Самарканд

Маалуф Амин

Книга первая.

Поэты и любовники

 

 

I

На исходе томительного и неспешного дня, покончив с дневными заботами, жители Самарканда, бывало, забредали в тупичок неподалеку от Перечного рынка, где меж двух питейные заведений можно было развлечься. Нет, не пригубить ударяющего в ноздри согдианского вина, а вдоволь потешиться над каким-нибудь бедолагой-пьянчугой: повалить несчастного наземь, в пыль, осыпать ругательствами, пригрозить ему адом, чей огонь до скончания веков будет напоминать ему о вине-искусителе.

После одного такого случая летом 1072 года и родилась на свет рукопись «Рубайят». Омару Хайяму было в ту пору двадцать четыре года, в Самарканд он пришел совсем недавно, По своей ли воле или воле провидения оказался он в тот вечер в харабате? Как бы то ни было, бродить по незнакомому городу с широко открытыми глазами было для него сродни глотку хорошего вина. По Ревенной улице, прижав к груди яблоко, от кого-то улепетывал, так что пятки сверкали, мальчишка; на Суконном базаре в глубине чуть приподнятой над площадью лавки шла игра в нарды, — при свете масляной лампы бросали кости, кляли друг друга, задавленно усмехались; в аркаде Канатчиков у источника остановился путник, набрал ледяной воды в сложенные ковшиком ладони, наклонился над ними, вытянул губы, словно желая поцеловать в лоб спящего ребенка, и вобрал ими в себя благословенную влагу, после чего провел мокрыми руками по лицу, пробормотал слова признательности, подобрал с земли половинку пустого арбуза и поднес в ней воды своей скотинке. Мельчайший штришок умирающего дня подмечал глаз Хайяма.

На площади Торговцев копченостями к нему приблизилась женщина на сносях. Подняла чадру: ба, да ей едва исполнилось пятнадцать! Не проронив ни звука, не улыбнувшись своими по-детски припухлыми губами, взяла у него из рук горсть жареных миндальных орешков, только что купленных. Ничуть не удивился Омар, поскольку знал: по древнему самаркандскому поверью будущая мать может смело разделить с приглянувшимся ей незнакомцем его пищу, тогда ребенок будет так же хорош собой, строен и благороден лицом, как он.

Омар гордо грыз оставшиеся орешки, глядя ей вслед, пока его слуха не достиг вопль, заставивший его поспешить туда, откуда тот доносился. Вскоре он оказался посреди разъяренной толпы, окружившей валяющегося в пыли старика с иссохшими конечностями и седыми космами на смуглом черепе. Его стоны и крики превратились в одно долгое нескончаемое стенание. А глаза с мольбой обратились к подошедшему юноше.

Довольные зрелищем зеваки образовали круг, в центре которого орудовали десятка два молодцев с воинственно развевающимися бородами и дубинками в руках. Один из них, подметив возмущенное выражение лица Хайяма, бросил ему примирительное:

— Пустяки, это всего лишь Долговязый Джабер!

Омар вздрогнул.

— Джабер, друг Абу-Али! — потрясенно вырвалось у него.

Мало ли Абу-Али на Востоке; Но когда ученый человек в Бухаре, Кордове, Балхе или Багдаде вот так, с благоговением, произносит это имя, сомнений быть не может речь идет о князе философов, прославившемся на Западе под именем Авиценна. Омару не привелось знать его, он родился через одиннадцать лет после его смерти, но он почитал его как первейшего мудреца своего поколения, превзошедшего все науки, как настоящего апостола Разума.

— Джабер, любимый ученик Абу-Али! — снова прошептал Хайям.

И хотя он впервые видел его, беспримерная и горькая участь Джабера ему была хорошо известна. Авиценна видел в нем продолжателя своих медицинских и философских изысканий, восхищался его умением аргументировать свои мысли; единственное, в чем он его упрекал, — в слишком жесткой проповеди идей. Это стоило Джаберу нескольких заключений под стражу и трех публичных бичеваний, последнее из которых состоялось на главной площади Самарканда: тогда на глазах близких ему людей он получил сто пятьдесят ударов плеткой из бычьих жил. И так никогда и не оправился от унижения. В какой момент его безрассудство перешло в безумие? Вернее всего после смерти жены. С тех пор он и слонялся нетвердой походкой по городу, выкрикивая кощунственные слова. Одежда его превратилась в лохмотья. За ним вечно увязывалась стайка мальчишек, которые смеялись над ним, хлопали в ладоши и бросали в него острые, больно ранящие камешки.

Омару невольно подумалось: «Если все пустить на самотек, пожалуй, и не заметишь, как сам превратишься в такого вот отверженного». Не пьянство его пугало — он и вино нашли взаимопонимание, научились уважать друг друга, так что никогда ни один из них не поверг бы другого наземь. Страшила толпа, ее способность снести в нем самом некую стену. Вот и теперь он ощутил исходящую от нее угрозу, ему хотелось отвернуться от падшего, затравленного существа и уйти. Но он твердо знал, что ни за что на свете не оставит на растерзание толпы друга Авиценны. И потому с достоинством сделал три медленных шага вперед и как ни в чем не бывало произнес, царски поведя рукой:

— Отпустите этого несчастного!

Главарь банды, до того склоненный над стариком, выпрямился и тяжелой походкой подошел к непрошеному гостю. Глубокий шрам пересекал его лицо от правого уха до кончика подбородка и тонул в бороде; именно этой стороной лица и повернулся он к Омару, произнеся как приговор:

— Этот человек — пьяница, нечестивец, филасуф.

Последнее слово прозвучало в его устах как проклятие.

— Нам в Самарканде не нужны больше никакие филасуфы.

По толпе пробежал одобрительный шумок. Для этих людей слово «философ» означало любого, кто проявлял непомерный интерес к светским наукам греков и в более широком смысле ко всему, что не являлось религией или поэзией. Омар же, несмотря на свои юные годы, уже являлся видным философом, а следовательно, куда более привлекательной дичью, чем жалкий Джабер.

Но, судя по всему, человек со шрамом не узнал его, поскольку отвернулся и вновь склонился над стариком, теперь хранящим гробовое молчание, схватил его за космы и стал трясти, всем своим видом давая понять, что намерен размозжить ему череп о ближайшую стену. Но вдруг остановился, словно выказав решимость прикончить это потерявшее человеческий вид существо, все же поостерегся пойти до конца. Хайям воспользовался передышкой, чтобы вновь вступиться за беднягу:

— Оставь старика, он вдовец, болен, не в своем уме. Не видишь разве, он едва шевелит губами?

Тут главарь выпрямился, подскочил к Хайяму и стал тыкать в него пальцем:

— А ты, видать, неплохо его знаешь. А сам-то кто? Ты не из Самарканда! Что-то мы раньше тебя в этих краях не замечали!

Омар снисходительным, но осторожным жестом отвел его руку, не позволяя ему переходить рамки приличия, но и не давая повода для драки. Тот отступил на шаг и вновь потребовал назвать себя.

Хайям пребывал в нерешительности, пытаясь уйти от ответа: поднял глаза к небу, где легкое облачко набежало на полумесяц, помолчал, вздохнул. Забыться, созерцая звезды, обращаясь к ним по именам, быть за тысячи верст отсюда!

— Я Омар, сын Ибрагима из Нишапура, — произнес он, словно очнувшись. — А ты кто?

Противник был явно не расположен называть себя. Будучи у себя дома, вопросы задавал он. Позднее Омар узнал, что он прозывался Школяром со Шрамом или просто Рассеченным. Придет время, и этот вооруженный дубинкой и словом Божьим Школяр заставит Самарканд содрогнуться.

Пока же его власть распространялась лишь на кучку юнцов, внимавших каждому его слову.

В глазах его внезапно вспыхнула искра; он обернулся к дружкам, а затем победоносно обратился к толпе:

— Боже правый, как же я мог не узнать Омара, сына Ибрагима Хайяма из Нишапура! Омар, звезда Хорасана, гений Персии и обоих Ираков, князь философов! — Склонившись в глубоком поклоне, он двумя руками дотронулся до своего тюрбана, вызвав смех собравшихся. — Как я мог не признать того, кто сочинил полные набожности рубаи:

Ты кувшин мой разбил, всемогущий Господь, В рай мне дверь затворил, всемогущий Господь, Драгоценную влагу Ты пролил на камни — Ты, видать, перепил, всемогущий Господь?

Хайям настороженно и с возмущением выслушал его. Это был вызов, приговор, приказ убить на месте. Не теряя ни секунды, он громко и ясно, так, чтобы в толпе никто не заблуждался, отвечал:

— Это четверостишие я слышу впервые из твоих уст, незнакомец. А вот то, что и вправду принадлежит мне:

Кто владеет сим миром? Тупицы, невежды. Лень им даже пошире открыть свои вежды. Тотчас ты нечестивец, коль ищешь ты суть. Отвернись же, Хайям, и продолжи свой путь. [5]

Видно, не стоило ему сопровождать чтение стиха презрительным жестом в сторону ополчившихся на него юнцов. Вот уже потянулись к нему их руки, затрещало по швам его платье. Он покачнулся и упал, больно ударившись о плитку мостовой. Покорно отдав себя на растерзание, не удостаивая обидчиков ответным ударом, вообразив себя агнцем на заклание, он погрузился в оцепенение, перестал слышать, чувствовать, обнеся себя мысленно стеной до облаков без единого входа и выхода.

А подоспевший отряд городской стражи человек в десять был воспринят им как помеха свершаемому жертвоприношению. Завидя бледно-зеленые надписи ахдат [6]городская милиция.
на фетровых шапках, нападающие тут же расступились и принялись оправдываться, беря толпу в свидетели:

— Это алхимик! Чужестранец — алхимик!

В глазах властей быть философом не являлось преступлением, чего нельзя было, сказать о занятиях алхимией. Однако начальник дозора не собирался вступать в перепалку.

— Ежели этот человек алхимик, его следует препроводить к великому кади.

Тем временем всеми забытый Долговязый Джабер уполз в ближайший кабак и дал себе слово больше носу не казать наружу. Омар без посторонней помощи поднялся с земли, выпрямился и без лишних слов двинулся за стражниками, освещающими путь с помощью факелов. Его высокомерная отрешенность окутала целомудренным покровом его окровавленное лицо и тело в изодранной одежде. Обидчики и зеваки потянулись следом.

Омар ничего не видел и не слышал. Для него улицы были пустынны, безмолвны, небо безоблачно, а Самарканд оставался тем самым местом на земле, которым он грезил, пока наконец не оказался в нем всего несколько дней назад.

Он добирался сюда три долгих недели и сразу, не переведя дух, отправился бродить по городу, следуя советам путешественников прошлых времен: «Взойди на Террасу Кюхандиса, древней цитадели, оглядись, глазам твоим предстанут лишь зеленые кущи да водная гладь, цветники да ряды кипарисов, подстриженных искусными садоводами в форме быков, слонов, верблюдов и готовых к прыжку пантер». И впрямь, внутри крепостной стены, которой был обнесен город, от Монастырских ворот до Китайских, Омару прежде открылось зрелище густых садов и весело журчащих арыков, и только потом, приглядевшись, увидел он точеные купола сложенных из кирпича мечетей и белый ажурный бельведер. А на берегу озерка под плакучими ивами узрел нагую купальщицу, распустившую волосы на обжигающем ветру.

Не это ли видение рая изобразил неизвестный художник, который взялся иллюстрировать рукопись «Рубайят»? К нему мысленно обращался Омар, пока его вели в квартал Асфизар, и при этом все повторял про себя: «Не стану я ненавидеть этот город. Пусть даже мне и почудилась та купальщица. Пусть даже у сущего лицо — как у того, со шрамом. Пусть даже эта прохладная ночь окажется для меня последней».

 

II

Стоило Хайяму войти в просторные палаты дивана, как два стража схватили его за плечи, словно опасного преступника, и не дали ступить ни шагу далее. В свете канделябров лицо его казалось выточенным из слоновой кости.

Сидя на другом конце зала, кади не сразу заметил его и продолжал разбирать тяжбу двух соседей, увещевая одного, упрекая другого. Застарелая неприязнь, желание что-то выгадать мешали примирению. Устав от человеческой глупости, Абу-Тахер вздохнул и приказал главам враждующих кланов обняться в его присутствии, как будто ничего не было. Один из них послушался и сделал шаг вперед, но второй — детина с узким лбом — заупрямился. Кади не долго думая влепил ему пощечину, да такую, что присутствующие затаили дыхание. Ослушавшийся внимательно всмотрелся в судью — дородного мужчину холерического склада, исходящего нетерпением, которому пришлось снизойти до рукоприкладства, набычился, провел рукой по щеке и подчинился.

Отправив их восвояси, судья знаком подозвал стражей порядка. Выслушав их и задав несколько вопросов, он принялся распекать их за то, что они позволили народу скапливаться на улицах. Затем настал черед обидчика Омара. Наклонившись к уху судьи — казалось, они были хорошо знакомы — тот что-то оживленно зашептал. Абу-Тахер внимательно выслушал и его, никак не выдав своего отношения к услышанному. Затем, после нескольких секунд раздумий, приказал:

— Велите толпе разойтись. И чтобы каждый вернулся домой самым коротким путем! — Повернувшись к молодчикам из банды Рассеченного, гаркнул: — И вы тоже марш по домам! Никаких решений раньше завтрашнего дня. Задержанный останется здесь, под наблюдением стражей.

Немало удивившись тому, как скоро его попросили удалиться, Рассеченный вздумал было роптать, но спохватился и, подобрав полы своего платья, с поклоном попятился к дверям.

Оказавшись один на один с Омаром, в окружении лишь своих людей, Абу-Тахер загадочно приветствовал его:

— Для меня честь принимать у себя прославленного Омара Хайяма из Нишапура.

Это было сказано ровным голосом, без иронии. Но и без волнения. Только сопровождалось долгим испытующим взглядом, брошенным из-под густых бровей и тюрбана, формой напоминавшего тюльпан.

Омар не знал, что и думать, ведь он битый час стоял тут растерзанный, на виду у всех. Абу-Тахер, выждав некоторое время, продолжал:

— Омар, ты не чужой Самарканду. Несмотря на юный возраст, ученость твоя общеизвестна, о твоих подвигах рассказывают в школах. Разве не правда, что ты семь раз прочел в Исфахане объемистый труд Ибн-Сины, а по возвращении в Нишапур по памяти воспроизвел его слово в слово?

Хайяму льстило, что весть о его деянии дошла до Заречья, но беспокойство не проходило. Имя Авиценны в устах кади, принадлежащего к шафитам, не предвещало ничего доброго, к тому же ему до сих пор не предложили сесть.

— Не одни твои ученые подвиги передаются из уст в уста, молва приписывает тебе и любопытные четверостишия, — продолжал кади, не обвиняя, не оправдывая, а лишь спрашивая, да и то не впрямую.

Настало время и Омару прервать молчание:

— Рубаи, которое я слышал от того, со шрамом, мне не принадлежит.

Кади нетерпеливым жестом отмел его оправдание, и впервые в его голосе появилась твердость:

— Не имеет значения, сочинял ты то или иное. Мне передали такие нечестивые речи, которые ты якобы произносил, что, повторив их, я уже почувствовал бы себя виноватым. Я не стремлюсь вырвать у тебя признание, наказать тебя. Обвинение в алхимии вошло в одно мое ухо, чтобы выйти в другое. Мы одни. Оба мы имеем отношение к знаниям. Я только хочу знать правду.

Омар не поверил ему, испугался ловушки и затаился. Ему уже привиделись палач, дыба, крест. Тогда Абу-Тахер не сдержался и в сердцах повысил голос:

— Омар, сын Ибрагима, мастера палаток из Нишапура, да умеешь ли ты различать друзей?

Искренность, с какой были произнесены последние слова, возымела действие. «Различать друзей?» Что значит этот вопрос? Он всмотрелся в лицо кади, и подозрительность стала уступать место доверию; напряжение спало. По знаку судьи страж отпустил его. Не дожидаясь приглашения, он сел. Судья добродушно улыбнулся, продолжая расспрашивать:

— Являешься ли ты нечестивцем, как считают некоторые?

Это был не просто вопрос, от ответа на него зависело очень многое; кади внутренне умолял Хайяма тысячу раз подумать, прежде чем отвечать. И Хайям не разочаровал его.

— Ревностная набожность не для меня, но я никогда не заявлял, что один все равно что два.

— А приходилось ли тебе так думать?

— Никогда, Бог тому свидетель.

— Для меня твоих слов достаточно. Для Создателя, я думаю, тоже. Но не для толпы. Она ловит твои высказывания, наблюдает за тобой, пытаясь уличить в безбожном поведении. То же и со мной, и с сильными мира сего. Слышали, к примеру, как ты однажды изрек: «Бывает, загляну в мечеть, прохлада в сон вгоняет».

— Лишь человек, пребывающий в ладу с Творцом, способен уснуть в храме.

На лице Абу-Тахера было написано сомнение, отчего Омар загорелся и пустился в объяснения, пытаясь убедить его:

— Я не из тех, чья вера строится лишь на ужасе перед Страшным судом, а молитва — на унижении. Я молюсь по-своему: созерцаю розу, пересчитываю звезды, восхищаюсь красотой мира, совершенством его устройства и человеком — лучшим творением Создателя, человеческим мозгом, жаждущим знаний, человеческим сердцем, жаждущим любви, всеми его чувствами, и теми, которые только пробуждаются, и теми, которые уже в полную меру раскрылись.

Задумавшись, кади встал и пересел поближе к Омару, положив ему на плечо руку. Стражники удивленно переглянулись.

— Послушай, мой юный друг. Всевышний одарил тебя самым ценным, что может получить сын Адама, — умом, искусством выражать свои мысли, здоровьем, красотой, страстью к знаниям, тягой к наслаждениям, восхищением перед человеком и наверняка успехом у женщин. Надеюсь, Он не лишил тебя мудрости, заключающейся в умении молчать, без чего все предыдущее не может быть ни оценено, ни сохранено.

— Значит ли это, что мне следует дожидаться старости, чтобы выразить то, что меня волнует?

— День, когда ты сможешь выразить все, что тебя волнует, так далек, что успеют состариться потомки твоих потомков. Мы живем в эпоху молчания и страха, и тебе надобно иметь два лица. Одно для толпы, другое для себя и Предвечного. Хочешь сохранить глаза, уши и язык, забудь, что они у тебя есть.

Кади вдруг резко умолк, но не так, как бывает, когда один собеседник ждет, что скажет другой, а когда и себе, и другим приказывают хранить молчание. Вперив взгляд в пол, Омар ждал, давая кади возможность подобрать нужные слова.

Испустив глубокий вздох, Абу-Тахер отослал своих людей. Как только за ними закрылась дверь, он направился к той части дивана, что была завешана коврами, откинул полог, достал ларец из резного дерева, вынул из него книгу и торжественно преподнес ее Омару, не удержавшись от отеческой улыбки.

Это была та самая книга, которую я, Бенжамен О. Лесаж, буду однажды держать в руках. Переплет из толстой кожи со вставками из павлиньих хвостов для крепости. Обрез и головка неровные, рваные. Обложка шершавая на ощупь. Думаю, она всегда была такой.

Хайям открыл ее той незабываемой летней ночью, и его взору предстали двести пятьдесят шесть девственно-белых страниц. В ней еще не было ни стихов, ни миниатюр, ни комментариев на полях.

Чтобы скрыть охватившее его волнение, Абу-Тахер небрежно пояснил:

— Это китайский кагез, лучшая бумага, производимая в Самарканде. Ее изготовил по моему заказу один еврей из квартала Матюрид. Причем по древнему рецепту, из древесины белой шелковицы. Пощупай, словно шелк. — И, прежде чем продолжить, прочистил горло. — Был у меня брат, на десять лет старше меня. Когда он умер, ему было столько же, сколько тебе. Его четвертовали за стихотворение, которое не понравилось тогдашнему правителю Балха. Обвинили в ереси, не знаю, были ли на то основания. Но я затаил на брата обиду: как можно жертвовать жизнью ради стихотворения, едва ли длиннее рубаи. — Голос кади задрожал, стал звонче, было слышно, как тяжело он дышит. — Храни эту книгу. Всякий раз, как в твоей голове родится стих и приблизится к твоим устам, готовясь вылететь, безжалостно затолкай его обратно и запиши на этих страницах, которые никому не показывай. И помни об Абу-Тахере.

Мог ли этот кади из кади знать, что своим подарком дал жизнь одной из самых загадочных тайн в истории литературы? И что пройдет восемь столетий, прежде чем мир откроет для себя поэзию Омара Хайяма, «Рубайят» станет почитаться как одно из самобытнейших сочинений на земле, а поразительная судьба рукописи из Самарканда превратится во всеобщее достояние?

 

III

Эту ночь Омар провел без сна в деревянном флигеле — бельведере, стоящем на пригорке посреди огромного сада Абу-Тахера. На низком столике перед ним лежали калам [11]тростниковое перо.
и чернильница. Книга была открыта на первой странице. Рядом стояла погасшая лампа.

На заре прекрасная, как видение, рабыня принесла ему поднос с дольками дыни, новую одежду и шелковую ткань из Зандана для тюрбана.

— Мой господин ждет тебя после утренней молитвы.

Когда он вошел в диван, тот был уже полон: истцы, просители, придворные, посетители всякого рода и среди них студент со шрамом, явившийся за новостями. Стоило Омару переступить порог, как кади уже приветствовал его, призывая и других последовать его примеру.

— Добро пожаловать имаму Омару Хайяму, человеку, с которым никто не сравнится в знании обряда, завещанного нам Пророком, несравненному, непререкаемому авторитету в вопросах веры.

Посетители один за другим поднимались со своих мест, кланялись и приветствовали его почтительными словами. Омар исподтишка наблюдал за Рассеченным, чье лицо расплылось в неком подобии улыбки, тогда как на самом деле его душило возмущение. Абу-Тахер пригласил Омара занять место по правую руку от себя, заставив прочих подвинуться, после чего заговорил:

— С нашим выдающимся гостем случилась неприятная история. Вчера вечером он, ученый, почитаемый в Хорасане, Фарсе и Мазандаране, желанный гость любого из городов, любого из правителей, подвергся нападению на улицах Самарканда!

Поднялся шум, раздались возмущенные возгласы, кади выждал некоторое время, а затем жестом успокоил собравшихся:

— Мало того, на базаре чуть было не разгорелся бунт. И это накануне приезда нашего глубокочтимого Насер-хана, Светила Царства, которого мы уже сегодня ожидаем из Бухары, если на то будет воля Господа! Не мыслю себе, что было бы, не разгони мы толпу. Говорю вам, многие головы полетели бы с плеч!

Он сделал паузу, чтобы перевести дух, усилить впечатление от сказанного и дать страху поселиться в сердцах собравшихся.

— К счастью, один из моих давних учеников, здесь присутствующий, узнал нашего выдающегося гостя и предупредил меня. — Он указал на Рассеченного и попросил того встать. — Как ты узнал имама Омара?

В ответ послышалось нечто невразумительное.

— Громче! Наш дядюшка в летах не слышит тебя! — громогласно повелел кади, указав на белобородого старца слева от себя.

— Нашего выдающегося гостя я узнал по его красноречию, — с трудом выдавил из себя Рассеченный, — ну я и поинтересовался, кто он, прежде чем вести его к кади.

— Ты хорошо поступил. Если бы вспыхнул бунт, пролилась бы кровь. Пойди сядь рядом с гостем, ты это заслужил.

Пока Рассеченный с лживо-покорным видом шел по залу, Абу-Тахер шепнул Омару:

— Пусть он и не станет твоим другом, зато теперь не сможет прилюдно нападай на тебя. — И громко, на весь зал, вопросил: — Могу ли я надеяться, что, несмотря на все, что он перенес, Омар-ходжа не будет думать о Самарканде дурно?

— То, что произошло вчера вечером, уже забыто. Вспоминая об этом городе, я буду видеть совсем иной его образ, образ одного замечательного человека. Я говорю не об Абу-Тахере. Лучшая похвала, которой может удостоиться кади, это похвала не его достоинствам, а прямоте тех, за кого он в ответе. Так вот, в день моего приезда лошак мой с трудом одолел последнюю возвышенность, за которой уже виднелись Кишские ворота, и только я слез с него, как ко мне подошел незнакомец.

«Добро пожаловать в наш город, — проговорил он. — Есть ли у тебя здесь родные, друзья?»

Я отрицательно помотал головой и поостерегся останавливаться, боясь, что он окажется разбойником, попрошайкой или просто навязчивым человеком. Но он снова заговорил:

«Пусть моя назойливость не пугает тебя, благородный человек. Мой хозяин приказал мне встречать здесь любого, кто въедет в город, чтобы предложить ему гостеприимство».

Человек этот, судя по всему, был скромного достатка, но одет опрятно и не лишен хороших манер. Я последовал за ним. Вскоре он открыл массивную дверь, я переступил порог и оказался в коридоре со сводчатым потолком, который вел во двор караван-сарая с колодцем посередине. Двор был заполнен вьючными животными и занятыми своими делами людьми. По всему его периметру шло двухэтажное строение с комнатами для постояльцев. Человек сказал:

«Можешь оставаться здесь сколько хочешь, одну ночь или несколько месяцев. Тут ты найдешь кров и пищу, а также корм для скотины».

Когда же я поинтересовался платой, он обиделся:

«Ты гость моего хозяина».

«А где же сам великодушный хозяин? Я желал бы поблагодарить его».

«Тому уж семь лет, как его не стало, но он оставил мне сумму, наказав полностью потратить ее на гостей Самарканда».

«Могу я знать, как звали твоего хозяина, чтобы хотя бы рассказать о его благодеяниях?»

«Один Всевышний заслуживает твоей благодарности. Обращайся к Нему, а уж Он будет знать, кто этот благодетель».

Несколько дней оставался я в гостях у этого человека. Уходил, возвращался, меня всегда ждали изысканные яства, а за моим лошаком ухаживали лучше, чем это сделал бы я сам.

Омар оглядел присутствующих, словно ища отклика на свой рассказ. Но, странное дело, поведанная им история не вызвала ни в ком ни восхищения, ни удивления. Видя его замешательство, кади проговорил:

— Множество городов претендует на звание самых гостеприимных из всех исламских городов, но лишь Самарканд заслужил чести так именоваться. Насколько мне известно, никогда ни один путник не платил здесь за кров и пищу, некоторые семьи даже разорились на этом. Но похвальбы от самаркандцев ты не услышишь. В городе более двух тысяч питьевых фонтанчиков из глины, меди, фарфора, ты мог заметить их повсюду, они доступны всем и всегда полны свежей воды. Неужели ты думаешь, что кто-то один мог начертить на них свое имя, чтобы принимать благодарность?

— И впрямь нигде не встречал я подобной щедрости. Но позвольте задать вопрос, который не дает мне покоя.

— Догадываюсь, о чем ты хочешь спросить: как люди, столь высоко ставящие добродетель гостеприимства, могут допускать то, что случилось вчера с тобой?

— Или с несчастным стариком Долговязым Джабером.

— Отвечу тебе одним словом: из страха. Любая жестокость здесь порождена страхом. Нашу веру со всех сторон осаждают: карматы из Бахрейна, имамиты из Кума, жаждущие отмщения, семь десятков сект, румы из Константинополя, неверные всех, мастей, но более всего исмаилиты из Египта, чьи адепты наводнили Багдад и проникли даже в Самарканд. Никогда не забывай, чем являются наши исламские города — Мекка, Медина, Исфахан, Багдад, Дамаск, Бухара, Мерв, Каир, Самарканд: оазисами, всегдашними заложниками песчаных бурь, которые вмиг могут быть превращены в пустыню, стоит отнестись к ним с небрежением. — Бросив взгляд в окно, кади опытным глазом определил время и поднялся. — Пора встречать нашего повелителя — И хлопнул в ладоши: — Пусть нам принесут чего-нибудь на дорожку!

У него вошло в привычку запасаться в дорогу изюмом; приближенные и гости подражали ему. Слуги внесли огромный медный поднос с горкой светлого изюма и обнесли каждого.

Когда очередь дошла до Рассеченного, он протянул свою горсть Хайяму:

— Ты, конечно, предпочел бы, чтобы виноград был тебе предложен в виде вина.

И хотя он говорил негромко, словно по волшебству наступила тишина — затаив дыхание, все ждали, что ответит Хайям.

— Хочешь выпить, с умом выбирай виночерпия и того, с кем собираешься разделить удовольствие, — прозвучало в ответ.

Рассеченный слегка возвысил голос:

— Я-то и капли в рот не возьму, потому как хочу попасть в рай. А ты вроде не очень-то туда стремишься.

— Провести целую вечность в компании с поучающими тебя трезвенниками? Нет уж, благодарю покорно, Господь уготовил нам иное.

На этом их обмен колкостями пресекся. Омар поспешил на зов кади:

— Не помешает, если горожане увидят, как ты скачешь на лошади рядом со мной, это сгладит впечатление от вчерашнего.

В собравшейся на подступах к резиденции толпе Омару показалось, что в тени грушевого дерева мелькнула та, что взяла у него вчера из рук орешки. Он попридержал кобылу, пытаясь разглядеть ее, но Абу-Тахер скомандовал:

— Скорее, горе нашим костям, если хан прибудет раньше нас.

 

IV

Испокон веков астрологи утверждали, что четыре города возникли на земле под знаком мятежа: Самарканд, Мекка, Дамаск и Палермо. И не ошиблись! Никогда эти города не подчинялись своим правителям, разве что их к тому принуждали, никогда не следовали прямым путем, разве что он был проложен мечом. С помощью меча Пророку удалось сбить спесь с жителей Мекки, подобно ему поступлю я и с жителями Самарканда!

Насер-хан, владыка Заречья, стоял перед своим троном — гигантским, покрытым медью сооружением, утопающим в коврах, и метал громы и молнии, заставляя трепетать родных и гостей; взгляд его бродил по толпе, выискивая жертву: кого-то посмевшего не сдержать дрожь, или принявшего недостаточно сокрушенный вид, или напоминавшего ему о предательстве. Все инстинктивно пытались спрятаться за соседа или всей своей повадкой — согбенной спиной, понурой головой — выразить ему сочувствие и переждать грозу.

Так и не найдя жертвы, Насер-хан стал с остервенением стаскивать с себя парадные одежды, бросать их на пол, топтать ногами, изрыгая россыпь звучных ругательств на своем родном кашгарском диалекте — смеси тюркского и монгольского. По обычаю облеченные высшей властью с утра надевали на себя по три, четыре, иной раз до семи расшитых кафтанов, от которых в течение дня избавлялись, передавая их тем, кого желали отличить или наградить. Поступив так, Насер-хан дал понять, что сегодня никто из его подданных этого не заслужил.

День приезда Насера в Самарканд должен был стать праздничным, как и всякий раз, когда город посещал государь, однако случилось так, что радость угасла в первые же минуты его появления. Взобравшись по крутой мощеной дороге, ведущей от реки Сиаб к городу, хан торжественно въехал в него через Бухарские, северные ворота. Тогда еще его лицо светилось всеми своими черточками, маленькие глазки казались посаженными глубже, чем обычно, скулы лоснились в янтарных солнечных лучах. И вдруг его настроение резко изменилось. Это произошло в тот самый миг, когда он приблизился к группе из двух сотен именитых граждан, окружавших Абу-Тахера, среди которых находился и Омар, окинул их беспокойным подозрительным взором и не увидел тех, кого искал. Он натянул поводья, заставив лошадь встать на дыбы, и поскакал прочь, ворча себе под нос что-то неразборчивое. При этом он сидел на своей вороной кобыле так, словно аршин проглотил, ни разу больше не улыбнулся и не ответил на овации тысяч жителей, с рассвета дожидавшихся его появления. Многие размахивали над головой прошениями, написанными по их просьбе писцом, но никто не осмелился приблизиться к нему и самолично их подать. Его приближенный собрал прошения, обещая представить их на рассмотрение.

Процессию возглавляли четыре всадника с высоко поднятыми династическими штандартами коричневого цвета, затем верхом на коне ехал хан, за ним голый по пояс раб с огромным опахалом. Не делая нигде остановок, процессия миновала главные улицы города, обсаженные искореженными тутовыми деревьями, и, не заезжая на базар, двинулась вдоль арыков до квартала Асфизар. Там, в двух шагах от резиденции Абу-Тахера находился временный дворец шаха. В прошлом властители селились внутри цитадели, однако в результате недавних сражений она пришла в негодность. С тех пор на ее территории размещался турецкий гарнизон, разбивший палаточный город.

При виде убийственного настроения хана Омар засомневался, стоит ли ему идти во дворец и воздавать ему почести, но кади и слышать не хотел его возражений, втайне надеясь, что присутствие поэта поможет разрядить обстановку. По дороге Абу-Тахер просветил Хайяма относительно случившегося: высшее духовенство города решило бойкотировать церемонию встречи, обидевшись на хана за то, что он приказал дотла сжечь Большую мечеть Бухары, где укрылись его противники.

— Между сюзереном и духовенством, — объяснял кади, — идет постоянная война, порой открытая, кровавая, но по большей части тайная.

Будто бы дошло даже до того, что улемы вошли в сговор с группой военачальников, которых приводило в отчаяние поведение их повелителя. Его предки принимали пищу вместе с воинами и не упускали возможности напомнить всем, что их власть опирается на воинскую доблесть выходцев из народа. Но со временем турецкие ханы стали все больше напоминать персидских правителей прошлых веков: воспринимали себя чуть ли не как богов, окружали себя все более сложным церемониалом, для высших армейских чинов непонятным и даже унизительным. И, потому часть высшего состава армии пошла на сближение с духовенством и не без удовольствия выслушивала, как поносят Насера, обвиняя его в отходе от норм ислама. Чтобы запугать военачальников, хан вел себя по отношению к улемам жестоко. Сыграл тут свою роль и пример отца, довольно набожного человека, тем не менее в самом начале своего царствования снесшего с плеч одну изрядно обмотанную шелковым тюрбаном голову.

В 1072 году Абу-Тахер был среди тех немногих, кто сохранил с ханом добрые отношения: он и сам частенько наведывался к нему в Бухару, где находилась главная резиденция, и во всякий его приезд в Самарканд устраивал ему торжественный прием. Кое-кто из улемов неодобрительно посматривал на его соглашательство, но большинство ценили в нем посредника.

И теперь ему предстояло в очередной раз исполнить свою роль примирителя, не перечить Насеру, использовать мельчайший просвет в его настроении, чтобы пробудить в нем лучшие чувства. Он выжидал, когда минуют самые тягостные минуты, когда хан поудобнее устроится на мягкой подушке трона, и только тогда исподволь повел свою тончайшую, незаметную для непосвященного игру по сближению сторон. Омар вздохнул с облегчением, видя, как умело обходится Абу-Тахер с разгневанным монархом: по его знаку дворецкий привел юную рабыню, которая подобрала с пола разбросанные, будто тела на поле брани, одежды. Присутствующие тотчас почувствовали облегчение, распрямились, иные отважились даже шепнуть что-то на ухо соседу.

Выйдя на середину зала, кади встал напротив хана, склонил голову и застыл, не роняя ни звука, до тех пор, пока Насер не бросил ему властным тоном, в котором сквозило пренебрежение:

— Пойди скажи всем улемам этого города: пусть с рассветом явятся к моим ногам. Голова, что не склонится, полетит с плеч долой. И чтобы не вздумали бежать от моего гнева, все равно не убегут.

Стало ясно: буря улеглась, выход из сложной ситуации наметился, и когда строптивцы повинятся, господин перестанет свирепствовать.

* * *

На следующий день Омар вновь сопровождал кади ко двору, где обстановка изменилась до неузнаваемости. Насер восседал на некоем подобии ложа, застеленного ковром темных тонов. Перед ним стояли два раба: один держал поднос с засахаренными розовыми лепестками, другой — сосуд, наполненный благоухающей водой, и полотенце. Шах брал по лепесточку, клал на язык и ждал, когда лакомство растает во рту, затем протягивал руку ко второму рабу, вытиравшему ее, и так раз двадцать, тридцать, все время, пока перед ним проходили депутации: от городских кварталов — Асфизара, Панжхина, Загримаша, Матюрида, торговых корпораций и ремесленников — жестянщиков, бумагоделов, шелководов, разносчиков воды, а также делегации от общин, находящихся под его покровительством, — еврейской, несторианской, огнепоклонников.

Каждая делегация начинала с целования земли, затем приветствовала хана челобитием, продолжавшимся до тех пор, пока он не подавал знака. После этого глава делегации произносил несколько фраз, и все пятились к выходу: поворачиваться к государю спиной не дозволялось. Подобный ритуал мог быть введен либо слишком озабоченным собственным величием сувереном, либо чересчур недоверчивым подданным.

Затем наступил черед церковных иерархов, их появления ждали с любопытством и страхом. Абу-Тахеру не составило труда убедить их явиться, ведь заявить о своем недовольстве — одно, а упорствовать в непослушании — другое, и мученической смерти никто из них не желал.

Десятка два священников предстали пред очи хана и склонились в глубочайшем поклоне, ожидая знака, по которому можно выпрямиться. Но знака не последовало. Прошло десять минут, двадцать. Уже и молодые были не в силах оставаться в неудобной позе, что ж говорить о пожилых. Как быть? Выпрямиться без позволения правителя значило неминуемо подвергнуться наказанию. И вот они один за другим стали падать на колени, что являлось не менее почтительной позой, но не столь тяжкой. И только когда последнее колено коснулось земли, хан мановением руки велел им подняться и удалиться без всяких приветствий. Произошедшее никого не удивило, это было ценой за непокорность, так было заведено.

Затем к трону стали подходить турецкие военачальники, именитые горожане, дехкане, зажиточные землевладельцы — все они прикладывались губами кто к ноге повелителя, кто к руке, кто к плечу, согласно своему общественному положению. После них на середину вышел поэт и прочел высокопарную оду во славу монарха, которая весьма утомила последнего. Жестом прервав поэта, он подозвал дворецкого и отдал приказ, который тому надлежало донести до присутствующих:

— Владыке наскучили одни и те же сравнения со львом, орлом и особенно небесными светилами. Пусть те, кому больше нечего сказать, удалятся.

 

V

Повеление хана вызвало среди двух десятков поэтов, дожидавшихся своей очереди, смешки, перешептывания, фырканье, иные отступили назад, а затем и вовсе ретировались. А вперед твердой походкой вышла женщина. Омар взглядом спросил о ней кади.

— Поэтесса из Бухары, называет себя Джахан. «Джахан» означает «необъятный мир». Молодая вдова с очень бурной личной жизнью, — произнес кади осуждающим тоном.

Но это лишь подогрело любопытство Омара, не отводившего взгляда от Джахан, слегка приподнявшей чадру, так что видны были лишь ненакрашенные губы. Она прочла весьма недурные стихи, в которых — странное дело — ни разу не прозвучало имя хана. В них лишь тонко прославлялась река Согд — благодетельница Самарканда и Бухары, чьи воды теряются в песках пустыни, поскольку ни одно море не достойно ее вод.

— Стихи твои хороши, пусть твой рот наполнится золотом, — произнес Насер свое обычное.

Поэтесса склонилась над огромным подносом с золотыми динарами и стала класть в рот монеты, а присутствующие — считать вслух их количество. Когда она чуть не задохнулась и подавила позыв выплюнуть все наружу, двор во главе с государем принялся хохотать. Насчитали сорок шесть динар. Дворецкий знаком предложил ей вернуться на место.

Не смеялся только Хайям. Глядя на Джахан, он пытался понять произошедшее на его глазах: ее стихи были так чисты и образны, сама она не робкого десятка, однако все испортила унизительная сцена получения ею вознаграждения. Перед тем как опустить чадру, она приподняла ее чуть выше, бросив в сторону Омара взгляд, который он попытался удержать, вобрать в себя. Это мгновение, для двоих длившееся вечность, не было замечено никем из окружающих. «О двуликое время, в длину движущееся в ритме солнца, в ширину — в ритме страстей», — пронеслось в голове Хайяма.

Кади похлопал друга по руке, желая привлечь его внимание, и сладчайший миг был прерван. А незнакомка успела исчезнуть.

Абу-Тахер счел, что наступил подходящий момент для того, чтобы представить хану своего молодого друга.

— Ваш августейший кров приютил величайшего ученого Хорасана — Омара Хайяма, которому в науках о травах и звездах нет равных.

Кади не случайно выбрал медицину и астрологию из многочисленных дисциплин, в которых преуспел Омар, ведь именно эти две отрасли знания неизменно пользуются благосклонностью государей: первая способствует продлению жизни, вторая — продлению успешного царствования.

Хан оживился, сказал, что весьма польщен. Однако, не расположенный к ученой беседе и явно заблуждаясь относительно намерений гостя, счел уместным отблагодарить и его.

— Пусть его рот наполнится золотом.

Омар лишился дара речи, к горлу подступила тошнота. Абу-Тахер заметил это и забеспокоился. Боясь, как бы отказ не оскорбил хана, он бросил на Омара значительный взгляд и подтолкнул его вперед. Однако Хайям был намерен во что бы то ни стало избежать постыдного ритуала.

— Ваше Величество, соблаговолите простить меня, но я пощусь и ничего не могу брать в рот.

— Но, если я не ошибаюсь, рамадан закончился три недели назад!

— Во время рамадана я находился в пути, направляясь из Нишапура в Самарканд, и мне пришлось прервать пост, дав обет позднее продолжить его.

Кади внутренне ахнул, все кругом заволновались, один хан оставался невозмутим.

— Ты ведь в курсе всех тонкостей соблюдения обрядов, так скажи, нарушит ли Омар-ходжа пост, наполнив рот золотыми монетами, а затем опорожнив его? — спросил он.

— Строго говоря, — принялся отвечать кади самым невозмутимым тоном, — все, что попадает в рот, нарушает пост. К тому же можно и проглотить монетку.

Насер выслушал его, но ответ не совсем удовлетворил его, и потому он вновь обратился к Омару:

— Назвал ли ты мне подлинную причину своего отказа?

— Это не единственная причина, — после недолгого колебания произнес тот.

— Говори, тебе нечего бояться.

Омар прочел стихотворение:

Разве бедность меня привела к тебе? Но не беден ведь тот, кто обходится малым. Что ж, подать разве почестей мне? Их, свободному мне, окажешь ты даром. [16]

— Чтоб тебя! — в сердцах прошептал Абу-Тахер.

Зла Хайяму он не желал, но уж очень силен был страх перед ханом. Еще свеж был в памяти недавний его гнев, и он не был уверен, что удастся еще раз обуздать его. А тот замер и молчал, словно погрузился в глубокое размышление. Окружающие ждали, каким будет его первое слово, иные предпочли удалиться до того, как разразится новая буря.

Омар воспользовался всеобщим замешательством, чтобы отыскать взглядом Джахан: закрыв лицо руками, она стояла, прислонившись к колонне. Уж не из-за него ли она так переживала?

Наконец хан встал, решительно направился к Хайяму, дружески похлопал его по плечу, взял за руку и повел за собой.

«Хозяин Заречья проникся таким уважением к Хайяму, что приглашал его посидеть на троне рядом с собой», — донесли до нас хроники.

— Ну вот ты и друг шаха, — бросил Абу-Тахер Омару, стоило им покинуть дворец.

Его радость была под стать только что испытанному страху, от которого у него пересохло горло.

— Неужто ты забыл поговорку: «У моря нет соседей, у царя — друзей», — последовал ответ.

— Не пренебрегай дверью, которая распахнулась перед тобой, мне кажется, твое место при дворе!

— Придворная жизнь не для меня. Моя единственная мечта, мое заветное желание — обсерватория, утопающая в розах, звезды над головой, чарка в руке и красавица рядом.

— Такая, как поэтесса? — рассмеялся Абу-Тахер.

У Омара и впрямь на уме была она, но он молчал, боясь выдать себя. Кади посерьезнел:

— Прошу тебя об одной милости!

— Осыпать милостями по твоей части.

— Пусть так! Предположим, я попросил бы у тебя кое-что взамен.

Они вернулись в дом кади, разговор продолжался за накрытым столом.

— Есть у меня одна мысль относительно книги. Оставим на время «Рубайят». Стихи — неизбежный каприз гения. Подлинные области человеческого знания, в которых ты знаток, — медицина, астрология, математика, физика, метафизика. Не ошибаюсь ли я, считая, что после Ибн-Сины никто не разбирается в них лучше тебя? — Хайям молчал. Абу-Тахер продолжал: — Я хотел бы, чтобы ты написал книгу на основе всех твоих знаний, главную книгу, и посвятил ее мне.

— Не думаю, что можно написать труд, обобщающий все познания человечества, потому-то до сих пор я сам предпочитал читать, изучать, но ничего не писать.

— Объясни, что ты имеешь в виду?

— Древние ученые, греческие, индийские, восточные, оставили немало трудов по всем отраслям знания. Повторять сказанное? К чему? Спорить с ними? Меня без конца тянет это сделать, но тогда другие, которые придут после меня, поспорят со мной. Что же останется от книг ученых? Только то недоброе, что они писали по поводу своих предшественников. То, что они опровергли, будет помниться, а то, что создали нового, неизбежно подвергнется осмеянию. Таков закон, действующий в науке, в поэзии же такого закона нет, она не опровергает созданного до нее и не опровергаема последующими творениями, она спокойно живет в веках. Поэтому я и сочиняю. А знаешь, что меня завораживает в науках? Я нахожу в них высшую поэзию: в математике пьянительно кружится голова от цифр, в астрономии слышишь загадочный шепот вселенной. Но только не надо говорить со мной об истине! — Помолчав, он продолжил: — Я бродил в окрестностях Самарканда, повсюду видел развалины с надписями, не поддающимися прочтению, и думал: что осталось от города, некогда стоявшего на этом месте? Я не имею в виду людей — самых недолговечных из существ, но что остается от созданной ими цивилизации? Какое царство выжило, какая наука, какой закон, какая истина уцелели? Ничего, сколько ни рылся я в руинах, мне удалось найти лишь черепок горшка с изображением лица и фрагмент фрески. Вот чем будут мои бедные стихи через тысячу лет: черепками, осколками, обломками навсегда погребенного мира. От города остается безразличный взгляд, брошенный на него полупьяным поэтом.

— Мне понятны твои слова, — прошептал Абу-Тахер, на которого произвели впечатление доводы Хайяма. — Но не станешь же ты посвящать правоверному кади отдающие вином стихи!

Хайям нашел способ выразить благодарность своему покровителю, разбавил вино водой, если можно так выразиться. Он принялся за написание алгебраического труда, посвященного кубическим уравнениям. Для обозначения неизвестного числа он применял арабское слово chay, означающее вещь, в трудах испанских ученых оно превратилось в Xay, а впоследствии от него осталась лишь первая буква X, которой весь мир стал обозначать неизвестную величину.

Этот труд был завершен Хайямом в Самарканде и посвящен кади: «Мы жертвы века, в котором люди науки не ценятся, и лишь немногие из них имеют возможность предаться подлинным изысканиям… То немногое знание, что является достоянием сегодняшних ученых, обращено на получение материальных выгод… Я уж было отчаялся встретить в этом мире человека, который был бы одинаково заинтересован и в науке, и в мирских делах и был бы искренне озабочен судьбой рода людского, но Господь удостоил меня своей милости и послал мне великого кади, имама Абу-Тахера. Его заботам обязан я возможностью довести до конца сей труд».

Когда вечером того дня Хайям возвратился в свой бельведер, вокруг была кромешная тьма. Шел конец месяца шавваль, только что народилось новое ночное светило, но и его закрыли облака. А лампу он с собой не захватил, сочтя, что уже слишком поздно, чтобы читать или писать, и потому стоило ему удалиться от дома кади, как пришлось пробираться на ощупь, цепляясь за кусты, натыкаясь на ветки плакучих ив, спотыкаясь о камни. Когда же он был у цели, чей-то нежный голосок с упреком произнес:

— Я ждала тебя раньше.

Неужели голос этой женщины мог почудиться ему только оттого, что он так мною о ней думал? Стоя у двери, он вглядывался в темноту, но так ничего и не различил. Снова словно сквозь завесу послышалось:

— Хранишь молчание? Отказываешься верить, что женщина посмела проникнуть в твое жилище? Во дворце наши взгляды встретились, в них пробежала искра, но там были хан, кади, придворные, и ты отвел взгляд. Как и многие другие мужчины, ты предпочел оставить все как есть. К чему бросать вызов судьбе, к чему навлекать на себя гнев хана из-за какой-то женщины, вдовы, которая может подарить тебе лишь острый язык и сомнительную репутацию?

Загадочная сила сковала Омара, он не мог ни пошевелиться, ни разжать губы.

— Молчишь,— продолжала Джахан, в голосе которой сквозь иронию пробивалась нежность. — Тем хуже, я и дальше могу говорить одна. До сих пор инициативу проявляла лишь я. Когда ты покинул дворец, я стала о тебе расспрашивать, узнала, где ты живешь, сказала, что отправилась навестить кузину, которая замужем за богатым торговцем из Самарканда. Обычно, когда я путешествую вместе со двором, мне удается устроиться на ночлег в гареме, там у меня есть подруги, которые ценят мое общество и с нетерпением ждут моих рассказов, я для них не соперница, поскольку видов на их мужа не имею. Я могла бы соблазнить его, но слишком часто навещала жен сильных мира сего, чтобы это вызывало у меня желание уподобиться им. Для меня сама жизнь значит гораздо больше, чем мужчины! Пока я чья-то жена или вдова, государь благосклонно взирает на мои занятия поэзией. Вздумай он жениться на мне, прощай, свобода.

С трудом выйдя из состояния оцепенения, лишившего его дара речи, Омар пока мало что понял из речей Джахан, когда же решился ответить, то обратился не столько к ней, сколько к себе или чьей-то тени:

— Сколько раз юношей и позже, повзрослев, встречался я с чьим-то взглядом, улыбкой. Ночами мечтал, чтобы этот взгляд перевоплотился из мечты в реальность, стал ослепительной точкой в ночи. И вот наконец сегодня в этом необычном доме и нереальном городе ты со мной: красавица, поэтесса, да к тому же первая сделала шаг навстречу.

Она рассмеялась.

— Первая-то первая, но ты ведь еще не дотронулся до меня, не видел меня, да и не увидишь, потому как я намерена исчезнуть до восхода солнца.

В густой темноте раздалось шуршание шелка, разнесся аромат духов. Омар задержал дыхание, плоть его проснулась, и простодушный, как у школьника, вопрос сорвался с его губ:

— Покров все еще на тебе?

— На мне нет иных покровов, кроме ночного.

 

VI

Безымянный художник изобразил их в профиль: мужчина и женщина лежат, обнявшись, на постели из трав, в окружении розовых кустов, у подножия которой струится серебряный ручей. Джахан он наделил грудью, как у индусских божеств. Одной рукой Омар гладит ее по голове, держа в другой кубок.

Встречаясь во дворце каждый день, они избегали смотреть друг на друга, чтобы не выдать своих чувств. А вечером Хайям спешил в свои покои, где поджидал возлюбленную. Сколько ночей было им предназначено судьбой? Все зависело от хана: когда он соберется покинуть Самарканд, уедет и Джахан. О своих намерениях он не предупреждал, в любой момент мог сорваться с места и поскакать в Бухару, Пенджикент или Киш, не заботясь о дворе. Вскочить в седло для него, кочевника, сына кочевника, было так же естественно, как для других ходить пешком. Этого-то и страшились Омар с Джахан, оттого-то и каждое свидание носило привкус прощального.

Как-то раз выдалась особенно душная ночь, Хайям, дожидаясь подругу, вышел на террасу бельведера. Поблизости раздались голоса — это смеялись стражи кади, и он забеспокоился. Но Джахан все же пришла, как всегда никем не замеченная. Они прильнули друг к другу: первый поцелуй был обычно кратким — им заканчивался день, а второй — долгим, им начиналась ночь, принадлежавшая только двоим.

— Как ты думаешь, сколько в этом городе в этот миг любящих? — шепотом спросила Джахан.

Омар надел ночной колпак, надул щеки и важным голосом завел:

— А теперь рассмотрим вопрос всесторонне. Сколько жен этой ночью соединятся с возлюбленными, если исключить тех, которые коротают ночь в одиночестве, рабынь, уличных девиц и девственниц? Это с одной стороны. И с другой: сколько мужей делят ложе с любимой, которая отдается не потому, что у нее нет выбора? Как знать, может, таких пар всего-то раз, два и обчелся? Почему ты и почему я, спросишь ты? Потому что Бог сделал нас влюбленными друг в друга, как иные цветы ядовитыми.

Он засмеялся, она утерла слезы.

— Запремся, а то кто-нибудь подслушает наше счастье.

Насытившись ласками, Джахан прикрыла наготу и отстранилась.

— Хочу поведать тебе одну тайну, которую узнала от старшей жены хана. Знаешь, почему он приехал в Самарканд?

— Тайны сильных мира сего меня не интересуют, от них горят уши, — остановил ее Омар, не желая слышать сплетен, которыми полны гаремы.

— И все же выслушай меня, эта тайна может оказать влияние и на наши жизни. Насер-хан прибыл сюда для того, чтобы осмотреть оборонительные сооружения. В конце лета, когда спадет жара, он ожидает нападения армии сельджуков.

«Сельджуки»: это слово было не пустым звуком для Омара, с ним были связаны его первые детские впечатления. Задолго до того, как они захватили его родной Нишапур, посеяв Великий страх на несколько поколений вперед, они подчинили себе мусульманскую Азию.

Это случилось за десять лет до его рождения: однажды жители Нишапура проснулись в городе, окруженном тюркским воинством. Во главе войск стояли два брата: Тогрул-бек, Что означает Сокол, и Чагры-бек — Стервятник, сыновья Микаэля, сына Сельджука. Были они тогда еще никому не известными предводителями кочевого племени, недавно обращенного в ислам. Доставленное от них в Нишапур посланий гласило:

«Говорят, ваши воины горды, а чистая вода бежит у вас по подъемным каналам. Если попробуете оказать сопротивление, каналы окажутся под открытым небом, а солдаты под землей».

Это была бравада, нередкая при осадах. Тем не менее правитель Нишапура поспешил капитулировать в обмен на обещание, что жителям будет сохранена жизнь, а их домам, садам и каналам не нанесено вреда. Но чего стоят обещания завоевателей? Стоило тюркам войти в город, Чагры пожелал отдать город на разграбление своим воинам. Тогрул воспротивился этому, напомнив брату, что шел месяц рамадан, а грабить исламский город во время поста — грех. Довод возымел действие, но Чагры не разоружил свое войско, лишь согласился подождать окончания поста.

Когда жители прознали о разногласиях между братьями и поняли, что с начала следующего месяца город будет подвергнут грабежу, насилию и резне, вот тогда-то и воцарился Великий страх.

Хуже самого насилия лишь ожидание его — пассивное, унизительное ожидание неотвратимого ужаса. Запасы продовольствия истощались, мужчины прятались по домам, их жены и дочери видели, как они плачут от бессилия. Что делать, куда бежать? Завоеватели — всегда пьяные, в любую минуту готовые к разбою солдаты с волосами, заплетенными в косу, были повсюду: бродили по базару, городским кварталам, торчали у городских ворот, заполонили предместья.

Кто не желает окончания поста и наступления праздника? В этот год этого не желал никто, и, заметив на небе народившийся месяц, правоверные не ликовали, не подумывали о том, чтобы заколоть тельца, а сам город казался огромным жирным агнцем, готовым к закланию.

Последнюю ночь поста, в которую должно быть услышано пожелание любого, тысячи семей в слезах и молитвах провели в мечетях и мавзолеях со святыми мощами.

А в это время в цитадели между двумя братьями завязался яростный спор. Чагры кричал, что его люди месяцами не получают жалованья, что они согласились воевать только потому, что им была обещана свобода действий в этом богатом городе, что в войсках назревает бунт, и он, Чагры, не в состоянии его предотвратить.

Тогрул придерживался иной точки зрения:

— Мы лишь в начале нашего пути, нам предстоит завоевать еще столько городов: Исфахан, Шираз, Рай, Тебриз… Если мы разграбим Нишапур после того, как он нам сдался, и после всех наших обещаний, перед нами не распахнутся больше ни одни городские ворота, не дрогнет ни один гарнизон.

— Как мы завоюем все эти города, о которых ты мечтаешь, если потеряем армию, если солдаты разбредутся? Самые верные — и те уже жалуются и угрожают.

Все собравшиеся — воины, старейшины — в один голос поддержали Чагры. Ободренный их поддержкой, он встал и подвел итог.

— Довольно разговоров! У каждого из нас свое войско. Ты поступай как знаешь со своим, я со своим.

Тогрул молчал во власти тяжелых дум. Какое решение принять? Затем вдруг вскочил, отбежал в угол и схватился за кинжал.

Вынул кинжал и Чагры. Окружающие не знали, стоит ли встревать между братьями или позволить им, как всегда, решить спор с помощью поединка.

— Брат, я не в силах заставить тебя подчиниться мне, не в силах удержать твоих воинов. Но если ты так поступишь, этот кинжал вонзится в мое сердце, вскричал Тогрул.

С этими словами он упер кинжал в свою грудь, держа его обеими руками. Чагры, не колеблясь, бросился к нему с распростертыми объятиями, прижал к себе и долго не отпускал, обещая быть с ним во всем заодно. Нишапур был спасен, но забыть Великий страх, который пришелся на месяц рамадан, город так никогда и не смог.

 

VII

— Таковы сельджуки, — завершил свой рассказ Омар, — невежественные грабители и просвещенные правители, способные на низость и на возвышенный поступок, Тогрул-бек обладал задатками строителя империи. Мне было три года, когда он овладел Исфаханом, десять лет, когда он покорил Багдад, взяв на себя обязательство защищать халифа и получив из его рук титул султана Востока и Запада и даже женившись в возрасте семидесяти лет на дочери Князя Верующих.

В словах Омара прозвучало восхищение, а тон был слегка торжественным, отчего Джахан прыснула со смеху. Он строго взглянул на нее, не понимая, что это на нее нашло, и она пояснила причину такой непочтительности:

— Я вспомнила, что мне рассказывали об этой женитьбе в гареме.

Омар смутно помнил о том, что женитьба эта была не совсем обычной, но, конечно, не в таких подробностях, как Джахан.

Получив от Тогрула послание, в котором тот просил руки его дочери, халиф побледнел. Стоило гонцу султана удалиться, как халиф взорвался:

— Этот дикарь только недавно кочевал по степи, его предки молились какому-нибудь идолу, на их стягах было свиное рыло, и он смеет просить руки дочери Князя Верующих, в жилах которой течет благороднейшая кровь!

Все его августейшие поджилки тряслись оттого, что он знал: отказать Тогрулу он не сможет. Прошло несколько месяцев, а халиф все не давал ответа; дважды присылали гонца с напоминанием; наконец он решился. С ответом был отправлен один из старейших советников. Двор Тогрула располагался в городе Рай, чьи развалины до сих пор можно видеть в окрестностях Тегерана.

Сперва советника принял великий визирь. Первыми его словами были:

Султан пребывает в нетерпении, постоянно спрашивает, нет ли ответа, и я счастлив, что наконец-то он его получит.

— Твое счастье значительно уменьшится, когда ты услышишь его: Князь Верующих просит его извинить, но он не может удовлетворить просьбу, которую к нему вознес твой господин.

Визирь, казалось, ничуть не удивился и даже не перестал играть в нефритовых солдатиков.

— Что ж, тогда иди вот по этому коридору, входи вон в те высокие двери и объяви государю Ирака, Фарса, Хорасана и Азербайджана, великому покорителю Азии, мечу, защищающему истинную веру, хранителю трона Аббасидов: «Халиф не выдаст за тебя свою дочь!» Стражник тебя проводит.

Советник уже поднялся, чтобы сделать как ему велели, когда визирь как бы между прочим заметил:

— Полагаю, что, как человек предусмотрительный, ты уплатил долги, разделил добро между сыновьями и выдал замуж всех своих дочерей!

Посланник снова опустился на сиденье, словно у него вдруг отнялись ноги.

— Что ты мне советуешь?

— Не получил ли ты от халифа еще каких-либо указаний? Нет ли возможности полюбовно уладить дело?

— Он сказал, что, если не будет никакой возможности избежать этого брака, он желал бы получить в качестве вознаграждения триста тысяч золотых динар.

— Так-то оно лучше, однако не думаю, чтобы он прислушался к голосу разума. После всего того, что султан сделал для халифа, после того, как он вернул ему его город, откуда он был изгнан шиитами, его богатства и земли, тот не вправе требовать от него вознаграждения. Мы могли бы договориться, не обижая Тогрул-бека. Ты скажи ему, что халиф согласен выдать за него свою дочь, а я, со своей стороны, воспользуюсь благоприятным моментом и подам ему мысль сделать такой подарок невесте, который был бы равноценен названной сумме.

На том и порешили. Чрезвычайно довольный тем, что дело тронулось с мертвой точки, султан отправил в Багдад депутацию, состоящую из великого визиря, высокородных лиц, высших военных чинов и своих сородичей с ценными дарами: камфарой, миром, парчой, сундуками, наполненными драгоценными камнями, и сотней тысяч золотых монет в придачу.

Халиф принял самых родовитых членов депутации, обменялся с ними вежливыми, но весьма пространными речами, а затем, оставшись один на один с визирем султана, заявил, что согласия на этот брак не давал и что, если его будут принуждать, он покинет Багдад.

— Если таково решение Князя Верующих, к чему было назначать денежное вознаграждение?

— Я не мог отказать одним словом. Надеялся, что султан войдет в мое положение, поймет, что не вправе ждать от меня такой жертвы. Тебе я могу сказать: никогда еще ни один султан — турецкий ли, персидский не требовал такого от халифа. Я обязан защищать свою честь.

— Несколько месяцев назад, почувствовав, что ответ может быть отрицательным, я попытался приготовить к нему султана и объяснить, что никто до него не осмеливался замахиваться на такое, что это не принято и не найдет понимания. Я никогда не посмею повторить тебе, что он мне ответил.

— Говори, не бойся!

— Пусть Князь Верующих позволит мне не произносить этого, моим губам не выговорить подобных слов.

Халиф был в нетерпении.

— Говори без утайки, приказываю тебе!

— Султан начал с того, что стал осыпать меня бранью, обвиняя, что я принял сторону халифа и выступаю против него… Грозился заковать меня… — Визирь намеренно медлил и не говорил главного.

— Скажешь ли ты наконец, что последовало затем?

— Султан возопил: «Ну не странные ли эти Аббасиды! Их предки подчинили себе лучшую половину земли, возвели процветающую империю, а взгляни на них сегодня! Я забираю у них земли, они молчат. Отнимаю у них столицу — поздравляют друг друга, осыпают меня подарками, а халиф мне еще и говорит: «Все страны, которые вручены мне свыше, препоручаю тебе, всех верующих, доверенных моему попечению, отдаю в твои руки». Умоляет меня защищать его самого, его гарем, его дворец. Но когда я прошу руки его дочери, он вдруг встает на дыбы и вспоминает о чести. Неужто девственницы — единственная территория, за которую он еще готов сражаться?»

Халиф хватал ртом воздух, из его рта не вылетало ни звука, визирь воспользовался этим, чтобы завершить рассказ:

— Еще он добавил: «Пойди скажи им, что я овладею его дочерью, как овладел империей и Багдадом».

 

VIII

Джахан в мельчайших подробностях, смакуя, расписывала матримониальные перипетии сильных мира сего; Омар был далек от того, чтобы осуждать ее, и от души смеялся вместе с нею. Когда же плутовка стала грозить, что не проронит больше ни слова, он упросил ее продолжать рассказ, хотя и знал, что было дальше.

Халиф смирился с неизбежным, а что у него было на душе — одному Богу известно. Как только благоприятный ответ достиг ушей Тогрула, он пустился в дуть и, не доезжая до Багдада, выслал вперед своего визиря, с нетерпением ожидая известий, как идут приготовления к свадьбе.

Посланнику дали понять, что свадебный договор готов к подписанию, но что о свидании супругов не может быть и речи «в силу того, что в этом деле главное сам союз, а не личная встреча».

Визирь был в отчаянии, но совладал со своими чувствами.

— Смею вас уверить, что сама встреча для Тогрул-бека не менее важна, если я хоть немного изучил его.

И впрямь, желая выказать пылкость своего чувства, султан не преминул привести свои войска в состояние боевой готовности, разбил Багдад на сектора и приказал окружить дворец халифа. Последний вынужден был пойти на уступки: встреча Тогрул-бека и его дочери Сайеды состоялась.

Принцесса села на роскошно убранную постель, Тогрул-бек вошел в спальню, поцеловал землю у ее ног и, как написано в хронике, «удостоил ее своим вниманием, при этом она не подняла чадры, не произнесла ни слова и вообще как будто его не заметила». С тех пор он стал каждый день навещать ее, одаривать подношениями и «удостаивать своим вниманием», но она так ни разу и не открыла своего лица. Когда он выходил от нее после каждой такой «встречи», его дожидалось множество разного народа, поскольку он пребывал в превосходном настроении и был очень щедр.

Потомства этот союз похотливого старца и надменной девицы не дал. Через шесть месяцев Тогрула не стало. Он вообще не оставил потомства, поскольку был бесплоден. Пока он об этом не знал, он избавлялся от жен; обвиняя их в бесплодии, но с течением времени, видя, что огромное количество женщин — жен или рабынь — никак не понесет от него, убедился, что причина в нем. Для консультаций призывали астрологов, целителей, шаманов. Чего только ему не прописывали, например, глотать при каждом полнолунии крайнюю плоть только что обрезанного ребенка, ничто не помогало. Пришлось смириться. Однако, дабы предотвратить падение своего авторитета, он создал себе репутацию неутомимого любовника и повсюду, даже на небольшие расстояния, возил с собой невиданных размеров гарем. Его ненасытность в любовных делах считалась обязательной темой разговоров в его ближайшем окружении, частенько можно было слышать, как его военачальники и даже иностранные гости справлялись о его подвигах, восхищались его силой и испрашивали у него рецепты и эликсиры.

Сайеда овдовела, опустела ее затканная золотом постель, но она и не думала горевать. Гораздо большую озабоченность вызывали у нее государственные дела: образовалась новая империя, и даже если она носила имя Сельджука, подлинным основателем считался ее почивший супруг Тогрул-бек. Не грозила ли мусульманскому Востоку анархия в связи с отсутствием потомства? Братьев, племянников, кузенов был легион. Турки не признавали ни права наследования власти старшим сыном, ни вообще каких-либо законов наследования.

Из рядов многочисленных родственников вскоре выдвинулся претендент на престол — Алп-Арслан, сын Чагры-бека. В несколько месяцев он обошел всех остальных членов клана, расправившись с одними, купив благожелательность других, и был уже готов предстать перед подданными как великий государь, твердый и справедливый, однако его соперники пустили слушок: если Тогрулу приписывали безграничную мужественность, Алп-Арслана, отца девяти детей, как ни странно, подозревали в том, что его мало притягивал противоположный пол. Враги окрестили его бабой, а придворные старались вообще избегать этой темы. Именно эта его репутация, заслуженная или нет, послужила причиной его гибели, так преждевременно оборвавшей правление, от которого очень многого ожидали.

Но этого ни Джахан, ни Омар знать еще не могли. Когда они предавались утехам в бельведере Абу-Тахера, Алп-Арслану было тридцать восемь лет, и он был самым могущественным человеком на земле. Его империя простиралась от Кабула до Средиземного моря, власть его была беспредельна, армия предана, а в визирях у него ходил умнейший человек того времени — Низам Эль-Мульк. Алп-Арслан одержал недавно сокрушительную победу над Византийской империей в местечке Малазгерд в Анатолии. Византийская армия была истреблена, а василевс пленен. Во всех мечетях славили подвиги Алп-Арслана, передавали из уст в уста, как в решающий час он облачился в белый саван, натерся благовониями, собственноручно подвязал хвост своему коню и смог взять на подступах к своему лагерю разведчиков-славян, высланных византийцами, как наказал их, велев отрезать носы, и как, в конце концов, вернул свободу василевсу.

Для всего ислама это был важный исторический рубеж, а для Самарканда предмет головной боли. Алп-Арслан всегда жаждал овладеть им и даже предпринял ряд попыток для этого. Однако война с византийцами принудила его заключить мирный договор с правителем Самарканда, скрепленный к тому же династическими браками: Маликшах, старший сын султана, женился на Теркен Хатум, сестре Насера, а сам хан женился на дочери Алп-Арслана.

Однако отсрочка никого не ввела в заблуждение. Правитель Самарканда, узнав о победе, одержанной тестем над христианами, приготовился к худшему. И не ошибся.

Двести тысяч сельджукских всадников были готовы перейти реку, которая в те времена называлась Джейхун, в древности Оксус, а впоследствии станет Амударьей. На то, чтобы преодолеть ее по шаткой переправе, составленной из связанных между собой лодок, ушло двадцать дней.

В тронном зале, хотя и заполненном до отказа, все это время царила тишина, как в доме, где есть покойник. Хан был сражен выпавшим на его долю испытанием; придворные, не видя привычных вспышек гнева, не слыша ругательств, совсем приуныли. Его спесь была для них знаком надежности положения, пусть даже они и становились ее жертвами. Его присмиревший вид их беспокоил, поскольку они чувствовали, что он смирился с неизбежностью, и подумывали о своем спасении: бежать, предать его уже сейчас, подождать, молиться?

День за днем хан со свитой отправлялся осматривать крепостные стены, показаться народу и войскам. Во время одного такого обхода группа горожан попыталась приблизиться к нему. Охрана преградила им путь, и тогда они стали кричать, что готовы встать в строй рядом с воинами, сражаться и умереть за город, хана и династию. Ничуть не обрадованный их энтузиазмом, Насер-хан пришел в раздражение, прервал обход, приказав солдатам разогнать горожан. А вернувшись во дворец, принялся наставлять военачальников:

— Когда мой дед, да сохранит Господь в нас воспоминание о его мудрости; пожелал захватить город Балх, его жители взялись за оружие и истребили огромное количество наших войск, обратив нашу армию в бегство. Мой предок написал Махмуду, правителю Балха, письмо, полное упреков: «С тем, чтобы на поле брани сошлись наши войска и Господь присудил победу тому, кого сочтет достойным, я согласен, но что будет, если обычные люди станут вмешиваться в наши раздоры?» Махмуд признал его правоту, наказал подданных, запретил им носить оружие и заставил заплатить за вред, причиненный неприятельской стороне. То, что верно для жителей Балха, еще более верно для жителей Самарканда, непокорных от природы, и я скорее предпочту одному без оружия отправиться к Алп-Арслану, чем быть обязанным своим спасением горожанам.

Военачальники все как один придерживались того же мнения и обещали пресекать любое поползновение со стороны народных масс участвовать в боевых действиях, а также еще раз присягнули на верность ему и поклялись сражаться подобно раненому зверю. Это были не пустые слова. Воины Заречья ценились не меньше воинов сельджуков.

Преимущество Алп-Арслана состояло лишь в числе воинов и возрасте его династии. Он принадлежал ко второму поколению правителей, еще полному завоевательного рвения. А Насер был в своей династии пятым и больше тяготел к пожинанию плодов, чем к утомительным походам, направленным на расширение владений.

Хайям старался держаться подальше от событий, происходящих в городе, объятом беспокойством ввиду надвигающейся угрозы. Разумеется, совсем уклониться от появления при дворе или у кади в такую трудную для всех минуту он не мог. Но чаще всего он подолгу не выходил из дому, с головой погрузившись в свои труды, или заполнял страницы книги, словно война существовала для него лишь как источник мудрой отрешенности от мирской суеты. Одна Джахан связывала его со совершающейся драмой, принося новости, рассказывая о царящих во дворце настроениях. Правда, это не вызывало у него особого интереса.

Алп-Арслан уже выступил со своим войском в поход на Самарканд. Огромное малоподвижное войско, недостаток дисциплины, болезни, болота — все это затрудняло передвижение. К тому же порой приходилось сталкиваться с весьма ожесточенным сопротивлением. Особенно много неприятностей доставил ему комендант одной из крепостей. Крепость, даже и не крепость, а крепостица располагалась на реке. Вполне можно было бы обойти ее и продвигаться вперед, но тогда подвергались бы опасности тылы, да и отступление было бы затруднено. Ничего не поделаешь, прежде нужно было смять сопротивление небольшого гарнизона и уж потом идти дальше: прошло десять дней, как Алп-Арслан отдал приказ взять крошечное укрепленное место.

Из Самарканда следили за ходом событий. Раз в три дня прилетал почтовый голубь, выпущенный защитниками крепости. В посланиях не было ни призывов о помощи, ни жалоб на истощение продовольственных запасов или усталость солдат, лишь данные о потерях противника да слухи об эпидемии, начавшейся среди осаждающих. Комендант крепости — некий Юсеф, уроженец Хорезма, становился народным героем Заречья.

Однако наступил день, когда оборона захлебнулась под натиском превосходящих сил противника, которому удалось взорвать крепостную стену. Юсеф держался до последнего, но был ранен и взят в плен. Его привели к султану, любопытствующему взглянуть на того, кто причинил ему столько неудобств. Невысокий поджарый человек, всклокоченный, запыленный, был доставлен к султану и стоял перед ним с высоко поднятой головой. Алп-Арслан сидел по-турецки на деревянном помосте, устланном подушками. Оба долго с вызовом разглядывали друг друга, после чего победитель приказал:

— Врыть в землю четыре столба, привязать его к ним и четвертовать!

Юсеф с презрением посмотрел на него снизу вверх и крикнул:

— Разве так подобает поступать с теми, кто честно сражался?

Алп-Арслан, не желая отвечать, отвернулся. И тогда пленный вновь окликнул его:

— Эй ты, баба, я с тобой говорю!

Султан подскочил словно ужаленный. Затем схватил свой лук, вложил в него стрелу и, перед тем как выстрелить, велел стражникам отпустить пленного, чтобы ненароком не угодить в своих. Бояться ему было нечего, он был стрелком хоть куда.

Но то ли сказались волнение и поспешность, то ли ему несподручно было стрелять с такого близкого расстояния, только он промахнулся. Не успел он вложить в лук вторую стрелу, как Юсеф оказался рядом с ним. Понимая, что не сможет защититься в сидячем положении, султан попытался встать, но запутался в подушках и упал. Юсеф вскочил на него и всадил ему в бок нож, до того спрятанный в его одеждах, после чего замертво упал сам, сраженный ударом палицы. Солдаты набросились на бездыханное тело. На его губах застыла ухмылка: он отомстил за себя, султану его не пережить.

Алп-Арслану предстояло умереть через четыре дня в страшных муках, сопровождавшихся горькими размышлениями. Хроникеры донесли до нас его предсмертные слова: «Однажды я делал смотр войскам и, почувствовав, как земля дрожит под их поступью, сказал себе: «Я хозяин мира! Кто может помериться со мной?» И вот за мою спесь, за мою надменность Господь послал мне презреннейшего из смертных, пленного, побежденного, уже приговоренного к страшной смерти, и он оказался могущественнее меня: ранил, свалил с трона, отнял жизнь».

Как знать, возможно, на следующий день после этой драмы в книге Омара Хайяма появилось это четверостишие?

Тот усердствует слишком, кричит: «Это я!» В кошельке золотишком бренчит: «Это я!» Но едва лишь успеет наладить делишки — Смерть в окно к хвастунишке кричит: «Это я!»

 

IX

В ликующем Самарканде осмеливался плакать лишь один человек — жена хана-победителя, она же дочь заколотого султана. Конечно же, муж выразил ей свои соболезнования и велел всему гарему носить траур, а также высечь на ее глазах евнуха, не сумевшего скрыть в ее присутствии своей радости, и все же, вернувшись на свою половину, хан то и дело повторял: «Господь внял молитвам самаркандцев».

Казалось бы, жителям города в те времена было безразлично, кто ими правит. И тем не менее они молились за своих правителей, поскольку смена власти всегда была чревата неизбежными резней и грабежами, а значит, страданиями и разорением. Если уж простые люди пожелали быть завоеванными пришлым тираном, значит, собственный перешел все границы, обложил население чрезмерными податями, подверг его неслыханным обидам. Насер был не из их числа. Пусть он был не лучшим из правителей, но и не худшим: к нему можно было как-то приноровиться, положившись на то, что Всевышний обуздает его непредсказуемый нрав.

В Самарканде царила радость в связи с тем, что удалось-таки избежать войны. На огромной площади Рас-аль-Так стоял гвалт, в небо подымался дымок от костров уличных торговцев. На каждом шагу попадались певцы, музыканты, рассказчики, предсказатели, заклинатели змей, собиравшие вокруг себя толпы зрителей. В центре площади на шатком временном помосте разместились народные поэты, без которых в городе не обходилось ни одно важное событие: и все они прославляли несравненный, непобедимый город. Публика дружно одобряла и поддерживала своих любимцев, освистывала посредственностей. На дворе стоял декабрь, по ночам было прохладно, чтобы согреться, жгли костры. Во дворце один за другим опустошались большие глиняные кувшины с вином, хан пребывал в добродушном настроении.

На следующий день по умершему родственнику отслужили молебен, приняли соболезнования от тех же самых людей, что вчера поздравляли с победой. Кади, произнесший по случаю несколько стихов, из Корана, попросил Омара последовать его примеру:

— Что ж тут удивляться, у реальности, как и у людей, два лица.

Тем же вечером Насер-хан призвал Абу-Тахера к себе и попросил присоединиться к делегации, отправлявшейся почтить от имени Самарканда память усопшего султана. Делегация состояла из ста двадцати лиц, среди которых был и Омар.

Последние почести воздавались султану в том самом месте, где испокон веков располагался лагерь армии сельджуков. Настоящий город из тысяч шатров и палаток раскинулся на берегу реки, видные и знатные самаркандцы соседствовали здесь с кочевниками, явившимися подтвердить свою присягу на верность сельджукам. С недоверием взирали посланники Насер-хана на этих воинственных молодцев с длинными, заплетенными в косу волосами. Семнадцатилетний Маликшах, колосс с детским лицом, восседал на помосте, том самом, с которого и свалился его отец Алп-Арслан. На плечах у него был просторный каракулевый бурнус. В нескольких шагах от него стоял великий визирь, опора империи.

Маликшах звал его ата — отец, что означало крайнюю почтительность, остальные — Низамом Эль-Мульком, что в переводе означает «царский приказ». Никогда еще прозвище не являлось столь заслуженным. Всякий раз, как к юному султану приближался знатный гость, он взглядом спрашивал своего визиря, как ему себя вести — радушно или сдержанно, доверчиво либо настороженно, внимательно либо рассеянно, и тот незаметно подавал ему знак.

Делегация из Самарканда распростерлась у ног Малик-шаха — все сто двадцать человек, он снисходительно покивал, затем часть самаркандцев, сплошь почтенные люди, направилась к визирю. Низам держал себя бесстрастно и никак не выдавал своего настроя, хотя и смотрел на них и слушал. Он вообще брал не горлом, а действовал как кукловод, заставляя других точными, рассчитанными действиями исполнять его желания. В этом-то и состояло его всесилие. О его умении ничего не сказать ходили легенды. Нередко посетитель битый час проводил у него, так и не удостоившись иных слов, кроме приветственных и прощальных. Да и являлись к нему не только затем, чтобы о чем-то договориться, очень часто — чтобы подтвердить свою лояльность, развеять его подозрения, не дать ему забыть о себе.

Дюжина самаркандцев получила привилегию пожать руку, лежащую на штурвале империи. Омар шел следом за Абу-Тахером. Когда тот молвил свое приветствие, Низам кивнул ему и задержал его руку в своей. Для кади это было большой честью. Когда же наступил черед Омара, визирь склонился к его уху и прошептал:

— На будущий год в этот же день будь в Исфахане, тогда и поговорим.

Хайям не был уверен, что визирь действительно говорил с ним, на него словно что-то нашло. Под впечатлением от церемонии прощания с султаном, шума, причитаний и завываний плакальщиц он перестал доверять своим ощущениям, кроме того, в присутствии всесильного визиря испытывал смущение. Если бы кто-нибудь мог подтвердить ему, что тот и вправду произнес эти слова… Но людской поток уже подхватил его и понес, а визирь отвернулся и продолжал молча кивать головой.

На обратном пути Хайям заново переживал события последних дней. Неужели он был единственным, с кем визирь заговорил? Не спутал ли он его с кем-то другим? И отчего назначенная им встреча так далеко отстояла во времени и пространстве?

Он решил посоветоваться с кади. Будучи рядом, тот мог что-то услышать, почувствовать, о чем-то догадаться. Абу-Тахер попросил его пересказать, как это было, после чего лукаво произнес:

— Я заметил, что визирь тебе что-то шепнул, но что именно, я не расслышал. Могу подтвердить, что он тебя ни с кем не перепутал. Видел, сколько у него помощников? В их обязанность входит знать, из кого состоит каждая из делегаций, подсказывать ему имена и заслуги. Меня спросили, как тебя звать, удостоверились, что ты точно Хайям из Нишапура, ученый, астролог. Так что о путанице не может быть и речи. Впрочем, если рядом с этим человеком и возможна какая-то путаница, то только та, которая нужна ему.

Абу-Тахер и Омар ехали верхом, чуть ли не соприкасаясь стременами, по каменистой ровной дороге. Справа вдали виднелся контур предгорий Памира,

— Да, но что я ему?

— Чтобы узнать это, придется потерпеть годик. Советую тебе не теряться в догадках, поскольку ждать долго, и не стоит себя изматывать. Но никому не рассказывай об этом!

— Неужто я такой болтливый! — В голосе Омара прозвучал упрек.

Но кади не дал сбить себя с толку:

— Я тебе прямо заявляю: не делись этим с той женщиной!

Омару следовало догадаться: его свидания с Джахан не могли остаться незамеченными.

— Уже с первой вашей встречи, — продолжал между тем Абу-Тахер, — охрана донесла мне о ней. Я сочинил запутанное оправдание ее визитам и попросил смотреть на них сквозь пальцы, кроме того, запретил будить тебя по утрам. Не сомневайся, это твой дом. Но я обязан предостеречь тебя.

Омар пребывал в замешательстве. Ему не по душе была манера его друга и покровителя называть Джахан «той женщиной», да и обсуждать с кем бы то ни было свои любовные дела тоже претило. И хотя он ничего не возразил, лицо его сделалось непроницаемым.

— Знаю, это тебя обижает, и все же скажу тебе все, что велят сказать тебе мой возраст и моя должность, если уж не наша недавняя дружба. Когда ты впервые увидел ее во дворце, уже тогда в твоем взгляде сверкнуло желание. Она молода, хороша собой, тебе понравились ее стихи, подстегнула ее смелость. Однако вы по-разному повели себя при виде золота. Она сделала то, что внушило тебе отвращение, повела себя как придворная поэтесса, тогда как ты был и остался мудрецом. Говорили ли вы с ней об этом?

Омар не проронил ни слова, но Абу-Тахер прекрасно понял, каков его ответ, и продолжал:

— Часто вначале любовники избегают касаться деликатных тем, боясь разрушить хрупкое здание, возведенное со столькими предосторожностями, но я вижу: то, что отличает тебя от этой женщины, слишком важно. Вы по-разному смотрите на жизнь.

— Она женщина, и к тому же вдова. Она пытается удержаться на плаву собственными силами, мне остается лишь восхищаться ее смелостью. Можно ли упрекнуть ее в том, что она берет плату за свои стихи?

— Понимаю, — отозвался кади, довольный тем, что удалось втянуть Омара в спор. — Но не думаешь ли ты, что эта женщина способна вести иную жизнь, не придворную?

— Возможно, что нет.

— Для тебя же придворная жизнь — что нож острый, и ты не задержишься при дворе ни на день дольше положенного. Так ведь?

Сконфуженное молчание Омара было красноречивее любых слов.

— Я сказал тебе то, что считал необходимым сказать, как настоящий друг. Отныне я этой темы больше не коснусь, если ты сам о том не попросишь, — закончил Абу-Тахер разговор.

 

X

В Самарканд они явились продрогшие, уставшие от езды верхом, а в их отношения закралась неловкость, вызванная разговором в пути. Отказавшись от пищи, Омар тут же отправился к себе. В дороге у него сложилось три четверостишия, и он принялся на все лады произносить их вслух, меняя то или иное слово, оборот, а потом заносить в свою книгу.

Неожиданно, раньше обычного, появилась Джахан; бесшумно проскользнув в приоткрытую дверь, на цыпочках прокралась в комнату Омара и скинула шерстяную шаль. Обвив шею поглощенного сочинением стихов Омара, она прижалась к нему, рассыпав копну благоухающих волос по его лицу.

Что сравнится с мигом, когда после разлуки любящий обретает весь свой пыл? Казалось бы, Омар должен был сжать ее в объятиях, стоило миновать первому изумлению. Однако ему отчего-то было не по себе. Раскрытая книга лежала перед ним на столе, он не успел убрать ее, и потому первым инстинктивным его движением было отделаться от гостьи. И пусть это длилось какое-то мгновение и в следующую минуту он уже раскаивался, Джахан почувствовала его холодность и догадалась о ее причине. Ее глаза недоверчиво рассматривали книгу, словно это была соперница.

— Прости! Мне так не терпелось тебя увидеть, я и не думала, что мой приход может быть тебе в тягость.

— Ты из-за книги? — спохватился Хайям, спеша прервать тяжелое для обоих молчание. — Нужно было давно показать ее тебе, я же всегда ее прятал, когда ты приходила. Тот, кто дал мне ее, взял с меня обещание держать ее в тайне. — С этими словами он протянул книгу Джахан.

Та полистала ее, выказав полнейшее равнодушие при виде нескольких исписанных страниц, и возвратила Хайяму с недовольной гримасой на лице:

— Зачем ты мне ее показал? Я тебя об этом не просила. Я ведь не умею читать. Все, чему я научилась, я научилась, слушая других.

Удивляться не приходилось: нередко неграмотными были и мужчины, а уж о женщинах и говорить нечего.

— А что в ней такого? Какие-нибудь алхимические формулы?

— Да нет, стихи, которые приходят мне в голову.

— Еретические? Запрещенные? Против власти? — подозрительно накинулась она на него.

— Вовсе нет, — отмахнулся он, смеясь. — Разве я похож на заговорщика? Это всего лишь рубайят — о вине, красоте жизни и ее тщете.

— Ты сочиняешь рубайят? — недоверчиво и даже слегка презрительно вскрикнула Джахан.

Рубайят относили к второразрядному литературному жанру, легкому, чуть ли не вульгарному, достойному лишь поэтов из бедных кварталов. Чтобы такой ученый человек, как Омар Хайям, позволил себе время от времени сочинять рубаи, могло быть воспринято только как желание развлечься, пококетничать или же как слабость великого человека, но чтобы он стал записывать их в книгу, да к тому же держать это в тайне, было удивительно. Поэтессу, привыкшую к определенным правилам, если не сказать больше, — это интриговало и тревожило. Омар выглядел пристыженным.

— Можешь прочесть мне что-нибудь?

— Я прочту тебе их все, в тот день, когда сочту, что они готовы, — ответил Омар, желая переменить тему разговора.

Больше ни о чем его не расспрашивая и не уговаривая, она обронила полные иронии слова:

— Когда заполнишь стихами всю книгу, смотри, не предлагай ее Насер-хану, он не очень-то жалует сочинителей рубайят и перестанет предлагать тебе место рядом с собой.

— У меня нет намерения предлагать эту книгу кому бы то ни было, я не собираюсь извлекать из нее пользу, поскольку лишен честолюбивых замыслов придворных поэтов.

Она ранила его, он ранил ее. В установившейся вдруг тишине оба задумались, не зашли ли слишком далеко, не следует ли остановиться, пока не поздно, чтобы спасти, что еще может быть спасено. В эту минуту Омар злился не на Джахан, а на кади. Сожалея о том, что позволил тому судить о ней, он размышлял, а не повлиял ли недавний разговор непоправимым образом на его отношение к любимой женщине. До сих пор они были беззаботны и простодушны, объяты обоюдным желанием не касаться того, что могло их разлучить. «Открыл ли мне кади глаза на истину или же закрыл от меня счастье?» — размышлял Хайям.

— Ты изменился, Омар. Не знаю, в чем именно, но в твоей манере смотреть на меня и говорить со мной появилось нечто такое, чему я не нахожу имени. Словно ты подозреваешь меня в каком-то проступке или злишься за что-то. Я тебя не понимаю, но мне почему-то стало вдруг очень грустно.

Он попытался обнять ее, но она отстранилась.

— Ты можешь меня утешить, но не так! Нашим телам под силу продолжить разговор, но не заменить его и не оспорить. Что с тобой, скажи?

— Джахан! Давай ни о чем не говорить до завтра!

— Завтра меня уже здесь не будет, хан на заре покидает Самарканд.

— Куда он направляется?

— В Киш, Бухару, Термез, еще куда-нибудь. Весь двор следует за ним, и я тоже.

— А ты не могла бы остаться у двоюродной сестры в Самарканде?

— Если б речь шла только о том, чтобы найти предлог! Но у меня при дворе есть свое место. Чтобы занять его, мне пришлось на равных состязаться с десятком мужчин. Не могу же я его оставить ради того, чтобы развлекаться в саду Абу-Тахера.

— Речь не идет о развлечении, — не задумываясь, парировал он. — Не хотела бы ты разделить со мной свою жизнь?

— Разделить с тобой свою жизнь? Но делить-то ведь нечего! — вырвалось у нее.

Она произнесла это беззлобно, даже с некоторой нежностью. Увидев же испуганное лицо Хайяма, принялась умолять его простить ее и разрыдалась.

— Я ведь знала, что нынче буду плакать, но не такими горючими слезами. Знала, что мы расстанемся надолго, может, и навсегда, но не так, не с такими словами напоследок. Я не хочу, чтобы от самой прекрасной любви, которая выпала на мою долю, у меня осталось воспоминание о чужих, незнакомых глазах. Омар, взгляни на меня в последний раз! Вспомни: я твоя любимая, ты любил меня, я любила тебя. Узнаешь ли меня?

Хайям нежно обнял ее и вздохнул:

— Будь у нас время объясниться, глупая ссора вмиг улетучилась бы, но время подстегивает и требует, чтобы мы поставили на кон наше будущее в таких вот нелегких обстоятельствах.

По его щеке скатилась слеза. Он хотел бы скрыть ее, но Джахан страстно прильнула к нему и прижалась своим лицом к его лицу.

— Ты можешь скрыть от меня стихи, но не слезы. Я хочу их видеть, ощущать, смешать со своими, хочу, чтобы их следы остались на моих щеках, а их соленый вкус на моем языке.

Могло показаться, что они вот-вот задушат друг друга, такими тесными были их объятия. Сорванные обезумевшими руками одежды упали на пол. Губы слились в одном долгом, орошаемом слезами поцелуе. Один огонь вспыхнул в обоих телах, разгорелся, охватил их целиком, зажег в них смертную страсть и испепелил до конца, до предела.

В песочных часах тем временем свершалась работа времени. Под утро огонь стал тише, пока не угас совсем. Но они еще долго не могли прийти в себя и, запыхавшись, пытались вернуть лицам обычное выражение. То ли Джахан, то ли судьбе, которой они бросили вызов, прошептал Омар:

— Это лишь начало.

— Не дай мне уснуть, — попросила Джахан, уже не в силах разомкнуть веки.

На следующий день в книге добавились две новые строчки, написанные нетвердым корявым почерком:

Ты был, Хайям, так одинок, Когда касались ваши лица. Но вот любимой след простыл, Ты можешь с нею слиться. [25]

 

XI

Кашан — оазис на Шелковом пути на обочине Соляной пустыни, к которому пристают караваны, чтобы перевести дух, прежде чем отправиться вдоль Каргас Куха, Ястребиной горы — пристанища разбойников, грабящих путников на подступах к Исфахану.

Кашан: глинобитные убогие лачуги, грязь, ни одного фасада, на котором задержался бы взгляд. А ведь именно здесь изготавливался самый лучший глазурованный кирпич, которым выкладывались многочисленные мечети, дворцы, медресе от Самарканда до Багдада. На всем мусульманском Востоке фаянсовые изделия, обожженные и покрытые глазурью, назывались просто каши или кашани, наподобие того, как фарфор на персидском и на английском нарекли именем Китая.

За городом в тени финиковых деревьев расположился караван-сарай: огороженный стеной с дозорными башенками участок земли с двумя дворами: внешним для вьючных животных, поклажи и товаров и внутренним — для постояльцев.

Омар хотел было остановиться здесь, но хозяин развел руками: много богатых купцов понаехало с детьми, женами, челядью, заняли все горенки. И словно подтверждение его слов — зрелище кишащего людьми и лошадьми в роскошной упряжи караван-сарая. Омар был не прочь ночевать и под открытым небом, несмотря на зимнее время, вот только скорпионы Кашана славились не хуже, чем его фаянсовые изделия.

— Неужто и впрямь не найдется уголка, где я мог бы преклонить голову до утра?

Хозяин задумчиво почесал в затылке: уже стемнело, отказать в ночлеге единоверцу нельзя.

— Есть тут один студент, может, он пустит тебя?

Хозяин направился к двери в самом углу двора и без стука открыл ее. Внутри горела свеча. Послышался звук захлопнувшейся книги.

— Этот благородный путник следует из Самарканда, он в пути вот уже три долгих месяца. Ну, я и подумал, может, пустишь его переночевать.

Молодой человек не подал виду, что недоволен, и вежливо, хотя и с большим достоинством, пригласил гостя войти.

— Омар из Нишапура, — представился Хайям, из опаски не назвав своего полного имени.

В глазах молодого человека вспыхнула искорка интереса.

— Хасан, сын Али Саббаха, уроженец Кума, студент из Райя, держу путь в Исфахан.

Хайяму стало неловко: его явно приглашали сказать о себе побольше: чем занимается, какова цель его путешествия. Однако он предпочел не раскрываться до конца, не спеша уселся, прислонился к стене и стал разглядывать темноволосого невысокого юношу, хрупкого, худого, словно тростинка, с угловатыми движениями. Недельная борода, черный тюрбан, плотно обтягивающий голову, глаза навыкате — что-то во всем его облике было необычное.

— Неразумно появляться в здешних местах, если зовешься Омар.

Хайям изобразил на лице полнейшее удивление, хотя прекрасно понял, о чем речь. Омаром звали второго сподвижника Пророка, халифа, которого шииты возненавидели за то, что он был яростным противником их отца-основателя Али. Большая часть населения Персии была суннитской, однако шиизм стал постепенно завоевывать позиции, в частности, в городах-оазисах Куме и Кашане, где укоренились весьма необычные традиции. Каждый год шуточным карнавалом отмечали, например, годовщину убийства халифа Омара. Женщины румянились, готовили сладкое угощение, жарили фисташки, дети высыпали на пороги домов с радостными криками «Аллах проклял Омара!», обливали прохожих водой. Изготавливалась кукла с обликом халифа, держащая в руках четки из помета домашних животных, ее носили по городу и распевали: «Предводитель неверных, подлый узурпатор, с тех пор как ты наречен Омаром, место твое в аду!» Башмачники Кума и Кашана взяли за обыкновение вырезать слово «Омар» на подметках, погонщики мулов называли его именем скотину и всякий раз, как стегали ее кнутом, старались произнести это имя, а охотники, когда у них оставалась последняя стрела, приговаривали, выпуская ее из лука: «Лети в сердце Омара!»

Хасан поведал об этих обычаях в общих чертах, не вдаваясь в подробности, Омар строго взглянул на него и произнес усталым, но не терпящим возражений тоном:

— Не стану я менять свой путь из-за имени, не стану и имя менять из-за пути.

Оба надолго примолкли, каждый ушел в себя, избегая смотреть на другого. Омар разулся и лег. Первым прервал молчание Хасан:

— Возможно, я нечаянно нанес тебе оскорбление, напомнив о здешних обычаях, но, поверь, я хотел лишь предупредить тебя, чтобы ты был осторожен, когда станешь называть себя, не более того. В детстве мне тоже приходилось принимать участие в этих празднествах, но позже я стал смотреть на них другими глазами и понял, что подобная ненависть недостойна человека. К тому же она несовместима с учением Пророка. Точно так же противно учению Пророка, когда мулла мечети в Самарканде либо в другом городе, облицованной глазурованным кирпичом, изготовленным шиитскими ремесленниками Кашана, принимается вдруг поносить еретиков-отступников — последователей Али.

— Это слова разумного человека, — чуть привстав, отозвался Омар.

— Я умею быть разумным, как и лишенным ума. Могу быть любезным в общении и невыносимым. Но можно ли оставаться вежливым с теми, кто делит с тобой кров и при этом не удостаивает тебя своим полным именем?

— Достаточно было немногого, чтобы ты набросился на меня с неучтивыми разговорами, а что было бы, назовись я полностью?

— Возможно, я и не стал бы говорить всего этого. Ведь ино дело — ненавидеть халифа Омара, ино дело — почитать и преклоняться перед Омаром — геометром, математиком, астрономом и философом. — От удивления Хайям привстал с лежанки. — Думаешь, люди распознаются только по имени? — довольный произведенным эффектом, продолжал Хасан. — Взгляд, походка, повадка, манера говорить — все выдает человека. Стоило тебе войти, я тотчас понял, что ты ученый, привыкший к почестям и в то же время пренебрежительно относящийся к ним, тот, кто приходит, не нуждаясь в том, чтобы ему указывали дорогу. Стоило тебе назвать свое имя, я сразу понял, кто ты. Мои уши знают только одного Омара из Нишапура.

— Если ты хотел произвести на меня впечатление, должен признать, тебе это удалось. Кто ты?

— Я назвал тебе свое имя, но оно не вызвало в тебе отклика. Я — Хасан Саббах из Кума. Мне нечем гордиться, кроме того, что в семнадцать лет я прочел все, что относится к религиозным знаниям, философии, истории и астрономии.

— Все прочесть невозможно, в мире столько знаний!

— Испытай меня.

Омар в шутку стал задавать ему вопросы о Платоне, Евклиде, Порфирии, Птолемее, медицине Диоскорида, Гальена, Разеса и Авиценны, затем о толкованиях Корана. И всякий раз получал безукоризненно точный ответ. Они и не заметили, как пролетела ночь, уже занялась заря, а ни один, ни другой так и не сомкнули глаз. Хасан весь светился радостью. Омар был покорен и должен был признать:

— Я еще не встречал человека, который накопил бы столько знаний. Что ты собираешься с ними делать?

Хасан метнул в него недоверчивый взгляд, словно Омар вторгся в потаенную часть его души, но чело его тут же прояснилось, и он произнес, потупив взор:

— Хочу попасть к Низаму Эль-Мульку, может, у него найдется для меня работа.

Хайям настолько подпал под очарование своего нового знакомого, что был готов рассказать ему, что тоже держит путь к великому визирю, но в последнюю минуту спохватился.

Недоверие хоть и отступило, все же малая его толика еще осталась.

Два дня спустя Омар и Хасан влились в торговый караван и пошли рядом, по памяти цитируя на фарси и арабском самые прекрасные страницы любимых авторов. Порой между ними завязывался спор, но им удавалось быстро разрешить его. Когда Хасан заговаривал о своих убеждениях и, повышая тон, провозглашал иные истины «неоспоримыми», вынуждая таким образом собеседника принять или не принять его сторону, Омар умел остаться при своем мнении, подвергнув сомнению любое высказывание и приведя иную точку зрения. Редко заявляя о своих собственных предпочтениях, он охотно признавался в невежестве в тех или иных вопросах. Для него были привычными слова: «Что ты хочешь услышат от меня? Сие скрыто от нас завесой, и мы оба по эту ее сторону, когда же она падет, нас уже не будет».

Неделю спустя они добрались до Исфахана.

 

XII

Esfahane, nesf-é djahane! — «Исфахан, половина мира!» — и по сей день можно услышать в Персии. Выражение это родилось после Хайяма, но и тогда, в 1074 году; город превозносили на все лады: «его камни — сернистый свинец, его мухи — пчелы, его трава — шафран», «воздух его так чист, так благотворен! Его чердаки не знакомы с долгоносиком, никакая плоть там не разлагается». Город и впрямь расположен на высоте пяти тысяч футов над уровнем моря. В нем уже тогда было шесть десятков караван-сараев, две сотни банкиров и менял, множество крытых базаров. Его шелка, хлопок, ковры, ткани, всевозможные ларцы вывозились во все уголки мира. Разновидностей роз там было просто не счесть. Богатства его были таковы, что о них слагались легенды. Самый многонаселенный из персидских городов притягивал всех, кто искал власти, достатка, известности.

Собственно говоря, это был вовсе и не город. До сих пор бытует легенда о юноше из Райя, которому так не терпелось увидеть чудеса Исфахана, что в последний день он оторвался от каравана, спеша поскорее добраться до города. Несколько часов скакал он до берега Зайянде-Руд — «реки, дающей жизнь», затем пустил коня вдоль нее, пока не уперся в глинобитную стену. Поселение было хоть и немалым, но гораздо скромнее, чем его родной город Рай. У стоявших на воротах стражников он справился, что это за город.

— Это город Джай, — ответили ему.

Не удостоив его даже взглядом, он обогнул его и продолжал скакать на запад. Конь выбился из сил, но он не жалел его. Вскоре он очутился у ворот другого города, более внушительного на вид, чем первый, но вряд ли больше Райя. Он поинтересовался у прохожего старика, что это за город.

— Это Иудея, еврейский город, — был ответ.

— Неужели в этих краях столько евреев?

— Есть немного, но большинство жителей — мусульмане, как ты и я. А называется Иудеей оттого, что царь Навуходоносор поселил здесь евреев, которых выдворил из Иерусалима. Так говорят. А еще говорят, будто жена шаха, еврейка, привела их с собой сюда, задолго до появления ислама. А как было на самом деле, ведает только Бог!

Юный путешественник уже отвернулся от старика, полный решимости продолжать поиски, даже если конь падет под ним, когда тот окликнул его:

— Куда держишь путь, сынок?

— В Исфахан.

— А разве тебе не сказали, что Исфахана не существует? — рассмеялся старик.

— Как это? Разве это не самый большой и красивый из городов Персии, разве в давние времена он не был столицей Парфии при Артабане, разве о его чудесах не написано в книгах?

— Не знаю, что написано в книгах, только я родился здесь семь десятков лет назад, об Исфахане слышу лишь от чужестранцев, сам же его никогда не видел.

Старик не преувеличивал. Долгое время название Исфахан принадлежало не городу, а оазису, в котором располагалось два разных города, в часе пути один от другого: Джай и Иудея. И только в XVI веке эти два города и окрестные поселения слились в один город. Во времена Хайяма его еще не существовало, имелась лишь стена длиной в три парасанги, или в дюжину верст, возведенная для защиты всего оазиса.

Омар и Хасан добрались до места к ночи. На ночлег устроились в караван-сарае города Джая у ворот Тирах: войдя в отведенное им помещение, оба тут же повалились на постель и уснули мертвецким сном.

Утром Хайям отправился к великому визирю. На площади Менял путешественники и купцы всех национальностей — андалузцы, греки, китайцы — толпились вокруг оценщиков монет, которые, вооружившись весами, определяли достоинство и подтверждали хождение кирманской, нишапурской или севильской динары, дельфийской танки, бухарской дирхемы, кривились при виде недавно обесцененной константинопольской номизмы.

Официальная резиденция Низама Эль-Мулька и здание правительственных учреждений располагались по соседству. Три раза в день в честь великого визиря исполнялись мелодии на флейтах. Однако, несмотря на всю важность учреждения, вход туда, как и в диван, был открыт для всех, вплоть до самых скромных вдов. Охранялся лишь сам великий визирь, доступ к нему осуществлялся после собеседования с придворными, отсеивающими просителей от праздношатающихся.

Омар остановился в дверях и принялся разглядывать зал приема посетителей, его стены, ковры, неуверенно поприветствовал окружившую визиря разноцветную толпу. Низам Эль-Мульк был занят беседой с турецким офицером, но краем глаза приметил вновь пришедшего, дружески улыбнулся ему и знаком предложил сесть. А пять минут спустя он уже целовал его в щеки и лоб.

— Я тебя ждал. Знал, что не заставишь себя ждать. Мне нужно о многом с тобой поговорить. — С этими словами визирь увлек Омара в небольшое помещение, служащее ему кабинетом, где можно было уединиться.

После того как они разместились на огромной кожаной подушке, визирь заговорил снова:

— Иные из моих слов тебя удивят, но, надеюсь, в конце концов ты не пожалеешь, что откликнулся на мое приглашение.

— Разве кто-нибудь пожалел о том, что побывал у Низама Эль-Мулька?

— Случалось, — с недоброй усмешкой пробормотал визирь. — Одних я возносил до небес, других спускал на землю. День за днем распоряжаюсь я чужими жизнями. Одному Господу судить о моих намерениях, он — источник любой власти — наделил ею арабского халифа, тот доверил ее турецкому султану, а султан, в свою очередь, вручил ее персидскому визирю, твоему покорному слуге. От всех требую я почтения к этой власти, тебя же, Омар-ходжа, прошу уважить мою мечту, которая заключается в том, чтобы возвести на огромной территории, врученной мне, самое мощное, процветающее и прочное государство в мире, в котором был бы порядок. Я мечтаю об Империи, в которой каждая провинция, каждый город управлялся бы справедливым, верующим человеком, внимательным к жалобам самых простых из подданных. Я мечтаю о государстве, в котором повсюду, до самых крайних пределов волк и ягненок могли бы спокойно пить из одного источника. И я уже строю такое государство. Пройдись завтра по кварталам Исфахана, и ты увидишь строителей, ремесленников. Повсюду возводятся приюты, мечети, караван-сараи, цитадели, правительственные здания. Недалек тот день, когда в каждом крупном городе будет своя школа, и носить она будет мое имя — «медресе Низама». Такая школа уже открылась в Багдаде, я сам вычертил ее план, утвердил программу обучения, отобрал лучших преподавателей, каждому учащемуся выделил стипендию. Как видишь, сейчас эта империя — одна огромная стройка, которая растет вширь и ввысь. Мы живем в благословенные времена, дарованные нам небесами.

В дверях появился светловолосый слуга и с поклоном поставил перед ними серебряный поднос искусной работы с двумя бокалами ледяного сиропа из роз. Низам залпом осушил один из них, Омар попробовал и стал пить маленькими глотками.

— Ты здесь, это радует меня и делает мне честь! — воскликнул Низам.

Омар собрался было ответить любезностью на любезность, но Низам жестом остановил его:

— Не думай, что я хочу польстить тебе. В моих руках столько власти, что я могу позволить себе возносить хвалы одному Создателю. Но, видишь ли, Омар-ходжа, какой бы необъятной, многонаселенной, процветающей ни была империя, в ней все равно всегда не хватает людей. Поглядеть, так кого только нет, толпы повсюду! А мне случается взирать на войско, или на совершающих намаз в мечети, или на рыночную площадь, или даже на свой диван и задавать себе вопрос: если бы мне понадобились умный совет, знание, непредвзятость, доброжелательность и целостный взгляд на мир, как быстро растаяла бы эта людская масса? Я один, Омар-ходжа, безнадежно один. Диван мой пуст, как и дворец, и город, и империя в целом. Я не перестану приглашать сюда тебе подобных из Самарканда, готов сам отправиться туда пешком за ними.

— Бог этого не допустит! — смущенно прошептал Омар.

— Таковы мои помыслы и заботы, — продолжал Низам Эль-Мульк. — Я мог бы говорить с тобой об этом дни и ночи напролет, но лучше послушаю тебя. Мне не терпится узнать, как ты относишься к моей мечте, готов ли занять рядом со мной подобающее тебе место.

— Планы твои впечатляют, доверие твое — честь для меня!

— Чего бы ты потребовал, чтобы стать моим сподвижником? Говори не таясь, как я говорил с тобой. Ты получишь все. Не умеряй своих желаний, не упускай минуту моего великодушия! — со смехом закончил он.

Чтобы скрыть охватившее его смущение, Омар постарался изобразить на лице улыбку.

— Не желаю ничего иного, кроме как продолжать свои скромные занятия, не заботясь о хлебе насущном. Еда, питье, кров и одежда моя алчность не простирается дальше этого.

— Предлагаю тебе один из красивейших домов Исфахана. Я сам жил там, пока возводили этот дворец. Он будет твоим — с садами, коврами, слугами. Кроме того, назначаю тебе пенсию в десять тысяч султанских динар. Пока я жив, ты будешь получать ее в начале каждого года. Достаточно ли?

— Это больше, чем мне требуется, я и не знаю, как распорядиться такой суммой.

Слова Хайяма были вполне искренни, но Низама взяло раздражение.

— Когда купишь все необходимые тебе книги; наполнишь вином все кувшины и одаришь драгоценностями всех своих любовниц, раздавай милостыню, оплати караван в Мекку, построй мечеть, увековечив свое имя!

Видя, что скромность запросов не по нраву визирю, Омар осмелел.

— Я всегда мечтал об обсерватории с большим секстантом из камня, астролябией и всевозможными приборами для наблюдения за небом. Хотелось бы исчислить точную продолжительность года.

— Согласен! Со следующей недели тебе будут отпущены средства, выбирай место и через несколько месяцев твоя мечта осуществится. А что еще доставило бы тебе удовольствие?

— Клянусь Господом, я больше ни о чем не помышляю, великодушие твое безмерно.

— Могу ли я высказать тебе свою просьбу?

— После того как ты столь щедро одарил меня, воздать тебе хоть малую толику было бы для меня счастьем.

Низам не заставил себя упрашивать.

— Я наслышан о твоей скромности, немногословности, уме, справедливости, умении отличать ложь от правды и знаю, что тебе можно доверять. И потому хотел бы возложить на тебя самую деликатную из государственных задач.

Омар ждал худшего, и оно не замедлило явиться.

— Назначаю тебя сагиб-хабаром.

— Меня, главным над шпионами?

— Главой разведывательной службы империи. Не спеши с ответом, речь не идет о том, чтобы шпионить за благонадежными гражданами, проникать в жилища правоверных, а о том, чтобы следить за спокойствием в стране. Любое мздоимство, любое утеснение должны быть известны государю и наглядно подавлены, кем бы ни был виновник! Откуда мы можем узнать, не использует ли тот или иной кади или наместник свое место для обогащения за счет неимущих. Только от соглядатаев, ведь жертвы не всегда подают жалобы на обидчиков!

— К тому же эти люди, доносители, не должны быть подкуплены эмирами, кади или наместниками, не должны становиться их сообщниками!

— Твоя роль, роль сагиб-хабара, как раз и заключается в том, чтобы найти неподкупных людей для выполнения этой миссии.

— Если такие люди существуют; почему бы их самих не назначать на государственные должности?

Простодушное замечание Омара прозвучало для Низама как насмешка. Он нетерпеливо поднялся.

— Я не склонен вступать в спор. Я сделал тебе предложение. Ты знаешь, чего я жду взамен, подумай, взвесь все «за» и «против» и завтра дай ответ.

 

XIII

Омар был не способен взвешивать, прикидывать, и потому, выйдя из дивана, отправился по самой узкой улочке, заполненной людьми и вьючными животными, на базар. В нос ударил дурманящий аромат пряностей. Улочка с каждым шагом становилась все мрачнее, менее оживленной, звуки приглушеннее, словно все, что происходило вокруг, было театральным действом со множеством актеров и танцоров. Омар шел наугад — то вправо, то влево, боясь потерять сознание и упасть. И вдруг оказался на небольшой залитой солнцем площади: это было так, словно в непроходимом лесу перед ним открылась вдруг поляна. Он выпрямился, вдохнул полной грудью. Солнце благотворно подействовало на него. Но что же произошло? Ах да, ему предложили рай, накрепко прикованный к аду. Согласиться? Отказаться? С какими глазами предстать завтра перед великим визирем? С каким лицом покинуть город?

Приметив дверь, ведущую в погребок, он толкнул ее и спустился по ступенькам в плохо освещенное помещение с низким потолком, земляным влажным полом и старыми, залитыми вином лавками и столами. Вино из Кума ему принесли в кувшине с отбитыми краями. Он долго вдыхал его аромат, закрыв глаза.

Мне хмельное вино помогает зело: Забываюсь, когда на душе тяжело. Отчего же оно называется зельем? Это благостный дух, побеждающий зло!

И нужно же было забрести в этот мерзкий кабак, чтобы наконец уяснить для себя одну вещь. Это произошло на третьем глотке четвертой чарки. Он заплатил, оставил щедрый бакшиш и вышел на улицу. Вечерело, площадь опустела, базарные улицы были уже перегорожены. Пришлось делать крюк, чтобы вернуться в караван-сарай.

Когда он ступил в комнату, которую делил с Хасаном, тот уже спал. Лицо его было суровым и измученным. Омар долго вглядывался в него. Множество вопросов теснились в его мозгу, но он и не пытался на них ответить. Он принял решение.

Из книги в книгу кочует легенда о трех друзьях, персах, каждый из которых оставил яркий след в истории нашего тысячелетия. Омар Хайям изучал мир, Низам Эль-Мульк правил им, Хасан Саббах держал его в страхе. Якобы они вместе учились в Нишапуре, что совершенно неправдоподобно, поскольку Низам был на тридцать лет старше Омара, а Хасан учился в Райе и, возможно, в своем родном городе Куме, но только не в Нишапуре.

Возможно, «Рукопись из Самарканда» таит на своих страницах правду о трех друзьях? Из хроники событий, которая дана на полях, следует, однако, что впервые все трое встретились в Исфахане, в диване великого визиря, по инициативе Хайяма — слепого орудия судьбы.

Низам удалился в один из кабинетов и погрузился в бумаги. Завидя Омара в дверях, он тотчас понял, что тот пришел с отрицательным ответом.

— Значит, мои планы тебя не трогают.

— Замыслы твои грандиозны, и я желаю, чтобы они осуществились, но мой вклад в них не может быть таким, как ты себе его представляешь, — твердо заявил Омар. — Если выбирать между тайнами и теми, кто их раскрывает, я на стороне тайн. В первый же раз, как я услышу донесение соглядатая, я прикажу ему молчать о том, что он узнал, заявлю, что ни меня, ни его это не касается, и запрещу ему бывать в моем доме. Мое любопытство к миру и людям иного свойства.

— Я с уважением отношусь к твоему решению и не считаю бесполезными для империи людей, целиком посвятивших себя науке. Разумеется, все, что я тебе обещал — пенсию, дом, обсерваторию, — ты получишь, я не отнимаю того, что подарил от души. Хотелось приобщить тебя к своим планам, но что делать! Я говорю себе в утешение: хроникеры напишут для будущих поколений — во времена Низама Эль-Мулька жил Омар Хайям, он был окружен почетом, оберегаем и мог ответить отказом великому визирю, не рискуя впасть в немилость.

— Не знаю, смогу ли однажды выразить тебе всю свою благодарность за твое великодушие. — Омар запнулся, не решаясь продолжать. — Может, мне удастся заставить тебя забыть о моем отказе, познакомив с одним человеком, юношей большого ума, обладающим огромными познаниями, наделенным обезоруживающей ловкостью. Он кажется мне созданным для того, чтобы стать сагиб-хабаром, и уверен, он примет твое предложение с восторгом. Он сам признался мне, что пришел из Райя с Исфахан в надежде получить у тебя работу.

— Видно, какой-нибудь честолюбец, — сквозь зубы процедил Низам. — Такова моя участь. Стоит мне встретить человека, достойного доверия, как ему непременно недостает честолюбия и он сторонится власти, когда же я вижу человека, готового взяться за любое дело, которое я ему предложу, то тут уж пугаюсь я.

Низам выглядел утомленным и словно покорившимся судьбе.

— Как зовут этого человека?

— Хасан, сын Али Саббаха. Должен тебя предупредить — он уроженец Кума.

— Шиит? Это меня не смущает. Хотя я и отрицательно отношусь к отклонениям от ортодоксального ислама, некоторые мои сподвижники, из лучших, входят в секты, мои лучшие солдаты — армяне, казначеи — евреи. От этого мое доверие к ним не уменьшается. Единственное, кого я опасаюсь, — исмаилиты. Надеюсь, твой друг не из их числа?

— Мне это неизвестно. Хасан явился сюда вместе со мной, он ждет. С твоего позволения я кликну его, и ты сам обо всем его расспросишь.

Омар вышел и вернулся с Хасаном. Тот держался уверенно, хотя Омар и заметил, как дрогнул его заросший подбородок.

— Представляю тебе Хасана Саббаха. Никогда еще такое количество знаний не умещалось в голове, так крепко стянутой тюрбаном.

Низам улыбнулся.

— Что ж, меня окружают сплошь ученые люди. Бытует мнение: государь, водящий дружбу с учеными, лучший из государей. Не так ли?

— Не верно ли и обратное: ученый, водящий дружбу с государями, худший из ученых, — парировал Хасан.

Все трое искренне рассмеялись. Но вот уже Низам нахмурил брови, желая побыстрее покончить с притчами, игрой слов и поговорками, без которых не обходится в Персии ни один разговор, и перейти к деловой части. Удивительное дело: эти двое с первых же слов стали понимать друг друга. Омару оставалось лишь удалиться.

В очень короткий срок Хасан Саббах стал незаменимым помощником великого визиря. Ему удалось наладить густую сеть доносителей — лжекупцов, лжедервищей, джепаломников, которые стали ушами и очами сельджуков, без них не обходился отныне ни один дом или дворец, ни одна лавка. Заговоры, слухи, сплетни — все доходило куда следует и так или иначе, тайно или открыто, пресекалось.

Первое время Низам был доволен: как же, он заполучил машину устрашения и похвалялся ею перед султаном Маликшахом, до тех пор скептически настроенным в отношении его идеи охватить агентурной сетью страну. Отец Маликшаха Алп-Арслан советовал сыну не прибегать к подобным методам управления. «Насадишь повсюду шпионов, — предупреждал он, — твои верные друзья их не испугаются, поскольку и так тебе преданы, а изменники будут начеку и станут подкупать информаторов, и так мало-помалу начнешь получать доносы на своих настоящих друзей, выгодные твоим недругам, а ведь слова, хороши они или плохи, что стрелы — выпустишь много, одна да попадет в цель, и сердце твое закроется для друзей, их место рядом с тобой займут изменники, что станется тогда с твоей властью?»

Чтобы султан перестал сомневаться в пользе такой службы для государства, потребовалось разоблачить отравительницу в его собственном гареме, и вот с тех пор Маликшах стал приближать к себе Хасана. Однако это сближение было не по душе Низаму. Хасан и Маликшах были молоды, им случалось посмеяться над старым визирем за его спиной, особенно по пятницам, когда устраивался щёлен — традиционный пир, задаваемый султаном приближенным.

Первая часть застолья обычно протекала весьма сдержанно. Место Низама было по правую руку от Маликшаха. Их окружали поэты. То тут, то там завязывались оживленные беседы: от сравнения клинков разных народов до толкования Аристотеля. Какое-то время султан с увлечением следил за ходом разговоров, но очень быстро под влиянием вина его внимание начинало рассеиваться. Визирь понимал: пора уходить. Самые почтенные из приглашенных следовали за ним. После этого в зале появлялись музыканты и танцовщицы, вино лилось рекой, и так до утра. Под аккомпанемент гудка, лютни или тара певцы импровизировали на излюбленную тему: Низам Эль-Мульк. Неспособный обойтись без своего всесильного визиря, султан мстил ему, смеясь над ним. Достаточно было увидеть, как по-детски увлеченно хлопает он в ладоши, чтобы догадаться: однажды его «отцу» не поздоровится.

Хасан умел поддержать в султане любой росток неприязни по отношению к великому визирю. Чем Низам превосходит других умом, знаниями? Хасану этого и самому не занимать. Способностью защитить трон, империю? Хасан доказал свою компетентность и в этих вопросах. Верностью? В устах лжецов она всегда выглядит правдоподобнее.

Лучше всего у Хасана получалось играть на феноменальной жадности Маликшаха. Он то и дело доносил ему о тратах визиря, указывал на новое платье его самого и обновы его близких. Низам был привержен власти и всему, что ей сопутствует, Хасан любил лишь власть и умел быть аскетичным.

Когда Хасан почувствовал, что Маликшах поддался на его подковерные игры и созрел для того, чтобы нанести серому кардиналу удар, он затеял интригу. Дело происходило в субботу в тронном зале. Султан проснулся в полдень с головной болью. Настроение у него было хуже некуда, и весть о том, что шестьдесят тысяч золотых динар ушли на выплату жалованья охранникам визиря — армянам, его не улучшило. Узнал он об этом, разумеется, от людей Хасана. Низам стал терпеливо объяснять, что, дабы предупредить малейшее недовольство в войсках, нужно их кормить, и даже давать возможность накопить жирок, и что подавление бунта потребует в десять раз больших расходов. На что Маликшах стал возражать: если бросаться золотом, нечем будет платить жалованье, вот тогда и жди настоящих бунтов. Разве разумное правительство не должно откладывать на черный день?

Один из двенадцати сыновей Низама, присутствующий при разговоре, счел возможным вмешаться:

— Когда ислам делал свои первые шаги, халифа Омара обвиняли в том, что он тратит все золото, добытое в военных кампаниях, и тот спросил у хулителей: «Но ведь это золото досталось нам с благословения Всевышнего, не так ли? Если вы считаете, что Он не способен больше ничего нам дать, тогда не тратьте. Я же верю в безграничную щедрость Создателя и потому не оставляю в сундуке ни единой монеты, которую могу обратить на благо мусульман».

Но Маликшах не был намерен следовать примеру халифа Омара, поскольку в его мозгу укрепилась мысль, внушенная ему Хасаном. И потому повелел:

— Требую детального отчета о состоянии казны — о приходе и расходе. Когда я смогу его получить?

Низам выглядел подавленным.

— Я могу подготовить отчет, но потребуется время.

— Сколько времени, ходжа?

Он сказал не ата, а ходжа, что хотя и выглядело весьма уважительно, но в данных обстоятельствах больше походило на порицание, предшествующее немилости.

Совсем потерявшись, Низам стал объяснять:

— Нужно разослать по провинциям эмиссаров, сделать подсчеты. Империя огромная, раньше двух лет эту работу не осилить.

И тут с торжествующим видом вперед выступил Хасан.

— Если наш господин выделит мне средства и прикажет, чтобы все документы дивана были выданы мне на руки, обещаю представить ему полный отчет в сорокадневный срок.

Визирь хотел что-то сказать, но Маликшах уже встал и большими шагами направился к выходу.

— Прекрасно. Пусть Хасан расположится в диване. Весь секретариат будет к его услугам. Никто не войдет туда без его разрешения. А через сорок дней я приму решение, — бросил он напоследок.

 

XIV

Вся империя пришла в волнение, власть была парализована, в войсках началось брожение, заговорили о гражданской войне. По слухам, Низам роздал оружие жителям некоторых кварталов Исфахана. Торговцы стали придерживать товар. Ворота главных городских суков [31]торговых заведений, рынков.
, в частности ювелирных лавок, стали закрываться сразу после полудня. Вокруг дивана было неспокойно. Великому визирю пришлось покинуть присутственное место, уступив его Хасану, но поскольку его личная резиденция прилегала к административному зданию — лишь небольшой сад отделял ее от штаба его соперника, — этот сад превратился в настоящую казарму — вооруженная до зубов личная охрана Низама дежурила там круглосуточно.

Однако хуже всех чувствовал себя Омар: желая поправить положение, он рвался что-то сделать, как-то примирить противников, погасить страсти. И хотя Низам не отказал ему от дома, он все равно не упускал случая упрекнуть его в медвежьей услуге. Хасан же вообще перестал показываться на люди, заперся в кабинете, полностью уйдя в составление отчета, и только ночью соглашался прилечь на огромном ковре, устилающем пол дивана, в окружении горстки преданных ему людей.

За три дня до роковой даты Хайям сделал попытку урегулировать ситуацию. Он отправился в диван и стал требовать, чтобы его пропустили к Хасану, однако его попросили прийти через час под тем предлогом, что сагиб-хабар держит совет с казначеями. Омар решил обождать на улице. И тут к нему подошел одетый во все красное евнух султана:

— Если Омар-ходжа соблаговолит проследовать за мной, я отведу его туда, где его ждут!

Пройдя вслед за евнухом по лабиринту из крытых галерей и лестниц, Хайям оказался в саду, о существовании которого не подозревал. Там свободно расхаживали павлины, цвели абрикосовые деревья, журчала вода. Евнух подвел его к низкой двери, инкрустированной перламутром, толкнул ее и пригласил Омара войти.

За дверцей оказалась просторная зала со стенами, задрапированными парчой, в одном конце которой была устроена ниша со сводчатым потолком, завешанная тканью. Там кто-то был. Дверь за Хайямом бесшумно закрылась. Прошла минута, другая, затем раздался женский голос. Омару показалось, что говорили на одном из тюркских диалектов. Незнакомый голос был низким, грудным. Из потока слов слух Омара выделил лишь несколько слов, похожих на скалы, возвышающиеся над водой. Он хотел было перебить говорящую, попросить ее перейти на персидский или арабский или же произносить слова помедленнее, но не знал, как обратиться к скрытой за занавеской женщине. Пришлось смиренно ждать, пока она закончит. Как вдруг послышался другой голос.

— Моя госпожа Теркен Хатун, жена султана, благодарит тебя за то, что ты пришел.

На сей раз говорили по-персидски, а голос… он узнал бы его и на Страшном суде. Он рванулся, зашелся в радостном крике, но почему-то из его уст вырвалось лишь жалобное «Джахан».

Она уже приподняла край занавески, открыла лицо и улыбнулась, жестом остановив его порыв.

— Жена султана обеспокоена борьбой, которая развернулась в диване. Ситуация становится все более неуправляемой, может пролиться кровь. Султан переживает, стал страшно раздражительным, гарем сотрясается от приступов его гнева. Так дальше продолжаться не может. Теркен Хатун известно, что ты предпринимаешь все возможное и невозможное, чтобы примирить противоборствующие стороны, желает тебе удачи, но не считает, что разрядка близка.

Хайям удрученно кивнул. Джахан продолжала переводить:

— Теркен Хатун считает, что на том этапе, до которого дошло дело, было бы предпочтительнее развести противников и поручить обязанности визиря третьему лицу, человеку благонамеренному, способному успокоить страсти. Ее муж, наш господин, окружен, по ее мнению, одними интриганами, ему нужен мудрый советчик, лишенный низменных устремлений, здравомыслящий. Султан относится к тебе с большим уважением, и ей хотелось бы подсказать ему назначить великим визирем тебя, это охладило бы всех. Однако, перед тем как предпринять этот шаг, она желает заручиться твоим согласием.

Некоторое время Омар молчал, осмысливая услышанное, но затем вскричал:

— Бога ради, Джахан, уж не хочешь ли ты моей смерти? Представляешь ли ты себе, как я командую армией, повелеваю обезглавить какого-нибудь эмира, подавляю восстание рабов? Оставь меня наедине с моими звездами!

— Послушай, Омар. Знаю, тебя не тянет заправлять делами, твоя роль сведется лишь к формальному исполнению обязанностей, а решения будут приниматься и приводиться в исполнение другими!

— Иными словами, ты станешь серым кардиналом, а твоя госпожа — султаном. Ты этого добиваешься?

— Что тебе от того? Тебе достанутся одни почести, без забот. Что может быть лучше?

Теркен Хатун добавила некоторые детали.

— Моя госпожа считает, — продолжала переводить Джахан, — у нас такие неважные правители оттого, что подобные тебе, отворачиваются от политики. По ее мнению, ты обладаешь всеми качествами, потребными для того, чтобы стать превосходным правителем.

— Скажи ей, что те качества, которые требуются для управления государством, — не те, которые необходимы, чтобы прибрать власть к рукам. Чтобы вести дела должным образом, нужно забыть о себе, думать о других, прежде всего об обездоленных, а для того чтобы прийти к власти, нужно быть самым кровожадным из людей, думать лишь о себе, быть готовым расправиться с лучшими друзьями. А я не собираюсь ни с кем расправляться!

Планы Теркен Хатун относительно Омара не осуществились. Он не пошел им навстречу, да и сделай он это, все равно ничего путного не вышло бы, поскольку столкновение между Низамом и Хасаном было неизбежным.

В этот день в зале заседаний дивана против обыкновения стояла тишина, полтора десятка собравшихся в нем молчаливо разглядывали друг друга. Маликшах, всегда такой громогласный, — и тот вполголоса беседовал со своим дворецким, по привычке теребя усы и время от времени бросая взгляд на двух гладиаторов. Хасан, во всем черном, заросший бородой, с изнуренным от недосыпания и усталости лицом и горящим взором, готовым встретиться со взглядом Низама, вышел на середину зала. За ним встал секретарь с бумагами, обернутыми широкой полосой из кордуана [32]испанская кожа.
.

Великому визирю было позволено сидеть. Седобородый, во всем сером, с пергаментным лбом, он выглядел глубоким старцем, и лишь взгляд его был молодым, скорым, даже искрометным. С ним пришли два его сына, настроенных весьма воинственно.

Рядом с султаном сидел Омар, темный как туча, словно весь свет ему не мил, и перебирал в уме слова примирения, которые ему не было суждено произнести.

— Настал день обещанного отчета о состоянии нашей казны. Готов ли он? — спросил Маликшах.

Хасан поклонился.

— Я выполнил обещание, вот отчет.

С этими словами он обернулся к секретарю, тот кинулся к нему, развязал тесемки кожаной полосы и протянул ему пачку документов. Саббах принялся читать. Первые страницы по обычаю представляли собой выражение благодарности, умные изречения, красивые фразы. Аудитории не терпелось услышать суть.

— Мне удалось сделать точный подсчет всего, что принес казне султана сбор податей в каждой из провинций, в каждом из крупных городов, — провозгласил наконец докладчик. — Я также подсчитал, что принесли нам победы, одержанные над врагом, и на что пошло золото…

Он прочистил горло, протянул секретарю только что прочитанную страницу и поднес к глазам следующую. Его губы приоткрылись, а затем вновь сомкнулись. Установилась полная тишина. Он приподнял листок, пробежал глазами следующий, гневно сложил их.

— Что происходит? Я весь внимание, — нетерпеливо спросил султан.

— Господин, я не нахожу продолжения. Все бумаги были в порядке, листок, которого недостает, должно быть, выпал, я отыщу его.

Он еще какое-то время рылся в бумагах. Низам воспользовался паузой, чтобы изречь тоном, которому он старался придать великодушие:

— С каждым может случиться такое, не след сердиться на нашего юного друга. Вместо того чтобы задерживаться, предлагаю перейти к следующей части отчета.

— Ты прав, ата, перейдем к следующей части.

Ни от кого не ускользнуло, что султан вновь назвал визиря «отцом». Означало ли это, что он вернул ему свое благоволение? Пока Хасан пребывал в состоянии полнейшего смятения, Низам воспользовался своим преимуществом:

— Забудем о потерянной странице. Вместо того чтобы заставлять ждать нашего господина, предлагаю перейти к цифрам по некоторым самым крупным городам и провинциям. — Султан поспешил согласиться. Низам продолжал: — Возьмем, к примеру, город Нишапур, откуда родом присутствующий здесь Омар-ходжа. Можем ли мы узнать, сколько этот город и провинция, в которой он расположен, принесли в казну?

— Минутку, — отвечал Хасан, пытаясь наверстать упущенное.

Опытной рукой перелистал он страницы отчета, ища ту, на которой содержались сведения о Нишапуре, и вновь его постигла неудача

— Страницы нет, она исчезла… Ее украли… Кто-то перепутал страницы…

Низам встал, приблизился к Маликшаху и зашептал ему на ухо:

— Если наш господин не доверяет своим самым сведущим подданным, тем, кто представляет себе всю сложность государственного устройства и понимает, что возможно, а что нет, он будет оскорблен и посрамлен, попав в зависимость от безумца, шарлатана или невежи.

Маликшах ни секунды не сомневался, что стал жертвой гениальной махинации. По свидетельству хроникеров, Низаму Эль-Мульку удалось подкупить секретаря Хасана и заставить его изъять некоторые страницы, поменять местами другие, сведя к нулю итог кропотливого труда своего соперника. И сколько бы тот ни говорил о заговоре, поднявшийся в зале шум перекрыл его голос, а султан, в гневе оттого, что его надули, но еще больше оттого, что его попытка избавиться от опеки визиря не удалась, выместил всю свою злобу на Хасане. Приказав страже схватить его, он на месте вынес ему смертный приговор.

Тут в дело вмешался Омар:

— Я призываю нашего господина к милосердию. Возможно, Хасан Саббах допустил ошибки, возможно, даже согрешил от избытка рвения или энтузиазма, и за это он должен понести наказание, но по отношению к тебе он не виноват.

— В таком случае повелеваю ослепить его! Принесите свинец, раскалите железо.

Хасан не проронил ни звука. И снова за него вступился Омар: допустить такое в отношении человека, которого он сам ввел во дворец, он не мог.

— Господин, — принялся он умолять, — прошу тебя, не применяй такой кары к юноше, единственным утешением для которого, возможно, станет чтение и письмо.

— Ради тебя, Омар-ходжа, мудрейший и чистейший из людей, еще раз соглашаюсь я поменять свое решение. Хасан Саббах приговаривается к пожизненному изгнанию из империи. Он никогда не сможет вернуться.

Но юноша из Кума еще вернется. Вернется, чтобы отомстить.