Драма Иова

Мацейна Антанас

ВВЕДЕНИЕ. КНИГА ИОВА

 

 

 История Иова очень проста. В Аравии «в земле Уц» жил богобоязненный человек по имени Иов. У него была очень большая семья и еще большее богатство: семь сыновей и три дочери, семь тысяч овец, пятьсот пар волов, три тысячи верблюдов, пятьсот ослиц, а также весьма много прислуги и пастухов. Жил он счастливо, молясь и принося жертвы за сыновей своих, давая людям советы, исполняя роль судьи, опекая вдов и несчастных. Он стал знаменитым, «знаменитее всех сынов Востока», благодаря своему богатству и своему праведному сердцу.

Но вот однажды пришел сатана, предстал перед Господом и усомнился в религиозной искренности Иова. Сатана подозревал Иова в том, что тот будто бы богобоязненен только потому, что его благословил Господь и помог ему создать хорошую жизнь. Но если только Бог коснется «всего, что у него» есть, Иов начнет богохульствовать у Него на глазах. Бог, разумеется, не поверил словам сатаны, однако согласился испытать Иова. Он отдал богатство Иова в руки сатаны, и тот уничтожил его за несколько часов. Савеяне захватили волов и ослиц; огонь небесный сжег овец и пастухов; халдеи угнали верблюдов; буря разрушила дома, в которых пировали сыны и дочери Иова, и всех их уничтожила. Иов остался наг, он остался таким, каким вышел из чрева матери. Но Иов не богохульствовал. Он лишь сказал: «Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно!» (I, 21).

Однако сатана не уступил. Он снова предстал пред Богом, снова высказал те же самые сомнения и добился согласия Бога уничтожить на этот раз плоть Иова. Получив разрешение Господа, сатана поразил отвратительной проказой подошвы ног Иова до самого темени. Вся кожа Иова превратилась в гноящуюся язву. Язвы так сильно гноились, что Иов, взяв черепицу, скоблил ею себя. Не считая возможным оставаться среди людей, Иов поселился на куче отбросов, вне своего селения.

Трое друзей Иова, узнав о постигших его несчастьях, пришли, дабы утешить его, и, посыпав головы пеплом, целую неделю сидели около несчастного, не произнося ни слова. После этого долгого молчания поднялся Иов, разомкнул уста свои и проклял день рождения своего, а затем начал долгий разговор со своими друзьями, который перешел в резкий спор. Друзья Иова хотели ответить на вопрос, почему он страдает. Они хотели доказать ему, что его несчастья и страдания являются следствием его грехов. Но Иов не мог найти в себе вины и потому не согласился с мнением своих утешителей. Не один раз он отвечал на речи своих друзей, громя и критикуя их. Почти всю книгу Иова, за исключением введения и окончания, составляет спор Иова со своими друзьями, спор горький, ибо он является защитой невинного человека.

Развернувшийся и не находящий естественного разрешения спор, в который позже включается не упоминавшийся в начале книги четвертый друг Иова, прекращает сам Бог. Услышав глас Бога и выслушав всю Его долгую речь, Иов пожалел о своем намерении призвать Господа на суд, отказался от своих слов и пообещал в них раскаяться. Бог простил Иову его упрямое желание судиться с Ним, попенял друзьям Иова, ибо те говорили неправду, излечил Иова и вернул ему богатство вдвое больше того, что он имел прежде. И снова родились у него семь сыновей и три дочери, которые прославились своей красотой. После всех своих несчастий Иов прожил еще сто сорок лет и умер «в старости, насыщенной днями». Таково краткое содержание книги Иова.

Что хотел сказать ею автор? Каков смысл книги Иова? Многие считают ее дидактической книгой, следовательно, книгой, назначение которой преподать людям урок терпения, доверия к Богу, покорности и других добродетелей, которые проявились в личности Иова. Пример Иова должен показать, что всякий, принимающий Господом ниспосланные испытания и претерпевающий их покорно, без богохульства, в конце концов вознаграждается: Всемогущий снисходит к его просьбе, отводит свою карающую десницу и все ему возвращает и возвращает даже вдвое больше того, что человек потерял. Некоторые считают, что эта книга историческая, следовательно, заключающая в себе такую же достоверность, как и книги Моисея, Царств или Маккавейские книги. Они полагают, что книга Иова это описание некогда происшедшего подлинного события, что это биография человека по имени Иов, жившего на земле Уц, рассказанная таким образом, что особое внимание в ней уделено мыслям героя, которые передаются во всех подробностях.

Обе эти трактовки книги Иова имеют под собой основу. Книга Иова действительно дидактическая, ибо в ней есть то, чему можно поучиться. Здесь имеется в виду не только педагогический или моральный смысл, но и философский. Доверие к Богу в ней просто поразительно. Поведение в страдании многозначно. Ничто не препятствует также и тому, чтобы считать эту книгу исторической. Иов мог быть исторической личностью, мог действительно жить на земле Уц и быть таким, каким он описан в книге. И его несчастья тоже могли быть совершенно реальными. Однако ни дидактическая, ни историческая трактовка этой книги не раскрывает ее глубинной сущности. Дидактичность, историчность и даже географичность (в ней имеются и географические элементы) — все это только случайные обстоятельства, только внешнее обрамление, за которым скрывается в них вложенный более глубокий смысл. Они придают впечатление конкретности. Они приближают ее образы к действительности. Но сами по себе они не исчерпывают книги Иова. В данном случае автор книги хотел не преподать урок людям, как это сделано, скажем, в Книге Премудрости; не рассказать биографию Иова, как, скажем, в книгах Моисея рассказаны биографии Авраама или Иакова, но хотел выразить определенную идею. По своему содержанию и по своему смыслу книга Иова — идейная книга. В ее основах кроется определенная проблема, определенная философия, правда, выраженная в образах и символах, но не менее глубокая и ценная.

И по своей внешней структуре, и по своему духу книга Иова является драмой. Она состоит из диалогов, но эти диалоги являются выражением огромной внутренней борьбы. Основой драмы всегда является разговор. Но разговор не повествующий или изображающий, в котором один из участников продолжает мысли или образы другого, но разговор воинствующий, в котором один из участников борется с другим по поводу одного и того же объекта. Однако этот объект в драме находится не рядом с участниками разговора, как в эпосе, но живет в них, тесно с ними связан, составляя часть их экзистенции. В разговоре драмы решается судьба самих разговаривающих. Действующих лиц драмы обусловливают и обязывают их слова. Они не рассказывают вообще о чем-то, но в своих словах переживают самих себя. В слове драмы концентрируется бытие разговаривающих. Поэтому диалоги в драме не случайное ее начало, но сама ее сущность.

В этом смысле книга Иова диалогична, если рассматривать ее с точки зрения глубокого драматического диалога. Разговор Иова и его друзей здесь вращается не вокруг какого-нибудь чуждого им предмета, но речь здесь идет о судьбе самого Иова. Иов борется со своими друзьями сам за себя. Первая речь Иова — это раскрытие бессмысленности страдания и оплакивание своей недостойной экзистенции. Для Иова лучше было бы совсем не родиться или сразу же умереть, чем прожить такую жизнь, которая была ему суждена. На жалобу Иова его друзья отвечают своеобразным и для Иова весьма болезненным обвинением: это страдание он навлек на себя своими прежними грехами. Иов резко им возражает, что никакой вины за собой не находит и неправда то, что всякий грешник страдает, а всякий праведник наслаждается счастьем жизни. Примеры говорят о другом. Но друзья не уступают. Они всевозможными способами пытаются обосновать свою позицию и с этой позиции объяснить случившееся с Иовом. Это не научный спор о теоретическом смысле страдания. Это борьба за судьбу конкретного человека. Иов борется со своими друзьями за себя, а не отстаивая некие теоретические воззрения на страдание. Он потерял все: здоровье, семью, богатство. Но у него еще осталась уверенность в том, что он не виновен, что все эти несчастья обрушены на него некой высшей силой, что он за них не в ответе. Между тем его друзья хотят отнять у него и это последнее благо. Они хотят доказать ему и уверить его в том, что он, невзирая ни на что, виновен, что всякий человек в глазах Бога не прав. Теоретически Иов не может опровергнуть это утверждение друзей. Но экзистенциально он его к себе не применяет, ибо не находит вины в себе. «Если я согрешил, то что я сделаю Тебе, страж человеков!» (7, 20), — спрашивает Иов у Бога. Отсюда и возникает вся напряженность борьбы, придающая книге глубокий драматизм. Это внутренняя драма человека. Это драма человека, оказавшегося между теоретическим тезисом и экзистенциальным переживанием самого себя.

Драматическая структура и дух книги Иова ставят ее над прозаической литературой и превращают ее в глубокое поэтическое произведение. Книга Иова — поэтическая книга. Ее материал может быть историческим. Выводы могут быть дидактическими. Но по своей сути она — произведение поэзии. Ее автор взглянул на ее содержание глазами не столько дидактика-моралиста или историка, сколько глазами поэта. Таким образом он придал своему материалу более глубокий смысл и значение, чем это было бы в том случае, если бы он хотел лишь преподать урок людям или изобразить то, что однажды случилось в истории. Через внешнее дидактическое и историческое обрамление в книге Иова прорывается определенное переживание бытия, определенная метафизика, определенная установка по отношению к миру, человеку, Богу. В ее символах и образах, во всей ее драматической структуре кроется определенная идея, которая как раз и составляет смысл этой книги. И если Иов в своем страдании поступает так, а не иначе, то это только потому, что именно так, а не по-другому он переживает само бытие. Всякая этика опирается на метафизику и является ее проявлением в повседневности. Поведение Иова является выражением его взглядов и его самоопределения. Таким образом, желая проследить самую главную идею книги Иова, надо проникнуть значительно глубже, чем только в добродетели Иова; надо проломить, пробиться через этику Иова и раскрыть его метафизику, откуда он как раз и черпает силы в час испытаний.

Главная идея, на которой сконцентрирована вся книга Иова, — человек. Человек — объект разговора Бога и сатаны; человек — объект споров Иова с друзьями; человек, наконец, объект ударов судьбы и страдания. Позволение, данное сатане Богом, испытать Иова раскрывает перед нами горестную драму человеческой природы, которую Достоевский выразил в словах, сказанных Дмитрием Карамазовым: «Бог с сатаной борются в сердце человека». Трансцендентные начала — добро и зло, созидание и разрушение — сходятся в природе человека, вступают в борьбу и либо одно, либо другое празднует свою победу. Личность Иова в этом отношении необычайно характерна, ибо в ней как раз и происходят эти трансцендентные схватки. Она действительно является тем полем, на котором Бог борется с сатаной. И это не редкий, исключительный случай. Это судьба каждого человека. Вся наша история, вся наша общественная жизнь, наконец, индивидуальная наша природа — сцена, на которой идет вечная (до конечного разрешения) и неизбежная борьба между Богом и сатаной. Драма Иова это драма человека. V. Loch справедливо назвал ее «историей страданий неискупленного человечества». Эту борьбу Бога и сатаны, которую должен вытерпеть каждый, сущностно облегчил для человека подвиг Христа, ибо он сломал могущество зла в его основах. В искупленном человечестве князь лжи и зла уже не обладает такой силой, как прежде. Но в неискупленном естестве его неистовства были необычайно болезненными. Его сила, вырвавшаяся на свободу, здесь проявляется во всей своей свирепости и стихийности. Поэтому и Иов, отданный в его руки, должен был снести его неистовства до конца. Вот почему история Иова есть история всего неискупленного человечества. Она является историей неистовства зла, корни которого еще не подрублены Господом.

В этом как раз и заключается универсальное значение книги Иова, выделяющее эту книгу из всех книг Ветхого Завета. Весь Ветхий Завет, не исключая и Песнь Песни, этого поэтического произведения, сконцентрирован на народе Израиля; на его истории (исторические книги), на его морали (дидактические книги), на его назначении (книги пророков), на его литургии (книги священнослужителей). Уговор народа Израиля с Богом, его грехи и наказания, его беды и гонения, его заботы и войны, его внутренний общественный строй составляют содержание Ветхого Завета. Между тем книга Иова проламывает эти национальные границы и выходит уже на общечеловеческие широты. В книге Иова Израиль не упоминается уже только потому, что ее герои не иудеи. Мессианской идеи избранности здесь нет. Поэтому здесь нет того постоянного обращения к своему народу, к его жизни и к его предназначению. Иов жалуется и говорит не как представитель какого-то определенного народа, но как человек. Он сетует не на несчастья общества, не на идолопоклонство народа Израиля, не на недостаточность любви к ближнему, как это делали пророки, но на саму тягостность и загадочность человеческой экзистенции. Иов – человек, и поднимаемые им идеи уже затрагивают все человечество. Как справедливо замечает V. Loch — «Его образ завершен в себе и потому годится для выражения религиозного сознания не только одного избранного народа, но и для выражения общечеловеческого чувства и веры». Однако это общечеловеческое чувство и вера в книге Иова отображаются в совершенно конкретной ситуации. Иов не теоретический мыслитель, который, опираясь на общие метафизические принципы, рассматривает и решает проблему человека. Он не формирует никакой общей антропологии. Он не создает никакой философской школы, как это делали греческие мудрецы. Мышление Иова порождено его собственной экзистенцией. Вмешательство высшей силы в его жизнь лишило его здоровья, семьи, богатства, повергло в беду и страдание. Его ситуация радикально изменилась. Счастье превратилось в несчастье и радость стала подавленностью. Печаль окутала его бытие. И перед лицом этой изменившейся ситуации он задумался. В свете страданий он выдвигает вопрос экзистенции человека и пытается на него ответить. Но в данном случае его волнует не человек вообще, но он сам; не жизнь человека вообще, но свое личное существование и своя собственная судьба. Он совершенно не затрагивает общей сущности человека. Что есть человек сам по себе и каков смысл его жизни — эта проблема никогда не возникает в медитациях Иова. Зато вместо вопроса сущности возникает вопрос экзистенции. Но так как экзистенция всегда индивидуальна, так как она всегда — моя жизнь и моя судьба, то все размышления Иова сосредоточиваютсяна нем самом. Он видит, что дни его сочтены и что он уже приближается к царству теней, из которого никогда не возвратится. Но для него это приближение неестественно. Оно для него не обычный путь иссякания и старения человеческой природы. Иов чувствует, что в смерть его толкает высшая сила. Она уничтожила его плоть, отняла здоровье и силы, она изгнала его из общества людей. Иов уже не в состоянии и дальше удерживаться на земле. Он должен умереть. Поэтому перед лицом этого вынужденного страдания и смерти он как раз и ставит вопрос своей судьбы: почему все это произошло; обязательно ли это должно было произойти; почему это произошло с ним; наступит ли освобождение от этих преследований после смерти. Проблема личной судьбы и личной экзистенции является главной темой книги Иова. Драма человеческой природы здесь сосредоточена на моей собственной драме. То, за что борется и ради чего страдает человечество в своей истории, здесь проявляется в борьбе и страдании отдельной души.

Но осмысление собственного существования и судьбы, терзание и борьба за них означают не что иное, как поиски нужной самому человеку установки в конкретной его ситуации и осуществление этой установки. Экзистенциальный мыслитель всегда осмысляет и свою установку, и свое решение. Но так как человек в каждый момент своего существования оказывается то в одной, то в другой ситуации, то в каждый момент он должен принять установку и определиться. Мышление в ситуации совпадает с существованием в ситуации.

Поэтому и Иов, основываясь на своем страдании, окидывая взором свое тягостное существование, хочет принять решение и определиться в нем. Он чувствует, что в его природе идет неистовая борьба между добром и злом, счастьем и страданием. Он также чувствует, что не может оставаться всего лишь пассивным наблюдателем, только зрителем этой борьбы, только сценой этой борьбы. Он знает, что в этой борьбе решается и его собственная судьба. Бог, отдавая Иова в руки сатаны, хочет рассеять подозрение в том, что будто бы Иов будет служить Господу лишь до тех пор, пока Провидение Божие хранит его. Поэтому Иов и подвергается испытанию. Но в этом испытании должно выясниться не только кто был прав — Бог или сатана, но и то, какую установку примет сам Иов и как он поступит. Будет ли он только клиентом Бога, который поклоняется своему патрону только до тех пор, пока находится на его содержании, или, невзирая на постигшие его испытания и на то, что Провидение Божие оставило его, останется верным Ему до конца. Разговором Бога и сатаны заангажирована и сама личность Иова. Сам Иов должен принять участие в этой борьбе и определиться на чьей он стороне. Он должен определиться перед лицом обрушившихся на него ударов судьбы. Жена советует проклясть Бога и умереть. Друзья советуют покаяться в совершенных преступлениях и ждать, надеясь, что Господь отведет свою карающую десницу, вновь делая его жизнь счастливой и радостной. Собственное его сознание противится совету жены и вместе не находит за собой вины, которая смогла бы вызвать чувство сожаления о содеянном. Душа Иова пребывает в какой-то тьме. В нем нарастает смятение. Он начинает жаловаться, впадать в беспокойство и даже бунтовать, ибо ищет выхода из своего запутанного существования. Но ни путь, указанный ему женой, ни путь, указанный ему друзьями, его не удовлетворяет. Поэтому он сам пытается найти этот путь; новый путь, ибо ведь надо так или иначе преодолеть ситуацию страдания. Надо определиться по отношению к ней и осуществить свое решение. Таким образом, все размышления Иова, все его жалобы и все его речи как раз и являются поисками нужного решения и поведения. Книга Иова — это драма выбора человека.

Таким образом, метафизика этой книги, как видим, сосредоточена на существовании человека в конкретной ситуации. Она поднимает проблему не общей сущности, но индивидуальной экзистенции. Она поднимает ее, опираясь не на абстрактные принципы, но на личную судьбу отдельного человека. Наконец, она сводит эту проблему к выбору и поведению личности в ситуации. Это и есть проблематика книги Иова. Нетрудно заметить, что именно так ставит и решает свои проблемы современная философия, называемаяэкзистенциальной. Она мыслит, тоже исходя из конкретной ситуации. Kierkegaard противопоставляет гегелевскому абстрактному или системному мыслителю экзистенциального, следовательно, личного и конкретного мыслителя, который свое мышление связывает с собственным существованием и судьбою. Абстрактный мыслитель удовлетворяется чистой мыслью, не обращая внимания на свою собственную экзистенцию, считая ее второстепенной для того, чтобы ее мыслить. Экзистенциальный мыслитель свою экзистенцию ставит в основу своего мышления. Мышление абстрактного мыслителя — мышление ради мышления. Мышление экзистенциального мыслителя есть служение его экзистенции; это созидательная функция его существования. Абстрактный мыслитель не заинтересован в своем мышлении. Работа его мысли приобретает эстетический характер. Мышление экзистенциального мыслителя — это зов его бытия, рана его сердца, с которой связана его судьба. Проблема существования и судьбы человека становится главной и даже центральной в экзистенциальном мышлении и тем самым в экзистенциальной философии. Этим же путем идет и автор книги Иова.

С другой стороны, экзистенциальная философия является философией установки и выбора человека. Рожденная экзистенциальным мыслителем, она естественно задает вопрос, каково мое отношение и какова моя установка по отношению к моему существованию; что есть для меня самого мир, находящийся рядом со мной; как я сам должен поступить в настигших меня пограничных ситуациях: в вине, в борьбе, в страдании, наконец, в смерти, особенно — в смерти; что естьдля меня самого время, в которое до самых глубин погружено мое бытие. Вопросы такого же содержания может задать себе и абстрактный мыслитель. Но на эти вопросы он ищет совершенно другие ответы. Он спрашивает, что есть в себе существование, мир, вина, борьба, страдание, смерть, время... Поэтому ответы такого мыслителя всегда ведут человека к общей сущности, к общим принципам, в которых растворяется сам вопрошающий и которые не решают личной судьбы и, таким образом, человека не ангажируют. Зная, что такое сама по себе смерть, человек еще не знает, что она такое для него самого. Между тем экзистенциальный мыслитель, который мыслит в конкретной ситуации, больше спрашивает, что есть обсуждаемые объекты для меня самого и как я самдолжен определиться по отношению к ним. Таким образом, экзистенциальное мышление и экзистенциальная философия всегда ведут в личное конкретное существование и поведение человека в конкретных ситуациях этого существования. Существование без выбора – это абстракция. Конкретным оно становится тогда, когда человек его принимает, определяется по отношению к нему и определенным образом ведет себя в нем. Как уже выше упоминалось, именно так исследует существование и автор книги Иова, выражая его в личности Иова.

Таким образом, в плане постановки и решения проблемы человека книга Иова является первым в мире экзистенциальным произведением. Безусловно то, что это произведение не принадлежит ни к какому направлению и ни к какой школе. Экзистециальным оно является в том смысле, что здесь конкретная жизнь человека делается основой мышления и становится его объектом. Начало экзистенциальной философии обычно связывается с именем Kierkegaard’а. Возможно, что этот мыслитель, подавив в себе поэта, ибо поэтическая экзистенция представлялась ему грехом, был источником целого направления, которое распространилось по всей Европе в сочинениях немцев — М. Heidegger’a и K. Jaspers’a, французов — G. Marcell’я, M. Blondell’я и J. P. Sartre, испанцев — J. Ortega и M. de Unamuno. Первая половина нашего столетия прошла под знаком этого направления. Однако сама проблема человеческой экзистенции уходит своими корнями в значительно более далекие времена. В книге Иова, как уже говорилось, она выявляется во всех основных пунктах, что мы и попытались как можно шире раскрыть. То, что Иов поднимал в своих размышлениях, имеется в виду содержание, и как он это решал, имеется в виду способ, – это точки соприкосновения с современной экзистенциальной философией. Правда, современные мыслители на большинство вопросов ответили по-другому, нежели Иов; они дополнили то, чего Иов не коснулся. Но основные начала в книге Иова уже были заложены. А кое в чем эта книга даже опережает экзистенциальную философию наших дней, раскрывая такие стороны, которые, как увидим позднее, были не замечены или недостаточно оценены экзистенциальными мыслителями нашего времени. Правда, книга Иова является драмой, следовательно, произведением не философским, но поэтическим. Её метафизика выражена в образах и символах. Однако это ничуть не мешало ей быть метафизической в своей сущности. Будучи глубоким поэтическим произведением, она как раз и скрывает в себе определенную концепцию экзистенции, определенную установку по отношению к существованию и к судьбе человека. Книга Иова — одно из величайших произведений мировой литературы, в которых тождество философии и поэзии выявляется особенно ярко. Она указывает, что вопрос экзистенции человека отнюдь не является открытием наших дней, но он — вечно мучительная и вечно неразрешимая проблема.

Книга Иова близка современной экзистенциальной философии и по своему религиозному настроению. Проблема экзистенциального мышления в сущности религиозная проблема, ибо человек по существу своему есть религиозное существо. В последующих разделах данного сочинения эта мысль будет разъясняться. Экзистенция человека есть вопрос открытый перед лицом Бога, и его судьба неразрывно связана с Богом. Поэтому тот, кто исследует проблему экзистенции, не может не исследовать ее в свете трансценденции. Правда, среди представителей экзистенциальной философии имеются и атеисты. Первое место среди них занимает J. P. Sartre. Но экзистенциализм Sartre уже превратился в систему. Sartre не является экзистенциальным мыслителем в подлинном смысле этого слова. M. Heidegger в своих сочинениях тоже не поднимает проблему Бога и не решает ее. Говоря словами Laplace — ему не нужна эта гипотеза. Однако сам Heidegger защищается от упрека в том, что будто бы его философия является атеистической. В своем труде «¥ber den Humanismus» он замечает, что экзистенциальное определение человека, которое он дает в своих сочинениях, еще не указывает ни на «бытие Божие», ни на Его «небытие». Это только усилие, направленное на более глубокое понимание самого бытия, ибо только «из истины Бытия» можно «помыслить суть Священного». А исходя из существа Священного, можно помыслить существо божественности и понять, что значит слово Бог [17]M.Heidegger. Über den Humanismus. Frankfurt/M., 1949, cтр. 36-37.
. Таким образом, выходит, что усилия Heidegger’а раскрыть бытие это вроде бы путь к более точному раскрытию Бога. Кажется, что и сам Heidegger в этом смысле утверждает, что закрытость измерения Священного является отличительной чертой нашего века и что в этом заключается вся его беда. Эти замечания Heidegger’а не позволяют включить его философию в атеистическое направление. Подойдет ли Heidegger к проблеме Бога и сможет ли ее поставить, ответить на это сегодня трудно. Но какой-то перелом в нем происходит. Последние его произведения несут несколько другое настроение, нежели более ранние. Другие представители экзистенциальной философии, такие как французы G. Marcel и M. Blondel или испанцы — J. Ortega и M. de Unamuno, являются очевидными теистами и даже христианами, как и сам родоначальник этого направления CØren Kierkegaard. Не все они одинаково четко ставят вопрос Бога и одинаково на него отвечают. Но этот вопрос затронут всеми. Даже K. Jaspers в последней своей статье «Der Gottesgedanke», хоть и не признает, что Бога можно доказать или увидеть, все-таки утверждает, что человек, который действительно осознает свою свободу, осознает вместе и Бога. Свобода и Бог неразделимы. Эти примеры подтверждают ранее выдвинутую мысль, что экзистенциальное мышление действительно является религиозным по своей проблематике и по своему настроению, даже если оно и не находит Бога. В книге Иова эта религиозность проявляется во всей своей значимости. Бог стоит в самом ее центре. Он здесь не только предчувствие, не только потусторонняя действительность произведения, как, скажем, в Песнь Песни. Здесь Он одна из величайших забот человека. Вопрос экзистенции человека в книге Иова становится религиозным вопросом. Книга Иова религиозна и по своей форме, и по своей сущности. Таким образом, это органическое слияние экзистенции с трансценденцией как раз и приводит к тому, что книга Иова включается в ряд всех тех произведений, которые разрешение экзистенции находят в ее отношении с Богом или в религии.

Именно эту книгу, необычайно древнюю и необычайно глубокую, мы и попытаемся проанализировать. Это исследование не будет экзегезой. Оно будет попыткой передачи на философском языке того, что ее автор высказал на языке образов и символов. Оно будет попыткой увидеть за этими образами и символами ту высшую действительность, которую они выражают и на которую указывают, ибо каждое великое художественное произведение – это всегда указатель. Книга Иова — возвестительница экзистенциальной философии. Ее автор еще во времена глубокой древности заинтересовался вопросами существования человека и его судьбы, выразив свои переживания в форме продиктованной поэтическим вдохновением. Для христианина это вдохновение означает не только обычное проникновение человека в глубины бытия, но, когда мы говорим о книге Иова, то и в слово самого Бога, ибо эта книга принадлежит Откровению. И это еще больше увеличивает значение и ценность книги Иова. Мы попытаемся понять мотив этой книги и конкретно выраженную ее идею, говоря словами Новалиса, поднять на высоту принципа.

 

I.

ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНОЕ МЫШЛЕНИЕ

 

1.      НЕМЫСЛЯЩАЯ ПОВСЕДНЕВНОСТЬ

Семь дней и семь ночей сидели друзья Иова вместе с ним на земле, «и никто не говорил ему ни слова, ибо видели, что страдание его весьма велико» (2, 13). Действительно, слова перед лицом великого страдания теряют смысл. Правда, язык, как в свое время заметил W. Von Humboldt, является тем великим переходным пунктом из субъективности в объективность, из всегда ограниченной индивидуальности во все объемлющее бытие. Язык есть осуществление человеческого общения. Будучи существом общественным, человек тем самым есть существо и говорящее. Язык сущностно связан с бытием человека, ибо это бытие жаждет быть разделенным с другим. Язык как раз и осуществляет это, скрытое в глубинах природы человека, желание. Он прорывает узость индивида и выводит его в существование вместе с другими. Человек никогда не может выбрать принципиальное одиночество, ибо он не может перенести этого одиночества в действительности. По своей сущности он существо общественное, аристотелевский zoon politikon, в самом глубоком смысле этого слова. И только будучи вместе, он развивает и осуществляет самого себя.Быть вместе — это один из самых серьезных наших выборов. Поэтому человек и взывает к другому человеку по любому случаю: радуясь и страдая, любя и ненавидя, почитая и хуля. Этим своим актом он проявляет себя, объективирует свой внутренний мир и передает его другому, осуществляя таким образом самого себя, ибо глубинное свое существование человек ведет только тогда, когда бывает в другом и для другого. Кто душу свою отдает, тот выигрывает ее. Язык является одним из основных актов быть в другом и для другого. Язык словно крылья, на которых наша душа переносится в бытие другого. Он – способ для нас быть вместе и в то же время быть в себе. Поэтому мы разговариваем не только органами своего тела. Сама наша экзистенция говорлива.

И все же друзья Иова сидели, не произнося ни слова. Они были с ним рядом. Они были вместе. Но они молчали. Они молчали целую неделю. Это долгое молчание автор книги обосновывает тем, что они «видели, что страдание его весьма велико». Язык — это наш путь для перехода в другого и общения с ним. Но вместе с тем он и путь к тому, чтобы этого другого опредметить. Правда, слово несет наше бытие и передает его другому, тому, которого мы ищем и по которому тоскуем. Само в себе оно уже не есть наше бытие. Оно уже только звуковой знак бытия, только зримая его объективация. Оно – наше творение, поэтому, оторванное от нас, оно застывает, превращается в предмет. Мы опредмечиваем все, о чем бы ни говорили. Всякая тема разговора превращается в объект, стоящий рядом с нами, даже если эта тема касается самых интимнейших наших чувств и чувств наших близких. Личное бытие в слове становится предметным бытием. Без языка мы не можем объединиться и тем самым не можем полностью раскрыть свою природу. Но, заговорив, мы не достигаем полного слияния с другим, совершенной передачи себя другому не происходит, ибо между своим бытием и бытием другого, к которому мы обратили речь, мы вставили слово, превратившееся в предмет. Слово – это мост между двумя течениями бытия. Но именно потому, что оно есть мост, оно держит эти течения, разделив их своей предметностью, никогда не позволяя им слиться в едином русле. Слово, будучи в метафизическом смысле нашей связью с другими, в звуковой своей действительности становится знаком разделения. Трагедия Вавилонской башни звучит во всем нами сказанном.

В жизни человека случаются моменты, когда всякое разделение нестерпимо, когда экзистенции должны слиться в одну. Тогда никакой мост не нужен. Тогда даже и слова уже много. Вместо слова в такой момент возникает молчание. Karl Jaspers справедливо нас предупреждает, что молчание не означает бездейственности. По Jaspers’у, молчание обладает своеобразной активностью. Оно выявляет силу того, кто внутренне готов соединиться с другим. Поэтому, по мысли Jaspers’а, люди, которые не общаются в молчании, не способны к глубокому соединению. И действительно, людей глубже всего связывает не то, что сказано, но то, что передано в молчании: чуть ощущаемым прикосновением, пожатием руки, взглядом или хотя бы просто присутствием рядом. Молчание тоже обладает метафизической соединяющей силой, силой даже более значительной, чем слово. Оно не опредмечивает нашего текущего бытия, как это делает слово. Оно позволяет ему течь в другого непосредственно, не превращая его ни в какую бы то ни было объективацию, ни в какое творение. Таким образом, в молчании два бытия соприкасаются так близко, насколько только это возможно, и желание человека быть вместе здесь осуществляется особенно глубоко. Молчание – это непосредственное человеческое общение. Поэтому в каждый значительный момент нашей жизни мы замолкаем, ибо в это время мы хотим быть как можно ближе.

Вот почему друзья Иова сидели и молчали семь дней и семь ночей. Они хотели утешить страдающего самим своим присутствием. Страдание, как увидим позже, лишает человека бытия. Оно толкает его по направлению к небытию. Поэтому страдающий человек всегда ищет утешения; утешения не столько в психологическом, сколько в метафизическом смысле. В страдающем человеке особенно проявляется свойственное всем нам желание быть вместе. Страдающий жаждет быть вместе потому, чтобы другое бытие поддержало его разрушающееся бытие. Утешение всегда есть восстановление страдающего бытия. А это восстановление осуществляется при слиянии своего бытия с бытием страдающего. Вот почему перед лицом огромного горя годится не слово, которое бытие страдающего превращает в тему для разговора и таким образом его опредмечивает, не позволяя ему слиться с бытием утешителя, но годитсямолчание как непосредственная передача своего бытия страдающему бытию. Нет никакого сомнения в том, что эти прошедшие в молчании семь дней и семь ночей для Иова значили значительно больше, чем последующие слова его друзей, слова мудрые и прекрасные, но не имеющие того живительного непосредственного свойства, которым было наполнено недельное молчание.

Но именно здесь мы сталкиваемся с самым поразительным, что есть во всей нашей запутанной экзистенции, а именно с тем, что человек заговорил. «Открыл Иов уста свои», — говорит автор книги (3, 1), и оборвал долгое молчание. Он заговорил, проклиная день, в который родился, сожалея о том, что не умер, выходя из утробы, жалуясь, что страдание не дает ему покоя (3, 1–26). Слова Иова вызвали из молчания и его друзей. Они тоже перестали молчать и начали утешать Иова, но уже не только своим пребыванием вместе с ним, но и умственными рассуждениями и критикой жалоб Иова. Иов, разумеется, не остался перед ними в долгу. Таким образом развернулся долгий и острый спор, который наконец оборвал своей речью сам Бог. Что означает то, что Иов заговорил? Почему он перед лицом своей боли, когда действительно годится только глубокое молчание, захотел говорить? Почему он оборвал это непосредственное течение бытия и предпочел ему слово? Потому, что он почувствовал желание разобраться в своем существовании. В молчании одна экзистенция перетекает в другую и одна другую укрепляет. Но в слове она говорит в виде мышления. Когда мы молчим, мы «бываем», мы существуем глубоко и созидательно, но здесь мы еще не являемся никакой проблемой. Между тем, заговорив, мы как раз высказываем свою проблематичность. Слово раскрывает нам нас самих, раскрывает наш вопрос — не теоретический и абстрактный, но кроющийся в нашем собственном бытии, вопросэкзистенциальный, вечно неразрешимый, но всегда актуальный и ждущий разрешения. Заговорив, мы как раз и пытаемся найти это разрешение. Своими словами мы ставим вопрос своего бытия и пытаемся на него ответить. Иов заговорил потому, что он захотел разрешить самого себя.

Ведь что такое все речи Иова, если не одна непрерывная постановка вопроса человека? Жизнь на земле словно «дни наемника» (7, 1), которые «бегут скорее челнока и кончаются без надежды» (7, 6). Жизнь человека «дуновение» (7, 7), которое не возвращается. Человек отходит «в страну тьмы и сени смертной, в страну мрака, каков есть мрак тени смертной, где нет устройства, где темно, как самая тьма» (10, 21–22). Так почему же Господу нравится гнать этого недолговечного человека словно льву (10, 16)? Разве дни Бога, как дни человека (10, 5)? Ведь руки Его создали человека. Так почему же Он превращает снова в прах свое творение (10, 8–9)? Человек взывает о помощи, «и никто не слушает» (19, 7). Но ведь сила его не каменная, и плоть не медная (6, 12). Все ли эти удары судьбы вызваны виной самого человека? Вот «один умирает в самой полноте сил своих, совершенно спокойный и мирный; Внутренности его полны жира, и кости его напоены мозгом. А другой умирает с душею огорченной, не вкусив добра. И они вместе будут лежать во прахе, и червь покроет их» (21, 23–26). Правда, человек чувствует руку Бога на своем существовании. Но где найти Бога? «Но вот, я иду вперед, и нет Его, назад — и не нахожу Его» (23, 8). Человек взывает к Богу. Но Бог молчит. Но почему молчит Вседержитель? Ведь Его сила определяет судьбы. Между тем это Его молчание используют земные злодеи, они «межи передвигают, угоняют стада, и пасут у себя. У сирот уводят осла, у вдовы берут в залог вола. Бедных сталкивают с дороги, все уничиженные земли принуждены скрываться» (24, 2–4)... Они «заставляют ходить нагими, без одеяния, и голодных кормят колосьями; Между стенами выжимают масло оливковое, топчут в точилах, и жаждут» (24, 10–11). «С рассветом встает убийца, умерщвляет бедного и нищего, а ночью бывает вором. И око прелюбодея ждет сумерков...» (24, 14–15).Вся книга Иова – это размышления над существованием человека. Иов задумывается перед лицом существования, он поднимает бесконечное множество вопросов, выдвигает множество мыслей, ищет факты для обоснования своего решения. Прежде спокойный и молчаливый, он встает и просит у Господа слова, ибо в глубинной своей сущности он обращает свою речь не к своим друзьям, но к Богу: «Я изложил бы перед Ним дело мое, и уста мои наполнил бы оправданиями; Узнал бы слова, какими Он ответит мне, и понял бы, что Он скажет мне» (23, 4–5). Поэтому друзьям Иова его речь представляется бунтом. Это знает и сам Иов. «Еще и ныне горька речь моя» (23, 2), — говорит Иов. Однако Иов осмеливается бунтовать: «И тогда я буду говорить, и не убоюсь Его;» (9, 35). Он осмеливается мыслить, спрашивать и сомневаться. Он осмеливается ставить вопрос человеческого существования во всей его остроте.

Но почему именно теперь? Почему раньше Иов не бунтовал и не решал проблему существования? Почему раньше размышление перед лицом жизни человека не было для него главной функцией его духа? Священное Писание прекрасно повествует о том, что Иов приносил жертвы Господу за сыновей своих (1, 5), что он помогал нуждающимся (29, 16), негодяев наказывал (29, 17), давал советы людям (29, 21). Но мы нигде не находим его мыслящим. Он думал в психологическом смысле, но не мыслил метафизически. Иначе говоря, он не искал смысла бытия и никогда не поднимал вопроса бытия. Он только жил: жертвовал, молился, работал, говорил, но не мыслил. Почему? Кто укрыл его душу от его собственного вопроса? Почему прежде он не был для себя проблемой? Почему размышления о человеческой экзистенции были отодвинуты в сторону как малозначащая функция?

Ответ на все эти вопросы только один: Иов не поднимал вопрос существования потому, что прежде он жил в повседневности. Вот картина прежней жизни Иова, данная самим Священным Писанием: «Был человек в земле уц, имя его Иов, и был человек этот непорочен, справедлив и богобоязненен, и удалялся от зла. И родились у него семь сыновей и три дочери. Имения у него было: семь тысяч мелкого скота, три тысячи верблюдов, пятьсот пар волов и пятьсот ослиц, и весьма много прислуги; и был человек этот знаменитее всех сынов востока. Сыновья его сходились, делая пира каждый в своем доме в свой день, и посылали и приглашали трех сестер своих есть и пить с ними. Когда круг пиршественных дней совершался, Иов посылал за ними и освящал их, и, вставая рано утром, возносил всесожжения по числу их всех. Ибо говорил Иов: может быть, сыновья мои согрешили, и похулили Бога в сердце своем. Так делал Иов во все такие дни» (1, 1–5). Нет никакого сомнения в том, что Иов был благородным человеком. Это отмечает и само Священное Писание, в котором говорится, что Иов был «непорочен, справедлив и богобоязненен, и удалялся от зла». И сам Иов позже, защищаясь от упреков друзей в том, что он страдает будто бы за грехи свои, вынужден был рассказать о своих добрых делах и добродетелях. Из этого рассказа мы узнаем, что он не помышлял ничего дурного о девицах (31, 1); запрещал себе думать о жене своего ближнего (31, 9); не пренебрегал правами слуг (31, 13); не отказывал в помощи нуждающемуся (31, 16); не видел в золоте опоры своей (31, 24); не преклонялся ни перед солнцем, ни перед луною (31, 26). Однако все эти добродетели не высвободили Иова из повседневности. Он жил повседневной жизнью: добродетельной, примерной, но повседневной. Он был погружен в заботы и дела повседневности. Правда, он выполнял их по совести чистой и справедливой. Но эти дела отвлекли его от самого себя. Поэтому тот великий вопрос, вопрос самого себя у него не возникал. Ему представлялось, что его существование никакая не проблема, ибо проблематичность была скрыта от него каждодневностью.

Каждодневность может быть двоякой. Прежде всего, каждодневность, по K. Jaspers’у, есть подготовка и раскрытие нашей исторической экзистенции. Это понятие времени. Наше бытие, будучи в своей сущности заданием, осуществляется в каждый момент. Во время этих моментов оно как раз и раскрывается и осуществляется. Бывшее только возможностью, оно превращается в действительность. Бывшее заданием, оно становится разрешением. Потому и каждодневность, понятая в смысле времени, становится полем осуществления нашего бытия, сценой нашей работы с самим собой. В этом отношении каждодневность может складываться и из очень незначительных дел, ее содержание может быть весьма скудным, но в своих глубинах она, как прекрасно заметил Jaspers, величественна и весома, ибо за всеми этими незначительными делами, за этим убогим содержанием стоит само наше раскрывающееся бытие, сама наша человеческая полнота. Это величие каждодневности очень ярко проявляется в жизни святых. Святые чувствовали, что они становятся мгновениями каждодневности, что божественная благодать распространяет их в виде мельчайших мгновений суток; что для разрешения задачи своего бытия не нужны ни какой-то особенный подвиг, ни какое-то особенное дело: что для этого нужно только время. Поэтому они и посвятили это каждодневное время для переживания его величия и смысла и таким образом каждодневность превратили в ниву своего собственного служения. В этом смысле понятая каждодневность есть отношение человека с самим собой, происходящее во времени.

Но каждодневность может быть и отношением человека с миром, в котором мы живем и для которого предназначены. Это уже понятие не времени, но понятиесостояния, которое, чтобы отличить его от каждодневности в смысле времени, мы называем повседневностью. Повседневность является одним из ответов, какчеловек бывает в мире. Уже само слово указывает, что повседневноесуществование, по Heidegger’у, есть пропадание в мире. Это подавление миром; это перевес внешнего бытия над бытием внутренним; это существование снаружи, существование вне — по глубокому определения того же Heidegger’а. Повседневность втирается между нашим существованием и глубинным нашим Я и заслоняет существование от нас самих. В повседневности мы не живем свою жизнь в подлинном смысле. В ней мы живем жизнь мира, жизнь не личную, а безымянную, не свою жизнь, но скорее — предмета: мы не столько живем, сколько просто бываем. В повседневности мы оказываемся около самих себя. Бл. Августин, жалуясь, что погружение в мир отвлекает его от Бога, эту оторванность определил как пребывание за вратами бытия — «я был снаружи, Ты же был внутри» — «Ego foras eram, tu autem intus». Упомянутое Heidegger’ом существование снаружи или выдвинутая им возможность вести не свое и неподлинное существование (Uneigentlichkeit), о котором сегодня так много говорится в экзистенциальной философии, в действительности имеет августианское происхождение. Бл. Августин понял, что повседневность достаточно сильна, чтобы вытащить человека из подлинного существования и поставить его за вратами бытия, следовательно, по ту сторону отношения с самим собой.

Покинув самого себя и пропав в мире, человек может вести очень достойную повседневную жизнь; он может быть непорочен, справедлив и богобоязненен; он может быть учен и культурен, но в любом случае этот человек повседневности принял состояние предмета и утратил свое первенство в структуре существ. Человек превосходит другие существа именно потому, что он постоянно обращен к своему существованию; потому, что его заботит это существование: потому, что он его мыслит и понимает. Между тем в повседневности эта озабоченность исчезает. Человек повседневности скорее осуществляет существование мира, но не свое. Поэтому его деятельность, хотя иногда и может быть даже героической, но она не есть порождение его самого, а этого безымянного мира. Она есть выражение не его личности, но выражение нужд мира. Вот почему возможен «неизвестный солдат», но невозможен «неизвестный святой». «Неизвестный солдат» почитаем не ради него самого, но ради его дел, которые он совершил для мира и от мира. Между тем святой свят сам в себе; он свят не по причине какого-то одного или нескольких дел, но благодаря благодати Божией, которая его наполняет: наполняет его самого, как именно эту, данную личность — известную и названную. Поэтому солдат, как герой, может быть глубоко погружен в повседневность и не жить своей жизнью, даже если своими делами он и проламывает границы каждодневности (в смысле времени). Между тем святой, напротив, может быть человеком каждодневности, но никогда — повседневности. Его дела вмещаются в границы каждодневного времени, но сам он своей личностью не помещается в мире и не пропадает в нем. Повседневность не есть дело или дела, но она есть отношение с миром: отношение, в котором мир, а не человек берет первенство и включает личность в предметное существование, срывая, таким образом, с человека венец царя вселенной.

Таким образом, в самый полдень повседневности среди «сынов Божиих» (1, 6) как раз и появляется сатана, возвратившийся из своих странствий по земле (1, 7) и видевший людей, пропавших в мире. И когда Господь его спрашивает:«Обратил ли ты внимание твое на раба Моего Иова? Ибо нет такого, как он, на земле: человек непорочный, справедливый, богобоязненный и удаляющийся от зла» (1, 8), сатана, иронично улыбаясь, отвечает: «Разве даром богобоязненен Иов? Не Ты ли кругом оградил его, и дом его, и все, что у него? Дело рук его Ты благословил, и стада его распространяются по земле. Но простри руку Твою, и коснись всего, что у него, — благословит ли он Тебя? (1, 9­–11). Что означает эта улыбка сатаны? Предполагает ли она только умысел причинить вред человеку? Или в ней такая же ложь, что и во всех произносимых этим отцом лжи словах? Отнюдь! В этих словах дана характеристика человека повседневности. Пропав в мире, человек почитает Бога лишь до тех пор, пока ему в этом мире сопутствует удача. Утратив удачу, он обычно утрачивает и Бога. На то, что сатана былпринципиально прав, указывает и жена Иова. Получив от Бога согласие испытать установку Иова, сатана, как известно, не только уничтожил имущество Иова, его детей, но и его самого поразил ужасной проказой. Тогда жена Иова, увидев, что у нее ничего нет, и произнесла эти, выплывшие из глубинной повседневности, слова: «Доколе ты будешь терпеть? Вотъ, подожду еще немного въ надежде спасения моего. Ибо погибли съ земли память твоя, сыновья и дочери, болезни чрева моего и труды, которыми напрасно трудилась. Самъ ты сидишь въ смраде червей, проводя ночь безъ покрова; а я скитаюсь и служу, перехожу с места на место, изъ дома въ дом, ожидая когда зайдетъ солнце, чтобъ успокоиться отъ трудовъ моихъ и болезней, которыя ныне удручаютъ меня. Но скажи некое слово къ Богу (похули Бога), и умри» (2, 9). Религия жены Иова основывается как раз на том, что сатана предполагает найти в душе Иова, а именно — на ощутимом покровительстве Бога. Эта женщина молилась Богу до тех пор, пока ее жизнь была благополучна. Она почитала и благодарила Господа до тех пор, пока она была владетельницей огромных стад и счастливой матерью многочисленного семейства. Но как только рука Господа коснулась всего, что ей принадлежало, когда даже дыхание мужа ей опротивело (19, 17), тогда она и посоветовала Иову похулить Бога и умереть, ибо за хулой на Бога следует смерть. Одну ли такую женщину видел сатана во время своих странствий по земле? Разве только один человек отвернулся от Бога именно потому, что его настигло физическое или духовное бедствие и потому, что его погружение в мир претерпело неудачу? Может, и Иов увеличит число именно таких клиентов Бога? Может, и он окажется настолько оповседневен, что несчастью не удастся выбросить его из мира и возвратить самому себе? Возможно, он и сам захочет погибнуть, когда разрушится его опредмеченная экзистенция, что позднее и советует ему сделать его жена? Сомнение, высказанное сатаной, реально, ибо обосновано тысячами примеров, взятых из жизни. Мнение сатаны обосновано самой экзистенцией человека. Здесь он является не столько представителем и выразителем зла, сколько интерпретатором существования человека в мире, который хочет общий опыт применить к конкретному случаю Иова. Поэтому Бог и не отвергает его как искусителя, но предоставляет ему возможность испытать Иова. Сам Иов должен засвидетельствовать, насколько опыт сатаны, приобретенный им в его странствиях по земле, применим и к нему — этому слуге Господа. Неужели и он, как тысячи других детей земли, служит Господу только потому, что Бог, словно надежная стена, оградил его дом и всю его жизнь?

Каким образом может быть осуществлено это испытание? Не иначе каквыбрасыванием человека из повседневности. Иов жил честной, достойной, спокойной, счастливой, но повседневной жизнью. Он был богатым и здоровым. Он был отцом большого семейства и хозяином огромного имущества. При таких обстоятельствах ему действительно легко было славить Господа, покровительство которого он ощущал на каждом шагу. Но как же он поступит тогда, когда будет выброшен из этой благопристойной повседневности? Останется ли он и тогда верным Богу? Жена Иова, как мы видели, не вынесла этого испытания. Вынесет ли его сам Иов?

Две вещи особенным способом погружают человека в мир и опредмечивают его существование: богатство и плоть. Всякое богатство есть предмет; даже человек (напр. слуги), если он составляет часть богатства, превращается в своеобразный предмет, ибо иметь можно только предмет. Личность никогда не превращается в личную собственность другого. Поэтому бл. Августин всякое богатство и называет деньгами, выражая таким образом не только вещный характер богатства, но и договорный. Бл. Августин говорит, что все — будь то раб, посуда ли, поле, скот — называется деньгами, то есть все, что только попадает в категорию богатства, покрывается оболочкой предмета. Если человек обладает богатством, он вынужден заботиться о нем, присматривать за ним, вынужден посвятить ему себя, ибо в противном случае богатство пойдет насмарку.Богатство вынуждает человека жертвовать собой ради него. Богатство обладает своей логикой и выдвигает определенные требования, при невыполнении которых оно выскальзывает из рук владельца. Обладать богатством и не жертвовать ему собой — вещи несовместимые. Вот почему Христос в Нагорной проповеди говорит: «Ибо, где сокровище ваше, там будет и сердце ваше» (Мтф. 6, 21). Но это сердце принадлежит предмету. Жертва богатству есть жертва предмету. Это принятие на себя состояния предмета и погружение в мир предметов. Богатство обременяет человека не только внешне, отягощая его жизнь ненужными и всегда для него чуждыми приложениями, но оно отягощает его и внутренне, вытаскивая его из личного существования и принуждая перейти в существование предметное. Богатство это тот метафизический груз, который тянет человека вниз. Богач сгорает на жертвеннике предмета, как жертва, принесенная не Богу, но миру, этому безымянному, никогда не своему миру предметов. Вот почему богатство служит одним из самых удачных средств для того, чтобы человек пропал в мире и погрузился в повседневность. Богатство – это ярчайшее проявление существования вне. Поэтому христианство с самых первых дней своего существования благославляло бедность как способ высвобождения из повседневности, из предметного состояния; как путь в свое подлинное личное и тем самым достойное человека существование, в существование для Бога и для своего ближнего.

Такой же смысл имеет и плоть. Правда, тело является составной частью человеческого существа и его жизнь органично вплетена в совокупность человеческой экзистенции. Поэтому тело участвует во всей судьбе человека: в его радости и печали, в его счастье и несчастье, в его грехе и искуплении, в его проклятии или очищении. Но бытие плоти в сфере человечности весьма своеобразно: плоть в экзистенции человека бывает не для себя, но для духа. Jose Ortega y Gasset справедливо заметил, что плоть свята, ибо ей доверена высочайшая миссия, а именно: символизировать дух. Иначе говоря, бытие плоти в глубинном смысле есть бытие символа. Тело всегда есть указание. Оно всегда знак. Оно — это ницшевская стрела на другой берег. Но именно поэтому оно никогда не должно приобрести действительного и самостоятельного существования. Оно никогда не должно утратить своей символичности и своей знаковости. Возжелав стать действительностью, а не знаком, тело становитсявещью: биологической, живой, чувствующей, но все же — вещью, ибо в сфере личности оно может оставаться лишь до тех пор, пока оно есть символ, пока оно есть поле проявления личности. Перестав быть проявлением, она сама по себе выпадает из категории личности и переходит в категорию вещи. В таком случае тело становится отягощением экзистенции человека, грузом, который тянет ее вниз и способствует ее пропаданию в мире. Рассказ Платона о божке Глауке, который, живя на дне морском, так оброс ракушками, водорослями, камешками, что его невозможно было узнать, есть образ раскрепощенности тела. Но такой раскрепощенностью исполнена человеческая жизнь. Целые исторические периоды были не чем иным, как попыткой придать телу реальный, но не символический смысл. Если призыв L. Klages’а сослать дух в трансцендентальные сферы, из которых он явился, метафизически есть нелепость, то психологически и морально этот призыв осуществляется каждодневно на виду у всех нас. Каждый день дух уходит из тела, не проявляется через него, не строит в нем своего храма и не славит в нем своего Бога. Тело становится реальностью: не знаком и не символом. Тогда оно выдвигает свои требования, и дух их удовлетворяет, выискивая способы удовлетворять их насколько возможно полно и разнообразно. Это есть путь человека в повседневность через свое собственное тело. Это есть пропадание в мире путем жизненности. Отдавшись богатству, человек пропадает в мире материи. Отдавшись плоти, человек пропадает в мире жизненности. Но в любом случае он сам себя опредмечивает. Но второе пропадание, второе опредмечивание более глубокое, нежели первое, ибо жизненность вросла в нас, она больше связана с нами, чем материя, и поэтому требования тела мы выполняем более свято, нежели требования богатства.

Таким образом, желая выбросить человека из повседневности, необходимо обрезать нити, которые привязывают его к этим двум краеугольным столпам повседневности: к богатству и к плоти. И только тогда станет понятным, как поступит человек в своем новом положении: будет ли он рыдать над погибшим богатством и у гроба своего тела, будучи не в состоянии подняться в истинное свое существование, или возрадуется, избавившись от пропадания в мире и весь сосредоточится на глубинной своей основе. Христианство, основываясь на духе свободы и любви Нового Завета, эти нити обрезает добровольными обетами бедности и непорочности. Смысл монашеских обетов — защититься от повседневности: защититься от подавления нас миром, от пропадания в сферах жизненности и материи. Давая зарок не иметь ничего своего, не удовлетворять своей сексуальной страсти, самой значительной и самой сильной в сфере жизненности, человек по своей собственной воле выбирается из повседневности, поднимается к основе своего бытия и решается продолжать дальше или начать заново свое подлинное существование. В истории Иова обрезание этих нитей началось сверху. Господь дал сатане разрешение сразу уничтожить богатство Иова, а затем и его плоть. Иов был выброшен из повседневности не по своей собственной воле, как монахи католической Церкви, но рукой высшей силы. Однако здесь важен не сам способ выбрасывания, аповедение человека после, поведение в новом положении, которое возникает после утраты богатства и плоти.

Первый период своего выбрасывания Иов перенес безукоризненно. Выслушав своих слуг, которые сообщили ему, что савеяне украли его волов и ослиц, что огонь с неба уничтожил овец и пастухов, что халдеи угнали верблюдов, что поднявшаяся буря разрушила дом и погреба пировавших в них сыновей и дочерей, «Иов встал, и разодрал верхнюю одежду свою, остриг голову свою, и пал на землю, и поклонился. И сказал: наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращаюсь. Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно!» (1, 20–21). Подозрение сатаны, что Иов невозвратно пропал в мире материальных вещей, не подтвердилось. Правда, Иов жил среди этих вещей, заботился о них и жертвовал ради них. Однако и после их утраты он продолжает возносить хвалу Господу и делает это даже еще более искренне и проникновеннее, нежели прежде, ибо делает это бескорыстно. Гибель богатства показала, что Иов принадлежит к тем редким людям, которые в состоянии защитить свою свободу по отношению к внешним благам, к тем, кто не поддается материи, которая пытается вытащить их из себя и опредметить, к тем, для кого наличие или отсутствие богатства не составляет содержания их экзистенции. Это такие люди, для которых богатство находится за вратами их бытия: они и сами не выходят наружу, во внешнее предметное существование, и богатству не позволяют войти внутрь себя, дабы оно их самих не опредметило. Такие люди могут быть даже и богатыми, но при таком отношении они не пропадают в мире и не погружаются в повседневность. Обладая богатством, они не ценят его; утратив его, не жалеют. Они — те нищие духом, которых благословляет Нагорная Проповедь (Мтф. 5, 3). Перед их глазами постоянно стоит строгая независимость человеческой экзистенции от предмета, выраженная наготой тела человека при рождении и абсолютной оторванностью от всякого предмета при умирании. Тот, кто глубоко переживает эту независимость, не может пропасть в мире вещей, хоть принеси ему в дар и весь космос. Такой человек сохраняет сущностную свою свободу от богатства, которую как раз и благословляет христианство.

Однако потеря богатства не является единственным и самым верным способом выбрасывания человека из повседневности. Тело, как говорилось, тоже может стать способом пропадания человека в мире жизненности, способом даже более действенным и более трагическим, нежели богатство. Даже и неимущий человек может придавать самостоятельный смысл бытию своей плоти, уничтожить ее символичность и, таким образом, позволить затянуть себя в глубины повседневности. Поэтому сатана не удовлетворяется равнодушием Иова по отношению к утраченному богатству. Он хочет прикоснуться и ко второму столпу повседневности и разрушить его. Он хочет уничтожить плоть Иова. «Но простри руку Твою, и коснись кости его и плоти его, — благословит ли он Тебя?» (2, 5). Тело, как упоминалось, значительно роднее нам, нежели богатство. Поэтому, с одной стороны, оно нас глубже затягивает в повседневность, но, с другой — прикосновение к нему мы переживаем намного болезненнее, нежели прикосновение к богатству. Проиграв своеобразное пари с Богом в отношении богатства, сатана надеется выиграть его в отношении плоти. Поэтому, получив согласие Господа, он «поразил Иова проказою лютою от подошвы ноги его по самое темя его. И взял он себе черепицу, чтобы скоблить себя ею, и сел в пепел» (2, 7–8). Страдания Иова, что чувствуется в его жалобах, были невыразимо сильны. У него не было отдыха ни днем, ни ночью. Боль пронизывала все тело, словно огонь. Его приводили в ужас страшные сны и отвращение от него людей. И все же Иов остался верен самому себе и своему Богу. Когда его жена, жалуясь на все эти несчастья, посоветовала ему похулить Бога и умереть, дабы положить конец всей этой ужасной жизни, Иов сказал: «ты говоришь как одна из безумных; неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злого не будем принимать?» (2, 10). И Священное Писание замечает: «Во всем этом не согрешил Иов устами своими». В этом отношении он также оказался достоин доверия Божиего. Лишившись богатств, Иов утешился строгой независимостью экзистенции человека от всего мира. Утратив плоть, он утешается Провидением. Иов переживает Бога как Великого Осмыслителя, в руках которого сокрыто и добро, и зло. Иов не делает Бога автором зла, как это позже сделали манихеи, но он чувствует, что все удары судьбы, настигающие человека, включены во всеобщую целесообразность, основа которой содержится в самом Боге. Поэтому Иов воспринимает удары судьбы не как внешнее несчастье, которое подавляет и раздавливает человека, но как дары Господа, которые раздают Его невидимые руки. Переживая добро как дар, принятый из рук Бога, нельзя по-другому переживать и зло. Вот почему Иов выносит и это последнее испытание, которое окончательно выбрасывает его из повседневности. Проказа на теле отделяет его от всего мира: и от вещей, и от людей. Жизнь за селением на груде мусора уже не есть повседневность.

Этим, как представляется, и должна была бы закончиться книга Иова. Куда же дальше идти? Сатана твердит Богу, что Иов служит Господу только ради данного Им преуспеяния. Но если бы Бог отклонил бы свою покровительствующую руку, то Иов вместо вознесения хвалы Ему стал бы богохульствовать у Него на глазах. Господь последовал совету сатаны и позволил ему уничтожить все, что только могло связывать Иова с повседневностью: его богатство, его детей, наконец, саму его плоть. Однако оказалось, что Иов не совсем пропал в мире, как это предполагал сатана, опираясь на свой опыт, приобретенный во время странствий по земле. Иов выдержал все удары и остался верен Богу. Замыслы сатаны потерпели крах. Так что же еще остается сказать? И все же замыслы сатаны и испытания Иова составляют только введение к книге. Само же содержание книги — это размышления Иова, его ответы своим друзьям, которые пытаются вмешаться в мысли Иова, дополнить их или исправить. Удары судьбы Иов вынес. Он не предал своей верности Богу. Но, выброшенный из повседневности, он нашел в себе нечто новое, то, чего не было прежде, а именно: необходимость мыслить. Теперь мышление стало основной функцией его бытия. Прежде он думал и заботился о делах каждодневности. Прежде, как упоминалось, Иов не мыслил. Теперь же он опускается в глубины бытия и поднимает вопрос экзистенции человека. Все речи Иова, как говорилось, сосредоточены на этой главной проблеме. Что же произошло? Почему Иов начал мыслить? Если рассматривать этот вопрос поверхностно, ничего удивительного не произошло. Ведь разве погруженность в мысли после утраты всего не является чем-то само собой разумеющимся? Разве этим занимался только один Иов? Однако, рассудив глубже, это нечто само собой разумеющееся становится непонятным. Почему удары судьбы, а особенно страдание заставляет человека мыслить? Почему автор книги Иова вопрос экзистенции человека вкладывает в уста страдающего Иова? Является ли это только чисто поэтическим средством, чтобы произвести на читателя более глубокое впечатление? А может, это глубокая метафизическая идея? На этот вопрос мы и попытаемся ответить.

 

2. ПРОИСХОЖДЕНИЕ МЫШЛЕНИЯ ИЗ СТРАДАНИЯ

Страдание обладает удивительной пробуждающей силой. K. Jaspers замечает, что если бы было только счастье существования, то возможная экзистенция осталась бы дремлющей. Иначе говоря, если бы человек постоянно жил счастливо, то возможности его бытия не раскрылись бы, ибо они никогда не пробудились бы к подлинному существованию. Jaspers замечает, что счастье делает человека пустым и этим своим пустым влиянием оно намеревается разрушить подлинное бытие. Если страдание, по утверждению Jaspers’а, уничтожает физическое существование, то счастье угрожает самому нашему бытию. Оно убаюкивает человека тем, что не сохраняется. Оно, как и апостолы на горе Фавор, пытается сделать вечными мгновенные проблески, не замечая, что эти мгновения в нашем существовании должны пройти и что именно потому мы их и ценим, что не можем их удержать. Сила счастья испытывается только тогда, когда оно разбивается. Неразбитое и кажущееся неразбиваемым счастье увлекает нас в повседневность и затеривает в мире.

Между тем страдание как раз выбрасывает нас из этой повседневности. Когда человек счастлив, он предполагает, что мир и его выражение — повседневность — есть подлинное пространство его существования. Страдание, разрушая это пространство, зовет человека куда-то в другое место. Оно показывает, что пропадание в мире не есть основное назначение бытия человека: напротив, оно — неподлинное состояние человека, заслоняющее подлинное, то, которое как раз и проявляет страдание. Страдание свидетель того, что человек есть в мире, но что он не от мира, если для определения этого парадоксального положения человека мы воспользуемся словами самого Христа, сказанными Им накануне своей муки. Человек есть в мире, чтобы раскрыть себя через столкновение с сопротивлением мира. В этом отношении существование в мире для человека является условием и полем осуществления самого себя. Но человек есть не от мира, ибо он бывает в себе и для себя. Мир для него только условие и поле его деятельности, но никогда не источник его существования и смысла. Таким образом, если человек, переживая долгий период счастья, успевает забыть эту свою независимость и начинает быть так, словно он от мира, страдание выводит его из этого забвения и указывает на подлинное его состояние. В этом отношении страдание есть пробудитель пропавшего бытия. Оно, словно будильник, звонит только тогда, когда мы особенно глубоко погружены в сон мирского своего существования, тогда оно и выбрасывает нас из нашей теплой постели. Мы вскакиваем немного испугавшись и в первые мгновения не можем разобраться в своем новом положении. Однако несколько позже мы осматриваемся и начинаем быть по-другому, нежели во время дремоты. Мы пробуждаемся из тишины онтического сна. Мы начинаем говорить, но уже совершенно другие, новые слова, не те, которые мы произносили сквозь дремоту. Тогда мы лишь лепетали. Теперь мы заговорили всем своим бытием.

Автор книги Иова понял этот пробуждающий смысл страдания и потому позволил Иову заговорить первым. Его друзья, пришедшие его утешить и молчавшие целую неделю, пришли в изумление, когда этот всегда такой тихий человечек вдруг заговорил, заговорил резко, бунтуя, бросая упреки всей структуре бытия и даже самому Богу. Первая речь Иова, которая в дальнейшем привела к широкому и резкому спору, не была вызвана утешениями друзей. Тогда друзья Иова еще не произнесли ни слова. Они только сидели и молчали. Иов заговорил сам из себя. Он заговорил из своего страдания. Страдание зачеркнуло все, что связывало его с миром. Черепицей Иов словно соскоблил с себя всю повседневность и поднялся к новому существованию. И вот перед лицом этого нового существования его дух пробудился и сказал свое слово.

Откуда страдание черпает свою пробуждающую силу? Каким образом оно пробуждает человека из дремоты бытия? Ведь страдание есть зло, следовательно, оно негативно. Позитивного содержания в нем нет. Так каким же образом оно выбрасывает нас из повседневности? Каким образом оно обрезает те нити, которыми мы вплетены в вещное существование мира?

Не чем другим, как только своей негативностью. Что произошло с Иовом, когда он попал в страдание? Послушаем его самого: «О, если бы я был, как в прежние месяцы, как в те дни, когда Бог хранил меня, Когда светильник Его светил над головою моею, и я при свете Его ходил среди тьмы; Как был я во дни молодости моей, когда милость Божия была над шатром моим» (29, 2–4). А теперь — «И ныне изливается душа моя во мне дни скорби объяли меня. Ночью ноют во мне кости мои, и жилы мои не имеют покоя» (30, 16–17). «Redactus sum in nihilum» (30, 15), — так переводит жалобу Иова текст Vulgat’ы, характеризуя этим совершенно новое положение Иова в страдании. Только ли это психологическое переживание? Разве дни расцвета Иова имели тот же самый смысл, что и теперешние дни бедствий?

Современная экзистенциальная философия страдание называет одной изпограничных ситуаций существования человека. Некоторые ситуации, такие как смерть, страдание, вина, называются пограничными потому, что они выражают окраину или границу человеческого существования, за которой, по Jaspers’у, мы в своем существовании ничего не видим; они словно некая стена, о которую мы ударяемся и проигрываем. Однако, несмотря на их непроницаемость, эти пограничные ситуации тесно срослись с бытием человека. Они конкретно выявляют именно то, как человек экзистирует. Пограничные ситуации — это конкретность человеческого состояния. Человек, который возникает и погибает, всегда находится перед лицом небытия. По справедливому замечанию W. Rehmo, небытие грозит этому миру с самого начала. Более того, небытие вплетено в наше бытие. M. Heidegger говорит, что небытие проявляет страх. Он утверждает, что в страхе бытие в своей целостности делается ломким. И мы пугаемся именно этой хрупкости. Мы начинаем чувствовать, что бытие словно выскальзывает из рук, что совокупность существ, включая и нас самих, выявляет перед нами свою возможность не быть. Ощущение того, чтомы можем не быть, что все может не быть, составляет сущность страха и вместе оно есть дыхание холода небытия из потустороннего. Вне сомнения, этот холод мы испытываем только в редкие мгновения. Поэтому страх, который метафизически должен быть постоянным нашим спутником, на самом деле редкий гость нашей экзистенции, ибо повседневность, затерявшая нас в мире, не позволяет нам ощутить ломкости бытия, прикрывая ее внешним постоянством вещей. Однако в пограничных ситуациях, когда уже разрушились завесы повседневности, эта ломкость как раз и предстает во всем своем ужасе. Поэтому и страх здесь уже не мгновение, но постоянное состояние. В пограничных ситуациях мы бываем боясь, ибо во время этих ситуаций бытие человека приближается к своей черте и, образно говоря, находится перед небытием с глазу на глаз. Если мы все время ходили по краю бездны небытия, то в час пограничных ситуаций мы вступаем на самый ее порог. Ломкость бытия здесь становится совершенно конкретным нашим собственным опытом. Та стена, о которой говорит Jaspers, бросает четкую тень на наше существование, и эта тень есть тень небытия. В пограничных ситуациях покрывается мраком не какой-нибудь теоретический вопрос, но само наше существование. Мы клонимся в небытие, мы начинаем быть меньше, меньше не в математическом смысле, но в онтологическом.

Это происходит с человеком во всех пограничных ситуациях, это же происходит с ним и в страдании. Jaspers говорит, что страдание есть сужение существования, уничтожение части; за каждым страданием стоит смерть. Настигнутый страданием Иов жалуется именно на эту суженность своего бытия. «Когда еще Вседержитель был со мною, и дети мои вокруг меня, Когда пути мои обливались молоком, и скала источала для меня ручьи елея! Когда я выходил к воротам города, и на площади ставил седалище свое, — Юноши, увидев меня, прятались, а старцы вставали и стояли Князья удерживались от речи, и персты полагали на уста свои; ... Я облекался в правду, и суд мой одевал меня, как мантия и увясло. Я был глазами слепому и ногами хромому; Отцом был я для нищих, и тяжбу, которой я не знал, разбирал внимательно... И говорил я: “в гнезде моем скончаюсь, и дни мои будут многи, как песок” (29, 4–18). К сожалению, страдание все это уничтожило. Иов утратил предметы, которые окружали и удовлетворяли его; утратил среду, в которой осуществлял справедливость; потерял детей, которые должны были закрыть ему глаза. Вне сомнения, все эти вещи были связями с миром и повседневностью. Но, с другой стороны, они были и тем полем, на котором развертывалось бытие Иова; они были объектами, сталкиваясь с которыми Иов осуществлял самого себя. Когда все они были утрачены, экзистенция сосредоточилась на самой себе, но вместе с тем оскудела и измельчилась. Она была выброшена из повседневности, но вместе оторвана и от своих возможностей. Поэтому печаль Иова совершенно обоснована, когда он вспоминает прошедшие дни расцвета и сожалеет о них, сожалея в сущности о полноте экзистенции, которую уничтожило страдание. Страдание приводит к тому, что мы начинаем быть не только не от мира, но и не в мире. Оно изгоняет нас за город, поселяет на груде отбросов и превращает нас в «посмешище» для народа (17, 6). Мы становимся братьями шакалов и друзьями страусов (30, 29). Страдание суживает наше существование, уничтожая ту его часть, которая, хотя и не от мира, но все же может раскрыться и осуществиться только в мире. За страданием мы ощущаем стоящую смерть. В ситуации страдания мы ощущаем на себе холод дыхания небытия. «Так, я знаю, что Ты приведешь меня к смерти, — упрекает Иов Бога, — и в дом собрания всех живущих» (30, 23).

Но именно этим сужением нашего бытия, частичным его уничтожением, установлением его перед лицом смерти, следовательно, перед лицом физического небытия, страдание сотрясает наше бытие и пробуждает его от дремоты. Достигнув своей границы, наше бытие пугается, увидев под своими ногами раскрывшееся небытие. Оно вскакивает, словно ото сна, и видит, что прежние формы разрушены, что его полнота, которой оно обладало в мире, погибла; что ему осталось очень немногое, ибо почти все утрачено. Тогда оно сосредоточивается и начинает говорить. Оно решается бороться за свое существование, вести основательную и серьезную борьбу, ибо это борьба с небытием. Поэтому, хотя страдание по существу негативно, хотя оно и не имеет позитивного содержания, но именно этой своей негативностью оно пробуждает нас из дремоты бытия. Подведя нас к черте нашего бытия, оно вынуждает нас отскочить назад. В страдании наше существование становится почти осязаемым, ибо мы начинаем его искать во тьме небытия. Поэтому переживание, что мы еще есть, становится очень интенсивным. Мы концентрируемся на себе, сосредоточиваем все свои еще оставшиеся силы только на одном своем Я и жаждем быть. Более того, в страдании мы решаемся быть; мы решаемся защищаться от этого дышащего холодом небытия. В этом смысле страдание и обладает пробуждающей силой. В этом смысле оно и выбрасывает нас, словно будильник, из теплой постели повседневности, дабы мы вступили в жесткую борьбу за самих себя. Вот почему не один, настигнутый страданием человек, который прежде был вял и избалован, становится героем или святым. Вот почему и Иов, прежде тихий и богобоязненный, когда его коснулось страдание, выпрямляется и говорит свое слово, часто жесткое и горькое, но каждый раз поднимающееся из самих глубин его потрясенного бытия.

И здесь мы сталкиваемся с заботой, которая составляет самое широкое и самое постоянное настроение человеческого бытия. Желая понять, что такое забота в своей глубинной сущности, необходимо вспомнить событие, происшедшее с Марфой и Марией, о котором повествует Евангелие от Луки. «В продолжение пути их, пришел Он в одно селение; здесь женщина, именем Марфа, приняла Его в дом свой; У ней была сестра, именем Мария, которая села у ног Иисуса и слушала слово Его. Марфа же заботилась о большом угощении, и подошедши сказала: Господи! или Тебе нужды нет, что сестра моя одну меня оставила служить? скажи ей, чтобы помогла мне». Господь сказал ей в ответ: «Марфа! Марфа! ты заботишься и суетишься о многом. А одно только нужно. Мария избрала благую часть, которая не отнимется от нее» (Лука 10, 38–42). В этом повествовании мы чувствуем две заботы, которые сущностно различаются:Марфы, которая заботится о том, как лучше принять посетившего их Спасителя, и Марии, которая заботится о том, как лучше понять себя, применив к себе слова Спасителя. Отношение Марфы и отношение Марии к Христу неодинаково, поэтому и заботы у них неодинаковы. Для Марфы Христос Гость, своим посещением оказавший честь ее дому. Поэтому ее забота — услужить Гостю, ибо он скоро уйдет. Для Марии Христос — Учитель, словом своим указывающий путь ее бытию и раскрывающий смысл этого бытия. Физически он и для нее тоже скоро уйдет. Но словом своим он останется в Марии вечно. Поэтому забота Марфы сосредоточивается на внешних вещах: она заботится о многом и остается на исчезающей поверхности своей экзистенции. Между тем забота Марии сосредоточивается на ядре ее собственной экзистенции: слушая Божественного Учителя, она хочет познать самое себя; она заботится только об одном, а именно — о себе, о своей сущности и о смысле. Поэтому эта забота не отнимется у нее, ибо однажды увиденный смысл бытия будет сопровождать ее всю жизнь и станет основой ее существования. Забота Марфы повседневная, Марии — экзистенциальная.

Страдание, выбрасывая человека из повседневности, тем самым выбрасывает его из озабоченности многим и возвращает его в заботу о том «unum necessarium», чем как раз и является наше бытие. Страдание посадило человека у ног Учителя, чтобы он услышал, что он есть сам в себе и для чего он есть. Здесь состояние Марфы переходит в состояние Марии. Живя счастливой жизнью, Иов тоже был погружен в состояние Марфы. Он заботился о многом: он вершил суд, давал советы, помогал несчастным, приносил жертвы за своих детей, принимал путников, присматривал за своими стадами, управлял своими слугами и детьми. Это были добрые и нужные дела. Но того «одного необходимого» ему не доставало: забота Иова не достигала его глубин и не была сосредоточена на его бытии. Это произошло только во время страдания. Почему заговорил Иов? Потому, что он озаботился быть. Прежде он тоже ходил по краю небытия. Но повседневность, словно густой туман, скрывала от него эту границу: он не чувствовал угрозы небытия. Между тем страдание, словно высоко поднявшееся солнце, рассеяло туман повседневности, и Иов увидел, что он стоит у бездны небытия. Тогда он озаботился, но уже не тем многим, но одним единственным — он озаботился своим существованием. Страдание открыло перед ним лучшую часть, которая не отнимется от него, как вся эта повседневная забота, которая исчезла вместе со своими гибнущими объектами. Забота, рожденная страданием, уже не является повседневной. Она экзистенциальна. Ибо она возникает из опасности, грозящей нашей экзистенции, и сосредоточивается на экзистенции. Она указывает, что человек есть существо, которое озабочено быть. Выделяясь среди других тем, что он знает, что он есть [45]Познание того, что бытие есть М. Heidegger назывет чудом из чудес (Was ist Metaphysik? – стр. 42). И называет совершенно правильно, ибо самым удивительным, никогда невыраженным и непостижимым является как раз то, что бытие, могущее не быть , все же есть (замечание автора – А. М.).
, человек тем самым заботится о том, чтобы он был. Он заботится о том, чтобы этот удивительный опыт существования не остался бы всего лишь теорией, утверждающей, будто бычто-то бывает, но чтобы этот опыт превратился бы в познание моего собственного существования; чтобы я сам был объектом сознания моего бытия. Поэтому забота, понятая в экзистенциальном смысле Марии, связана с самим человеческим бытием: она для него вещь онтологическая. Повседневность может его извратить и сделать поверхностным. Однако в своей сущности оно всегда есть озабоченность быть в самом глубоком и самом высоком смысле этого слова. И когда пограничные ситуации, в особенности страдание, ставят нас перед лицом небытия, тогда и пробуждается требовательная забота. Забота есть состояние человека перед лицом небытия. Она необычайно ярко показывает, что бытие человека само себя не держит, что оно не стоит на себе, как на незыблемой основе, что его надо постоянно строить и заботиться о том, чтобы это строение не рухнуло. Забота есть состояние случайного существа. Человек бывает, заботясь, потому что он может и не быть. Бог не заботится, ибо небытие абсолютно не угрожает Его бытию. Между тем человек, переживающий себя как постоянно преходящего, опутан заботой, чтобы быть. Забота толкает человека хвататься за созидательные акты, дабы сохранить свое бытие и восстановить его, если оно иногда начинает клониться к небытию. Потому Мария и села у ног Спасителя и слушала Его слова. Раскрытие своего духа здесь было тем созидательным актом, который укреплял бытие Марии. Именно потому заговорил и Иов. Мария открыла свое бытие для божественного Слова. Иов захотел родить свое слово. И хотя эти акты Марии и Иова очень разные, однако в их основе кроется одна и та же онтологическая забота, как желание человека всегда быть сохранным в своем существовании.

Основным созидательным актом, когда человек поворачивается к своему бытию и пытается защитить его от небытия, является Мышление. Настигнутый страданием Иов озаботился своим бытием и потому заговорил. «Не буду же я удерживать уст моих; буду говорить в стеснении духа моего; буду жаловаться в горести души моей» (7, 11). Это стеснение духа Иова, обнаружение себя на границе существования и есть источник его желания говорить. Он видит, что его бытие кончается и поэтому хочет говорить: «Кто в состоянии оспорить меня? Ибо я скоро умолкну и испущу дух» (13, 19). Он не хочет умереть в молчании. Он хочет высказать все, что в нем пробудило страдание. Однако чем же является все это говорение Иова, если не осмыслением собственного бытия? Что такое все его речи, если не широкая постановка одного-единственного вопроса человека? Слова, которые Иов обращает к Богу или к своим друзьям, являются лишь изложением его мыслей. Это только говорение вслух того, что поднимается в его душе. Желание говорить для Иова есть желание мыслить. Мышление становится конкретным выражением озабоченности своим бытием. Экзистенциальная забота заговорила постановкой вопроса бытия. И это необычайно удивительно! Почему забота выражается мышлением? Почему перед лицом небытия человек начинает мыслить? Страдание пробуждает бытие человека, и это пробудившееся его бытие вдруг начинает мыслить не о каком-то постороннем предмете, но о себе самом, которого настигло страдание и привело к границе существования. Так какая же связь между человеческим существованием и мышлением? Чего хочет добиться человек своим мышлением? Таким образом, здесь у нас и возникает проблема смысла мышления в экзистенции человека.

Озаботившись своим бытием, человек начинает мыслить потому, что этим актом он хочет рассеять мрак небытия, который окружает его в страдании. Омраченность, вызванная пограничными ситуациями, не есть логическаянеопределенность какой-то проблемы. Это онтологическая омраченность. Это мрак в самом нашем бытии, тьма, которая возникает от приближенности к границе нашего существования. Тот светильник Господа, который светил над головой Иова и который вел его через тьму — символ полноты бытия; символ причастности человека к Абсолютному Бытию, которое своим светом озаряет наш путь — не в мире, но в самом бытии. В страдании этот светильник пригашен, ибо Господь отвел свою руку. Человек словно выпал из Абсолютного Бытия и тем самым попал во тьму. Поэтому он и начинает мыслить, дабы преодолеть эту тьму. Мышлением он пытается заново отстроить свое оскудевшее бытие, заново его восполнить в себе и подняться над окружившим его и угрожающим ему небытием. Поэтому мышление есть борьба с небытием в нашей собственной экзистенции. Оно есть работа по построению бытия человека [46]В этом, как представляется, содеpжится обоснование утверждения А. Schopenhauer`а, что каждый человек является прирожденным метафизиком, что он единнственная метафизическая тварь на земле (Einleitung in das Studium der Philosopchie, Gesamm. Werke, 9, стр. 79-80. Herausg. von Deussen, München, 1913), а также и того, почему М. Heidegger метафизику называет основой существования и даже самим существованием (Was ist Metaphysik?, 38) и почему для Jaspers`а философствование есть «высветление экзистенции», дающее возможность постижения реальности бытия (Philosophie, 27-28). Философия, будучи интенсивнейшим и чистейшим мышлением, естественным образом становится самым настоящим построением нашего бытия, самой главной функцией нашего существования. Поэтому она не является ни профессией, ни чем-то побочным для человека. Она, по утверждению того же Heidegger`а, принадлежит природе человека (ор. сit., 37). Человек философствует всегда и везде, ибо всегда и везде он озабочен тем, чтобы быть (замечание автора – А. М.).
. Мысля, мы пытаемся из имеющегося внутри нас хаоса построить наше новое бытие. Мы пытаемся сотворить себя. Иов хочет говорить, следовательно, он хочет мыслить, не для того, чтобы психологически облегчить свою боль, но для того, чтобы заново обосновать свое умаленное бытие. Его слово должно рассеять мрак небытия. Он хочет быть факелом, который зажжет погашенный светильник, дабы он осветил его в самом его существовании. Как из божественного изначального fiat оразовался внешний мир, так и из речей Иова должен образоваться его новый личный, собственный космос. Как Бог словом своим сотворил мир, так и человек своим мыслящим словом пытается сотворить себя сам. Из умаления бытия, в которое человека толкают пограничные ситуации, он своим мышлением пытается выкарабкаться в полноту бытия. Таким образом, мышление в глубинном смысле есть человеческийfiat.

Здесь как раз и кроется онтологическое значение мышления. Быть и мыслить в пограничной ситуации есть одно и то же. Только в повседневности эти два акта разделены, ибо пропадая в мире, мы начинаем быть неподлинно, не для себя и потому не мыслим. В повседневности нет ни подлинного существования, ни подлинного мышления, ибо эти две вещи связаны в своей сущности. Однако человек, выброшенный из повседневности и возвращающийся в подлинное свое существование, сразу начинает мыслить, точнее говоря, своим мышлением он как раз и возвращается в это подлинное существование, заново строя свое бытие. Поэтому мышление в экзистенциальном смысле никогда не являетсятеоретическим, ибо оно затрагивает не одну какую-нибудь идею или проблему, но само наше бытие. Наше Я его объект. Но не как объект, стоящий рядом с нами, как в психологических исследованиях, но как объект, существующий самим мышлением. В акте экзистенциального мышления мы касаемся своего собственного Я не в смысле некого теоретического, научного методического интереса, как Я мыслил Descarte, но в смысле поисков нового бытия, о котором, терзаясь, размышлял бл. Августин. Так и Иов. Оборвав молчание и заговорив, он говорит не для научной теории, но для себя самого: его собственное страдающее и оскудевшее бытие является объектом его мышления. И если иногда он затрагивает человеческое существование вообще, то делает он это в свете себя самого. Он озабочен не разрешением проблемы, но тем, чтобы найти решениесебя самого. K. Jaspers говорил, что, философствуя, он сосредоточен на самом себе, но никогда не на чистом предмете; что философствование есть озабоченность самим собой. Это утверждение не годится теоретическому мыслителю, который в центр своего мышления ставит чистый предмет, а сам исчезает в бесконечных перспективах этого предмета. Однако это утверждение во всей своей значимости годится экзистенциальному мыслителю, каким является Иов, ибо для него мышление – это главный акт и главная задача его существования. Мысля, Иов действительно сосредоточен на себе и самим собой озабочен. Пока его экзистенция была ровной и закоснелой, он не мыслил экзистенциально, следовательно, не делал мышление созидателем и вершителем своего бытия. Осуществляя справедливость, Иов, вне сомнения, должен был много думать. Но это думание было теоретическим: оно было сосредоточено на предмете и не затрагивало глубинного бытия Иова. В повседневности человек не мыслит экзистенциально, ибо здесь он не экзистирует подлинно; здесь он только просто бывает, поэтому только просто и думает. В этом оношении очень выразительно замечание самого Иова: «Ревет ли дикий осел на траве? мычит ли бык у месива своего?» (6, 5). Действительно, нет! Они молчаливы. Так и человек. Но когда засуха высушивает пастбища и когда голодный год уничтожает хлеб, тогда начинает реветь осел и мычит бык. Этими звуками, выражающими их боль, они призывают свое прежнее бытие. Так и человек. Когда страдание уничтожает его существование в мире и выбрасывает его на груду мусора за черту селения, человек начинает говорить и мыслить, ибо таким способом он хочет вернуть то, что погибло для него в его бытии. Мышление есть зов бытия: возникший из бытия и в бытие ведущий. Поэтому в своей сущности оно не логическое, ноонтологическое; не теоретическое, но экзистенциальное.

Именно поэтому оно и личностное. Личностное в том смысле, что человек задает вопрос не бытию вообще, но своему бытию, которое утратило опору и оказалось на грани существования. Один из утешителей Иова Елифаз Феманитянин говорит Иову: «Вот, ты наставлял многих, и опустившиеся руки поддерживал, Падающего восставляли слова твои, и гнущиеся колена ты укреплял. А теперь дошло до тебя, и ты изнемог; коснулось тебя, и ты упал духом» (4, 3–5). Упрек подобного рода бросает себе самому и Прометей Эсхила, прикованный Гефестом к скале. Высказав, сколько добра он совершил для человечества (научил людей наблюдать за движением небесных тел, придумал письменность и искусство, приручил животных, построил суда и т. д.), гордясь тем, «что все Искусства у людей — от Прометея», он все-таки замечает, что «для самого себя я не могу Придумать средство вырваться из бедствий!». В замечании Елифаза, брошенном Иову, и в жалобе Прометея кроется один и тот же смысл: очутившись перед лицом небытия, человек действительно не может помочь себе сам [49]К этой мысли вернемся несколько позже. Здесь же она служит только указанием на личностный характер экзистенциального мышления (замечание автора – А. М.).
. Своими словами Елифаз хочет устыдить Иова в том, что тот, ранее утешавший и укреплявший других, сам себя укрепить не в состоянии. Но Елифаз не замечает, что слова Иова как раз и есть поиск такого укрепления себя. Иов заговорил потому, что в своем мышлении он видит единственный способ подняться над своим измельчавшим существованием. Своими словами он пытается строить свое разваливающееся бытие. Но эти слова, направленные на самого себя, имеют уже совершенно другой смысл, нежели прежние его советы и утешения. Раньше он говорил не из себя: он говорил теоретически, и поэтому его слово для других страдающих и колеблющихся было только психологическойподдержкой. Заговорив из своего страдания, Иов уже ищет онтологическуюподдержку: он ищет новое бытие, которое как раз и должно родиться из его слов. Психологическое утешение здесь не имеет никакого значения. Почему Иов не принимает слов своих утешителей? Почему он называет их даже «сплетчиками лжи» и «бесполезными врачами» (13, 4)? Не только потому, что они настойчиво хотят найти в нем грех и его страдание объяснить как наказание за совершенные грехи, но и потому, что он чувствует, что его друзья говорят теоретически, абстрактно, обще, в то время как ему нужна личная, конкретная, экзистенциальная помощь. Всякое теоретическое разрешение проблемы страдания ничего не дает страдающему бытию. Друзья Иова излагают взгляды: свои, своих отцов, своего края. Они могут быть интересны и правильны, но они остаются в области теории, не становясь тем созидающим словом, тем творческим fiat, по которому так тоскует Иов. Поэтому он и говорит сам. Он начинает говорить первым и затем не пропускает ни одной возможности для ответа на речи своих утешителей. Личностность – сущностная черта экзистенциального мышления. Этому нельзя научиться по книгам или воспринять от кого-то другого. Оно, как и всякий творческий акт, должно исходить из бытия самого мыслителя. Конрад из «Дзядов» Мицкевича во время своей великой импровизации говорит: «Не древом райским был язык певца мне дан, Я почерпнул его не из плода знанья И не из книг, не из преданья, Не из пророчества сивилл, Я сам ту силу сотворил, Как Ты, себя в себе рождая, Себя собою создавая». Так же, как художник творит новое объективное бытие своим врожденным могуществом, так и мыслитель, обратившись к самому себе, своим мышлением произносит творческое fiat, из которого должно родиться его новое существование. Поэтому онтологический смысл имеет только экзистенциальное мышление, следовательно, такое мышление, которое является творением самого человека; мышление подлинное, не присвоенное, не заученное; мышление, которое в нем осуществляется не ради теории, но ради его новой экзистенции; мышление, которое становится основной функцией его экзистенции. Такое мышление есть самый личный акт и тем самым акт, обладающий силой создавать новое бытие. Онтологический смысл мышления кроется в его личностности. Человек должен мыслить сам — имеется в виду самое прямое и самое глубокое значение этого слова. Преодолеть небытие и восстановить мое покачнувшееся бытие могу только я сам, а не Платон, Аристотель, Фома, Кант или Хайдеггер.

Автор книги Иова прекрасно раскрывает различие между теоретически-абстрактным мышлением и мышлением экзистенциальным: жалобе Иова он противопоставляет ответ Елифаза. Основной вопрос Иова: почему он должен страдать? Елифаз готов ответить на этот вопрос: «Так, не из праха выходит горе, и не из земли вырастает беда; Но человек рождается на страдание» (5, 6–7). Рождается на страдание в том смысле, что грешит. А за грехом, как наказание, приходит страдание и всяческие другие невзгоды. Елифаз рассказывает Иову, что он сам это испытал во время ночных видений. «Среди размышлений о ночных видениях, когда сон находит на людей, Объял меня ужас и трепет, и потряс все кости мои. И дух прошел надо мною; дыбом стали волоса на мне. Он стал, — но я не распознал вида его, — только облик был пред глазами моими; тихое веяние, — и я слышу голос: Человек праведнее ли Бога? и муж чище ли Творца своего?» (4, 13–17). Слова духа и есть ответ Елифаза Иову. Человек страдает потому, что он грешен. О себе он может думать, что он праведен и чист. Однако перед лицом Бога нет ничего чистого, ибо «Он и слугам Своим не доверяет; и в ангелах Своих усматривает недостатки» (4, 18). Иов, по мнению Елифаза, напрасно мечется в поисках ответа. Ответ ясен: его страдания есть наказание за его преступления. Нам в данном случае важна не правильность этого ответа, которую со всей очевидностью отрицает Иов, но его происхождение. Автор книги приписывает происхождение тезиса Елифаза ночному духу. Символичность духа здесь имеет глубокий смысл. Дух, нашептавший ответ Елифазу, есть символ теоретического абстрактного мыслителя. Его формула звучит отвлеченно, вне связи с конкретной экзистенцией человека. Он выводит ее из общего принципа, что Бог, как Творец человека, невыразимо выше, справедливее и святее, чем человек. Из этого общего, хотя в сущности и правильного, принципа Елифаз делает вывод, применяя его к конкретному случаю. Он исходит не из случившегося с самим Иовом, но из логического закона, который применяет, словно некую мерку, к отдельным событиям жизни. Ответ Елифаза не разрешение бытия Иова, но разрешение логической и теоретической проблемы. Будучи сам по себе правильным, этот ответ может и не годиться к конкретным экзистенциальным случаям. К случаю Иова этот ответ как раз и не годится. Иов доказывает, что он не виновен, и потому духом подсказанная формула к нему не применима. Иов не отрицает общего принципа, по которому Бог во всех отношениях неизмеримо выше человека. Но в то же время он твердо убежден в том, что он не виновен: «Если я согрешил, то что я сделаю Тебе, страж человеков!», — спрашивает Иов у Бога, ибо его совесть не указывает ни на какое его преступление. Но если это так, если Иов не виновен, тогда и страдание нельзя объяснить только как наказание. Абстрактная, нашептанная духом формула разбивается о конкретную экзистенцию. В том, что эту формулу автор книги Иова вкладывает в уста ночного духа, то есть, бескровного и бессердечного существа, которое обладает умом, но не обладает жизненностью, заключен глубокий смысл. Дух, о котором говорит Елифаз, это символ всех тех теоретических абстрактных творческих порывов, результаты которых приобретают известность в истории человеческой мысли, но не затрагивают конкретную земную экзистенцию и ее не разрешают. Они всего лишь логические построения, не имеющие ни онтологического происхождения, ни онтологического смысла. Человеческая экзистенция проходит мимо них. Они не являются тем, ранее упоминавшимся, главным актом существования человека, которым он сам себя строит. Поэтому личной судьбы они не разрешают, ибо не эта судьба их и порождает. Они поверхностны, они нашептаны призрачной повседневностью или абстракцией, поэтому они и остаются на уровне чисто теоретических рассуждений. Между тем экзистенциальное мышление проникает в само существование человека и пытается разрешить его в личной его конкретности. Возникшее из страдания, оно пытается преодолеть его не абстрактной формулой, которая может быть применима ко всему и всегда, но онтологическим построением своего бытия, которое годится только ему одному. Ответ экзистенциального мышления не логический, но онтологический. Это ответ самим бытием. Поэтому когда страдание открывает перед человеком направление к небытию, он прежде всего стремится именно к этому ответу. Поэтому оно и есть основная функция существования.

 

3. ВОПРОС КАК ПОРОГ МЫШЛЕНИЯ

Говоря о замечании Елифаза, что Иов, который помогал всем, не может помочь сам себе, мы акцентировали тот психологический смысл этого замечания, который придавал своим словам и сам Елифаз, желая пристыдить Иова и тем самым пробудить в нем духовные силы, необходимые для того, чтобы это страдание вынести. Но слова Елифаза проникают значительно глубже, нежели даже он сам мог это предположить. Они не вызывают стыда у Иова. Иов не перестает говорить и жаловаться. Он не удовлетворяется воспоминаниями о том, что некогда он многих научил и многим помог, вселив в них уверенность. Перед лицом своего страдания он так и остается напуганным. Его друзья пытаются утешить его, решая проблему страдания в различных аспектах и применяя свои выводы к случаю Иова. Они хотели быть для Иова тем, чем некогда был Иов для тех – с опущенными руками и согнутыми коленами. Однако все их утешения не достигали Иова. На все слова своих друзей Иов резко ответил: «Сколько знаете вы, знаю и я; не ниже я вас. ... О, если бы вы только молчали! это было бы вменено вам в мудрость» (13, 2, 5). Этими словами Иов отверг не только старания своих друзей, но и себя прежнего — утешителя и успокоителядругих. Этими словами он указал, что психологическое утешение не имеет глубинного смысла; что обращение к абстрактным истинам не решает конкретного страдающего бытия; что тем, чем человек утешает других, себя самого он утешить не может; что здесь необходимо нечто другое и совершенно другого уровня. Поэтому Иову нисколько нестыдно, что он оказался слабым в час страдания. Замечание Елифаза не выбивает его из начатой им колеи, ибо он чувствует, что тот прежний Иов, утешающий других словами повседневности, и этот новый Иов, говорящий из страдания, находятся на разных уровнях бытия. Прежний счастливый Иов утешал других психологически; так поступают теперь и его друзья. Новый страдающий Иов ищет онтологического утешения, которое не могут дать ему ни его друзья, ни тот прежний, живущий прекрасными воспоминаниями Иов. Поэтому хотя Елифаз своим замечанием хочет устыдить Иова и вернуть его к тем прежним временам, когда Иов сам был утешителем, но в сущности в этом его замечании содержится более глубокая правда: человек не может помочь себе сам так, как он помогал другим. Других он утешал психологически и морально. Для себя он требует онтологического утешения, он требует заполнения прорех бытия, нанесенных страданием. Слово, которое он обращал к другим, для него самого пусто. Речи своих друзей Иов называет «пеплом», то есть чем-то незначительным, легко разносимым ветром и исчезающим, что никого не спасает, ибо ничего не стоит. Эти речи только обольщают и обманывают. Они только омрачают взор человека и не позволяют ему разобраться в своем состоянии. Самому же Иову нужно новое слово,онтологическое слово, которое сотворило бы его самого и таким образом обосновало бы его в самом его бытии. Такое слово он пытается произнести сам. Он приказывает своим друзьям замолчать, чтобы говорить самому «что бы ни постигло меня» (13, 13). И во всех своих речах он высказывает свою печаль. Все обращения Иова к Богу, все его вопросы и жалобы есть не что иное, как высказывание этой печали, поиск нового слова и попытка его произнести.

Но именно здесь у нас возникает вопрос чрезвычайной важности: насколько человек может своим мыслящим словом рассеять мрак небытия и восстановить свое пошатнувшееся бытие? Насколько экзистенциальное мышление, несомое тем великим, созидающим бытие fiat, в состоянии преодолеть чисто логическую теоретическую область и вступить на уровень онтологической действительности? Насколько человек может сотворить себя сам своим мышлением?

Не только Иов пытается придать слову смысл созидающего бытие. Эти попытки особенно явственны в экзистенциальной философии и поэзии. R. M. Rilke в девятой дуинезской элегии обращается к земле, пытаясь угадать ее глубочайшее желание: «Не этого ли, земля, ты хочешь? Невидимой в нас Воскреснуть? Не это ли было Мечтой твоей давней? Невидимость! Если не преображенья, То чего же ты хочешь от нас?» Имеет ли здесь в виду Рильке христианское преображение мира в конце времен? Отнюдь нет! Невидимость земли, ее преображение, поставленное ею перед нами задание невидимо воскреснуть в нас, должно быть осуществлено, по Rilke, словом, поэтическим словом, песнью поэта. В этой же самой элегии Rilke говорит: «Быть может, мы здесь для того, Чтобы сказать:“колодец”, “ворота”, “дерево”, “дом”, “окно”... Чтобы, сказав, подсказать вещам сокровенную сущность, Неизвестную им». В нашем слове вещи должны обрести глубинный смысл и найти глубинное бытие. В нашем слове они должны превратиться в подлинные, какими они здесь никогда не бывают. Поэтому в третьем сонете Орфея Rilke, словно продолжая мысль элегии, говорит: «Желанью песнь, по-твоему, чужда И целью не прельщается конечной. Песнь — бытие» – Gesang ist Dasein. Орфей, этот поющий Бог, бытие превращает в чистое молчание, ибо его песенное слово превращает землю именно в чистое слушание: «Поет Орфей. И смолкло все. Но в самом молчании идет преображение вещей». В песне Орфея бытие услышало себя, услышало так, как никогда не думало быть. Слово поэта строит бытие. Возможно именно поэтому Рильке, требуя от человека хвалить мир в присутствии ангела, приказывает «высказать вещи ему» — не слова, ибо слово должно превратиться в вещь. Онтологизация слова здесь проявляется со всей очевидностью. Но разве изречение Rilke — «песнь — бытие» не напоминает нам высказывание Heidegger’а, что метафизика «высказывает» бытие? И разве приказание Rilke высказывать вещи не напоминает утверждение Heidegger’а, что «мыслящий дает слово бытию»? Экзистенциальная поэзия здесь соприкасается с экзистенциальной философией и обе вкладывают в слово онтологический смысл. И поэт, и мыслитель своим словом строят бытие. Как далеко может зайти этот процесс построения бытия? В чем конкретно он может быть проявлен?

Погрузившись в мысли перед лицом страдания, Иов спрашивает, какой смысл в его несчастьях, в его боли и вообще — во всей его человеческой жизни, которая оказалась под угрозой смерти у пропасти небытия. Этой одной главной мыслью пронизаны все его речи. Однако характерно то, что Иов ни в одной из своих речей не дает ответа на свой вопрос. Он все время только спрашивает. Все время он только ищет ответа. Если он что-то и утверждает, то в сущности все эти утверждения являются только развернутыми вопросами, которые вязнут в общей невыясненной проблеме его страдания. Выслушав речи своих друзей, Иов, как упоминалось, замечает, что он в своем знании не отстает от них; что то, о чем они говорили, он видел своими глазами и слышал своими ушами (13, 1–2). Он не принимает ответы друзей на свой экзистенциальный вопрос; он называет друзей «сплетчиками лжи» и «бесполезными врачами» (13, 4), приказывает им замолчать, чтобы иметь возможность самому высказать свою печаль. Однако ни в самом начале, ни позже Иов не говорит ничего определенного. Отвечая, он ничего не противопоставляет суждениям своих друзей. Он только опровергает эти суждения, основываясь на сознании своей невиновности. Но сам он не приходит ни к какому сформулированному положению, которое он мог бы, как теорию, противопоставить теориям своих друзей. Иов чувствует, что стоит перед лицом некой тайны и поэтому даже и не пытается вместить ее в какую бы то ни было рациональную логическую формулу. Он говорит друзьям: «Выслушайте внимательно слово мое и объяснение мое ушам вашим» (13, 17). Но это его воззвание исчерпывается утверждением своей невиновности: «Вот, я завел судебное дело; знаю, что буду прав» (13, 18) и обращением к Богу, дабы тот указал ему на его злые дела и грехи — «покажи мне беззаконие мое и грех мой!» (13, 23). Но никакого ответа на этот главный вопрос мы не находим.

Ответа не дает и развязка действия книги. Действие книги Иова, как говорилось в введении, составляет спор Иова с четырьмя его друзьями. Поскольку друзья все время ищут причины и пытаются время от времени дать ответы, а Иов только опровергает и спрашивает, то спор, похоже, неразрешим и бесконечен. Поэтому автор наконец разрешает вмешаться Богу и таким образом оборвать запутанный спор. Уже в самом начале спора Иов заметил своим друзьям, что они не правы, поддерживая Бога, и что он сам им это докажет (13, 7–10). Спрашивая и жалуясь, Иов, казалось бы, восстает против Бога: он выдвигает перед Ним требования, он призывает Его на суд, он требует от Него объяснений. Поэтому друзья Иова чувствуют, что обязаны встать на сторону Бога и защищать Его от нападок Иова. Однако Иов напоминает им, что, распространяя ложь, они не могут защитить Бога; что этим они Его не обманут, как обманывают людей; что Он сам им докажет это (13, 8–9). И действительно, в развязке спора Бог заговорил: заговорил Тот, Кто отвечал Иову «из бури» (38, 1). И первое слово Бога есть вопрошание: «Кто сей, омрачающий Провидение словами без смысла?» (38, 2). Обращен ли этот вопрос к друзьям Иова или к самому Иову? Но в любом случае этот вопрос есть указание на то, что тема спора суть тайна, вечное решение, а рациональные логические формулы только омрачают ее. Размышления перед лицом экзистенции человека есть размышления перед лицом тайны, и поэтому их невозможно исчерпать никакой теорией, их невозможно вложить ни в какую абстрактную формулу.

Ещу более убедительно эта мысль звучит в порицании Богом друзей Иова. И так как весь спор, формулируя ответы, вел Елифаз, то поэтому Бог и обращается к нему: «Горит гнев Мой на тебя и на двух друзей твоих за то, что вы говорили Мне не так верно, как раб Мой Иов» (42, 7). Однако какую же правду говорил Иов? Ведь он раскаивается и отрекается от речей своих (42, 6). Так почему же Бог противопоставляет Иова его друзьям и даже велит Иову помолиться за них (42, 8)? Что именно Бог одобряет в речах Иова и что порицает в речах его друзей? Не содержание, ибо в речах Иова не содержится никакого определенного содержания. Он только спрашивал и призывал Бога на суд, надеясь выиграть дело. При появлении Бога он рукой зажимает рот — «Руку мою полагаю на уста мои» – и замолкает, пообещав не повторять того, что говорил прежде (39, 34–35). Если говорить о содержании, то и речи друзей Иова тоже не были неверными. Возможно, они были неполными, возможно, они не годились к конкретному случаю Иова, но принципиально Бог не мог опровергнуть тезиса Елифаза, что ни один человек не бывает чистым пред лицом Бога и что страдание есть следствие греха. Так что же одобряет Бог в речах Иова и что порицает в речах его друзей?Бог одобряет и порицает само направление мышления Иова и его друзей. Друзья Иова формулировали ответы и тем самым экзистенцию человека, которая есть тайна из тайн, они пытались вместить ее в рациональную формулу, таким образом покрывая и заслоняя эту тайну мраком. Между тем Иов только спрашивал, он только размышлял перед лицом экзистенции, не осмеливаясь формулировать ответы. Прервав однажды речь Бога, Иов обратился к Господу: «Выслушай, взывал я, и я буду говорить, и что буду спрашивать у Тебя, объясни мне» (42, 4). Как говорилось, все вопросы Иова по существу обращены к Богу, поэтому и ответа он ждет от Бога. Сам Иов ставит только вопрос. Он только взывает к Всемогущему, дабы тот ответил. Между тем его друзья готовы дать этот ответ сами. Следовательно, они хотели занять место Бога и сделать то, что может сделать только Тот, Который говорит «из бури». Именно поэтому Бог разгневался на них и похвалил Иова. Не само содержание их спора здесь было правильным или неправильным, но само направление, само отношение мышления с человеческой экзистенцией. Мышление, которое хочет ответить на экзистенциальный вопрос, вызывает гнев Божий. Между тем мышление, которое ответ оставляет Господу, превращается, как увидим позже, в молитву, то есть в обращение к Господу. Таким образом появляется возможность спасти это мышление от ошибочного направления. Вот почему Бог, не принимая во внимание того, что Иов призывал Его на суд, делает Иова заступником заблуждающихся его друзей, которые ошибаются не в своих теориях, но в том, что эти свои теории они считают ответами на экзистенциальный вопрос Иова.

Словно желая послужить примером, Бог сам в своей речи задает вопросы. Вся долгая речь Бога (36–42) есть не что другое, как целый ряд вопросов, которыми Он хочет выразить, с одной стороны, таинственность экзистенции, с другой — свою Всемогущность. «Где был ты, когда Я полагал основания земли? Скажи, если знаешь» (38, 4) ... «Нисходил ли ты во глубину моря, и входил ли в исследование бездны? Отворялись ли для тебя врата смерти, и видел ли ты врата тени смертной? Обозрел ли ты широту земли? Объясни, если знаешь все это» (38, 16–18) ... «Можешь ли ты связать узел Хима и разрешить узы Кесиль?» (38, 31) ... «Ты ли ловишь добычу львице и насыщаешь молодых львов» (38, 39) ... «Ты ли дал коню силу и облек шею его гривою?» (39, 19). Ответ на все эти вопросы весьма короткий: нет! Человек не владеет глубинами бытия. Не он их творец, потому он и не может вместить их в свое мышление. Содержание его мышления – его экзистенция. Между тем экзистенция есть проявление бытия в человеке. Так каким же образом человек смог бы это проявление выразить в одной какой-нибудь формуле и ответить на свой вопрос? Однако поразительнее всего то, что Бог в своей речи тоже не дает никакого ответа. Включившись в ряды участников человеческого спора, Он тем самым становится на уровень человеческогомышления и потому только спрашивает. Именно речь Бога подтверждает направленность мышления Иова и раскрывает перед нами характер экзистенциального мышления.

Экзистенциальное мышление в сущности есть вопрос. Экзистенциальное мышление есть онтологический вопрос с предъявлением своего бытия. Выдвигая целый ряд вопросов, защищаясь от навязываний ему вины, призывая Бога на суд, Иов создавал не теорию, но предъявил и показал самого себя, показал таким, каким он и был — с умаленным страданием бытием и посмешищем в глазах людей. Это и был его вопрос. Он спрашивал не рационально и логически, но — экзистенциально. Он спрашивал всем собою:сама его экзистенция превратилась в вопрос, ибо оказалась перед лицом небытия. Так какой же ответ может удовлетворить этот онтологический вопрос? Вполне понятно, что только онтологический. Всякая рациональная формула здесь не имеет никакого значения. Всякий теоретический ответ здесь не имеет ценности. Мысля экзистенциально, человек спрашивает онтологически, поэтому только онтологический ответ и может его удовлетворить. M. Heidegger справедливо отмечает, что каждый вопрос есть поиск, а каждый поиск черпает свое направление из разыскиваемого. Иначе говоря, уже в вопросе кроется характер ответа. Задавая теоретический вопрос, мы ожидаем теоретического ответа. Задавая экзистенциальный вопрос, мы ищем экзистенциального ответа. Мышление, возникшее из страдания и проявляющееся в вопросе, как раз направлено на наше бытие, на наше восстановление, на преодоление грозящего нам небытия. Поэтому ответ как раз и должен быть созиданием этого бытия и преодолением угрозы небытия. Он должен быть онтологическим. Вот почему Иов все время отметает ответы своих друзей; его вопросы и ответы его друзей находятся на совершенно разных уровнях бытия. Иов ожидает онтологического ответа, ибо и спрашивает онтологически. Между тем его друзья дают ему логические ответы. Эти логические ответы сами по себе могут быть правильными, но они никак не помогают экзистенции, которая находится под угрозой небытия. Покрытого язвами человека надо излечить от язв, а не читать ему трактат о смысле страдания, пусть даже этот трактат будет великолепен. Трагизм нашей жизни чаще всего и заключается в том, что мы подменяем бытие теорией и предполагаем, что именно таким способом мы уже разрешили самих себя. Оборвав молчание, друзья Иова не учли того, что они не общество философов, которое в один прекрасный вечер собралось для того, чтобы поговорить о страдании, но что они утешители настигнутого страданием человека, которые должны помочь ему в самом его бытии.

И все же уход друзей Иова в область логики имеет необычайно глубокий смысл. Этот уход – не только следствие их непонимания. Этот уход — сущностная судьба всякого человека, если только человек хочет переступить границу вопроса и дать ответ. Человек может дать только логический, рациональный, теоретический ответ. Здесь не имеет значения, будет ли поставленный вопрос логическим или онтологическим, в любом случае ответ человека будет толькологическим. Человек в состоянии поставить онтологический вопрос, ибо в его силах предъявить свое бытие. Но он не в состоянии дать онтологическогоответа, ибо не он источник своей экзистенции. Он управляет своей экзистенцией, но он не рождает ее из себя самого. Раньше, когда мы говорили о страхе, мы упоминали, что в страхе проявляется не только небытие, но и другая Воля, которая утверждает наше бытие и таким способом его держит. Очутившись перед лицом небытия, мы боимся. Но чего мы боимся? Мы боимся не чего-то конкретного, ибо ведь небытие есть ничто. Угроза, исходящая из небытия, не имеет в себе ничего позитивного. Здесь мы не может столкнуться с чем-то и обо что-то удариться, что изменило бы наш жизненный путь. В небытии нас ничто не ждет и там мы ни с чем не можем встретиться. Мы просто боимся — не быть. Мы боимся исчезнуть. Мы боимся утратить то, что имеем. Мы боимся быть отвегнутыми. Но разве эта боязнь исчезнуть, утратить, быть отринутым не указывает на то, что мы не распоряжаемся своим бытием? Разве это не указывает на то, что именно страх раскрывает независимость нашей экзистенции не не только от мира, но и от нас самих? В страхе наше бытие предстает перед нами как данное, как несомое и поддерживаемое, которое может быть отнято у нас, может быть выпущено из рук кого-то Другого. Именно этой возможности мы и боимся. Перед лицом небытия мы жаждем быть. И тем самым жаждем, чтобы этот Другой утверждал и нес наше бытие и дальше. В страхе перед нами раскрывается не только небытие, в которое мы можем соскользнуть, но и Бытие, в котором мы держимся, словно ветки на виноградной лозе. В страхе человек очень ярко чувствует, что его бытие проистекает не из него самого, что не он источник и автор своей экзистенции. В противном случае чувство страха было бы ему незнакомо. Ведь если бы он сам был основой своего бытия, возможность исчезновения для него была бы невероятной, как невероятен был бы и страх. Бог ведь не боится. Между тем человек пронизан страхом до самых глубин. Страх – это чувство случайного существа, возникающее из переживания собственной экзистенции, экзистенции, которая может не быть. Боящееся существо есть необязательное существо, а необязательное существо – это такое существо, которое бывает не по своей воле, но по воле Другого. В страхе эта Воля Другого проявляется самым радикальнейшим образом. Но вместе здесь проявляется и наша невозможность обосновать самих себя. А не будучи обоснователем и держателем своего бытия, человек не может дать ответа на свой поставленный экзистенциальный вопрос. Ведь дать онтологический ответ означает преодолеть разверзнувшееся небытие и самому отстроить свое порушенное бытие. Но это в сущности как раз и означает обоснование самого себя. Это означает возможность быть источником своего бытия, что уничтожает вское чувство страха и делает человека, по-хайдеггеровски говоря, не сторожем бытия, но его господином. Вот почему в экзистенции ответа нет. И вот почему все наши ответы только логические, но никогда не онтологические.

Поэтому несмотря на то, что человек старается преодолеть небытие своим мышлением, это ему никогда не удается. И хотя он пытается создать себя своим словом, но слово его никогда не зазвучит новым бытием как Слово Божие в дни сотворения. Человеческое мышление, сосредоточенное на экзистенции, обречено на неудачу, ибо оно по своей сущности не может дать ответа. И эта неудача не случайна. Это сущностная неудача. Человек мог бы преодолеть небытие и мог бы обосновать себя своим мышлением заново только в том случае, если бы он был в состоянии утвердительно ответить на вопросы Бога, о которых говорилось раньше: если бы он знал, где он был тогда, когда Бог полагал основания земли; если бы он мог управлять истоками морей; если бы он победил стражей царства смерти; если бы управлял звездными путями и добывал корм диким зверям. Но всего этого человек не может. На вопросы Бога человек может ответить только отрицательно. Тем самым он должен признать, что свою экзистенцию он получает от Другого и что он зависим от этого Другого. Человек не преодолевает небытия своим мышлением и не обосновывает своего бытия своим словом. Экзистенциальное мышление – это только вопрос: только предъявление своего бытия Другому, который является человеку в его страхе перед небытием, Другому, который переживается как единственный держатель и господин бытия. Все, что выходит за границу вопроса, само по себе превращается в теорию, абстракцию, логическую конструкцию, часто привлекательную и правильную в себе, но призрачно страшную для страдающей экзистенции, ибо никакая теория не способна восстановить человека, лишенного части бытия. Поэтому и друзья Иова в своей готовности дать ответ непроизвольно перескакивают из онтологической области в область логическую и этим не удовлетворяют Иова. Так прыгает всякий человек. Судьба цирковой лошадки — судьба каждого, кто пытается обосновать себя своей же мыслью. Человеческая экзистенция не есть воплощение мысли человека, как, скажем, любое произведение культуры. Правда, в человеке скрыта идея. Человек – это объективация идеи. Однако идея эта не его. Поэтому ни одна человеческая мысль, ни одна человеческая идея на в состоянии выпрямить пошатнувшееся человеческое бытие, ибо это бытие обосновано не идеей и не мыслью человека. Усилие человеческой мыслью преодолеть небытие означает желание сделать человека произведением культуры, какими являются произведения науки и искусства и которые действительно являются объективациями человеческихидей: они обоснованы этими идеями и на них только и держатся. К сожалению, человек вышел не из рук человека. Он не есть произведение культуры. Он стоит на совершенно другом уровне. Свое бытие он получил не от себя и не от своего ближнего. Поэтому ни его собственные мысли, ни мысли его ближнего не могут служить обоснованием его бытия, как не могут и восстановить пошатнувшееся бытие. Корни человеческое бытия находится в руках Другого.

Здесь нам становится понятным смысл раскаяния Иова. Когда Бог заговорил и поднял целый ряд вопросов, на которые можно ответить только отрицательно, Иов вдруг понял направленность своих усилий и замолчал. «Вот, я ничтожен; что буду я отвечать Тебе? Руку мою полагаю на уста мои. Однажды я говорил, — теперь отвечать не буду, даже дважды, но более не буду» (39, 34–35). И в другом месте: «Поэтому я отрекаюсь и раскаиваюсь в прахе и пепле» (42, 6). От чего Иов отрекается и в чем готов раскаяться? Вне сомнения, в своем желании призвать Бога на суд и доказать Ему свою невиновность. Однако чем же в действительности было это желание судиться с Богом, если не тайным намерением выиграть дело и именно этой удачей восстановить себя в своем бытии? Откуда возникла бы эта удача? Очевидно, что она стала бы результатом усилий самого Иова. Своими мыслями и своим доказательным словом он сам выиграл бы дело и преодолел бы свое страдание. Желание судиться с Богом есть желание обосновать себя с помощью своих собственных усилий. Возможно, что именно поэтому Иов неоднократно приказывает своим друзьям замолчать и послушать, что он сам скажет. Высказывая свою печаль, излагая свои доказательства, он действительно уже ведет тяжбу с Богом и тем самым надеется преодолеть настигшее его небытие. Но, когда Бог выдвинул перед ним целый ряд вопросов, раскрывающих недостаточность человеческого бытия для себя самого, Иов понял скрытый прометеевский умысел своей тяжбы, отрекся от нее и раскаялся. И это раскаяние его спасло. Если бы он сознательно позволил этому прометеевскому замыслу развиться, он стал бы, прикладывая все силы, утверждать свое слово, сделал бы его рациональным, логическим, превратил бы в теорию, как это сделали его друзья, и тем самым естественно и неизбежно перескочил бы из онтологической области в логическую. Возможно, что сегодня эта его теория нас ошеломила бы, как ошеломляет множество других ответов на вопрос страдания. Но эта теория не вывела бы самого Иова из-под угрозы небытия. Мучимый и дальше страданием, он все больше и больше соскальзывал бы в небытие, все сильнее и сильнее ощущал бы собственное падение, пока наконец смерть не освободила бы его от страдания и от страха. Но Иов вовремя понял опасность своей тяжбы и поступил правильно, отказавшись от нее. Своим раскаянием он очистил свою мысль от примесей и освободил от заманчивой веры в нее саму.

Своим раскаянием Иов также окончательно и правильно поставил вопрос своей экзистенции. Уже упоминалось о том, что поставить онтологический вопрос означает предъявить свое бытие, показывая его таким, какое оно есть: умаленное и пошатнувшееся. Однако пока человек втайне надеется восстановить свое бытиесвоими собственными усилиями, до тех пор он не предъявляет это бытие истинно и окончательно. Благодаря прометеевскому замыслу он придерживает часть своей экзистенции, словно скрывая ее от того Другого. Он прикрывает ее своей собственной тенью и потому всю ее не показывает. Тем самым он не ставит того великого вопроса экзистенции во всей его глубине и объеме. И только тогда, когда человек раскаивается, следовательно, отрекается от своих прометеевских замыслов, когда он отказывается от своего желания встать на свою собственную основу, только тогда он устраняет тень и предъявляет всюсвою экзистенцию, ничего не скрывая и не умалчивая. И только тогда вопрос экзистенции предстает в своем подлинном смысле. Поэтому раскаяние есть глубочайший акт экзистенциального вопроса, акт основополагающий, без которого гибнет каждое человеческое бытие. Без раскаяния нельзя истинно и глубоко признать, что человеческое бытие несомо Другим, тем самым нельзя и предъявить его во всей его целостности; иначе говоря, нельзя поставить онтологического вопроса. А не поставив вопроса, нельзя получить ответа. И если Иов дождался ответа, то только потому, что он раскаялся и тем самым правильно поставил и обосновал свой вопрос. Как только он произнес – «Выслушай, взывал я, и я буду говорить, и что буду спрашивать у Тебя, объясни мне» (42, 5), его желание судиться с Богом окончательно разрушилось; завеса, скрывающая его прометеевскую экзистенцию, оборвалась, и бытие Иова предстало перед лицом Господа во всем своем бессилии. Иов поставил свой вопрос, потому и получил ответ. Поворот весьма радикальный. Иов и прежде обращался к Богу. Но по духу прежнее обращение было другим: «Тогда зови, и я буду отвечать», — говорит Иов Богу. Но сразу же прометеевский умысел нашептывает ему поправку к уже сказанному: «или буду говорить я, а Ты отвечай мне» (13, 22). На такое обращение, как увидим позже, сравнивая Иова с Кондратом из «Дзядов» Адама Мицкевича, Бог не отвечает. Пока говорит человек, Бог молчит. Бог отвечает только тогда, когда человек зажимает свой рот, когда отказывается от своих речей и сожалеет о них. Ответ Бога всегда опирается на вопрос человека, ибо этот ответ не теория, но бытие. Таким образом, необходимо, чтобы человек спросил Бога, то есть, предъявил свое бытие таким, каким он его получил из Его рук. Своим раскаянием Иов спросил Бога полностью – душой и телом и потому Бог ответил. Раскаяние Иова показало, что в экзистенции ответа нет. Экзистенция есть только вопрос, открытый перед лицом Господа.

 

4. ОТВЕТ ТРАНСЦЕНДЕНЦИИ

Чем же заканчивается экзистенциальное мышление? Скептицизмом?Разочарованием и неизвестностью? Отнюдь! Скептик и экзистенциальный мыслитель не только находятся на разных уровнях, но прямо противоположны друг другу. Скептик относится к группе теоретических мыслителей. Он не из тех, кто не дает ответа. Наоборот, скептик дает ответ и свое мышление замыкает своей абстрактной формулой — «нельзя ничего познать». Скептицизм всегда остается в области логического мышления и потому не способен прикоснуться к личной экзистенции. По самой своей сути он только теория. Разочарованность скептика происходит от его усилий вместить экзистенцию в логическую формулу. Но так как экзистенция не вмещается ни в одну абстрактную формулу и, как говорится, она никогда не делится в уме без остатка, то скептик, будучи не в состоянии выразить этот остаток логическим способом, машет рукой на все ранее затраченные усилия и объявляет, что ничего нельзя познать. Но этот его жест тоже является ответом. Он точно так же замыкает мышление человека, как и всякая другая логическая формула. Скептицизм, как и любая другая теория, принадлежит замкнутому мышлению. Он достигает своего завершения в виде логической формулы. Правда, эта его формула негативна. Но она есть тот предел, который замыкает ее мышление, не оставляя никакого просвета.

Между тем несостоятельность экзистенциального мышления имеет совершенно другой смысл. Это мышление, будучи по существу вопросом, никогда не замыкается. Ведь существо вопроса и есть его открытость. Скептик не ставит вопроса, ибо, будучи не в состоянии получить ответ из своей собственной мысли или считая все ответы одинаковыми, он не находит смысла в вопросе. Между тем экзистенциальный мыслитель как раз спрашивает. Он спрашивает всем собою; он спрашивает, предъявляя свое бытие. Поэтому его вопрос проламывает стены логического мышления, в которых бьется запертый скептик. Экзистенциальный вопрос, как видим, становится онтологическим вопросом, вопросом не только чистой мысли, но самого бытия. Правда, ответа в своей экзистенции он не находит. Но не потому, что принципиально опровергает возможность ответа, как это делает скептик, а потому, что этот ответ должен быть тоже онтологическим, следовательно, проявляющимся новым бытием, которое как раз и ищет экзистенциальный мыслитель. Экзистенциальное мышление подходит к границе человеческого бытия и останавливается. Но, не давая никакого логического ответа, оно себя не замыкает, остается открытым и в этой открытости готово принять ответ. Экзистенциальное мышление не заканчивается, но только останавливается, только делает перерыв, только осматривается, не даст ли ему ответа кто-нибудь Другой. Ответ должен быть онтологический. Мысля экзистенциально, человек ставит онтологический вопрос, который говорит о его желании и усилиях рассеять настигнувший его мрак небытия и заново отстроить лишенную части бытия экзистенцию. Поэтому ответ должен принести новый свет и новое бытие. И поэтому экзистенциальный мыслитель, хотя сам и не в состоянии дать ответа, не отмахивается от своих усилий как скептик, но ожидает ответа и готов его принять, ибо от этого ответа зависит дальнейшая его экзистенция. От него зависит, выпрямится ли бытие человека или и дальше будет соскальзывать в небытие и полностью погибнет. Потому граница для этого мышления никогда не является концом. Граница здесь только остановка, подготовка и ожидание. Подойдя к черте, экзистенция человека раскрывается.

Именно здесь мы как раз и нащупываем первую взаимосвязь экзистенции с трансценденцией или, говоря проще, связь человека с Богом. Для кого же открывается человеческая экзистенция, подошедшая к своей границе? Не для кого другого, как для того, кто есть уже не экзистенция, но кто есть по ту сторону экзистенции. А то, что находится по ту сторону экзистенции, естьтрансценденция или Бог. Следовательно, экзистенция открывается трансценденции; человек открывается Богу. Достигнув в пограничной ситуации границы своего бытия и предъявив свое бытие как один огромный вопрос, человек останавливается, подготавливается и ожидает слова Божиего. Он ждет ответа из потустороннего. Без этого ответа экзистенция осталась бы незавершенной и ее вопрос был бы бессмысленным, ибо в экзистенции, как видели, ответа нет. Ответ, который должен осветить экзистенцию и дать ей новое бытие, находится по ту сторону от нее: он кроется в трансценденции. Но ведь этот ответ есть основа дальнейшего бытия человека. Ведь он есть то созидательное слово, то fiat, которое должно дать экзистенции новое бытие и новый смысл. Таким образом, трансценденция становится созидательной силой экзистенции и ее обосновывающим фактором. Давая ответ, трансценденция заново обосновывает экзистенцию. Бог побеждает грозящее человеку небытие, рассеивает настигшую его тьму и восстанавливает пошатнувшееся бытие. Поэтому как только человек начинает мыслить экзистенциально, он уже начинает идти по пути, ведущему его на ту сторону. Весь путь экзистенции есть путь в трансценденцию. Само наше бытие ведет нас за свою черту, по ту сторону, в трансценденцию, ибо, будучи вопросом, оно естественно ищет ответа, который кроется в Боге. Открытость экзистенции есть открытость трансценденции.Экзистенция так связана с трансценденцией, как вопрос с ответом. Человек во всем своем бытии есть один огромный вопрос. Но ответом на этот вопрос является Бог, и человек подлинно экзистирует только тогда, когда он отвечен. Иначе говоря, когда он своей открытостью вобрал в себя Бога.

Иов хорошо понял эту сущностную связь человека с трансценденцией и потому все время говорил только Богу. Он обращался к Богу, спрашивая у Него, в чем согрешил (7, 20); Богу высказывал свое страдание, не убоявшись Его (9, 35); к Богу обращал он все свои жалобы и печаль (13, 13); Его призывал в свидетели своей невиновности (16, 19–22). Своим мышлением Иов хотел постичь свое бытие, хотел разобраться в своей судьбе. Однако для него было очевидным то, что это знание он сможет найти только по ту сторону, что его нет ни в природе, ни в культуре. Из недр земли человек добывает серебро и золото; из руды изготавливает железо; в горах оборудует для себя каменоломни; в скалах прорубает каналы для вод и природные тайны выносит на свет (28, 1–11). «Но где премудрость обретается? и где место разума? Не знает человек цены ее, и она не обретается на земле живых. Бездна говорит: “не во мне она”; и море говорит: “не у меня”» (28, 12–14). Природный мир со своим богатством, разнообразием и загадочностью не дает экзистенциального знания. Он не отвечает на вопрос личной судьбы и его не разрешает. Человек может, насколько только ему это под силу, проникать в мир природы; он может вынести на дневной свет все тайны этого мира, но сам себя он там не найдет. В безднах природы нет проблемы экзистенции и она не обретается в морских глубинах. Природа не есть родина этого познания. Этой проблемы нет и в творениях рук человеческих, в них нет ответа на проблему экзистенции. Премудрость — «не дается она за золото, и не приобретается она за вес серебра. Не оценивается она золотом Офирским, ни драгоценным ониксом, ни сапфиром. Не равняется с нею золото и кристалл, и не выменяешь ее на сосуды из чистого золота» (28, 15–17). Мир произведений культуры тоже не является источником экзистенциального познания. Поэтому Иов поднимает вопрос, повторяя: «Откуда же исходит премудрость? и где место разума?» (28, 20). Во всех земных творениях, будь то творения природы или творения культуры, ее нет. «Сокрыта она от очей всего живущего, и от птиц небесных утаена» (28, 21). Но вот из страны умерших приходит слух, указывающий на родину познания: она есть в Боге (28, 22–23). Сотворяя бытие, ветру полагая вес, располагая воду по мере, назначая путь для молнии, Бог премудрость видел «и явил ее; приготовил ее, и еще испытал ее» (28, 25–27). Таким образом, Бог есть автор премудрости и ее источник. В Нем держатся своими ответами наши вопросы. Поэтому если человек и может познать свою экзистенцию, то только в причастности к Богу. Экзистенциальное познание в существе есть причастность к трансценденции. Включившись в разговор Иова с друзьями, Бог спрашивает: «Кто вложил мудрость в сердце, или кто дал смысл разуму?» (38, 36). Ответ только один: Он Сам. Имеющееся у человека знание собственного бытия приходит к нему из потустороннего. Из своей экзистенции человек ставит только вопрос. Ответ же он получает уже из трансценденции. Бог сообщается с бытием человека и освещает его в загадочности его. Наше бытие становится для нас видимым только в свете Господа. Экзистенциальное познание есть соучастный акт творения и трансценденции.

Таким образом, экзистенциальное мышление, как видим, достигает своей завершенности и подходит к познанию только в связи с трансценденцией. Здесь корни его успеха, но вместе — и опасности. Само по себе экзистенциальное мышление, оторванное от трансценденции, каким мы его видим в сегодняшней экзистенциальной философии, безнадежно, ибо в экзистенции оно не может найти ответа. Оно может только спросить. Если же оно захочет ответить, то натолкнется на абстрактную формулу и не разрешит им же поставленногоонтологического вопроса. Попытка опереться на саму экзистенцию бесплодна, ибо экзистенция сама себя не держит, ее держит Другой. Это основное наше переживание, которое мы испытываем в страхе. Поэтому неудача, окончательная и неотвратимая неудача, сопутствует всякой экзистенции, которая, подойдя к своей черте, все-таки ищет основу в самой себе и остается одна с собою, по своей воле закрывая онтическую открытость своего бытия. Экзистенция — повторяем — это только вопрос. Он указывает на ответ. Это так! Но нужно перешагнуть — transcendere — уровень вопроса, чтобы попасть в область ответа. Поэтому тот, кто этого шага не делает, навсегда остается на уровне вопроса и становится свидетелем окончательной тщеты своих усилий. Однако экзистенциальное мышление, которое понимает свой вопрошающий характер, открытость свою не замыкает, перешагивает уровень вопроса, достигает трансценденции и тем самым преодолевает угрозу неудачи, получая ответ из потустороннего и, таким образом, осмысливая свой вопрос.

Вот почему Иов, хотя сам и не дает ответа и не принимает формулировок своих друзей, не печалится, ибо чувствует, что ответ не в его власти, что он придет из потустороннего, от Господа, который есть источник премудрости и родина познания. Доверие Иова к Богу поразительно. «Вот, Он убивает меня; но я буду надеяться» (13, 15) — говорит Иов, зная, что его ожидание в глубинной своей сущности есть ожидание нового бытия. Остановившись у черты существования, Иов смотрит в потустороннее и оттуда ждет своего спасения, ибо по сю сторону спасения нет. Бог держит Иова в его бытии. Он может убить его. Но Он также будет для него и спасением. И так как это спасение единственное страстное желание Иова, то и все его мышление сосредоточено на обосновании нового бытия и освобождении от угрозы небытия. Поэтому обращение к трансценденции для Иова становится естественным и необходимым, даже если бы эта трансценденция была бы страшной, представая перед человеком, как увидим позже, в своей первоначальной могущественности. Всякий человек, который мыслит не для теории, но для своей личной судьбы, естественно перешагивает экзистенцию и сталкивается с трансценденцией, ибо к ней ведет сама сущность этого мышления: найти онтологический ответ на свой онтологический вопрос. И если некоторые представители современной экзистенциальной философии все же не приходят к трансценденции, то только потому, что ни один из них не мыслит для того, чтобы обосновать свою судьбу, но мыслит для создания теории. Их заботит не своя собственная экзистенция, но новая философия. Иов говорит: «Я мыслю». На этом уровне личностного мышления остался еще и Kierkegaard. Между тем экзистенциалисты наших дней уже говорят: «Я мыслит, Я философствует». Весьма радикальное различие. ТоЯ, которое получает глагол третьего лица, уже не является моим Я. Оно – уже абстрактное Я. Оно уже для меня объект, о котором я рассуждаю и исследую, какон мыслит, как он страдает, как он умирает. А умирать и философствовать о смерти, как представляется, весьма различные вещи. Иов и множество других в истории неизвестных мыслителей сами мыслили и сами страдали. Поэтому они были настоящими экзистенциальными мыслителями, хотя так их никто и не называл. Между тем современные экзистенциалисты, присвоив себе это название, утеряли сущность, ибо включились в ряды абстрактных мыслителей, поднимая не онтологические вопросы своего собственного бытия, но логические вопросы теории, и потому сами и отвечали. Таким образом, в этом и заключается основание того, почему в современной экзистенциальной философии проблема трансценденции покрыта мраком. Абстрактное мышление зачастую не достигает трансценденции, ибо оно и не идет к ней. Между тем настоящее экзистенциальное мышление, не загрязненное теоретическими заботами, всегда приходит к трансценденции, ибо оно добивается онтологического ответа, иначе говоря, стремится к Богу. Иова не заботила никакая теория. Его заботила только его собственная судьба. Поэтому его мышление оставалось чисто экзистенциальным, открытым, незамкнутым ни в какой абстрактной формуле, потому оно перешагнуло экзистенцию и столкнулось с трансценденцией. Появление Бога и обращение Его к спорящим — Иову и его друзьям, есть символическое выражение этого столкновения. Настоящее экзистенциальное мышление – это всегда мышление перед лицом трансценденции.

По отношению к правильно поставленному онтологическому вопросу и к полностью предъявленному бытию трансценденция не остается немой: она отвечает. Бог отзывается на призыв человека и спасает его. «И возвратил Господь потерю Иова... и дал Господь Иову вдвое больше того, что он имел прежде» (42, 10). Иов снова был принят в свою общину, снова приобрел богатство; и снова у него родились сыновья и дочери; и жил он очень долго «и умер Иов в старости, насыщенный днями» (42, 11–16). Это был ответ трансценденции на вопрос человека с умаленным бытием. Этот ответ весьма своеобразен. Страдание умалило бытие Иова и он призвал Господа, дабы тот спас пошатнувшуюся его экзистенцию. Но было ли это спасение только восстановлением Иова в его прежнем состоянии? Разве Бог, вытащив человека из реки небытия, выносит его на тот же самый берег? Автор книги Иова отмечает, что «дал Господь Иову вдвое больше того, что он имел прежде». Было ли это только воздаянием за страдания Иова? Не кроется ли в этом удвоении ранее имевшегося мысль, что бытие, восстановленное трансценденцией, всегда полнее прежнего? Иову было возвращено не только то, что он имел прежде, но еще ему было и приложено. И это умножение, это получение вдвое больше того, что имел есть не только идея морального воздаяния, но глубокая метафизическая мысль, которая раскрывает перед нами характер ответа трансценденции.

В Великую Субботу во время обряда освящения пасхальной свечи Церковь в песнопении «Exultet» повторяет слова бл. Августина: «O felix culpa!» — «О благословенная вина!» Под словом «вина» Церковь здесь подразумевает тот первородный грех Адама, из-за которого все человечество попало в своеобразную экзистенцию — греховную экзистенцию, из которой его высвободил Иисус Христос. Тяжкая и горестная судьба исторического человечества, которую оно несло тысячелетиями и последствия которой сказываются и сегодня, была навязана ему не кем-то другим сверху, но произошла по его собственной свободной воле и по его свободному решению не следовать велению Господа и идти своим путем. Страдание человечества, связанное с его виною, и страдание Иова имеют различное происхождение. Иов был настигнут высшей силою. Он был объектом. Он был ценой состязания между Богом и сатаной. Поэтому Иов обоснованно не принял утверждения Елифаза, что будто бы страдает за свои преступления. Однако это утверждение Елифаза полностью можно отнести к человечеству. Человечество действительно страдает за свои преступления. Его страдание есть его наказание, идущее не сверху, но исходящее из него самого. И все же Церковь, невзирая на ответственность человечества за свою судьбу, радостно произносит слова – «благословенна вина». В чем же благословенность этой вины? В том ли, что она обрушила на человечество страшную судьбу? Отнюдь! Она благословенна не своим грехом, но искуплением Господа. Бог смертью и воскресением Сына своего Иисуса Христа восстановил лишенную виной части своего бытия экзистенцию человечества. Он спас его от сени смерти, под которой оно сидело тысячелетиями. Но означает ли это, что Бог только восстановил то, что было до вины? Отнюдь нет! Искупленный человек всегда полнее человека перед падением. Искупление привело человечество в более совершенное состояние, нежели то, в котором оно находилось до греха. Это общее положение христианства. Все падшее человечество стенало и ждало Спасителя. Все оно было горестным вопросом перед лицом Бога. И Бог ответил. Он послал Вечный Логос, который соединился с человеческой природой, принял на себя судьбу человечества, выстрадал ее в своей смерти, победил своим воскресением и таким образом освободил его от угрозы небытия, ибо грех, как отмечал уже бл. Августин, «есть движение к небытию» — «inclinatio ad nihilum». Иисус Христос есть ответ Бога падшему человечеству. Этот ответ настолько поразителен и Христом осуществленный подвиг настолько величественен, что он наполняет человека благодатью и, как никогда, теснейшим образом связывает его с Богом. И это состояние, чего доброго, превосходит состояние невинного человека рая. Вот почему Церковь называет эту первобытную вину благословенной, ибо она заслуживает такого великого Искупителя — «qual talem ac tantum meruit habere Redemptorem» («Exultet»). Вина человечества послужила для Бога поводом дать человечеству новое бытие, заново его обосновать и поднять. Подвиг искупления есть новое созидание: Creatio nova — не только в моральном, но и в онтологическом смысле, ибо грех это не только моральный, но и онтологический акт.

Эта мысль о новом, более полном и более совершенном бытии заключена и в книге Иова, автор которой позволяет Богу одарить Иова вдвойне. Правда, здесь эта мысль выражена еще очень примитивно, в очень конкретных, я даже сказал бы, экономических образах: в удвоенном количестве мелкого скота, волов, верблюдов (42, 12). Однако все эти картины жизни кочевого народа нисколько не мешают нам увидеть, что ответ трансценденции своей полнотой всегда превосходит вопрос экзистенции. Ответ Бога вмещает в себе больше, нежели человек спрашивает. Бог выпрямляет больше, нежели человек искривился. Поэтому благословенна не только вина. Благословенна каждая пограничная ситуация, которая лишает человека бытия, ибо новое, из трансценденции полученное бытие превосходит прежнее. Благословенны и вина, и страдание, и борьба, и, наконец, смерть, ибо все они ставят человека перед лицом Бога. Все они раскрывают экзистенцию человека перед трансценденцией. Все они открывают человека Богу, который наполняет его новым светом, новым содержанием, новой силой. Преодолев эти ситуации, человек является уженовым человеком, новым творением Господа, живущим уже не столько собой, сколько полученным трансцендентным содержанием. Поэтому сами по себе пограничные ситуации, если рассматривать их объективно, есть истинные пути к Богу, более правильные, чем традиционные пути, остающиеся на теоретическом уровне. Подводя человека к границе его бытия, они тем самым приводят его к трансценденции, ибо позволяют ему почувствовать, что его экзистенция не держится им самим, но Другим, который есть опора и основа бытия. Получив ответ этого Другого и им обосновав свое бытие заново, человек, перешагивая свою экзистенцию, поднимается вверх. Но ведь и сам ответтрансцендентен, следовательно, перешагнувший экзистенцию: от Бога исходящий и к Богу ведущий. Таким образом, ответ трансценденции всегда есть возвышение человека. И если человек необычен уже в самой своей экзистенции, то еще более необычным он становится тогда, когда эта экзистенция, превратившись в вопрос, получает ответ Бога. Во время церковной службы, когда смешивается вино с водой, звучит молитва обращенная к Господу, который высокую сущность человека удивительнейше сотворил и еще более удивительно преобразил – «mirabiliter condidisti et mirabilius reformasti». Ответ трансценденции превосходит все чаяния человека, ибо он исходит из нее как из Любви.

И все же не каждый вопрос экзистенции получает ответ от трансценденции. Уже говорилось, что Иов правильно поставил свой вопрос только тогда, когда отказался от своего желания судиться с Богом и пообещал раскаяться «в прахе и пепле». Иначе говоря, экзистенциальный вопрос правильно поставлен только тогда, когда экзистенция открывается трансценденции полностью, ни в коей мере не основываясь на себе и не оставляя для себя ничего. Только в таком случае трансценденция отвечает. Только в таком случае Бог спасает человека от настигнувшего его небытия. Но пока человек открыт Богу только отчасти, пока он все еще верит в могущество своей мысли самой восстановить пошатнувшееся его бытие, то и вопрос, который он ставит, остается более или менее абстрактным и его обращение к Богу не истинным; тогда и трансценденция нема. Каково же различие между этими двумя настроениями человека и между этими двумя им поставленными вопросами? Это различие ярко выявляется на примере Конрада из «Дзядов» Адама Мицкевича, который необычайно активно обращается к Богу, но никакого ответа не получает. Призыв Конрада разбивается о беспредельное молчание Господа.

Конрад поэт. Он поет, но не для людей, он поет для самого себя: «Что мир?.. Что песнотворец миру? Кто из людей поймет и примет мысль певца... Несчастен, кто для них свою тревожит лиру...», — говорит Конрад, оставшись один в тюремной келье. Свою песнь, эту звезду, что над миром, он обращает к Богу и к природе: «Внимай, природа, мне! Внимай, о боже правый! Вот песня, вот певец, достойный вашей славы. — Я мастер!». И этот великан, этот творец песни овладевает своими подвигами миром. Он вращает звезды силой духа; он может птицу на лету остановить единым взором; он сонмы дальних солнц останавливает в орбитах. Материальный и жизненный мир поддается могуществу творца. И только одна единственная тварь выскальзывает из-под власти творца поэта, а именно — человек. «Лишь развращенный мир людей, Бессмертный в слепоте своей, Тебя не чтит, меня не знает тоже, Служить не хочет мне...». А Конрад все-таки хочет власти над людьми. Он хочет, чтобы они служили объектом его творчества. «Я путь к сердцам ищу в надзвездной вышине. Той властью, что певцу дана над всем твореньем, Хочу я жечь сердца людей. Как звезды и как птиц — единым мановеньем — Их воле подчинять своей». К сожалению, этой властью над душами людей Конрад не обладает. Душа, не будучи плодом творчества человека, не может быть кем-либо управляема, как управляем материальный или жизненный мир. Поэт не может обращаться с человеком так, словно тот «как мысль, как слово», из которых он создает свои песни.

И здесь Конрад обращается к Богу. Он хочет получить от Него власть над душами. «Дай мне такую власть!.. Хочу, как ты, царить над душами людскими, — умоляет Конрад. — Вручи мне власть иль к ней открой дорогу мне!.. Хочу, как ты, Господь, владеть и править ими». Обращение к Богу весьма последовательно. Если Бог Творец человеческого бытия и его Держатель, то Он единственный, кто может властвовать над человеком, как и поэт, который властвует над своими мыслями и словами. Человек есть слово, произнесенное Богом, мысль, воплощенная Богом, потому и зависимая от Него во всей своей сущности. Таким образом, желая властвовать над этими Богом воплощенными мыслями и вплетать их в свою песнь, Конрад обращается только к Богу, ибо только от Него одного он может получить такое могущество. Человек им не обладает. Это Конрад прекрасно понимает. Поэтому он действительно обращается к Богу.

Но Бог молчит. Господь не отзывается на голос Конрада и не отвечает на его вопрос, невзирая ни на его мольбы, ни на повторяемые им упреки, ни даже на угрозы сотрясти весь мировой порядок. Конрад всеми способами пытается найти подход к Богу. Он обещает могущество, которое даст ему Бог, использовать во благо людей, спев им песнь радости. Он упрекает Бога в том, что тот оставляет сердца в вечной муке, удовлетворяя лишь ум. Наконец, он грозит уничтожением — «чего не сломит мысль, то чувством сжечь могу я». Но Бог молчит. Почему Бог, который выслушал Иова и даже возвратил ему, умножив вдвое, все то, что тот имел прежде, в случае с Конрадом нем? Ответ дает сам Конрад, раскрывая перед нами свое переживание себя как творца, Конрад чувствует, что содержит в себе необычайную творческую силу, которая не зависима от человека. Эта сила ему была дана «не древом райским», ее он почерпнул «не из плода познанья И не из книг, не из преданья, не из пророчества Сивилл». Откуда тогда взялась эта сила? И Конрад отвечает: «Я сам ту силу сотворил, Как ты, себя в себе рождая, Себя собою создавая...». Следовательно, источником творческой силы Конрада является он сам. Он эти силы черпает оттуда же, откуда их черпает сам Бог, а Бог их черпает из себя самого. Так и Конрад. Он, рожденный творцом, просто имеет это творческое могущество и не боится его утерять, ибо он сам является источником этого могущества. Будучи бессмертным, высшим на земле, в ком «пламень чувств» и «ярость вдохновенья», он тем самым несет в себе и неиссякаемую силу творчества. Но если это так, то какой же тогда смысл в его обращении к Богу? Правда, это могущество Конрада не является всеобъемлющим. Оно не влияет на человеческую душу. Поэтому Конрад и просит Бога дать ему власть над душами. Но что же означает эта брешь в этой бессмертной и негибнущей творческой силе? Не указывает ли она на относительность этого могущества? Не указывает ли она на то, что это могущество возникло у Конрада отнюдь не из него самого; что Творчество Бога и творчество человека не находятся на одном и том же уровне? Что же означает это бессилие Конрада самому заделать брешь в своем творческом могуществе? Почему он не в состоянии властвовать над людьми так же, как он властвует над словами своих песен? Конрад предстает перед Богом и говорит: «Из сонма ангелов сумел постичь тебя. Господь, разделим власть, ее достоин я!». Действительно, если творческое могущество Конрада происходит из того же источника, что и могущество Бога, то почему бы Богу и не поделиться с ним этой властью? Но разве мы не чувствуем абсурдности этого вопроса? Что означает поделиться? Это означает дать другому то, чего тот не имеет. Конрад просит, чтобы Бог поделился с ним своей властью над душами, тем самым признавая, что такой власти он не имеет и иметь ее из себя не может. Но тогда какой же смысл говорить, что «разделим власть, ее достоин я» или – «Я сам ту силу сотворил, как ты, себя в себе рождая»? Уравнивание себя с Богом, о котором говорит Конрад, только словесное, не имеющим никакой онтической опоры в самом бытии Конрада. Своей просьбой поделиться он сам опровергает свою равность Богу, вступая на путь противоречия, и потому не раскрывает своего бытия трансценденции. Конрад не открывает Богу всего себя, как это делает Иов. Бог для него не есть Носитель и Держатель его бытия. Конрад пытается сам стать держателем самого себя. А Бога он призывает всего лишь на помощь, чтобы Тот слегка помог ему заделать незначительную брешь в его бытии. Но что такое — это продырявленное бытие? Не выдает ли существование бреши всей той лжи, в которой живет Конрад? Продырявленность бытия есть знак его относительности. А заделыватель бреши, приходящий из потустороннего, не есть средство или инструмент, но Основа бытия, ибо Он есть Творец бытия. Заделать брешь в бытии означает создать его. Это сделать может только Бог, но не может Конрад. Но ведь Конрад не признает Бога как основу. Для Конрада трансценденция не есть основа и источник человеческого бытия, но только средство, помощница, которая не желает прийти и помочь. Конрад чувствует в себе бытийную брешь. Однако своим словесным уравниванием себя с Богом он сам себя закрывает. Он не открывает эту, им ощущаемую, брешь полностью, как это сделал Иов, попав в страдание, и потому остается закрытым для трансценденции. Призыв Конрада, обращенный к Богу, это зов только его уст, но не зов его бытия.

Именно поэтому Бог молчит. И именно поэтому Конрад не дождался никакого ответа, ибо трансценденции здесь действительно не на что отвечать, ведь Конрад не ставит вопроса. Он не открывает своего бытия, но показывает Богу всего лишь небольшую брешь в нем, которую Бог должен заделать. Между Конрадом и Богом не возникает того отношения, которое в сущности есть между экзистенцией и трансценденцией и какое сложилось между Богом и Иовом. Поэтому, несмотря на все свои мольбы, упреки и угрозы, Конрад не услышал никакого голоса и не увидел никакого знака с той стороны. И это молчание Бога как раз и сражает Конрада. Решившись выстрелить своим криком в весь космический порядок, что Бог «не отец вселенной..., а...», Конрад, теряя сознание, падает, будучи не в состоянии произнести в этом предложении последнего слова. Его мысль заканчивает голос дьявола, произнося — «Царь!». Бог не отец мира, но только его царь, властвующий силою и жестокостью, не желающий ни с кем делиться своей властью. Эта мысль таилась в душе Конрада уже с самого начала. Только он был не в состоянии произнести ее. Когда же он все-таки решается выстрелить ею, словно пушечным ядром, по всей структуре мира, желая, чтобы его голос, гремя, прошел «сквозь поколения», он утрачивает физические силы для осуществления своей решимости. Молчание Бога имеет беспредельное значение. О него разбиваются усилия человека найти опору в себе и из себя соткать свое бытие. Также как в «Великом инквизиторе» Достоевского молчание Христа вынуждает инквизитора дойти до полного отрицания своих мыслей, так и в «Дзядах» Мицкевича молчание Бога вынуждает Конрада дойти до физического изнеможения, чтобы таким образом можно было бы освободиться от того противоречия, в котором он, благодаря своим утверждениям, запутался. В своей импровизации Конрад говорит, что этой ночью он ощутил необычайный прилив сил и что теперь он узнает, каков он в действительности: «Превыше ли я всех, иль только горд без меры». Благодаря обмороку он узнает, что он не превыше всех, а только горд без меры. Он чувствует, что падает в бездну «без дна». От этой бездны его спасает толькомолитва ксендза Петра, следовательно, открытие человеческого бытия Богу.

Таким образом, различие между обращением Иова к Богу и обращением Конрада, как видим, сущностное. Правда, и у Иова в самом начале тоже были прометеевские умыслы. Но он их полностью даже и не осознавал, поэтому они и не закрыли ему путь в трансценденцию. Между тем Конрад уже с самого начала был ведом этими замыслами: и песнь его достойна Бога, и сила созидания такая же, как и у Бога; он, как и Бог, чувствует и творит бессмертие. «Что лучшего ты создал, боже правый?» — спрашивает объятый гордыней Конрад. ... Эти замыслы как раз и закрывают перед Конрадом истинный экзистенциальный путь в трансценденцию. Переживание себя, как равного Богу, не позволяет Конраду поставить свой вопрос в подлинном смысле этого слова и тем самым не позволяет дождаться ответа. Обращение Иова к Богу превратилось в молитву. Между тем обращение Конрада закончилось угрозой. И эта угроза полностью погубила бы Конрада, если бы полная потеря физических сил не позволила ему увенчать свой бунт последним словом. Таким образом, хотя оба они — и Иов и Конрад — чувствуют собственное бессилие: Иов, чтобы освободиться от страдания, а Конрад, чтобы властвовать над людьми, их установки по отношению к этому бессилию весьма различны. Оба они подошли к границе своего бытия: Иов — в страдании, Конрад — в творчестве. Но Иов перед лицом этой границы молится, а Конрад бунтует и угрожает. Поэтому и их экзистенциальные развязки разные. Иов переступает эту границу и клонится к рукам трансценденции. Конрад бьется по сю сторону границы и, иссякнув, клонится в безграничную бездну, от которой его спасает тоже молитва, хотя и не его самого. Все речи Иова есть не что другое, как раскрытие своей сотворенности перед лицом Господа, как постоянное признание себя ничтожной тварью рук Божьих и постоянная удивленность тем, как может Господь обращать взор свой на эту ничтожность человека. Между тем вся импровизация Конрада есть не что другое, как усилия опровергнуть свою сотворенность и показать, что человек такой же творец, как и Бог, пусть даже и с незначительной брешью.

Поэтому понятно, что эти две различные установки по отношению к трансценденции вызывают и два различных ответа. Иов, обращаясь к Богу всем своим бытием, дождался Его ответа тоже бытием. Конрад, обращаясь к Богу бунтарским словом, дождался абсолютного молчания и увидел, что падает в бесконечную тьму. Прометеевское переживание себя не позволяет человеку предъявить свое бытие, не позволяет поставить свой онтологический вопрос и дождаться ответа с той стороны. Трансценденция не отвечает на слова, ибо Она сама есть не слово, но Бытие. Поэтому и обращение к ней должно быть таким бытием, каково оно есть в себе. И то, что случилось с Конрадом, случилось не только с ним одним. Такое могло бы произойти и с Иовом, если бы он не прекратил своей тяжбы с Богом. Такое случается со всяким человеком, который в своей прометеевской замкнутости пытается втащить Бога в границы экзистенции и здесь Его запереть, превращая в инструмент для заделывания брешей. Прометеевская экзистенция не достигает трансценденции. Но не потому, что она не знает своего пути, но потому, что она по своей свободной воле этот путь заслоняет. Бреши есть в каждой экзистенции, и каждый прометей эту брешь болезненно переживает. Но эта брешь как раз и есть то окно, через которое человек может увидеть Бога. Однако воля человека не раз затягивает это окно густой занавесью, и трансценденция остается по ту сторону. Она остается за дверями экзистенции. Но это акт не самой экзистенциальной структуры, а только — человеческой свободы. Трансценденция своим ответом снисходит только во всесторонне открывшуюся экзистенцию. И человек может, если захочет, раскрыть свою экзистенцию.