, военачальников, улемов, именитых горожан, среди которых находился и шейх Астагфируллах, и визирь ал-Мюлих, и доктор Абу-Хамр, всего человек под сто, многие из которых издавна избегали друг друга.
Боабдиль заговорил — медленно, тихо, что заставило присутствующих замолчать и податься вперед, затаив дыхание: „Во имя Господа, Благодетельного и Милостивейшего, я пожелал собрать здесь, во дворце Альгамбры, всех, у кого есть какое-то мнение относительно того затруднительного положения, в котором оказался по воле судьбы наш город. Обменяйтесь взглядами и придите к соглашению по поводу действий, кои следует предпринять ради всеобщего блага, я же поступлю сообразно с вашим советом. Наш визирь ал-Мюлих первым изложит свои взгляды, я же возьму слово в конце обсуждения“. С этими словами он откинулся на подушки и не проронил более ни слова.
Ал-Мюлих был главным помощником султана, и все ожидали услышать из его уст похвалу в рифмованной прозе по поводу того, как до сих пор вел себя его хозяин. Ничуть не бывало. Хотя он и обратился в своей речи „к славному потомку славной насридской династии“, далее его тон изменился: „Государь, гарантируете ли вы мне аман — безопасность, если я без утайки и без обиняков скажу все, что думаю?“ Боабдиль кивнул. „Мое мнение таково: политика, которой мы придерживаемся, не служит ни Богу, ни тем, кто ему поклоняется. Мы можем говорить здесь десять дней и десять ночей кряду, от этого ни одна рисинка не появится в пустых чашах гранадских детей. Взглянем правде в глаза, даже если она и ужасна, и станем избегать лжи, даже если она и приятна. Город наш велик, в мирное время и то нелегко обеспечить его всем необходимым. Каждый день уносит человеческие жизни, и однажды Всевышний спросит с нас за всех этих невинных, которым мы дали умереть. Мы могли бы требовать от горожан жертв, обещай мы им скорое освобождение в том случае, если бы мощная мусульманская армия выступила в поход, чтобы вызволить Гранаду из вражеского кольца и наказать осаждающих ее, но, как нам стало известно, ждать помощи не от кого. Ты, государь этого королевства, обратился за помощью к султану Каира и оттоманскому султану. Получил ли ты ответ? — Боабдиль поднял брови в знак отрицания. — А недавно ты написал мусульманским владыкам Феса и Тлемсена, призывая их явиться во главе их армий. И что же? Твоя благородная кровь, о Боабдиль, не позволяет тебе этого сказать, так я сделаю это вместо тебя. Так вот, владыки Феса и Тлемсена направили посланников с дарами, но не к нам, а к Фердинанду, дабы заверить его, что никогда не обратят против него свое оружие! Гранада оказалась в одиночестве, ибо иные города королевства уже потеряны, а мусульмане других стран глухи к нашим призывам. Что же нам остается?“
Среди присутствующих воцарилась гнетущая тишина, время от времени прерываемая чьим-то одобрительным бурчанием. Ал-Мюлих открыл было рот, собираясь продолжать, но не издал более ни звука, сделал шаг назад и сел, уставившись в пол. Вслед за ним один за другим поднялись трое неизвестных ораторов, заявивших, что время упущено, жители бедствуют и необходимо срочно вести переговоры о сдаче города.
Настала очередь выступать Астагфируллаху, которому с самого начала не сиделось на месте. Он встал, машинально дотронулся руками до тюрбана, поправил его и устремил взор к потолку, расписанному арабесками. „Визирь ал-Мюлих — человек почитаемый за свой ум и ловкость, и когда он желает внушить слушателям ту или иную мысль, он легко этого добивается. Он пожелал передать нам послание, подготовив нас к его получению, а затем смолк, ибо не хочет собственноручно подносить нам горькую чашу, которую просит нас испить. Что содержит эта чаша? Если он не в силах нам этого сказать, я скажу за него: визирь за сдачу Гранады Фердинанду. Он объяснил нам, что отныне сопротивление бесполезно, что ждать помощи из Андалузии либо еще откуда-то не приходится; он открыл нам, что посланцы мусульманских правителей были замечены в связях с нашими врагами, да накажет Господь и тех и других, как Он один умеет это делать! Но ал-Мюлих не сказал нам всего! К примеру, того, что уже несколько недель ведет переговоры с ромеями. И что он уже договорился с ними открыть им ворота Гранады. — Астагфируллах возвысил голос, чтобы перекрыть поднявшийся шум. — Ал-Мюлих не признался в том, что согласился приблизить сдачу города, что это произойдет в ближайшие дни и что ему нужна была лишь отсрочка, чтобы дать гранадцам возможность свыкнуться с мыслью о поражении. Дабы принудить нас к капитуляции, вот уже несколько дней закрыты склады с продовольствием; дабы подстегнуть наше отчаяние, людьми визиря были организованы массовые выступления на улицах, а если нас и допустили сегодня в Альгамбру, то не для того, чтобы критиковать действия правителя, как вроде бы следует из речи визиря, а для того, чтобы заполучить наше одобрение на нечестивое решение сдать Гранаду. — Шейх перешел на крик, его борода сотрясалась от ярости и горькой иронии. — Не возмущайтесь, братья мои, ибо если ал-Мюлих скрыл от нас правду, то не с намерением обмануть нас, а единственно оттого, что ему не хватило времени. Но во имя Господа не станем его прерывать, предоставим ему возможность в деталях изложить нам, чем он занимался все последние дни, а затем уж решим, как нам поступать“. Он умолк и сел, подобрав дрожащей рукой полы своего запачканного платья. В зале тем временем установилась мертвая тишина, а все взгляды как по команде уставились на ал-Мюлиха.
Тот ожидал, что заговорит один из его соратников, но этого не случилось, и ему вновь пришлось взять слово. „Шейх — человек великой набожности и такой горячий! Мы все это знаем. Его любовь к этому городу еще и оттого достойна уважения, что он не родился в нем, а его рвение в делах веры еще и оттого похвально, что ислам — не родная его религия. Это человек обширных знаний, искушенный как в теологии, так и в светских науках, который не колеблясь черпает свои познания прямо из источника, каким бы удаленным он ни был, и вот, слушая его рассказ о том, что произошло между мною, посланником могущественного султана Андалузии, и эмиссаром короля Фердинанда, я не в силах скрыть восхищения, удивления и даже изумления, поскольку я не посвящал его в эти дела. Впрочем, должен признать, что сказанное им — недалеко от истины. Я бы упрекнул его лишь в одном — он подает факты в том свете, в каком их представляют во вражеском стане. Там важнейшим является дата установления мира, поскольку осада стоит недешево; наша цель — не откладывать неизбежной развязки на несколько дней или недель, по окончании которых кастильцы бросятся на нас с возросшим остервенением. Теперь, когда победа недостижима, по бесповоротному установлению Того, кто правит всем, нам следует попытаться добиться наилучших условий сдачи города. Что означает сохранение жизни для нас, наших жен и детей; сохранения нашего достояния — полей, домов, скота; права для каждого продолжать жить в Гранаде по заветам Господа и его Пророка, молясь в наших мечетях и не платя иных налогов, кроме зеката и десятой доли с имущества, предписанных нашей Верой; а также возможность для желающих покинуть город и отправиться в Магриб со всем своим добром и правом в течение трех лет вернуться обратно, а также продать накопленное за истинную цену мусульманам либо христианам. Этого я и добивался от Фердинанда, поклявшись ему на Евангелии с уважением относиться к нему до самой его смерти, а потом и к его наследникам. Разве я был не прав? — Не дожидаясь ответа, ал-Мюлих продолжал: — Вельможи, сановники, именитые люди города, к вам обращаюсь я! Я не обещаю вам победы, но хочу помочь избежать горькой участи, унизительного поражения, резни, надругательства над вашими дочерьми и женами, позора, рабства, грабежа и разрушений. Для этого я нуждаюсь в согласии с вашей стороны и в вашей поддержке. Если вы попросите меня прервать переговоры либо затянуть их, я готов. Я бы и сам так поступил, когда б стремился завоевать похвалы глупцов и лжесвятош. Я мог бы придумать тысячи отговорок, чтобы затянуть сдачу города. Но отвечает ли это чаяниям мусульман? Сейчас зима, силы врага рассеяны, а снег вынуждает его сократить набеги на город. Враг находится за стенами Санта-Фе и фортификационными сооружениями, возведенными им, и довольствуется тем, что перекрыл нам дороги. Через три месяца наступит весна, Фердинанд получит свежее подкрепление и окончательно расправится с городом, обескровленным долгой осадой. Только сейчас Фердинанд согласится на наши условия, ибо мы еще в состоянии что-то ему предложить“.
Абу-Хамр, с самого начала хранивший молчание, вдруг, расталкивая окружающих своими могучими плечами, выскочил на средину. „Ты говоришь, что в состоянии ему что-то предложить? Но что? Отчего ты не договариваешь? То, что ты хочешь ему предложить, это не золотой подсвечник, не парадное платье, не рабыня пятнадцати лет. Ты хочешь предложить ему город, о котором поэт сказал:
Нет тебе равных в мире, Гранада,
Куда ни взгляни — все не то и не так.
Ты — невеста, тебе приданым —
Египет, Сирия и Ирак.
Ты хочешь предложить Фердинанду, о визирь, этот дворец, Альгамбру, это чудо из чудес. Оглянитесь, братья мои! Обведите взглядом, не спеша, этот зал, над каждым кусочком стен которого терпеливо трудились наши отцы и деды, как над редким и тонким украшением! Запечатлейте навсегда в вашей памяти это почтенное место, куда ни один из вас более не ступит, разве что рабом. — По лицу доктора текли слезы, многие закрыли лица. — В течение восьми веков, — прерывистым голосом, задыхаясь, продолжал он, — мы освещали эту землю нашим знанием, но солнце наше закатывается, и все меркнет. О Гранада, я знаю, пламя твое колеблется в последний раз, перед тем как погаснуть, но пусть на меня не рассчитывают, я не стану его задувать, не то мои потомки будут оплевывать мою память вплоть до Страшного Суда“. На этом он закончил, вернулся на свое место и рухнул на сиденье; прошло несколько томительных минут, прежде чем Астагфируллах вновь нарушил тишину. „Врач прав, — забыв на время о своей вражде с Абу-Хамром, заговорил он. — Визирь желает предложить королю неверных наш город с его мечетями, которые превратят в церкви, с его школами, где о Коране больше не скажут ни слова, с его домами, где не будет более соблюдаться ни один из запретов. А еще он собирается предложить Фердинанду право на жизнь и на смерть — наши и наших близких, ибо нам известно, чего стоят клятвы ромеев и договоры с ними. Разве они не обещали уважение и сохранение жизни малагцам четыре года назад, после чего вошли в город и увели в рабство его женщин и детей? Можешь ли ты гарантировать, ал-Мюлих, что и в Гранаде не выйдет того же?“
„Я ничего не могу гарантировать, — в отчаянии отвечал визирь, — кроме того, что сам останусь в этом городе, разделю судьбу его сынов и употреблю все силы, которыми Всевышний пожелает наделить меня, на то, чтобы заставить ромеев выполнять достигнутые договоренности. Вовсе не в руках Фердинанда наша судьба, а в руках Господа. Он один сможет однажды даровать нам победу, подобно тому, как сегодня отказывает в ней. Ныне обстоятельства таковы, вам это известно не хуже меня, и бесполезно длить дискуссию. Следует выработать решение. Пусть те, кто одобряет принятие договора с кастильцами, произнесут девиз насридской династии!“
Со всех концов Посольского зала — вспоминал отец, — грянуло дружное „Одному Богу по силам даровать победу“, хотя и лишенное какого-либо воодушевления, поскольку то, что прежде было военным кличем, превратилось в этот год в слова покорности, а в устах иных и в упрек в адрес Создателя, да предостережет Он нас от сомнения и неверия!
Убедившись в поддержке большинства присутствующих, Боабдиль отважился сам взять слово. Жестом успокоив присутствующих, он назидательно молвил: „Верующие высказались, их выбор ясен. Мы последуем по пути мира, доверившись Богу, направляющему нас. Он тот, кто слышит, Он тот, кто отвечает“.
Султан еще не завершил свою речь, а Астагфируллах уже направился к двери, ярость душила его, хромота была особенно заметна, а с уст сорвались страшные слова: „Неужто это о нас сказал Бог в своей книге: Вы самый лучший народ из всех, какие возникали среди людей…“»
* * *
Вечером того же дня вся Гранада доподлинно знала, о чем говорилось на совещании в Альгамбре. Началось испытание ожиданием с ежедневно появляющимися слухами и обсуждением одной и той же безнадежной темы: когда кастильцы вступят в город.
«В последнюю неделю месяца сафар, — рассказывала моя мать, — на следующий день после праздника Рождества Мессии Иссы — да пребудет он в мире! — Сара-Ряженая пришла навестить меня и на сей раз вынула из плетеной кошелки книжицу, завернутую в шелковый лиловый платок. „Ни ты, ни я читать не умеем“, — рассудила я, принуждая себя улыбаться. Сара, казалось, полностью утратила свою былую веселость и отчужденно отвечала: „Я принесла это, чтобы показать твоему кузену. Это ученый труд, написанный одним нашим мудрецом, раввином Исхаком Бен Яхудой. Он говорит, что на нас падет потоп крови и огня, это кара, посланная всем тем, кто оставил жизнь на природе ради испорченной городской“. Руки ее дрожали.
Ты сидел у меня на коленях, я сильно прижала тебя к себе и стала горячо целовать в затылок. „Ах ты, ворожея, еще накличешь беду на всех нас, — бросила я ей скорее с раздражением, чем со злостью. — У нас и без того столько несчастий, неужели ты не видишь? Не хватало еще тебя с твоими предсказаниями!“ Но она стояла на своем: „Раввин Исхак — человек близкий королю Фердинанду, знает немало тайн, и если уж стал пророчествовать, то видно для того, чтобы донести до нас хоть в такой форме то, что он не может предать огласке иначе“. — „Видно, он предупреждает о взятии Гранады, но это уже никакая не тайна“. — „Нет, его предсказания идут дальше. Он утверждает, что для евреев не останется ни воздуха ни воды в этой стране Сефарад“.
Обычно такая несдержанная на язык, Сара с трудом выдавливала из себя слова, настолько велик был охвативший ее страх. „Это тебя твоя книга так напугала?“ — „Есть кое-что еще. Сегодня утром я узнала, что один из моих племянников был заживо сожжен на костре в Ла Гуардиа, недалеко от Толедо, в числе десяти других евреев. Их обвинили в занятиях черной магией, похищении христианского ребенка и его распятии, на манер Иссы. Инквизиторам не удалось ничего доказать, они не смогли ни назвать имя якобы убитого ребенка, ни представить его труп, ни даже установить с полной достоверностью факт пропажи ребенка, но под пытками водой и на дыбе Юссеф и его друзья признались во всем, что от них требовали“. — „Думаешь, такое возможно и в Гранаде?“ Сара одарила меня взглядом, в котором сквозила ненависть. Мне было непонятно, что ее так обидело, но видя, что с ней творилось, я сочла за лучшее извиниться. Но не успела. „Когда этот город будет взят, как ты думаешь, будут ли ваши земли, дома и золото менее вожделенными, чем наши? Пощадят ли вашу веру больше, чем нашу? Думаешь, пламя костра действует на нас иначе, чем на вас? Мы в Гранаде словно на одном ковчеге, вместе плыли, вместе идти ко дну. Завтра, на пути в изгнание…“
Поняв, что зашла слишком далеко, она прикусила язык и, чтобы смягчить свой выпад, обняла меня и принялась рыдать у меня на плече. От нее исходил запах мускуса. Я на нее не злилась, поскольку те же самые картины, что страшили ее, представали и моему воображению, как во сне, так и наяву, и мы были сестрами, сиротами одного и того же агонизирующего города.
Так мы горевали до тех пор, пока не послышались шаги твоего отца, вернувшегося домой. Я тотчас попросила его подняться, утерла глаза и щеки подолом платья, а Сара набросила на лицо покрывало. У Мохаммеда отчего-то были красные глаза, но я сделала вид, что не заметила этого, чтобы не ставить его в неловкое положение. „Сара принесла одну книгу и хочет, чтобы ты объяснил, что в ней“. Твой отец уже давно ничего не имел против Сары, она чуть не каждый день бывала у нас, и ему нравилось обмениваться с ней новостями, перекидываться парой слов, а иной раз и поддеть ее по поводу тех нелепых нарядов, в которых она расхаживала, от чего она принималась хохотать. Но в тот день ни у него, ни у нее не было охоты смеяться. Он молча взял книгу и сел на пороге комнаты, поджав под себя ноги. Прошло больше часа, он листал страницу за страницей, мы, затаив дыхание, наблюдали за ним. Но вот он захлопнул книгу и задумался, бросив на меня невидящий взгляд. „Твой отец Сулейман когда-то говорил мне, что накануне великих событий появляются книги, подобные этой, в которых предсказывается конец света и делается попытка по движению звезд распознать наказы Всевышнего. Люди тайно передают их друг другу, их чтение успокаивает, так как горе каждого тонет и забывается во всеобщем горе, как капля в море. В этой книге говорится, что твое племя, Сара, должно уйти, не дожидаясь, пока судьба постучится в ваши двери. Как только станет возможно, бери детей и уходи“. Сара в знак скорби приоткрыла лицо. „Но куда?“ Это был не столько вопрос, сколько крик отчаяния. Твой отец, полистав книгу, ответил: „Этот человек указывает на Италию или оттоманскую сторону, но можно ведь отправиться и в Магриб, за море, что гораздо ближе. Мы тоже поплывем туда“. Он положил книгу и вышел, больше не взглянув на нас.
Никогда еще твой отец не говорил об изгнании, отъезде, мне хотелось расспросить его, узнать, к чему готовиться, но я не смела, а он сам заговорил об этом снова всего лишь раз, на следующий день, когда тихонько шепнул мне не обсуждать этого при Варде».
В последующие дни пушки молчали; на Гранаду по-прежнему падал снег, выстилая ее улицы безукоризненным покровом, казалось, навсегда. Не велось боевых действий, и лишь детские крики оживляли город, которому так хотелось, чтобы время забыло о нем! Но время было неумолимо: 1492 год от Р.Х. начался в последний день месяца сафар 897 года Хиджры. Перед самой зарей в нашу дверь стали барабанить. Мать проснулась и кликнула отца, который эту ночь провел у Варды. Он пошел открывать. Посланцы султана приказали ему седлать лошадь и следовать за ними и несколькими десятками горожан, среди которых находились и безбородые юнцы. Улица была светла от снега. Мохаммед вернулся в дом, потеплее оделся и в сопровождении двух солдат направился в конюшню за домом. Стоя в проеме двери и держа меня полусонного на руках, мать попыталась узнать, куда уводят ее мужа. Из-за ее плеча выглядывала Варда. Ей ответили, что визирь ал-Мюлих составил список лиц, коих желал срочно видеть, и прибавили: ей нечего бояться. Отец тоже как мог успокоил ее.
Достигнув площади Ла Табла перед Альгамброй, Мохаммед разглядел в предрассветных сумерках группу таких же, как он, горожан, всего сотен пять — все были верхом, в тяжелых шерстяных бурнусах. Их окружало вдвое больше конных и пеших солдат, в чью задачу входило не дать им разбрестись по домам и не допустить никаких грубых выходок либо бранных слов. Когда, по-видимому, все были в сборе, вереница вздрогнула и двинулась в путь: впереди — всадник с закутанной головой, с двух сторон вдоль нее — конвой. Миновали Семиэтажные врата, вдоль крепостных стен достигли врат Нажд, через них покинули город и направились к Хенилю. Там, на берегу замерзшей реки, посреди заметенного снегом вишневого сада, сделали первую остановку.
Рассвело, но в небе еще был различим хрупкий полумесяц. Головной конник размотал голову и подозвал дюжину самых знатных горожан. Никого не удивило, что это был ал-Мюлих. Он обратился ко всем с просьбой не беспокоиться и извинился за то, что не дал объяснений прежде.
— Нужно было покинуть город так, чтобы не случилось ничего непредвиденного. Фердинанд велел, чтобы пять сотен знатных горожан, принадлежащих к родовитым гранадским домам, были приведены к нему и оставлены в качестве заложников с тем, чтобы он мог войти с войском в город, не опасаясь засады. Мы также заинтересованы в том, чтобы капитуляция прошла бескровно. Успокойте остальных, скажите, что с ними будут хорошо обходиться и все закончится очень быстро.
Весть была доведена до всех и вызвала некоторый ропот, впрочем, оставшийся без последствий, поскольку большинство испытали гордость оттого, что их выбрали в качестве заложников и представилась возможность послужить городу в тяжелую годину. Другие, и в их числе мой отец, предпочли бы пережить этот час подле своих близких, хотя и знали, что были бессильны что-либо сделать и что воля Всевышнего должна явить себя в полную меру.
Остановка была непродолжительной, через полчаса двинулись на запад, держась все же на расстоянии брошенного камня от реки. Вскоре на горизонте показалось кастильское войско — чуть только оно поравнялось с гранадским, его предводитель отозвал ал-Мюлиха в сторону и о чем-то переговорил с ним. После этого по приказу последнего конвоиры повернули вспять и рысью поскакали в город, в то время как конники Фердинанда окружили заложников. Полумесяца в небе более не было. В полном молчании двинулись к стенам Санта-Фе.
«Странный он, этот их новый город, выстроенный на наших старых камнях», — подумал Мохаммед, вступая в расположение войск противника, в которое и ему, и прочим приходилось так часто со страхом и любопытством всматриваться издали. Там царила суматоха — предвестница крупных военных действий. Солдаты католического короля показно готовились к последнему броску или, вернее сказать, к тому, чтобы прикончить Гранаду. Так на гранадских аренах приканчивали быка, на которого до того науськивали свору собак.
В тот же вечер 1 января 1492 года визирь вернулся в Альгамбру в сопровождении нескольких христианских военачальников, которых ему предстояло, согласно договоренности, ввести в город. Они проникли туда под покровом ночи по той же дороге, по которой утром проследовали мой отец и другие заложники, — для того чтобы не вызвать у горожан подозрений раньше времени. На следующее утро они явились в башню Комарес, где Боабдиль вручил им ключи от крепости. Вскоре все по той же потайной дороге подтянулись несколько сот кастильских солдат и рассеялись по крепостным стенам. Епископ водрузил на сторожевой башне крест, и солдаты троекратно приветствовали его криком «Кастилия!», как было у них заведено, когда они овладевали каким-нибудь укрепленным местом. Заслыша этот боевой клич, гранадцы сообразили, что непоправимое уже свершилось, и, удивившись тому, что столь значительное событие произошло так буднично, принялись молиться.
По мере того как новость распространялась по городу, жители выходили на улицу, и вскоре уже целая толпа — мужчины и женщины, мусульмане и иудеи, богатые и бедные — потерянно бродила по улицам, вздрагивая при малейшем звуке. Моя мать добралась со мной до Сабики и провела там много часов, наблюдая, что происходит на подъездах к Альгамбре. У меня такое чувство, будто я помню этот день — и то, как кастильские солдаты пели и кричали, и то, как они расхаживали по городским стенам. К полудню, уже под хмельком, они спустились в город, и Сальма смирилась с тем, что лучше ждать мужа дома.
Три дня спустя один из наших соседей, нотариус, старик лет за семьдесят, взятый в заложники вместе с моим отцом, вернулся домой: он прикинулся больным, и кастильцы побоялись, как бы он не испустил у них дух. От него узнали, по какой дороге увели заложников, и мать решила с рассветом отправиться поджидать отца у ворот Нажд, в южной части города, недалеко от Хениля. Она сочла, что будет разумнее взять с собой и Варду, которая в случае чего сможет объясниться со своими единоверцами.
Мы вышли из дома, чуть только забрезжило; мать и Варда несли нас с Мариам на руках. Пробираться приходилось очень медленно, поскольку ноги скользили на промерзшем снегу. Мы миновали Старую Касбу, мост Кади, Маврский квартал, Еврейский квартал, ворота Горшечников, не встретив ни одного прохожего; только доносящееся из домов позвякивание посуды напоминало время от времени, что мы не в заброшенном лагере, обитаемом призраками, а в живом городе, где людям требуется есть и пить.
— Самое начало дня, но отчего-то у ворот Надж ни одного часового, — рассуждала вслух моя мать.
Она поставила меня на землю и толкнула створку двери в воротах. Та без труда подалась. Мы вышли за пределы города, не зная, какую из дорог выбрать.
Не успели мы сделать и нескольких шагов, как нашим глазам предстало необычное зрелище: две группы всадников как будто бы направлялись в нашу сторону — одна справа рысью поднималась по дороге, идущей в гору от реки, другая слева спускалась тяжелой поступью от Альгамбры к реке. Вскоре от второй группы отделился всадник и поскакал чуть быстрее. Мы поспешили вернуться в город, но не стали плотно прикрывать дверь ворот и могли наблюдать за происходящим. Когда всадник, прискакавший со стороны Альгамбры, был совсем близко от нас, мать едва сдержала крик:
— Боабдиль!
Боясь, как бы нас не услышали, она зажала мне рот рукой, хотя и я, и моя сестра молчали, увлеченно наблюдая за зрелищем, представшим нашим глазам.
Лица султана я не видел из-за тюрбана, надвинутого на лоб по самые глаза. Под ним была самая обыкновенная лошадь, которая не шла ни в какое сравнение с двумя конями, поднимавшимися с седоками от реки. То были поистине королевские рысаки: убранные в шелк и шитую золотом парчу. Боабдиль хотел было слезть с лошади, но Фердинанд жестом остановил его. Султан подъехал к нему поближе и попытался завладеть его рукой, чтобы поцеловать ее, но король отдернул руку, и Боабдиль, склонившись, смог приложиться лишь к его плечу — это был знак, что он по-прежнему остается султаном и не низложен. Конечно, и речи не шло о том, чтобы оставить его в Гранаде, новые хозяева города определили его в наместники небольшой сеньории в Альпухаррских горах, куда позволили удалиться также его родным и приближенным.
Все это произошло в считанные секунды, после чего Фердинанд и Изабелла поскакали к Альгамбре, а сбитый с толку Боабдиль покрутился на месте и также двинулся в путь, да так неспешно, что вскоре его нагнал обоз, состоящий из сотни с лишним всадников на лошадях и мулах: мужчины, женщины, дети и огромное количество подвод с сундуками и предметами, завернутыми в ковры и ткани. На следующий день поползли слухи, что султан вырыл останки своих предков и увез их с собой, не желая оставлять врагу.
Говорили также, что он не смог вывезти все свое добро и спрятал сказочное состояние в пещерах горы Шолаир. Многие тогда же замыслили отыскать его! Поверите ли, на протяжении всей своей жизни мне встречались люди, мечтавшие только об одном — золоте Боабдиля! Знавал я и таких, кого повсюду называют канназены, — они заняты исключительно поисками сокровищ, в Фесе же их такое множество, что они регулярно собираются на ассамблеи и даже избирают консула для разрешения тяжб, возникающих с хозяевами домов, пострадавших от их подкопов. Эти канназены убеждены, что спрятанные правителями прошлого богатства были заколдованы, чтобы никто не мог их откопать, и потому часто прибегают к услугам колдунов. Стоит вступить с канназом в разговор, как он тут же начинает божиться, что повидал на своем веку горы злата и серебра, да вот только не смог до них дотронуться, поскольку не знал нужных слов и не имел нужных ароматических масел, чтобы снять заклятие. При этом он непременно подсунет вам под нос особую книгу, в которой поименованы все места, таящие в себе сокровища, правда, в руки не даст!
Не знаю, покоятся ли до сих пор сокровища, веками накапливаемые насридами, в андалузской земле, но мне это представляется маловероятным, ведь Боабдиль отправлялся на чужбину навсегда, ромеи позволили ему вывезти все, что он пожелает. Богатый, но несчастный, долго стоял он, впав в оцепенение, с затуманившимся взором, на последнем хребте, откуда еще была видна Гранада. Кастильцы прозвали это место «последний вздох мавра». Говорят, он пролил там несколько слез стыда и угрызений. «Плачешь, как баба, по царству, которого не смог защитить, как мужчина!» — якобы бросила ему тогда его мать Фатима.
«Для нее, — скажет мне позже отец, — то, что произошло, было не только победой кастильцев, но и, возможно, даже в первую очередь, реваншем ее соперницы. Дочь султана, жена султана, мать султана, Фатима всю жизнь провела в гуще политических интриг, занимаясь ими гораздо больше, чем ее сын, который охотно удовольствовался бы жизнью, полной развлечений и не чреватой никакими опасностями. Это она подтолкнула сына к власти, вынуждая скинуть с трона ее собственного супруга Абу-ль-Хасана, виновного в том предпочтении, которое он отдал красавице Сорайе. Это Фатима понудила Боабдиля бежать из башни Комарес, детально разработала план захвата власти и низложения престарелого монарха. Так когда-то она оттеснила конкурентку и ее детей от трона.
Но судьба во сто крат переменчивее, чем шкура хамелеона, как говаривал один поэт. И покуда Фатима уносила ноги из побежденного города, Сорайя вернула себе прежнее имя Изабель де Солис и крестила двух своих сыновей, Саада и Насра, под именами дон Фернандо и дон Хуан, инфанты Гранадские. Они не единственные члены султанской семьи, предавшие отцов и ставшие испанскими подданными: Йахия ан-Наджар — недолговечный герой „партии войны“, даже опередил их, получив при крещении титул герцога Гранада-Венегаса. Тотчас после сдачи города он стал „старшим альгвасилом“, то есть начальником полиции, что свидетельствует о том, каким доверием он пользовался у победителей. Его примеру последовали и другие, и среди них секретарь султана Ахмед, который некоторое время назад был заподозрен в шпионаже в пользу Фердинанда.
Следующий за поражением день часто обнажает всю ничтожность человеческих душ. Говоря так, я думаю не столько об Йахии, сколько о визире ал-Мюлихе. Во время переговоров о судьбе вдов и сирот Гранады — как он нам объяснил на том совещании в Альгамбре — он не забыл и о себе: за капитуляцию города, которую он так ловко ускорил, он получил от Фердинанда двадцать тысяч золотых кастильских монет, что соответствует десяти миллионам мараведи, да еще в придачу обширный кусок земли. Прочие влиятельные особы, с самого начала благожелательно настроенные по отношению к новой власти, также не остались внакладе».
Жизнь в Гранаде тут же стала налаживаться, словно Фердинанд желал избежать массового исхода мусульман. Заложники вернулись на следующий день после вступления в город католических королей; отец рассказывал, что обхождение с ними было такое, словно они какие-нибудь важные шишки. В Санта-Фе их препроводили не в тюрьму, а в обычные дома, позволили ходить небольшими группами по улицам, заглядывать на рынок, правда, к ним была приставлена охрана как для надзора, так и для предотвращения возможной стычки с каким-нибудь подвыпившим или чересчур воинственно настроенным солдатом. Во время одной из таких прогулок отцу указали на генуэзского мореплавателя, сидящего в таверне, о котором говорил весь город. Звали его Кристобаль Колон. Толковали, будто он намерен достичь на каравеллах Индии. Он и не скрывал своей надежды заполучить на свою экспедицию часть сокровищ Альгамбры и уже не одну неделю находился в Санта-Фе, добиваясь приема пренебрегавших им короля или королевы, хотя за него и хлопотали многие высокопоставленные особы. В ожидании аудиенции он забрасывал монархов посланиями, что вызывало их раздражение, поскольку им было не до того. Мохаммед никогда больше не встречал этого генуэзца, я же частенько слыхал о нем.
Через несколько дней после возвращения отца герцог Йахиа призвал его и велел вернуться к своим обязанностям, поскольку ожидалось оживление торговли. Отшатнувшись было от изменника, отец все же стал сотрудничать с новой властью, правда нет-нет, у него вырывалось проклятие в адрес своего начальника, стоило ему вспомнить, сколько надежд возлагали на него мусульмане. Впрочем, назначение Йахии на должность главы полицейского ведомства подействовало на остальных вельмож, теперь они чаще навещали его, чем во времена, когда он был неудачливым соперником Боабдиля.
Заботясь о том, чтобы успокоить побежденных относительно их судьбы, Фердинанд часто наведывался в Гранаду, чтобы лично удостовериться, как соблюдаются данные обещания. Беспокоясь в первые дни за свою персону, вскоре он в сопровождении эскорта стал безбоязненно перемещаться по городу, посещать рынок, инспектировать старые городские укрепления. Правда, еще долго избегал ночевать в городе, предпочитая возвращаться до заката солнца в Санта-Фе, однако его недоверчивость, впрочем, такая понятная, не сопровождалась какими-либо неправедными действиями или нарушением договора о капитуляции. Забота Фердинанда о жителях, искренняя ли, наигранная ли, была такова, что христиане, посещавшие Гранаду, говорили мусульманам: «Вы теперь дороже нашему монарху, чем мы». Иные, особо недоброжелательно настроенные, договаривались даже до того, что мавры околдовали короля для того, чтобы он помешал христианам завладеть их добром.
Однако вскоре страданиям предстояло снять с нас любые подозрения, а заодно и напомнить, что, даже будучи свободными, отныне мы навсегда породнились с унижением. Как бы то ни было, несколько месяцев, последовавших за падением Гранады — да благословит ее Господь! — мы были избавлены от худшего, поскольку победители для начала принялись за евреев, оставив нас на потом. На беду, Сара оказалась права.
* * *
В месяце жюмада-тхания этого года, три месяца спустя после сдачи Гранады, королевские герольды в центре города под барабанную дробь возвестили по-арабски и по-кастильски указ Фердинанда и Изабеллы «Об окончательном разрыве каких бы то ни было отношений христиан с иудеями посредством изгнания оных из королевства». Это означало, что отныне представителям этого народа следовало выбирать между крещением и изгнанием. В последнем случае они должны были в четыре месяца распродать все движимое и недвижимое имущество, не имея права увозить с собой ни золото, ни серебро.
Когда на следующий день после обнародования этого указа к нам заглянула Ряженая, на ней не было лица после ночи, проведенной без сна в слезах. Однако глаза ее излучали ту безмятежность, которая обычно сопровождает человека в горе, возвестившем о себе, но слишком долго не наступавшем. Она даже пошутила, мужским простуженным голосом произнеся несколько запомнившихся ей фраз из текста указа:
— Мы были извещены инквизиторами и иными лицами, что общение иудеев с христианами влечет за собой наихудшие беды. Иудеи стремятся переманить на свою сторону новоиспеченных христиан, а также их детей, подсовывая им книги с иудейскими молитвами, снабжая их на пасху мацой, просвещая их относительно запретных яств, соблазняя жить по закону Моисееву. Наша святая католическая вера от этого претерпевает уничижение и несет убытки.
Матушка дважды просила ее говорить тише, поскольку дело происходило весенним утром в патио, и Сальма боялась, как бы кто-нибудь из соседей не услышал язвительный голос Сары. К счастью, Варды не было — она с отцом и моей сестрой отправилась на рынок. Право, не знаю, как бы она восприняла с иронией произнесенное «святая католическая вера».
Мать задала Саре один-единственный, но такой важный вопрос:
— Что ты решила? Каков твой выбор: обращение в другую веру или изгнание?
Ответом ей была вымученная улыбка и последовавшее за ней беспечное «Еще есть время!» Прошло несколько недель, прежде чем мать вновь заговорила на эту тему. Ответ был тот же.
Однако в начале лета, когда срок, предоставленный королем, истек на три четверти, Сара явилась к нам и сама завела разговор на эту тему:
— Я узнала, что главный раввин всей Испании Абрахам Сенвор крестился со своими детьми и всей родней. Я сперва ужаснулась, а потом сказала себе: «Сара, вдова Жакоба Пердоньеля, торговка духами из Гранады, ты что, лучше раввина Абрахама?» И решила креститься со своими пятью детьми, предоставив Господу судить, что делается в моем сердце.
Сара была необыкновенно словоохотлива в этот день, и мать с умилением взирала на нее:
— Я рада, что ты не уезжаешь. Я тоже остаюсь, кузен больше не говорит об отъезде.
Однако не прошло и недели, как Сара передумала. Однажды вечером она вошла к нам, возбужденная, с тремя своими детьми, младший из которых едва ли был старше меня.
— Пришла попрощаться. Я уезжаю, это решено окончательно. Завтра на рассвете в Португалию отправляется караван. Вчера я выдала замуж двух старших дочерей, четырнадцати и тринадцати лет, пусть ими занимаются мужья, продала дом солдату короля по цене четырех мулов. — И добавила извиняющимся тоном: — Если я останусь, Сальма, меня каждый день до самой смерти будет мучить страх, я каждый день стану думать об отъезде, но ничего уже не смогу изменить.
— Даже если ты примешь христианство? — удивилась мать.
Вместо ответа Сара рассказала притчу, которая несколько дней ходила по еврейскому кварталу Гранады и окончательно убедила ее покинуть город.
— Говорят, один мудрец из нашей общины подвесил на своем окне трех голубей. Один был убит и ощипан, к нему была приколота табличка с надписью: «Этот обращенный покинул город последним»; второй был ощипан, но жив, приколотая к нему табличка гласила: «Этот обращенный покинул город чуть раньше»; на табличке, приколотой к третьему, сохранившему и жизнь, и перья, было следующее: «Этот покинул город первым».
Сара с детьми ушла, не оглянувшись; нам было предначертано последовать вскоре за нею по пути рассеяния.