I

Мой суматошный дед настоял все-таки на своем, привез меня в этот кишлак на арбе, взятой под честное слово в ревкоме, где он служил и сторожем, и дворником, и рассыльным.

Небольшой кишлак — два-три десятка дворов за добротными дувалами. Много урюковых деревьев. Много навоза на дороге, значит, много скота… Была поздняя осень в самом начале двадцатых годов. В тот год, запомнилось мне, урючины стояли особенно нарядные, в багрово-алой листве, будто забрызганные кровью.

— Лечение будет? — спросил со страхом дед у первого встречного кишлачника.

— Слава аллаху, будет, — успокоил тот, и дед радостно засмеялся.

Еще бы, какой-то паразит распускал очень убедительные слухи, будто табиб-ака никого не принимает…

Но и без расспросов можно было что-то понять. На площади перед мечетью и перед домом табиба слонялось много пришлых людей, мужчин, женщин, детишек. И во дворах местных жителей было оживление под напором гостей. Самые хорошие места (поближе к дому табиба и к мечети) были, конечно, заняты, поэтому дед остановил арбу у самой дальней, на отшибе, чайханы. Дальше были только холмы и скалы.

Дед униженно упрашивал дородного чайханщика, совал в его вялую, мокрую пятерню замусоленные деньги.

— Ведь единственный внук! Никого больше из родни не осталось! В проклятой аллахом Сибири заболел…

Сломленный упоминанием о страшной Сибири, чайханщик помог мне спуститься с арбы и повел под руку на ветхий помост из досок, под которым шумел горный ручей. Заставив людей потесниться, он уложил меня на самый краешек супы. Неловкое движение — и свалишься в воду, да еще свернешь себе шею или переломаешь кости.

Рядом со мной сидели и лежали больные люди, которым тоже удалось отвоевать место на супе. Кто-то кашлял, кто-то сплевывал в специальную тыквочку, боясь осквернить ручей и святые камни, по которым с самого рождения ходил табиб-ака, Шанияз Курбанов. Такие тыквочки продавали в этом кишлаке чуть ли не на каждом шагу.

— Мало людей пришло лечиться в этом году, — жаловался чайханщик, подавая деду чайник с пиалушками. — Вырвать бы язык тому, кто напугал несчастных людей плохим враньем.

Крайне изможденный человек в живописных лохмотьях базарного нищего то и дело поглядывал в мою сторону, похоже, нервничал. Не хватало еще, чтобы кто-нибудь меня узнал. Выпуклый лоб, вдавленные виски, складки на впалых щеках… — где-то я его видел.

Попив чаю, дед старательно разгладил на мне тряпье, подоткнул под бока.

— Отдыхай, внучек, Артыкджан, сил набирайся, чтобы не отстать от людей, когда пойдете к святому месту… Да хранит тебя аллах. — Он поклонился людям на супе. — Да помогут всем вам наши молитвы.

Ему бы давно уйти, небольным нельзя было оставаться в кишлаке, но он все ерзал возле меня, потом зашептал:

— Отдай мне наган! В святое место с наганом нельзя! Ни с оружием для убийства, ни с плохими мыслями…

— Я его здесь где-нибудь спрячу, — я попытался его успокоить. — В святое место приду без оружия. Честное слово.

Дед вздыхал, морщился, еле сдерживая слезы. Потом начал просить «добрых людей» присмотреть за последним джигитом в роду. Будто прощался со мной навеки!

— Переживать не надо, аксакал, — жалели его. — А надо уповать на аллаха, милостивого, милосердного…

— Да прибудет с тобою милость аллаха, — зашелестели голоса.

— Хвала аллаху…

— Хвала пророку Мухаммеду…

— Хвала его имени…

Жалкие, униженные, покорные судьбе, они были готовы поделиться своей покорностью как великим благом с любым неудачником, пребывающим в еще большей беде. Они жаждали успокоить чужую душу. Но скажи им, что я милиционер, а имя мое Артык Надырматов, — разорвут вмиг, в какой бы беде я ни оказался.

Старик уезжал. Он сидел на лошади как арбакеш, арба тарахтела следом, высекая искры на пыльных камнях железными ободьями колес. По тому, как скорчился мой дед, я понял — плачет. Острая жалость к нему резанула мое сердце. Может, и вправду больше не увидимся?

Ночью я лежал без сна, глазея на чистые крупные звезды сквозь переплетение тонких извилистых веточек какого-то дерева. Блохи добрались до открытой кожи на шее и руках, принялись жарить, как крапивой. С гор вдоль ручья текли волны холодного влажного воздуха. Дышать им было и больно, и приятно. Из сада слышалось монотонное токование маленькой совки. Шум ручья, голоса людей… — прекрасный мир, а я на его краю…

Провожая меня, начмил товарищ Муминов внушал:

— Обязательно уломай Шанияза Курбанова. Он, конечно, сволочь, враг советской власти, но лечить умеет. Все об этом говорят. Ведь твоя первейшая задача сейчас — перестать харкать кровью…

Какой-то неграмотный лавочник может лечить чахотку, а главврач уездной больницы, образованнейший Владислав Пахомыч — не может. Не удивительно ли? Тут явно что-то не то… И я попытался раздобыть какие-нибудь факты по данному вопросу, тем более что заправлял во всем уезде следственными и розыскными делами.

В пригороде Каттарабата, уездной столицы, я отыскал дехканина, которого вылечил табиб-ака, то есть Шанияз Курбанов. Допросил по всей форме, заполнил десяток страниц протокола. Владислав Пахомыч освидетельствовал дехканина с точки зрения медицины.

— Никаких признаков туберкулеза, то есть чахотки, — сказал он, борясь с изумлением. — Могу только шляпу снять перед народной медициной. Хотел бы я знать, как это им удается. Разузнайте, Артык Надырматович, и человечество поставит вам памятник, как Луи Пастеру. Знаете, кто такой Луи Пастер?

Членов семейства дехканина трудно было отличить от нищих у мечети. Тощие, полуголодные, в рванье вместо одежды, — но трахомные глаза отца семейства блестели радостью, ибо считал себя мюридом Шанияза Курбанова. Добровольно стал его рабом, не по принуждению. Иначе не в силах был выразить всю свою признательность.

Табиб не миловал советских работников, но и к мусульманским начальникам относился не лучшим образом. Известно было, что однажды он отказался лечить какого-то большого муллу, приехавшего со свитой не то из Кашгара, не то из Афганистана. Взбешенный мулла проклял табиба и напустил на него мусульман. Шанияза избили, сожгли его дом, отравили овец и кур. По мулла умер, возвращаясь в свою страну, и темный люд сразу решил, что аллах на стороне табиба… И в моей душе появилось невольное уважение к кишлачному лекарю.

Сонно щурились звезды в хрупких ветвях, утомленно звучали голоса в чайхане. Люди гадали, кого же на этот раз аллах позволит лечить. Пришли к выводу — самых достойных и набожных, которые регулярно видят во сне божий рай. Известно было, что таких достойных каждую осень табиб выявлял в количестве одного-двух, реже трех человек. Иногда не находилось ни одного достойного. Мусульмане уверяли меня, что основной талант Шанияза Курбанова заключается именно в определении близости человека к богу, в степени его безгреховности. Ну, если это так, то мне тут делать было нечего.

А ведь сколько достоинств во мне можно было обнаружить по тем временам! И грамотным я был до невозможности, большие начальники завидовали моим книжным познаниям; и классовое чувство было на месте, в самом центре души; и девки любых национальностей поглядывали в мою сторону, если не знали, что чахоточный… А вот божий рай ни разу не снился. Наоборот, как закрою глаза, появляется апокалипсический огромный череп с лошадиными зубами. Какой-то странный символический образ чахотки? Так или иначе, постоянно чудится, что сжирает меня этот черепок лошадиными зубами, и мучительная мысль — просыпаться уже некому… Детские, конечно, страхи, несерьезная подробность для служебной анкеты лучшего сыщика в уезде. Но сон отшибали здорово. Вот и сейчас… На звезды глазею, блох пугаю, дышу волшебным горным воздухом, приправленным дымком, а ведь с утра сколько сил понадобится!..

Так и пролежал с открытыми глазами до первого намаза. Под кряхтение и бормотание больных людей, сползающих к ручью для омовения, начался новый мой день, пронзительный от ощущений боли и тайны, и надежд…

II

После утренней молитвы больные собрались возле массивных ворот усадьбы табиба. Рассвет крепчал, проявляя лица людей, трещины на резных украшениях калитки, пыльные колючки у дувала, сложенного из дикого камня и глины. Я разглядывал несчастных, ожидающих чуда, — это были, в сущности, паломники нового божества по имени табиб-ака, который в не столь отдаленном прошлом торговал в уездном городе курагой и солеными косточками.

Стукнула калитка, и перед толпой появился сутулый длиннорукий человек в драной шубе и кавушах на босу ногу. Душа моя не успела екнуть, как по поведению больных я понял — не табиб. Это был его работник Турды. Все наперебой принялись расспрашивать работника о здоровье табиба и всех его близких.

— Слава аллаху, здоровье хозяина всегда очень хорошее, — неторопливо отвечал Турды, одновременно расстилая у своих ног поясной платок гигантских размеров. — У всех, на кого упала любовь хозяина, тоже хорошее здоровье. А святое место в этом году будет…

Он сделал долгую паузу, люди перестали дышать, даже кашель почти стих. Я почувствовал, как мурашки поползли по моему телу.

— Святое место будет в этом году… — повторил работник и снова замолк.

— О, аллах! — не выдержал кто-то.

— На третьем повороте сая! — торжественно закончил Турды.

Вздох облегчения пронесся над толпой. Все принялись благодарить работника за хорошую весть и начали складывать у его ног остатки своих сокровищ. И я положил ячменную лепешку. В святом краю не полагалось есть.

Потом все заспешили по кишлачной дороге, ведущей в горы. Я старался не отставать и вскоре убедился, что были люди куда слабее меня, например, дряхлые существа, источенные собачьим джинном до прозрачной тонкой оболочки. Дорога превратилась в тропу и полезла на крутой склон, поросший арчой и кустарником.

Преодолев первый подъем, я ощутил прилив сил, почти восторг, и красоты природы опять мне стали небезразличны. Я спешил за чьей-то узкой, напряженной спиной, уже мокрой от пота слабости, и сам я был мокрый, хоть выжимай, но поглядывал и вверх, и вниз. На дне ущелья еще было темно, голубовато светился туман, из него проступали небольшие рощицы урючин, черные, будто облитые смолой. А верхушки скалистых гор уже золотило солнце, и облака, повисшие над ущельем, зажглись ярким пламенем. И все вокруг внезапно заиграло осенними красками. До умопомрачения было красиво! Особенно багрово-красные урючины на месте черных теней. Сюда бы художника, чтобы урючины нарисовал и туман, и свободные от камней участки зелени, и эти чудесные облака… Знал я одного художника-богомаза, писал он иконы и панагии для православных церквушек русских поселений, а когда мы его покритиковали как следует, начал рисовать тачанки, лошадей и Христа в буденовке…

Впереди спешили аксакалы, бормоча молитвы или задыхаясь, в зависимости от степени болезни. Следом за ними вполсилы топали самые молодые «малочахоточные». Затем все прочие, в том числе женщины и старухи, закутанные в паранджи с чачванами или в таджикские черные покрывала, еще более плотные, чем волосяные сетки.

Один старичок вдруг лег на тропу и расслабился. Через него перепрыгивали или почтительно обходили стороной, рискуя свалиться с обрыва. Я наклонился над ним, оттянул по милицейской привычке черное веко — мертв!

— Не надо его трогать… — задыхаясь проговорила какая-то женщина. — Джинн болезни перейдет на вас…

Да, конечно, и будет два джинна в одном хилом теле. Тут с одним не можешь справиться…

— Но надо же его отнести в кишлак? — пробормотал я.

— Потом… потом будет арба, — говорили пробегающие мимо люди. — Подберет…

Все меня обогнали, даже хромой мальчуган с костылем из доски. Может, обязательно нужно прийти в числе первых, чтобы на тебя обратил внимание табиб? Может, именно таков смысл этой спешки? И я кинулся в эту мутную реку, состоящую из многих тел, несущихся в едином порыве. Они толкались, падали, хватали обгоняющих за ноги. Почтение к старшим улетучилось, почти все аксакалы оказались позади.

…Впереди случился какой-то затор. Многие несчастные легли без сил прямо на камни, другие присели на корточки или на скальные выступы. Я пробивался вперед, расталкивая потные тела.

— Что случилось? Отчего остановка?

Никто не пытался мне ответить. Люди покорно ждали, когда все разрешится само собой.

Тропа была перегорожена завалом из камней и срубленных деревьев арчи. Рослые, красивые джигиты в добротных чекменях, перетянутых ремнями и пулеметными лентами, были верхней надстройкой завала. Они вроде бы отдыхали, равнодушно или с легким недовольством поглядывая на нас.

Ближе к завалу сидели на корточках незнакомый старик и тот самый оборванец, который приглядывался ко мне в чайхане.

— Денег, что ли, требуют? — спросил я их. — Разве они не знают, что у нас ничего не может быть?

Старик хотел что-то сказать, но еще не отдышался и беспомощно махнул мне рукой. Оборванец болезненно скривился, обнажив ржавые зубы.

— Поговорите с ними… — прошептал он, мучаясь. — Может, вас послушают…

— Не надо говорить, — сказал плечистый чернобородый нукер, по-видимому, старший в команде. И выстрелил в воздух, заставив всех разом вздрогнуть. — Слушайте меня! — начал выкрикивать он рублеными гортанными фразами. — Уходите прочь! В этом году не будет для вас лечения!

— Почему не будет? — испугался я. — Работник табиба…

Бородач глянул на меня зверем.

— Уходи, проклятый аллахом. Я могу и убить.

— Ну, почему?! Скажите!

Другой нукер нашел нужным пояснить:

— Нам повелели загородить тропу, мы и сделали. Большой человек будет лечиться, а вы придете в следующий раз.

Да вы что? — опешил я. — Да вы посмотрите на этих несчастных людей! Многие из них не доживут до весны!

— На все воля аллаха, парень! — Бородач продолжал сверлить меня глазами. — Только дурак в твоей болезни заботится о других. А дураков надо убивать сразу, как завещал имам Али. Да прославится имя его!

— Неужели у вас поднимется рука…

— Поднимется! — заорал бородач и снова выстрелил в воздух. — А ну пошли все прочь! Не буду больше уговаривать!

— Кого хотите бить? — зарыдали женщины.

— Стыда у вас нет! Вспомните про своих матерей!

— Ну почему аллах не любит нас? Ну почему?

Не знаю, чем это закончилось бы, но сверху посыпались мелкие камни, и сразу несколько нукеров закричали:

— Поверху уходят! Самые хитрые!

Бородач вскинул винтовку и выстрелил, почти не целясь. Мы увидели безвольное тело в крестьянской одежде — оно падало по крутому склону, сшибая большие и мелкие камни с пролежней, увлекая за собой лавину. И нукеры, и больные бросились к скальной стене, спасаясь от камнепада. Я полез на завал, пытаясь опередить лавину. И уже по ту сторону преграды увидел, что меня каким-то образом обогнали несколько человек. Грохот падающих камней, чей-то истошный вопль — и мне попало но спине с такой силой, что я на какое-то время потерял зрение от сильной боли. Но я побежал вслепую, прижимаясь к скальной стенке. Страшнее всего отстать, а уж затем свалиться с тропы…

Загремели выстрелы, они были неглавными, нестрашными на фоне других звуков и слепоты. Слава богу, зрение вскоре вернулось, и я разглядел силуэт — тень женщины в парандже, затем подробности ее облика. Она плакала и кашляла по-старчески хрипло, надрывно, не в силах бежать — повредила ногу, и прощалась, наверное, с жизнью. Я схватил ее в охапку и потащил от криков и лавины. Нам повезло: она была костлявая и легкая, как сноп сухой гузапаи. Славно подсушили старушку. Потом нас нагнал оборванец в развевающихся лохмотьях. Тоже, наверное, что-то случилось со зрением — сшиб нас с ног и умчался дальше нелепыми скачками.

— Ну почему все нас бьют? — хрипела старуха, вцепившись в мой чапан.

— Отпусти! — отбивался я. — Надо бежать! Я и так тебе помог!

Но она и на самом деле не могла идти без посторонней помощи. Я оглянулся. Полмира пропало в шевелящихся клубах пыли, они росли, разбухали, добираясь до нас. И я снова потащил старуху на себе. Я падал, задыхался, расшиб лицо и колени о камни. Я был уверен, что нукеры уже гонятся за нами.

— Да когда это кончится? — шептал я в отчаянии. — Когда же будет святое место?

Мы еле-еле тащились по тропе, когда услышали впереди надрывный кашель и гневные крики:

— Убирайся! Прочь!

— О аллах! — снова заплакала старуха. — Опять что-то!..

Какой-то человек в распахнутом черном халате старался ткнуть посохом в лицо оборванцу, а тот хватал воздух широко раскрытым ртом и отползал.

Я отцепил наконец руки женщины от себя и с разбегу врезался головой в эту новую преграду на нашем пути. Человек не успел проткнуть меня наконечником посоха — вспорхнул как пушинка. Он мог свалиться с тропы и неминуемо бы разбился о каменное ложе сая, но его роскошный халат из черно-фиолетового бархата с яркой желтой подкладкой зацепился за колючие кусты. Тут было много боярышника и барбариса. Пока мы со старухой снимали злодея с кустов, оставляя на колючках бархатные и шелковые клочья, оборванец отдышался и пополз дальше по тропе.

— Так это ты? Тот самый большой человек? — закричал я в бледное и злое лицо старика. — Твои бандиты закрыли тропу?

Широкоплечий, высокорослый, в благополучные свои времена он был, по-видимому, настоящим батыром, а теперь — кожа да кости. Да еще невероятная злоба, впитавшаяся в черты монголоидного лица.

Он нашарил рукой камень и хотел ударить меня в висок — чтобы наповал. Я опередил его, врезал ему такую оплеуху, что он мгновенно забыл о своем намерении.

— Так кто ты? Басмач? Отвечай сейчас же!

Он раскашлялся, начал сплевывать вместе с кровью куски легкого, и мой гнев улетучился. Последняя стадия болезни. В сущности, он был уже мертвец. И я оставил его в покое.

III

Сай заложил резкий поворот, раздвинув края ущелья, и тропа круто пошла вниз. Перед нами открылся покатый берег бурной речушки, заваленный галькой, гладкими валунами, обломками скал. Это и было святое место в нынешний лечебный сезон.

Среди нагромождений серой мертвечины зеленым чудом выглядел крошечный участок пространства, свободный от камней. И на нем еще одно чудо — неказистая кибитка с загоном для овец и грядками, ощетинившимися какими-то росточками.

Мы со старухой скатились с кручи и присоединились к оборванцу, который стоял на коленях, прославляя аллаха за то, что помог живым дойти до святого места. Мы лежали на камнях, подернутых тонкой корочкой ила, и ждали чуда.

Послышался хруст гальки под тяжелыми шагами: к нам подъехал изможденный человечек верхом на таком же изможденном осле. Они оба удрученно смотрели на нас.

— Как вас мало в этом году, — вздохнул человечек. — А кто стрелял?

Словно услышав вопрос, вверху на тропе показался курбаши. Он медленно брел, опираясь на посох и хватаясь свободной рукой за камни. Он кашлял и что-то бормотал.

— Его люди стреляли, — сказал я, показав на него. — Он хочет, чтобы лечили только его.

— Глупые люди, — продолжал со скорбью человечек. — Это все бесполезно. Иной раз хозяин никого не берет для лечения — ни из очень большого шалмана, ни из очень малого.

— А вы кто? — спросил оборванец, пожирая его глазами.

— Мое имя Садык. Год назад аллах выбрал меня, а хозяин вылечил.

Вот оно, воплощенное чудо! Онемев, мы смотрели на Садыка. Ему понравилось наше поведение, он заметно приободрился. По его смуглому, скуластому лицу змеились глубокие морщины, шея — тонкая, длинная, будто птичья, а большой, с кулак, кадык искривлял ее, делал уродливой. Страшноватая образина неопределенного возраста, но он показался нам писаным красавцем. Мы готовы были целовать его кавуши…

Потом он, не слезая с ишака, определил каждому из нас участок «поля». Под обломками скал была живая почва, на которой могло что-то расти. Мы в ужасе смотрели на бесконечную череду навалов и осыпей — здесь прошумел не один камнепад за долгие века, в сущности, мы находились на поверхности застывшей каменной реки.

Садык заговорил назидательно, подражая, по-видимому, хозяину или еще какому-то авторитету:

— Вы не только землю от камней будете очищать. Вы будете готовить для божьего лечения свои грязные и злые души. Хозяин выберет с позволения аллаха только самую чистую и усердную душу.

— А сколько человек в этом году табиб-ака возьмет в лечение? — задал я глупейший вопрос.

Всем давно было известно: только всевышний назначает судьбы и сообщает о них Шаниязу Курбанову. Но должна же быть какая-то связь между судьбами и этими камнями?

Садык удивленно посмотрел на меня. Я смешался, забормотал:

— Не так выразился… не так меня поняли… Я хотел спросить, что будет дальше? Что нам еще предстоит?

— Я вижу, ты из тех, кто не любит трудиться, а кто любит болтать день и ночь в чайхане, забывая даже о молитве.

— Ты плохо видишь! — разозлился я, и старуха принялась дергать меня за чапан. — Ты должен нам сказать, как табиб-ака будет выбирать среди нас человека для лечения!

Курбаши перестал кашлять и просипел с натугой:

— Да, как?!

И оборванец меня поддержал.

— Скажите, аллахом заклинаю! — Он сложил молитвенно ладони.

Садык был немного обижен моим тоном, но, поломавшись, снизошел:

— К вечеру хозяин приедет, будет смотреть на работу и на работающих. Потом будет молиться. Потом скажет, кого выбрал всевышний. И все!

Он приветливо посмотрел на чачван, вздохнул и поехал вверх по саю, где сохранился тугайный лесок. Ну а мы начали расползаться по своим участкам. Оборванец вдруг упал, начал биться и вопить:

— Ой, больно! Мне очень больно! Жить не хочу!

— Вот и сдохни поскорей, — пробормотал злой старик.

Не будь меня поблизости, наверное, добил бы его.

— В Худайбергене сидит много джиннов, — прошептала старуха. — Ему хуже, чем нам…

— Его зовут Худайбергеном? Откуда он? — спросил я, не зная, чем помочь несчастному.

А он уже начал затихать, лишь на лице — прежняя гримаса, обнажившая плохие зубы до бескровных белых десен.

— Он тоже из города, как и вы…

— И мое имя знаете?

— Конечно. Ваш дедушка называл вас Артыкджаном…

Ну, бабка! Ей бы в милицию, на должность агента угро высшего разряда. Или тут все обо всех знают, независимо от талантов?

Худайберген тяжело поднялся на кривые ноги, вытерся рукавом и побрел на свой участок, отмеченный вешками-хворостинами. Старуха даже ступить нормально не могла. Я хотел осмотреть ее ногу — не далась. Стыдливая.

— Подумаешь, принцесса! — заорал я по-русски. — Охота мне с вами возиться!

Должно быть, у меня началась чахотка нервной системы. Уже трудно было держать себя в рамках.

…Я скатил средних размеров глыбу к реке и выдохся вконец. Я лежал, ощущая спиной острые камни, и смотрел на бегущие в холодном небе облака. День был пасмурный, несмотря на такое обещающее утро. И ветер с верховьев уже попахивал снегом. Запах снега, запах смерти… На душе было так плохо, что не знаю, почему я еще не завыл, как волк с перебитыми в капкане лапами. Наткнулся я однажды в горах на такого зверя — он был облеплен кровавым снегом и страшно выл. Нужно было его добить, а я не мог. Каких-то особенных сил не хватило шевельнуть указательным пальцем на спусковом крючке винтовки. Потом этот вой долго стоял в ушах…

Старуха тихо плакала, сидя с увесистым камнем на коленях — не смогла донести до реки. Злой старик, надрывно кашляя, пытался сдвинуть с места плечом огромную глыбу. Худайберген, стиснув зубы, толкал руками и ногами более мелкие камни. И они шумно стукались, но не желали катиться вниз согласно замыслу.

Я пошел к кибитке. На расчищенном от камней прямоугольничке паслось несколько курдючных овец.

Они с хрустом поедали остатки огородной зелени. За отдельным заборчиком из камней, скрепленных глиной, — аккуратные грядки, утыканные прутиками урюковых саженцев. В здешних местах урюк — первейший фрукт. Кибитка была слеплена кое-как — временное жилище, вроде пастушеской хижины, — но у задней ее стены были беспорядочно навалены жерди, оструганные стволы, палки для каркаса: предстояло серьезное строительство. Тут и груда аморфных глиняных кусков — местные необожженные кирпичи. Меня всегда удивляло, почему жители горных кишлаков кладут стены из глины, а не из камней. По привычке жителей долин? Наезженная колея?

Меня порадовал огромный ствол сгнившего внутри тополя, расколотый с помощью клиньев на два плохо обработанных желоба. Заготовки для водостока? Или для овечьей поилки? Я поднапрягся и поволок один из желобов по камням.

— Эй, помогите! — крикнул я товарищам по несчастью. — Сейчас наша работа быстрее пойдет!

Они подошли ко мне, и я объяснил: участки наши с хорошим наклоном к саю, так что сам аллах послал нам эти замечательные желоба, чтобы мы по ним скатывали камни.

Старик злобно прошептал:

— Все равно вы сдохнете!

Худайберген кинул в него камнем, но промахнулся.

Никто не захотел мне помочь, даже старуха. Боялись — вдруг не понравится хозяину? И я, матерясь и вопя от усилий, поволок желоб дальше. Потом заставил себя принести несколько жердей. Позарез нужны были доски, и я снял хлипкую узкую дверь с кибитки.

Пока я мудрил и надрывался над лотком, подъехал Садык на усталом ишаке, волоча за собой сухую корягу. И раскричался:

— Это что же ты наделал, шайтан?

Я пытался объяснить, но он не унимался.

— А если ты помрешь? Я должен все это тащить назад? У меня других дел нет? Да? — И увидел дверь, которую я приспособил в качестве парадного въезда на лоток. — Моя дверь?! Да как ты посмел?!

Он ударил меня палкой. Хорошая была палка, крепкая, из тутового дерева, с любовно выструганными шишечками на месте сучков и с нитью черного бисера на рукоятке. Я схватился за конец палки и так дернул к себе, что Садык свалился вместе с ишаком. Я припер его к камням этой палкой, будто клинком.

— Убью, собачий выкормыш!

— Хоп, хоп, эфенди, — залепетал он, опасливо моргая. — Я все понял.

Действуя палкой как ломиком, я закатил на затрещавшую дверь большой обломок скалы. Тяжело перекатываясь, глыба устремилась вниз по лотку, затем по желобам и с шумом плюхнулась в воды сая. Мощный фонтан окатил противоположный берег, слизнув с валуна грязные следы чьих-то сапог. Вот это да! Я бросил на лоток несколько камней помельче, и они весело ускакали в сай. Друзья по несчастью смотрели в мою сторону.

Довольно быстро я справился со своей работой. У реки прибавилось камней, а на склоне обнажилась изуродованная, взрытая камнями земля с глубокими вдавлинами. И нити бледных ползучих трав. Даже под камнями они продолжали жить, искали выход к свету.

Я стоял на коленях и рассматривал эти травинки. Родные мои, совсем как я, как все мы… Все живое на земле — родственники…

Потом я перетащил свои деревяшки на участок старухи, и она, вопреки страхам, бросилась мне помогать. Спустив в сай первую глыбу, с которой больная сама никогда бы не справилась, мы долго сидели, загнанно дыша. Наконец я смог спросить:

— Как же вас зовут, апа?

— Мамлакат… — прошептала она.

Разговорились. Она из дальнего кишлака. Семья бедная, неудачливая, всегда в долгах, в отработках. И замуж никто не брал Мамлакат, даже без калыма. Кто приведет в дом девушку с собачьим джинном внутри?

— Так вы молодая? — поразился я, голос-то у нее был старушечий. — Сколько же тебе лет?

Она принялась объяснять, в каком мусульманском месяце родилась и в какой знаменательный год.

— Значит, тебе всего лишь четырнадцать? — Никак не верилось мне. — Покажи лицо, не бойся.

— Нельзя! — испугалась она. — Грех!

— Ну чуть-чуть, никто и не увидит. Не то унесу желоб к Худайбергену!

Она тихонько заплакала в знак покорности. Я отодвинул черную грубую сетку — бледное, изможденное личико, будто прозрачное, следы засохшей крови на тонких губах. Плотно сжатые веки, черные, как у мертвого старика на тропе. И капля за каплей крупные детские слезы из-под опаленных болезнью ресниц.

По виду совсем ребенок, хотя четырнадцать лет — преклонный возраст для узбекской невесты.

— Все будет хорошо, — сказал я, опустив сетку.

Я уже пожалел, что увидел ее лицо. В неизвестности было как-то полегче. А тут вот жалость и еще что-то.

— Вот посбрасываем все камни, и табиб-ака обязательно похвалит. Его хорошее слово — тоже как лекарство.

— И он вылечит нас? — по-детски обрадовалась она.

— Ну, конечно.

Я уже почти верил, что табиб выберет меня и ее. И Худайбергена. И, чем черт не шутит, может, и злого старика?

Потом к нам присоединился Худайберген. С работой на трех наших полях мы разделались за несколько лихорадочных жарких часов, хотя на участке Худайбергена пришлось выколупывать камни из почвы.

— Как хорошо, начальник! — вырвалось у Худайбергена.

И он зажал свой рот ладонью.

— Все-таки узнал, гашишник?

— Кого узнал? Чего узнал? — запсиховал Худайберген. — Что вы такое говорите? Не понимаю я вас!

Теперь я не сомневался: именно его мы взяли однажды в притоне, сомлевшим от опия самого дурного качества. И, хотя за ним водились грешки, отпустили на все четыре стороны по причине слабого здоровья и пролетарского происхождения. Его отец трудился в железнодорожных мастерских и был членом профсоюза. Я сам и заполнял протокол, а Худайберген клялся, что начнет новую жизнь, полезную для трудового народа.

— Правильно делаешь, что не узнаешь, — похвалил я. — Долго жить будешь.

— Аллах воздаст вам по справедливости за ваши хорошие слова…

На его пергаментном, ссохшемся в комок морщин лице тлела жалкая рабья улыбка, но в словах ощущался какой-то намек. Хочет сказать, что в случае нужды шепнет на ухо табибу, мол, тут есть милиционеришка, которому надобно выпустить кишки, а не лечить. Так что не Худайберген должен был заискивать передо мной, а я перед ним.

Он то и дело морщился или корчился от внутренних болей. Ясное дело, ослабленный организм наркоманов — прибежище для самых разных болезней. Чахотка любит их не меньше, чем политкаторжан или, допустим, сознательных бойцов революции. Но после приступов боли и жалобных стонов он быстро встряхивался и какое-то время был ненормально шустрым и бойким. Тоже плохой признак…

Потом мы перешли на участок старика, чтобы настроить лоток.

— Может, не надо? — прошептал Худайберген, пряча глаза. — Это же басмач. Его имя Убайдулла-Вскормленный-Собакой. Он из пустыни…

Слышал я об этом Убайдулле. Живодер, одним словом. Так что хорошая компания подобралась в святом месте. Разве только Мамлакат исключение? Поразмышлять бы об этом…

Я подошел к старику. Он был очень плох, но смотрел со злобой.

— Не отчаивайтесь, поможем, — сказал я, но он, кажется, не слышал меня.

— Себе сделали… — с натугой просипел он. — А мне? — И попытался ударить меня клюкой. — Шакалы… когда вы только сдохнете?

— Ты сумасшедший старик, — обиделся я, — помешался от злобы. Ну, поговори ты как следует, найди в памяти хоть одно доброе слово!

И все же мы начали помогать ему, вернее, работать за него — под его недоверчивым, злобным взглядом. Мозг Убайдуллы, отравленный болезнью и прошлыми грехами, был настроен только на одну волну. Он не мог уже различать благо даже по отношению к нему.

В разгар работы из кибитки выглянул Садык.

— Ийе! Какие хорошие работники! Хозяин обрадуется!

Мы сползлись к кибитке, испытывая большую радость от трудовых успехов. Только курбаши остался кашлять среди камней. Мы уже не сомневались, что наша работа имела какой-то магический смысл.

Из кибитки вытекало тепло очага, пахло едой. Садык ел ячменную лепешку, размачивая ее в горячем чае, а мы сидели за порогом и смотрели ему в рот. Почему-то нам не полагалось есть, табиб запретил.

— Расскажи, как табиб-ака тебя лечил? — попросил я. — С чего начал, чем кончил, какой отвар давал пить…

— Расскажите! — прошептала Мамлакат.

Ее присутствие заметно волновало счастливца. Он то и дело бросал быстрый взгляд на чачван. По каким-то приметам он догадался, что Мамлакат не старуха.

Он рассказывал бестолково, но что-то можно было понять. В сущности, лечения и не было, лечения в привычном понятии. Его кормили вместе со всеми работниками самой обычной грубой пищей; никаких порошков, отваров, мазей не давали. Трудился он от зари до зари и по пять раз в сутки молился. И еще над ним издевались все кому не лень — жены, дети хозяина, его друзья и многие жители кишлака. Тоже какой-то обряд?

— Теперь я здоровый, сильный, — расхвастался Садык, — служу моему любимому хозяину с большой радостью. Когда вижу его, когда слышу его голос, хочется умереть и петь. Вот какой наш хозяин! — Он опять посмотрел на чачван. — Здесь будет мой дом, здесь вырастет большой сад. Если захочу, то возьму в жены достойную девушку, которую вылечит хозяин. Он даст денег на калым…

Я был научен во всем искать смысл. А в чем смысл этих лечебных унижений? Не ими же искоренили чахотку? Вот передо мной сидит полностью излечившийся человек, заплативший за свое телесное счастье рабством души. Если такой ценой можно выздороветь… то устоит ли кто?

В общем-то, знакомый закон бытия, против него я и бунтовал в революцию. И вот снова и снова должен решать именно эту задачу на своем жизненном участке. Значит, смысл всех этих препятствий, камней, молитв… в выяснении, насколько ты раб или можешь быть рабом? Только прошедших по рабскому ведомству отбирают для лечения? Только им разрешают жить? Только на таких есть смысл табибам тратить свое таинственное искусство, неподвластное наукам?

IV

— Чу, чу! — послышалось сквозь шум воды, и мы увидели грузную фигуру в полосатом чапане на косматой лошадке.

— Хозяин! — воскликнул Садык, и из его глаз брызнули струйки слез.

Поразительное зрелище — и на самом деле брызнули, оторвавшись от глаз. Он подбежал к хозяину, обнял его толстую ногу, обтянутую мягким ичигом с кавушем. Лошадка толкнула его в спину мордой.

Мы в оцепенении смотрели на неземное существо. Первым опомнился злой старик, он пополз к всаднику, не различая преград на своем пути.

— Шанияз-ака! Шанияз! — хрипел он и надрывался, и тянул к нему то одну костлявую руку, то другую.

Табиб как бы обволакивал собой седло и часть лошадиной спины. Его необъятная талия была слабо помечена многими поясными платками разных цветов. Большое лицо с заплывшими глазками подпиралось сложным нагромождением из литых тяжелых подбородков. На этом фоне совершенно лишней была небольшая бородка, подкрашенная усьмой до зелено-черного оттенка.

Для святого исцелителя табиб был слишком перекормлен. Я уже по опыту знал, что люди с такой чрезмерной внешностью или жадны до невозможности, все гребут под себя и в себя, или страдают какой-то жиропроизводящей болезнью. Странное ощущение испытывал я в тот момент первой встречи с Шаниязом Курбановым. Я ожидал чего-то другого, поэтому вроде бы разочаровался, но душа моя тем не менее трепетала. Я раздвоился.

Табиб разглядывал нас, не сходя с седла, и лицо его было равнодушно и спокойно. Потом он стал разглядывать берег сая, преображенный до неузнаваемости нашим героическим трудом. И сказал что-то Садыку, скупо шевельнув тугими красными губами. Садык побежал к нам, махая руками и брызгая слюной.

— Скорей, скорей! Надо работать!

— Успокойся, — сказал я ему. — Объясни. Хозяин недоволен нашим делом?

— Камней много! Надо таскать! — выкрикивал Садык, как безумный. — Не надо было делать желоб. Не надо брать палки!

— Надо руками таскать? — пытался я уточнить. — На себе?

Явно какое-то недоразумение. Подойти бы к Шаниязу и спросить его самого, что от нас требуется и в чем мы провинились. Может, Садык неправильно все понял? Но мои ноги вросли в землю, а душонка зашлась страхом при мысли, что я заговорю с божеством. Да и Худайберген с Мамлакат дергали меня за оба рукава.

— Не нужно, начальник!

— Будем работать, Артыкджан… мы просим вас…

Мы снова принялись ворочать камни. «Ну какой в этом смысл?» — мучился я и стонал от непомерной тяжести. И кто-то рядом со мной так же стонал и еще бормотал заветные слова молитв или заклинаний…

Садыку тоже пришлось поработать. Он безропотно стаскал за кибитку жерди, уволок желоб, поставил дверь на место. Табиб тем временем прохаживался по огороду, расталкивая овец ногами, задирая воинственного козленка. Иногда оп бросал в нашу сторону долгий взгляд, и в нас чудесным образом возбуждалось горячее желание таскать на себе камни всю оставшуюся жизнь.

Злой старик поднял обеими руками гладкий камень, похожий на его собственный череп, и вдруг повалился на спину. Изо рта хлынула черная кровь.

— Он умирает! — закричал я. — Садык!

Работник прибежал, сел на корточки перед телом.

Потом пришел табиб и произнес слова отходной молитвы. Старик дернулся и затих.

Я подполз к толстым ногам табиба, захрипел — голос почему-то пропал:

— Чего вы хотите от нас? Не верите, что мы больные?

Передо мной возникло необъятное лицо со свесившимися набок подбородками. Заплывшие узкие глазки источали мудрость и покой.

— На все воля аллаха, человек. Смирись. — Невыразительный, будто сдавленный, голос. — Скоро мы узнаем твою судьбу.

Мамлакат опять сидела с камнем на коленях, который не могла дотащить до сая, и тихо плакала. Табиб подошел к ней, отодвинул сетку с лица.

— Иди в кибитку, — сказал он.

Я оглянулся на Худайбергена. Тот в ужасе улыбался, закатывал глаза, силясь встать на колени, но руки его подламывались, и он падал плечом на камни.

И вот бог уходит. Его длинный, просторный чапан с продавлиной на месте зада колыхался и подергивался, будто оживший. Под большими ичигами с редкостными резиновыми кавушами хрустели и вминались мелкие камни, раздвигались крупные. Ходить табибу по камням было трудно…

Вдруг мне стукнуло в голову, что сейчас решается моя судьба. Или только что решилась.

— Хозяин! — засипел я в страхе. — Куда же вы?!

Он обернулся.

— Я не заставляю работать. Можешь уходить.

«Можешь уходить» — это звучало как приговор, поэтому снова захотелось работать. И Садык начал громко растолковывать то ли мне, то ли всем нам, да так, чтобы слышал хозяин:

— Если не работаете, лечения не получится! Нельзя теперь останавливаться! Даже если смерть будет подходить — все равно нельзя!

И мы старались с усердием, похожим на безумие. «Довести дело до конца! — вбивал я себе. — Если начал, то иди дальше, товарищ Надырматов. До самой сути…» Вскоре я уже ничего не соображал. Даже не знаю, носил ли я вообще камни. Скорее всего просто ползал к саю и назад, как неразумное дитя, которое не научилось ходить…

— Не надо лежать! — чей-то шепот. — Вставайте, вставайте…

— Ты, Мамлакат? — язык с трудом повиновался мне. — Ты уже вернулась из кибитки? Что тебе сказал табиб?

— Я за вас тоже попросила… — еле слышно ответила она. — Я рассказала, что вы хороший… что вас тоже надо полечить…

— Значит, он уже лечил? Он тебя выбрал?

— Нет, нет… Табиб-ака меня полюбил…

— Как полюбил?..

Она, кажется, не ответила.

…Я лежал, раскинув руки, и кровавый туман плавал перед глазами. И ясная мысль: кончаюсь. Уже ничто меня не поднимет. Так со мной уже бывало: тело вдруг превращалось в мертвечину, отказываясь жить, а мозг не хотел умирать.

Я кусал губы, рыдал, заставляя себя перевернуться на бок, потом на спину. Так я перекатывался бревном в сторону сая, пока не свалился в ледяную воду. Холод встряхнул меня, тело ожило, ощетинилось всеми волосками. Сибирский способ воскрешения из мертвых. После нещадной порки (и до революции так бывало, и при Колчаке) мужиков тащили в прорубь, и многие из них возвращались с того света уже на своих ногах. Как я сейчас: выполз из воды, поднялся и куда-то пошел.

С гор накатывался туман, обволакивая все подряд липкой влагой. Камни зловеще отражали бледный свет луны, сильно обкусанной каким-то небесным хищником. Кибитка Садыка показалась мне нагромождением глины, камней и деревянных обломков.

— Мамлакат! Худайберген! Садык! Кто тут есть? — Я сипел, хрипел, сморкался, чихал и еще сотрясался от холода. За мной тянулась водяная дорожка.

В ответ на мои натужные звуки ровно шумел сай да испуганно блеяли овцы в загоне. Я ударился всем телом о запертую дверь кибитки и свалился вместе с ней в теплую темень. Я ползал по тесному пространству хижины, принюхиваясь к запахам пищи… Отыскал мешочек с окаменевшими кусками хлеба, потом нашел сушеный урюк, несколько шариков курта и густую завесь из ремней вяленого мяса, должно быть, архарьего, под потолком, провонявшим копотью и дымом священной травы испанд (или исирик) — это были запахи жизни прежних времен…

Я снял с себя всю одежду и даже пытался выжать ее. Потом закутался в старые кошмы, которыми был накрыт земляной пол, и принялся пожирать все подряд — мясо, курт, сухари… Я одновременно ел, спал и оплакивал свою судьбу — ведь мне отказано в лечении, в спасении от чахотки. Меня одного оставили здесь. Меня уравняли с мертвым курбаши Убайдуллой в праве на жизнь…

Во сне на меня опять надвигался (как локомотив!) огромный несуразный череп с пустыми неровными глазницами, из которых вытекал черный дым или туман, или пар. Я отползал от него и стрелял из нагана в его ужасные лошадиные зубы. Но пули почему-то летели мимо.

V

Утром приехали двое работников табиба на узких, приземистых арбах, приспособленных специально для горных троп. Они стояли в нерешительности у входа в кибитку, разглядывая мои голые пятки, торчавшие из вороха кошм.

— Ты кто? — спросил Садык напряженным голосом. Этот голос и разбудил меня. — Если ты дух, то отдай нам Мамлакат. Куда ты ее дел?

Я вылез из кошм, они узнали меня и начали громко браниться и даже хотели поколотить в качестве мести за испуг и за съеденные яства. Садык еще больше стал похож на общипанную птицу с кривой голой шеей. Вторым работником оказался Турды, длиннорукий и сутулый, похожий на верблюда. Когда я в угнетенном состоянии, когда мне плохо и больно, мой мозг начинает сравнивать людей с животными. Тоже какая-то колея жизненных процессов…

— А разве Мамлакат и Худайберген не в кишлаке? — спросил я, торопливо одеваясь. — Разве табиб-ака не выбрал их для лечения?

— Худайбергена выбрал, а женщину не выбрал. Она осталась здесь! — Морщинистое лицо Садыка задергалось в плаксивой гримасе. — Мамлакат! — выкрикнул он, сложив ладони рупором. — Где ты, Мамлакат, отзовись!

— Подожди… — пробормотал я. — Ночью, кажется, овцы кричали.

Мы нашли Мамлакат в загоне для овец. Животные уже не блеяли. Сбившись в кучу, они тупо смотрели на тело девушки, висевшее на неоструганной балке навеса. Маленькие ступни ее ног почти касались земли, усеянной овечьим пометом и клочьями грязной шерсти. Стоптанные, дырявые кавуши валялись возле опрокинутого чурбана для рубки мяса.

Она словно указывала мне дорогу, словно говорила своим поступком: так будет лучше для всех и для тебя, Артыкджан…

Садык сидел на овечьем помете и плакал. Ведь он очень надеялся, что Мамлакат какое-то время еще протянет и будет с ним здесь. Ведь ему нужна была именно такая, ушибленная жизнью больше, чем он, за которую даже калым никто не потребует. Что хозяин, что его работники, одним миром мазаны. Все они были падки до слабины, даже в таком чахоточном обличии…

— Не надо было говорить ей, что аллах ее уже не выберет, — бурчал Турды, вынимая ее из петли. — Они же очень глупые, эти бабы. То сжигают себя, то вот — повесилась. А два года назад одна прыгнула со скалы…

Смерть Мамлакат не потрясла меня. Я уже приспособился к жизни среди мертвых. Каким-то краешком ума я понимал, как это ужасно, что это более ужасно, чем чахотка или сама смерть…

— Возьми ее за ноги, — сказал мне Турды. — На арбу положим.

— Куда повезешь? — спросил я.

— Как куда? В кишлак, на кладбище. Там и обмоют бесплатно, и мулла есть.

— Здесь похороним, — сказал я, подозревая, что они способны надругаться над мертвым телом женщины.

— А ты кто такой? — рассердился Турды. — Я ж тебе сейчас…

Я поднял булыжину обеими руками и ударил его в грудь. Он упал на колени, закашлял.

— Будет по-моему, — сказал я. — Все вы тут убийцы, а мое дело брать вас за горло.

И вот два накормленных, бесчахоточных человека, которые сильнее меня раз в десять, покорно роют могилу для Мамлакат, потом начали рыть вторую — для курбаши. Сломленные души. Несломленные пришибли бы меня одним плевком. Лишь однажды, вытирая пот с лица, Садык осмелился поставить меня в известность:

— Хозяину это не понравится. Хозяин велел выбросить Убайдуллу шакалам. Без головы хоронить нельзя.

— Как без головы?!

— Разве ты не видел? Хозяин забрал его голову с собой.

Я подошел к трупу басмача, лежащего на камнях. Все верно…

— Дикари!.. — выругался я. — Неужели Шанияз не боится нукеров Убайдуллы?

— А нукеров больше нет. Этой ночью всех зарезали. Столько крови вылилось…

— Кто зарезал?

— Все кишлачные люди, родственники и друзья хозяина… А теперь делят одежду, коней и оружие. Если поспешить, и нам что-нибудь достанется.

— Ты же только что убивался, и жить тебе не хотелось. А на дармовое позарился?

— Ну, так что ж? Больше не буду убиваться и плакать. Ведь на все воля аллаха, правильно? Тогда зачем плакать?

…Мы ехали по знакомой уже тропе в кишлак. Деревянные низкие колеса арб то и дело оказывались над пустотой или скребли осями о скалу. На опасности пути никто из нас троих уже не обращал внимания. Я лежал на тряской дощатой поверхности и пытался вспомнить типовые логические схемы из гимназического учебника логики. Я всегда старался приспособить их для своих расследований. Основное и трудоемкое занятие в таком деле — выстраивание точной цепи взаимосвязанных фактов. А вывод как бы сам собой приходит. И, как правило, является истиной.

Чтобы передать процесс моих мыслительных потуг, нужно заполнить множество страниц нудным, сухим текстом, да еще с комментариями и сносками, потому что терминология гимназической логики своеобразна, безбожно устарела. Но именно вся эта «рухлядь» была моей сублимацией, выражаясь языком учебника…

В общем-то, нетрудно было прийти к «выводу первой ступени»: доводя больных до состояния предельного измождения, вытянув из них все силы, табиб определял, КОГО ОН СМОЖЕТ ВЫЛЕЧИТЬ ОТ ТУБЕРКУЛЕЗА. Люди с запущенной болезнью умирали тут же, на берегу сая, как, например, курбаши Убайдулла, или погружались в предсмертное оцепенение, как я, например. Ну а тот, кто обретал второе дыхание или еще по каким-то другим признакам выбился из общей массы обреченных…

И меня в пот бросило: табиб определял, в ком НЕТ ЧАХОТКИ! Обалдеть можно… Значит, высшая сила выбирает здоровых? Смех и грех! Выбирает здоровых, чтобы лечить от того, чего нет? Должно быть, среди толп, жаждущих здоровья, всегда бывают «ошибочно больные» — допустим, страдающие от недоедания, побоев, от недостатка удивительных штучек под названием «витамины», уже известных в то время. Или простуженные. Или еще какие-то недомогающие. Но только без чахотки, без собачьего джинна в легких. Значит, ХУДАЙБЕРГЕН ЗДОРОВ?!

И все же я опять перескочил через важное звено умозаключений. Имя ему — Худайберген. Теперь нужно «разложить» его на составляющие части, чтобы подтвердить и опровергнуть «вывод второй ступени», ошеломляющий вывод…

Мы приехали в кишлак к полуденному намазу. Мир спрессовался в какой-то кошмар из бесконечных молитв, непосильного труда и смертей, и мне уже казалось, что так происходит в любой точке планеты и что иначе и не может быть. Под дребезжащие крики муэдзина и сытый лай собак мы подъехали к чайхане на отшибе.

— Молиться надо! — потребовал Садык. — Давайте помолимся, эфенди! На досках удобно.

Когда они обо мне забыли, я спустился к ручью. Наган я отыскал там, где и оставил его — в камнях под настилом. Но верхний пластинчатый камень, показалось мне, лежал не так, как я его установил. Я проверил патроны в гнездах барабана. Все семь штук были на месте.

Над головой стонали доски настила, и время от времени глухие удары сотрясали все хлипкое сооружение. Это Садык, Турды и служка чайханщика отбивали поклоны, подстегивая друг друга рвением.

Я вытряхнул патроны себе на колени, потряс каждый возле уха. Привычного шороха сыпучей массы не было. Или высыпали порох из гильзы, или побросали патроны в кипяток, что еще проще. Порох спекся, и капсюль приказал долго жить. Старая ловушка для дураков. Кто же подстроил?

Я вставил один патрон в патронник, остальные спрятал в поясной платок. По молодости лет я считал себя очень ловким и умным. И удачливым, несмотря на такую неудачу, как чахотка. Вот и сейчас — кто-то сунул меня носом в мои глупые промахи с наганом, и мне бы бежать отсюда сломя голову, но я вылез из-под настила и пошел к дому табиба. А в общем-то, все верно: если охотничий пес идет по следу, то посторонние запахи его не собьют, даже запах собственной крови.

К усадьбе Шанияза я подобрался со стороны пустыря, задавленного остатками селя — грудами камней и засохшей грязи. Я перелез через дувал там, где были хозпостройки, в том числе кибитка для работников, — Садык хорошо все объяснил. Цепной пес у ворот изнемогал от злобных рыданий, учуяв меня. Кто-то вышел из господского дома и начал успокаивать его пинками — должно быть, решил, что лает на Худайбергена, нового раба? Значит, намаз уже закончился, и люди спустились на грешную землю с молитвенных ковриков.

В ужасно тесной развалюхе человек пять усаживались за нищенский дастархан. На меня уставились испуганные и удивленные лица, среди них я не нашел Худайбергена. Я произнес положенные слова приветствия, мне ответили вразброд. Худайбергена я узнал по голосу. Свои лохмотья он сменил на чужие, и вместо дырявых сапог на нем были стоптанные кавуши. Впрочем, сейчас он был бос по обычаю мусульманского жилища. В кавушах потом щеголял.

— Как здоровье, Худайберген-ака? — спросил я, сдерживая нетерпение.

Товарищ по рабству стукнул Худайбергена по спине кулаком, и тот очнулся от изумления.

— Разве вы не знаете, начальник?.. Плохое здоровье. Хозяин-ака будет лечить… да осыплет аллах его благами…

Я попросил Худайбергена оголить спину и прижался ухом к его костям. Чахоточных хрипов вроде бы не было. Я не одну неделю провел в бараке для туберкулезных каттарабатцев, кое-какую науку освоил.

— Так, значит, плохое здоровье? И все болит внутри?

— Болит, начальник. Временами ничего, а потом собачий джинн просыпается и начинает грызть, терпеть невозможно. Вы же видели.

— У Кашгарца опий покупал? У Камбарбая по прозвищу Кашгарец?

Худайберген испуганно кивнул.

До этого торговца опием мы добрались буквально по трупам наркоманов. На суде ревтребунала Камбарбай признался, что намеренно подмешивал в «тесто» ядовитый «мусор», чтобы убить побольше банги — наркоманов. Кто-то из них убил и ограбил его родственника. Поразительное социальное явление, отметили трибунальцы, кровная месть по отношению к целому классу люмпенов-наркоманов.

Когда Камбарбая расстреливали у «дувала справедливости», он кричал со слезами на глазах:

— За что? Где справедливость?

Как я сразу не подумал, что Худайберген отравлен Камбарбаевым опием? Должно быть, меня сбило с толку то, что многие банги заболевали туберкулезом…

— Почему ты не пошел в больницу? Ты же знаешь Владислава Пахомыча? Ведь он лечил твоих родителей от желтухи.

— Кто же сам к нему пойдет? Он иглой всех колет…

— Идиот, дурак, джинни! — закричал я. — В башке масла нет! Вот и пинают тебя все, кому не лень! А сейчас так пнули, что сам уже не поднимешься!

VI

Дом Шанияза Курбанова состоял из многочисленных глиняных коробок, выходящих резными дверцами на айван. Непонятно было, как эта «кибитка» еще не развалилась под напором и тяжестью ковров, паласов, сундуков, подушек, одеял, одежд и дорогого тряпья, развешанных на жердях по стенам. Я нагло шел по длинному-предлинному айвану, заглядывая в комнаты и комнатушки, и наконец нашел табиба.

Грозный бог чахотки был в предельно домашнем виде — в мятых коротких подштанниках с огромной мотней, в просторной дехканской рубахе, под которую можно спрятать любое количество брюшного сала. Зря он так расслабился. Не ожидал, наверное, что кто-то из мертвых заявится? Или что так быстро возникнет наган с вареными патронами?

Табиб удивленно смотрел на меня, потом увидел наган в моей руке, и в глазах его появилось веселье.

— Кого убить хочешь? Неужели меня?

— Тебя. — Я с треском взвел курок.

— Эй, идите все сюда! — позвал он громко. — Тут гость очень интересный пришел! С наганом!

Вокруг нас как из-под земли появилось много дородных женщин, закрывающих лица, и детей, а также двое-трое одутловатых джигитов, очень похожих на табиба.

— Все собрались, или еще кто-нибудь прибежит? — спросил я.

— Разве ты не знаешь, что аллах не позволит меня убить?

Табиб упивался моментом. Должно быть, он время от времени организовывал себе острые забавы, чтобы не закиснуть в болоте всеобщего почитания.

— Встаньте все вон туда, — я показал на противоположную глухую стену комнаты.

— Встаньте, встаньте, раз гость просит! — веселился табиб.

Представление! Теперь можно было с помощью осечки при выстреле разыграть триумф Шанияза, и меня бы возили по кишлакам как живого свидетеля очередного чуда, и я бы укреплял культ нового божества до удобного мне момента. Но не мог я предоставить этим сволочам даже временного счастья.

Я кинул к ногам табиба мертвые патроны.

— Возьмешь с собой в могилу, на том свете будешь забавляться. — И поднял наган на уровень его бесстыжих глаз.

Он непроизвольно попятился, столкнул малыша своей ножищей. Тело управляло им в эту минуту, а не разум.

— Подожди, — голос его дрогнул. И все же он попытался взять себя в руки. — Откуда у тебя…

— Я же знал, что простые пули шайтана не берут. Я же пришел в кишлак не для лечения.

Тут он и вовсе струхнул, мгновенно покрылся потом. Знал прекрасно, что заговоренные пули носят в туморах, не расстаются с ними ни дном, ни ночью, ни в хонаке, ни в мечети. И он поверил в мой треп. Все тоже поверили — одутловатые джигиты даже присели в страхе, а женщины несмело заголосили.

— Хоп, хоп, я полечу тебя… — Табиб не в силах был оторвать взгляд от моего пальца на спусковом крючке. Ему что-то показалось, и он вскрикнул: — Не нажимай! Аллахом заклинаю!

— Ты же знаешь, шакал, меня вылечить невозможно! — заорал я. — А ну, выходи из кибитки! Всем оставаться здесь!

— Да, они останутся… Они все останутся…

Должно быть, кто-то из его жертв перед смертью называл его шайтаном. Или шакалом. Ну, совсем как я сейчас.

Пока он плохо соображал от страха, я вывел его за ворота.

— Выбирай свою судьбу, — сказал я. — Или я тебя застрелю у этих ворот, или пусть тебя судят в городе.

Шанияз вначале не понял, что я ему сказал, а потом затрясся в приступе буйной радости.

— Пусть судят! О аллах! Пусть судят! В город поедем!

Он боялся, что я раздумаю, и первым полез на арбу — как раз подъехали Садык и Турды. Поразительно, мы уезжали из кишлака будто на праздник, за нами двигались подводы с подарками для судей. И, опережая нас, летели слухи о том, что аллах отвел заговоренную пулю вместе с наганом от виска Шанияза-табиба. Арбакешем был Худайберген — я настоял.

По дороге в город было несколько селений, и везде нас встречали с почетом. И не поймешь, кто кого прижучил и везет на суд — я Шанияза или наоборот. А он пыжился при людях, отвечал на вопросы о своем здоровье, говорил о высшей справедливости, которая правит миром.

Чтобы сбить с него спесь, я спросил:

— Как же ты мог позариться на больную, слабую девочку? В твоем же доме полно разных баб. Неужели не хватает?

— На все воля аллаха, — смиренно ответил он. — Если аллах захочет, то будет казаться мало, хотя на самом деле есть много.

— Ты разве не знаешь, Мамлакат повесилась.

— Какая Мамлакат? Не знаю никакой Мамлакат. — И без задержки или смены тона принялся предлагать мне все эти богатые подарки («Зачем отдавать каким-то судьям?»), чтобы пожить по-настоящему, по-байски, по-хански, пока живой.

Начал говорить о полезности семейного уюта, о любви нежных и толстых женщин, такие, по его понятиям, и есть настоящие красавицы. Говорил о вкусном плове, ароматной шурпе, о фруктах-мруктах, и что все это может быть моим на отпущенный мне аллахом срок.

Знал, зараза, на какую наживку ловить нашего брата, отощавшего в революциях и войнах. Лично я мечтал украдкой о домашнем тепле, настоящей любви, красивой музыке на народных инструментах. Видно, мои предки изо всех сил веками тянулись к чему-то такому и никак не могли дотянуться. Во мне почти не было навыков проживания в любви и душевном тепле… А тут — обалдеть можно от счастья! — сразу могу получить все и даже больше. Ведь заработал, если разобраться-то на совесть? Получай, хапай, владей! Только и надо-то оставить все, как есть — и табиба в кишлаке, и таскание больными камней, и неотомщенными смерти многих людей.

— Скажите, что вам еще надо? — шелестел вкрадчивый голос табиба. — Шанияз для вас все сделает. Я давно не встречал таких мудрых начальников. Сейчас мудрых людей совсем мало осталось в мире, куда-то пропали. Вы не прячьте свою мудрость, рассудите как подобает.

— Сволочь ты, Шанияз! — не выдержал я. — Я же знаю все о тебе! Знаю, на чем стоит твое благополучие, отчего жиреют твои бабы и ты сам!

— На чем? — осторожно спросил он.

— На гнусном обмане! На самом гнусном, какой только может быть!

— Какой обман? — опешил он. — Расскажите, кого я обманул.

— Его! — я показал наганом на согнутую спину арбакеша. — И всех, кого ты вылечил и кого убил.

— Не понимаю ваших слов! — сердито сказал Шанияз. — Клянусь аллахом, ваши речи совсем непонятные!

— Для чего ты заставлял больных таскать камни?

— Так положено… Если больные крепко работают, то…

— То что?

— Нет, вам не скажу.

— А я знаю, что! Живыми остаются только здоровые! Ты выбирал только таких!

Он почему-то был ненормально спокоен, и я пожалел, что не могу выстрелить в эту наглую лоснящуюся морду. Вдруг он стукнул ногой по оглобле.

— Эй, арбакеш, поворачивай назад! Хватит кататься. — Голос властный, веселый, и мне стало нехорошо. Я понял: он водил меня за нос. Зачем? Да ясно же! Он вытянул из меня все, что ему надо было.

Худайберген в страхе сжался, тоже что-то поняв.

— Убери ты свой наган, — сказал издевательски табиб. — Все равно патронов в нем нет.

— Почему нет? — Я взвел курок, а сам — весь в липком поту, вот-вот грохнусь в обморок, даже перед глазами затуманилось. От переживаний, конечно.

— Ну, выстрели в воздух, выстрели.

Арба стояла, и вокруг нас уже собрались кишлачные люди, которые везли на других повозках подарки для судей. Я повернул барабан нагана, показал табибу донце гильзы с желтым кружочком ненаколотого капсюля.

— Если это не патрон, то я ишак.

Он опять погрузился в размышления, а мы тронулись в путь. Большое тело табиба тряслось, как студень, — дорога была ухабистая. Но связанные руки, тряска и другие неприятности жизни, видимо, только подталкивали его мысли. Голова его варила, тут надо признать, правда, страх отшибал ему мозги, но это второе дело. Вот он опять приободрился и выкрикнул:

— Эй, кто там? Турды, Ахмед, Садык!

Я мог бы заткнуть ему рот тюбетейкой, но мне стало интересно, что же он в этот раз нашурупил. К нам приблизились его работники и одутловатый джигит, похожий и лицом, и брюхом на табиба.

— Скачите в кишлак, привезите патроны, которые выбросил начальник. Все сосчитайте и привезите!

По каким-то данным он опять вычислил, что у меня не может быть заговоренных пуль для шайтана и что поэтому в нагане — один из вареных патронов! Но ведь и я не лыком шит.

— Садык, — сказал я. — Все семь штук привези. Если украдешь хоть один, убью.

— Хоп, эфенди, — пробормотал Садык, пугливо глядя то на меня, то на хозяина.

— Почему семь? — табиб был слегка ошарашен. — Здесь один и там семь. Разве в наган влазит восемь?

— А ты подумай сам, все тебе надо объяснять.

— Вы один лишний нечаянно выкинули, да? Хороший? Тоже в платке лежал? — Я не ответил, и он взмолился: — Ну, для кого вы так хорошо стараетесь? Ведь скоро подохнете! Ну, зачем вы хотите все в мире испортить? Аллах создал такой хороший мир! — И вдруг он ляпнул: — А мне все равно ничего не будет! Худайберген не доедет живым до города. А без него кто вам поверит? Эй, Худайберген, собака, слышишь? Исчезни, чтобы тебя никто никогда не увидел!

И верно, самая главная теперь фигура — Худайберген. Никакой трибунал не поверит мне без такого свидетеля. Он единственный, кого можно представить: вот здоровый человек, выбранный для лечения, а в этом суть способа пропитания Шанияза Курбанова. И Владислав Пахомыч найдет, конечно, что-то по мелочи — простуду, глистов и так далее, но не найдет чахотки…

Так что спасибо, Шанияз, за подсказку. Я усадил Худайбергена рядом с собой на край арбы, почти заполненный телом табиба.

— Все будет хорошо, брат. Нам лишь бы добраться до первой заставы. А это уже близко. Вон видишь верхушки тополей?

— Значит, если меня убьют… — Худайберген был сжат в комок костей и мышц. — Значит, ему ничего не будет?

Я говорил что-то о справедливости революционных судов, о бесполезной хитрости врагов… Он не дослушал, навалился на меня жарким, потным телом, заломил мою руку с наганом. И вот уже он тычет твердым стволом в мягкое посеревшее лицо табиба и щелкает курком. Он поверил в мой треп — хотел застрелить негодяя заговоренной пулей. Не получилось. Он в ужасе смотрел на наган, потом выронил его и спрыгнул на дорогу.

VII

Я лежал на арбе, спутанный арканом по рукам и ногам. Работники табиба торопливо складывали большие ковровые мешки возле меня.

— Люблю новую власть, уважаю, — ханжеский голос долбил мне в ухо. — Потому и отпускаю тебя с подарками для твоей власти. От чистого сердца посылаю — в этих хурджинах головы джигитов Убайдуллы. И его голова тоже. Признайся, большая польза для твоей власти?

Все верно, теперь каждый подонок пытался объяснить свои делишки большой пользой для советской власти. И некоторым сходило с рук. Иногда мне казалось: саранча слеталась на какую-то нашу слабину…

— Где Худайберген? — спросил я.

— Зачем тебе джинни? Другой будет арбакеш, ты обрадуешься.

— Что ты сделал с Худайбергеном?

— Он куда-то убежал, его теперь не найти.

Под руки привели побитого, плохо соображающего старичка, усадили его на лошадь моей арбы. Я с трудом узнал своего деда.

— Раим-бобо ожидал вас в кишлаке, — пояснил с укоризной Шанияз, — а вы так быстро проехали мимо. Нехорошо. Но добрые мусульмане помогли догнать.

— Зачем вы его били?

— Разве били? Это, наверное, чайханщик требовал заплатить за чай, а Раим-бобо скупой, не хотел отдавать деньги.

Дед с трудом повернулся на лошади — один глаз совсем заплыл.

— Не надо ругаться, Артыкджан… — прошептал он. — Им помогает аллах, они все могут…

— Шайтан им помогает! — заорал я.

— Доброго пути, Артыкджан-начальник. Запомните: никого я никогда не обманывал, аллах тому свидетель. — Он с такой силой шлепнул своей ручищей по крупу лошадки, что та присела на задние ноги и затем рванулась с места.

— Будете в наших краях, заходите в гости! — гнался за мной голос, придавленный пластами внутреннего сала и большой радостью жизни. — Хорошо встретим! Женщину дадим! Ее имя тоже будет Мамлакат!

В городе я отправил деда с арбой и мешками в милицию, а сам пошел в больницу. Владислав Пахомыч был по обыкновению суховат и официален — даже с такими друзьями-единомышленниками, как я. На нем был все тот же известный всему уезду поношенный сюртук со штопкой на локтях. Седой ежик волос, сивая бороденка, холеные стекла пенсне на круглом славянском носу — тип интеллигента уходящей эпохи. Выслушав нудноватый мой рассказ, он пришел в возбуждение.

— Это же варварский метод диагностики, известный, наверное, с доисторических времен! Нагружают человека физической работой, требующей больших расходов энергии, — и больной впадает в кому, коллапс, в предсмертное состояние. Или тут же умирает! Даже пот больного человека выглядит уже не как роса на свежем упругом листе, а…

Он осекся. Я сидел перед ним в липком, тяжком поту, который, конечно же, не был похож на жемчужины росинок, украшающие розу перед восходом солнца.

— Все нормально, Владислав Пахомыч, — улыбнулся я ему. — Мы с вами опять попали в одну точку. Почти то же самое я вывел логическим путем. Но может тут быть хоть малейшая зацепка в пользу Шанияза? На прощание он, по сути, поклялся аллахом, что никогда никого не обманывал.

Владислав Пахомыч задумчиво погладил свой неприглаживаемый ежик.

— Насколько мне известно… смертельная встряска иногда возбуждает в больном человеке какие-то скрытые резервы жизнеспособности… — И уже уверенно: — Но только не в случаях запущенных форм туберкулеза легких! Тут я голову даю на отсечение: таких страдальцев встряска убивает немедленно!

— Выходит…

— А выходит то, — он перебил меня с горячностью джигита, — что ваш табиб лжет! Вы же говорите, он все время мудрил. Тип азиатского демагога. Под завесой религиозных слов и обычаев делает свое дело. В психологической литературе и у Виссариона Белинского такой тип хорошо описан…

— Выходит, Шанияз — безбожник? Если лжет, прикрываясь аллахом? А если представить, что он религиозный человек, фанатик?

И мы постепенно добрались, кажется, до ясности. Единственное, что «можно было сделать» для Шанияза, чтобы обелить его тучный образ, — это переложить древний метод определения «джинна болезни» на шаблон религиозного сознания. И получилось вот что. ЕСЛИ БОЛЬНЫЕ КРЕПКО РАБОТАЮТ (точно словами табиба!), ТО ВЫЖИВАЕТ ТОЛЬКО САМЫЙ УГОДНЫЙ БОГУ. И его даже лечить не надо, бог вылечит.

Но даже в этом «обеляющем» варианте Шанияз Курбанов — преступник, осознанно закабаляющий «угодных богу» именем бога. Я же предъявил ему обвинение: закабаление здоровых людей с помощью обманного лечения (с сопутствующими в том или ином случаях насилием, доведением до смерти, издевательствами и наживой на труде больных). То есть суть преступлений одна, формы несколько разные…

Я слушал Владислава Пахомыча и думал о том, что любой наш уездный фельдшер или санитар может стать запросто миллионщиком и покорителем туркестанских умов, да и российских тоже — на данном этапе роста.

Владислав Пахомыч тоже, наверное, подумал об этом.

— Надобно о душе побольше толковать и агитировать, Надырматыч, а вы твердите на каждом шагу: «души нет». Как же без души, без совести? Ведь самое смешное в том, что без души можно и лечить, и красиво говорить, и даже в бога верить, и даже революции совершать. Вон начмил ваш Муминов — без души…

Он отпил глоток холодного чая из мензурки и вообще ушел в философию. И что в этом мире мудрецы уже давно не считают звезд на небе и что ищут они легкие способы пропитания. Вся мощь восточной мудрости теперь направлена на это. Вот и бродят по свету табибы, гуру и улемы в поисках темных умом, но сильных телом, из которых можно пить кровь до отвала…

Ну, одного мудреца я прихлопну, это точно. Даже если уважаемый трибунал его оправдает по причине тяжелых подарков, спрятанных в хурджины.

…Дед мой сильно переживал: «Не получилось лечение». И мне же пришлось успокаивать его: в следующий раз обязательно получится.

— Не надо было тебе учиться грамоте, Артыкджан, внучек. Не зря же наши мудрые предки в роду запрещали учение нам, они хорошо знали — от него и болезни, и недовольство больших людей.

— Уж так получилось, — я обнял его, погладил по совсем ссохшейся спине. — Пусть теперь грамота нас и спасает.

— Неужели спасет?

— Конечно!

— Побыстрей бы спасала… А то умру и не увижу.

Ну, что с ним поделаешь? Тоже мудрец…