Наши трёхъязычные дети

Мадден Елена

V. Дети: поверх барьеров

 

 

Многоязычное воспитание – задача не из лёгких. Большинство родителей не минуют проблем и забот, связанных с языком (языками) детей. В минуту слабости думается и такое: может быть, разумнее «ускромнить» притязания – и воспитывать ребёнка до поры до времени (до какой поры и до какого времени?) одноязычным?.. В минуту силы – настрой конструктивнее: что можем сделать, как можем помочь мы, родители?..

Довольно большой отрезок нашей жизни оказался заполнен сомнениями. Он начался, когда детям исполнилось два с половиной года, и продолжался около двух лет; лишь потом тревоги стали постепенно отступать, отпускать…

Нам отказаться от многоязычия показалось всё же немыслимо: каждому из нас, как вы помните, важна была полная свобода в языке, то есть – шанс полного взаимопонимания, полной близости с детьми. Мы выстояли – и в какой-то момент начали пожинать не только горькие, но и сладкие плоды детского многоязычия.

Сомневаться при этом не перестали, но начали несколько по-иному формулировать вопросы: в какой пропорции соединяются «позитив» и «негатив»? Оправдывает ли результат неизбежные в большинстве случаев трудности (а может быть, и потери?)?..

Для родителей (да и для посторонних наблюдателей) ребёнок, растущий многоязычным и «мультикультурным», – нечто особенное. Но как оценивать эту особенность? Отделить зёрна от плевел нелегко.

Как повлияла среда трёх языков, трёх культур на детей? на их язык? на их восприятие и поведение, интеллектуальное и бытовое? Удалось ли «мирное сосуществование» трёх языков, трёх культурных традиций? Не переносят ли дети навыки, полученные в одном культурном пространстве, в другие? И не воспринимаются ли они внутри какой-либо из культур чужаками (даже если «чужое» неуловимо, трудноопределимо)? Или дети оказываются способны меняться так, что постороннему наблюдателю начинает казаться: это не одна личность, а совершенно разные? но как проявляются при этом твёрдые пристрастия, своя линия поведения? да и есть ли у такой «переменчивой» личности какой-то «стержень»?

Думать над этими вопросами трудно. Но попробовать можно.

 

Сильный язык? Слабые языки?

Какой язык у наших детей доминирует? Можно ли сказать, что у них есть сильный язык?

Задним числом ответить на этот вопрос не так просто. Если сравнить наши языки со спортсменами, в обратной перспективе видно, что бежали они всегда «кучно», голова к голове…

Русский и английский вплоть до садика развивались без явного перевеса сил. Таблица вхождения в язык содержит чуть больше русских слов (несмотря на то, что они длиннее и труднее), зато первые (двусоставные) предложения – почти без исключений английские…

Через несколько месяцев после посещения садика мы всё ещё спорили о том, русский или английский доминирует в речи наших сына и дочери; немецкий, их третий язык, дома слабо давал о себе знать. Однако благодаря садику немецкий развивался быстро (у Алека – после того, как он одолел период молчания) – и к трёхлетию детей стал языком их общения. Более того: к этому времени мы вдруг заметили, что дети говорят по-немецки более связно и бегло… С нами они продолжали говорить на наших языках, ярко выраженной «фазы отказа» (речь об отказе говорить на «языках меньшинств») мы не пережили. И всё же отныне мы начали бояться доминирования немецкого – в ущерб нашим родным языкам.

Дисбаланс языков кажется неизбежным. Если в садике и школе проходит большая часть жизни ребёнка, если в основном там он получает знания о мире, не удивительно, что в других языках ребёнку скоро будет не хватать словарного запаса. Кроме того, язык детского сада и школы, вроде бы, должен быть правильнее.

Вот только… изобилие заимствований в немецком наших детей (точнее, в их разговорах друг с другом на немецком) и его грамматическое несовершенство всё же мешают объявить его «сильным»!

К тому же, я подозреваю, немецкий наших детей не так богат и детален, как их русский или английский (во всяком случае, пассивные русский и английский). В какой-то момент я отметила, что в садике наши малыши осваивают главным образом житейски необходимые готовые блоки («Hast du gehört?», «Mach das nicht» – 3+1; к 6 годам их количество, понятно, увеличилось). В русском же и английском, благодаря чтению, дети открыты литературному языку, понимают его, знают слова и выражения, неожиданные для их возраста (а иногда и не всем взрослым известные). Садик же окно в мир немецкой детской литературы нам, к сожалению, не открыл: в садике на полочке, как я уже писала, стоят переводные «кинорассказы» и «киноповести» на основе диснеевских мультфильмов…

Как объяснить неожиданную слабость языка окружения?

Кажется, дело в том, что в немецком садике с детьми не «занимаются» так, как этого ожидают, скажем, русские родители. Даже если воспитатели молоды, полны сил, любят свою работу и в состоянии найти общий язык с детьми.

Для сравнения: в «русских» садиках Берлина (где русский в воспитательном процессе присутствует, а то и преобладает) на стенах висят расписания занятий с перечнем тем, какие дети «проходят» в тот или иной день. Регулярно устраиваются утренники с концертами: садики усердно демонстрируют развитие умений ребёнка и прежде всего его речи. В немецких садиках на первом плане, скорее, всё-таки художественное воспитание (музыка, рисование), да ещё (и далеко не в последнюю очередь!) умение мастерить…

Не стала бы утверждать, что сравнение не в пользу немецкой системы. Немецкие малыши, что называется, разносторонне развиты. Знания об окружающем мире и даже основы грамоты они всё равно получат дома (если не от родителей, так из телевизора или компьютерных игр).

От того, что нет целенаправленного развития немецкого языка, страдают разве что дети иммигрантов: их немецкий оказывается почти заброшен, даже если такие дети не обойдены вниманием воспитателя: тот ведь настроен в первую очередь работать с группой – играть с детьми, учить вести себя, разрешать конфликты… Не в этом ли объяснение грамматической слабости Алекова немецкого языка, при всей его фонетической мощи и способности оказывать влияние на «родные» языки?

Дети иностранцев, похоже, обречены на специальные занятия с логопедами и другими специалистами по развитию речи.

Обычно доминирование какого-либо языка у детей с иностранными корнями очевидно. В одноязычных иммигрантских семьях дети поначалу говорят лучше на родном языке – и медленнее, с ошибками по-немецки (в русскоязычных семьях, во всяком случае, это так). Садик постепенно выравнивает баланс. Школа нередко переворачивает исходную ситуацию (ребёнок готов перейти на немецкий), правда, в определённых границах. И на особый лад.

Явление языковой асимметрии у школьника из одноязычной семьи хорошо известно и получило название функционального разделения языков. Языку среды недостаёт теплоты, поэтому ребёнку трудно выразить тонкости переживаний, разобраться в отношениях с другими людьми. На семейном же языке трудно обсуждать информацию о мире.

У нас так далеко дело ещё не зашло. «Асимметрии» (пока?) не заметно! Мы ведь со своей стороны тоже усилия к «развитию» наших детей прилагаем. С другой стороны, у наших детей есть немецкие друзья, к которым можно прийти в гости и иногда переночевать (и познакомиться с интимной, домашней, эмоциональной стороной немецкого).

В двуязычных семьях языки изначально более сбалансированы. Но со временем и здесь равновесие чаще всего нарушается, в пользу языка одного из родителей – того языка, на котором дети говорят в садике и школе.

С этим вариантом наш случай ещё менее совпадает. Мы – двуязычная иностранная семья (ещё и небезразличная к языкам)… Может быть, поэтому в речи наших детей языковой диспропорции (пока?) нет. Соотношение языков очень подвижно, баланс постоянно устанавливается/восстанавливается.

Можно сказать, языки наших детей сильны и слабы по-разному на разных уровнях.

Немецкий, самый беглый, фонетически безупречный, лексически далеко не полнее других и грамматически не самый правильный, даже у Ани. Английский с богатой лексикой, но синтаксически податлив. Русский (если не принимать во внимание Алековы отношения с родом-полом) в целом правилен, но с некоторыми просодическими отклонениями (немного замедлен; у Алека с запинками, иногда хуже артикулирован, а у Ани тише двух других языков, несколько монотонен, при этом чуть более отчётлив, чем нужно).

Если вдуматься: что это, собственно, за явление – «сила» языка? Нетрудно понять, что она проявляется в объёме речевой продукции на языке, в его влиянии на другие языки. А у нас все языки – не без влияния…

А от чего эта самая «сила» зависит, чем обеспечивается? Во всяком случае, не зрелостью, не развитостью языка: странным образом Алек чувствует себя вполне уверенно и свободно в его далеко не совершенном немецком. Похоже, всего важнее желание говорить на языке, потребность общаться с его носителями. Что ж, такой вывод уже помогает сформулировать стратегические линии языковой поддержки.

При этом ясно, что «сила» языка для успешного многоязычия необходима, но не достаточна! Языки должны быть не только равносильны, но и (в равной степени) хорошо развиты…

 

Переключение кода

Интерференция, в общем и целом, постепенно уходит из языка многоязычных малышей (хотя она достаточно сильна у детей-мультилингвов, когда они говорят друг с другом). Уходит – но сменяется иным явлением. Оно получило название переключение кода (codeswitching). В отличие от интерференции, которая, в общем-то, свидетельствует о неполном овладении языком, речь о ситуативно оправданной, а нередко даже и целесообразной смене языка. Не все авторы отличают переключение кода от интерференции (Тэшнер, например, этим термином вообще не пользуется) – между тем речь идёт о явлении, вполне обособленном.

Есть ли моменты, которые автоматически переключают язык наших детей? Прежде всего: к нам, родителям, оба всегда обращаются на наших языках, разделение языков сыграло свою роль… Иногда даже простое упоминание папы или мамы вызывает маленькую языковую воронку, втягивающую в употребление соответствующего языка: о родителях легче всего говорить на их языках! Правда, такое мы заметили только у Ани.

И Алек, и Аня легко переходят с языка на язык, меняя собеседника. К 6 годам при этом никогда не ошибаются (они не будут говорить по-русски с немцем или наоборот). Правда, если собеседнику угодно выбрать для беседы «не свой» язык, наши дети упорствовать не будут. Оба всегда отвечают на том языке, на каком с ними заговаривают. (Немец-«друг дома» то и дело переходит на английский, когда говорит с близнецами, – они тотчас подхватывают тот язык, какой им предлагается.)

У Ани тема сильно влияет на язык: есть области, накрепко спаянные с определённым языком (о детском садике Ане нередко бывает трудно говорить по-русски).

Поставила Аню под душ. Аня захотела помыть лицо, хотя только что умывалась. Говорит по-немецки, что Николь в сауне всегда моет детям лица («Nicole macht das immer in der Sauna»). Теперь всё чаще переходит на немецкий, вспоминая, что происходит в детсаду. (5+5)

Мы не замечали какой-либо связи эмоций с определённым языком.

У взрослых мультилингвов переключение кода часто бывает вполне сознательным – тогда специфика явления очень ощутима. Есть мастера в языке, которые пользуются «переключением» поистине виртуозно. В одном из эпизодов автобиографической книги Набокова «Другие берега» взрослые за пару минут несколько раз меняют язык беседы! Вот как это происходит:

[…] отец деловито зашуршал немецкой газетой, только что им развёрнутой, и ответил по-английски, начиная – по-видимому, длинное – объяснение интонацией «мнимой цитаты», при помощи которой он любил разгоняться в речах: «Это, мой друг, всего лишь одна из абсурдных комбинаций в природе – вроде того, как связаны между собой смущение и зардевшиеся щёки, горе и красные глаза, shame and blushes, grief and red eyes… Tolstoi vient de mourir», – вдруг перебил он самого себя другим, ошеломлённым голосом, обращаясь к моей матери, тут же сидевшей у вечерней лампы. «Да что ты», – удручённо и тихо воскликнула она, соединив руки, и затем прибавила: «Пора домой», – точно смерть Толстого была предвестником каких-то апокалиптических бед.

До такого мастерства наши дети пока ещё не дошли…

 

Переключение кода и культура

А есть ли в культурной жизни мультилингва что-то подобное языковому «переключению кода»?

Если вдуматься, термин этот мало удовлетворяет. Для ребёнка, растущего многоязычным и «мультикультурным», каждый из языков, каждая из культурных традиций означает не просто абстрактный «код», который можно «выбрать» или «сменить» («переключиться» с одного на другой), но нечто большее. В самом деле, ведь тут нечто такое, что у ребёнка всегда перед глазами: воплощено в быту, в живых близких людях. Папа, мама, друзья – олицетворение и живой образец того или иного стиля культуры, типа интеллектуального поведения…

Например: фантазия без границ, игра словом – у носителей английского языка в крови, определяет их восприятие, образ мышления, речевые реакции. Папа детей – живой тому пример.

Один лишь эпизод для иллюстрации. М., решив проверить, помнят ли дети название Эйфелевой башни, принялся подсказывать это слово наводящими вопросами с двуязычными омофонами-каламбурами: «Is it the awful tower?.. It is so big, it fills your whole eye…» В итоге название так хорошо отложилось в памяти, что и через год дети называли Eifel tower любую телебашню!

Естественная среда, речевая повседневность, бытовое поведение родных и близких – вот что означают для ребёнка языки и стоящие за ними культуры. В итоге они становятся чем-то большим, чем «коды». Они – то, что «впитывается с молоком матери»: образ мысли, стиль жизни…

Кажется, этим и отличается естественный мультилингвизм от раннего погружения в иностранные языки (что сейчас модно и в Германии, и в России). Даже если малышу не только чужой язык прививают, но и иноязычные книжки читают или фильмы показывают, он, скорее всего, усваивает их извне, вчуже, удивляясь, не вполне понимая. Так, для моей племянницы любимые книжки её двоюродных брата и сестры – всего лишь учебный материал для тренировок в английском, не более того.

«Натуральный мультилингв» усваивает несколько культур изнутри, глубоко – они становятся частью его личности, срастаются с нею.

На самом деле – срастаются? Насколько отчётливо выражено у наших детей «американское», «русское», «немецкое» начало? (А далее – вопросы: не мешают ли они друг другу, не конфликтуют ли? и в каких пропорциях всё это соединяется?)

О бытовых привычках пока трудно судить. В России «немцами» или «американцами» наши малыши точно не выглядят. А вот в Америке «русскими» или «европейцами» – пожалуй, да. Американскую бабушку удивляет и восхищает, например, абсолютная открытость близнецов контактам: с лёгкостью первыми заговаривают с незнакомыми детьми! Или их отношение друг к другу («телячьи нежности») – тут даже и посторонние обращают внимание…

О художественных пристрастиях говорить проще. Они, кажется, уже сложились: наши дети сами выбирают, какие книжки читать и какие фильмы смотреть (если иметь в виду искусства, теснее связанные с речью). И определяется выбор не только личными вкусами.

* * *

Вершину популярности для младшего поколения нашей семьи заняли англоязычные книги. Когда Алеку и Ане хочется, чтобы им почитали, они обычно приносят книжечки Роджера Хардгривза (Roger Hargreaves) из серии о характерах («Mr. Impossible», «Mr. Fussy», «Mr. Rush», «Mr. Nosey», «Little Miss Splendid»…). Или книжки «Доктора Суса». Для меня – об этом уже заходила речь – они стали образцом литературы для детей. Читаются и перечитываются истории Мориса Сэндака (Maurice Sendak), поэмы о Мадлен-Маделайн (Ludwig Bemelmans), фантазии о фиолетовом мелке Гарольда (англоязычная детская литература научилась жить в «виртуальной реальности» раньше современной взрослой…).

Англоязычная литература для детей до того хороша, что мысль о простом знакомстве с сюжетами по инсценировкам (тем более переводам) даже не приходит в голову. И если мы всё же смотрим экранизации (например, «Mary Poppins» – старый американский фильм по всем статьям превосходит новый русский!), то, конечно, не по причине скудости литературного источника, оправдывающей эрзац. Суть дела как раз в совершенстве оригинала: оно привлекло других мастеров и обеспечило качество их работы – потому мы (счастливо) «обречены» на знакомство с «соавторами»…

Но не получилось ли так, что мы, с нашей любовью к английским книжкам, «навязали» детям определённый читательский набор? Вряд ли; папа детей просто подбирал обычную для любой англоязычной семьи библиотеку (от книг своего детства до новинок, что у всех на языке), я же, должна признаться, не всё из этого стандартного набора полюбила. Не нашла ничего особенного, например, в рассказах Юдит Керр (Judith Kerr) о киске Моаг или Рея (Hans Augusto Rey) – о любопытном Джордже, или в историях о паровозах («The Railway Series») – а дети просили перечитывать их вновь и вновь.

И ещё вопрос: корректен ли вывод о выборе в пользу «английской литературы»? не правильнее ли говорить о том, что наши малыши просто оценили хорошие детские книжки? Но если б это было так, тогда и российские дети, умеющие читать по-английски, полюбили бы эти книги – а такого не случается. В этом мы убедились, попытавшись дарить родным и знакомым детям из России книжки, в которых английский «стиль» особенно ощутим (того же «Доктора Суса»). Обнаружилось, что фурора подарки отнюдь не производят.

Ещё оговорка. Могут возразить: многие английские книжки переведены на русский и любимы русскими детьми. Но любопытно, что в переводах (переложениях, экранизациях и т. д.) «английское» во многом теряется! И не только игра слов – на русской почве английские сюжеты тоже претерпевают трансформации. Есть, например, русская экранизация (или импровизация на мотив Суса) «Кот в колпаке»; весьма симпатичный мультфильм, вот только фантазия в нём скорее умиляет, а не пугает своей беззаконностью, как это было у оригинального Cat in the Hat…

Пожалуй, «английский» литературный вкус Алека и Ани всё же несомненен.

* * *

В русской литературе тоже многое любимо (хоть, может быть, и не в таком объёме, как в английской).

Оба, и Аня, и Алек, полюбили «Самовар» Хармса (я разыгрывала стихотворение в лицах), великолепного Сутеева сами просили читать. И сказки… «Курочка Ряба» стала первой сказкой, которую Аня – по собственному желанию – пересказала, а «Репка» – первой книжкой, которую она захотела прочитать (Алекова первая книжка – «Колобок»).

Я не люблю бытовые сказки, перенасыщенные морализированием. Кажется, и у детей возникли проблемы с ними: сборник сказок в пересказах и обработках Л. Толстого, В. Даля, К. Ушинского слушали настороженно – и никогда не просили перечитывать. Трудно, правда, сказать, что именно воздвигло дистанцию, неизбежные «правила» (намёк-урок, непременная нагрузка сказочной «лжи», усиленная представителями «великой литературы») или бытовой жанр. Я заметила, что волшебные сказки воспринимаются, напротив, сверхэмоционально. Мы купили сказки, выпущенные издательством «Омега», длинные, с нечастыми картинками, – как ни удивительно, книга стала любимой у пятилетних малышей. Они не отпускали меня, пока я не дочитывала 30–40-страничные истории до конца.

Алека в восторг привели Емелины вёдра, сами шагающие домой, над печкой, которая идёт по улице сама собой, он от души – очевидно было! – хохотал.

Похоже, русская сказочная фантазия попала в резонанс с настроем английской литературы на эксцентрику и нонсенс?

Тут, кажется, и ответ на вопрос, в каких отношениях «английский» выбор с «русскими» приверженностями и предпочтениями, повлиял ли он на них.

Если присмотреться, многое из того, что понравилось по-русски, созвучно «английскому» стилю! Словесные игры («Кит и кот» и «Странное происшествие» Бориса Заходера, «Песенка про летний дождь» Михаила Яснова, «Эхо» из остеровских рассказов о котёнке по имени Гав, «Пудинг» Андрея Усачёва…). Путаница-небылицы («Людоед и принцесса» Генриха Сапгира, многое у Чуковского). Перенос в литературу «диснеевских экшн», с их безграничной изобретательностью в ужастиках во многих текстах, от того же Усачёва до Остера. (Кстати, остеровские «Задачки про близнецов» – один из немногих для Алека стимулов заниматься математикой…).

Очень понравились переводы с английского Чуковского, Маршака. А также «Аня в стране чудес» Набокова, книжки Александра Волкова и Заходера (переложения произведений Льюиса Кэрролла, Франка Баума и Алана Милна) – опять-таки, эхо английской литературы! Мы полюбили (читали и перечитывали) и «до-подлинники» «старинных английских баллад» от Вадима Левина, эти тонкие великолепные стилизации-квазипереводы («настолько новы, что англичане ещё не успели написать их подлинники»)…

В немецкой литературе хорошо приняли местного «Стёпку-Растрёпку» (Heinrich Hoffmann, «Struwwelpeter») и истории Буша о Максе и Морице – всё по той же причине? восприняли «жестокости» и «ужасы» как английские лимерики? как абсурдистские стихи – в духе Хармса, который, кстати, к Бушу был неравнодушен? (Мораль поняли – но, кажется, не «прониклись» – первой реакцией был смех.)

Не хочется преувеличивать. «Английские» пристрастия детей отчётливо выражены, но печатью их отмечены всё же не все любимые книжки. Не слишком много «английского», например, в романе «Эмма и голубой Джинн» Корнелии Функе, который мы прочитали на одном дыхании. Или в истории «Das kleine Ich-bin-ich» Миры Лобе (мы с Аней сшили это странное существо, использовав выкройку, приложенную к книге, и Аня очень полюбила игрушку; позднее мы сходили на спектакль по книге – нереалистическая, условная постановка понравилась и усилила симпатию к персонажу). Тут, скорее, именно «просто хорошие» детские книжки, истории, в принципе переводимые на любой язык. (В общем-то, такого же рода, как немецкий мультфильм без слов о кроте или бессловесные польские – о Болеке и Лёлеке…)

* * *

Как обстоит дело с восприятием других искусств?

Английская песенная культура в нашей семье опять-таки уверенно лидирует. А русская, боюсь, отстаёт даже от немецкой… Довольно много немецких песенок дети выучили в детсаду, особенно когда начали петь в хоре. Любят и «сложное»: песни-истории (Geschichtenlieder) из сборника «Der Traumzauberbaum» Райнхарда Лакоми и Моники Эрхардт (Reinhard Lakomy, Monika Ehrhardt).

Когда малышам было года три, я ещё могла распевать вместе с ними простые русские песенки (о кузнечике, о двух весёлых гусях – она у Ани проходила под «кодовым названием» «Гуси-лебеди»; песенки крокодила Гены и Чебурашки), но позднее решительно не находила ничего, понятного ребёнку и достойного сравнения, скажем, с «Луси» из «Жёлтой подлодки» («Lucy in the Sky with Diamonds» Аня любит до умопомрачения и знает наизусть). Пока были совсем маленькие, пела им из Окуджавы, пела русские народные песни – потом перестала: вряд ли понимают…

Возможно, я была не права. И по отношению к простому – то, что дети распевали, приходя из садика, показывает, насколько они снисходительны к словам (из любви к рифмам как таковым?), и по отношению к сложному тоже: по-английски они многое слушают (и даже подпевают), даже не понимая смысла. Может быть, стоило разучивать с ними и не слишком притязательные детские песенки, и «взрослые». В одном случае – поступиться вкусом ради механического усвоения речевых оборотов. В другом – не ожидать многого, удовлетворяясь погружением в мелодии и настроения…

Несколько сложнее определить расстановку сил (и измерить притяжение культур) в киноискусстве. (Наши дети знакомятся преимущественно с видеофильмами, но и на киносеансах бывают.)

С одной стороны, есть огромное количество англоязычных фильмов, которые нашим детям нравятся, которые они готовы смотреть вновь и вновь: великолепные «Chitty Chitty Bang Bang» с Диком ван Дайком (чудо-машина наводит на мысль, что не обошлось без Йена Флеминга, – так оно и есть!); «Hook» Спилберга с Дастином Хоффманом и Джулией Робертс, «Peter Pan», «The Borrowers»; немые фильмы с Чаплиным и Китоном… И мультфильмы, конечно: «Lady and the Tramp», «The Incredibles», «Finding Nemo», «Monsters, Inc.», «Shrek», «Madagascar», «Chicken Run», «Wallace and Gromit»… Не говоря уже о старой классике – Микки Маус, Том и Джерри, дебютный диснеевский о Белоснежке и 7 гномах «Snow White and the Seven Dwarfs», кажется, менее известные в России Donald Duck и Goofy, серия «Looney Tunes» с утёнком Daffy, зайцем Bugs Bunny и поросёнком Porky Pig…

С другой стороны, есть мощный противовес из русских фильмов и мультфильмов (на месте немецкой кино– и видеопродукции у нас зияет провал). Первыми нашими длинными фильмами стали именно русские: «Три толстяка» и «Снежная королева», а сколько потом было с удовольствием пересмотрено экранизаций сказок, народных и авторских! «Огонь, вода и медные трубы» Александра Роу, «Аленький цветочек», «Принцесса на горошине», «Волшебная лампа Аладдина», «Город мастеров», «Королевство кривых зеркал» (опять Роу), «Принц и нищий» (большинство из них – старые; новые фильмы для детей от 4 до 6 мне остались неизвестны)… И ещё больше мы просмотрели мультфильмов: серии о Чебурашке с Геной, о Винни-Пухе, о бременских музыкантах, о Карлсоне, о Дяде Фёдоре и его друзьях, о домовёнке Кузе, о драконе (по мотивам сказок Биссета), сериал «Бюро находок»… И отдельные: «Как ослик грустью заболел» (Анин любимец), «Паровозик из Ромашкова» (Алеков), «Козлёнок, который считал до 10» и «Сказка о потерянном времени», «Вовка в тридевятом царстве» и «Возвращение блудного попугая», полнометражный «Князь Владимир», поэтичные, для утончённого вкуса, «Ёжик в тумане» (где Норштейн выступил как режиссёр), «Лунатные ушастики», «Лошарик», «Одуванчик – толстые щёки», «Кто ж такие птички»…

Я сознательно не отделяю фильмы на основе западных сюжетов: воплощение остаётся «русским».

В русской мультипликации это особенно заметно: центр тяжести здесь – персонажи, а не фабула, повествование всегда эмоционально интонировано, «интертекст» не так богат и виртуозен, как в английских экранизациях, темп замедленнее, спокойнее, без «поучительности» никак не обходится, настрой исключительно на детей (западные мультики и взрослым адресованы).

Когда русские авторы, перейдя невидимую «границу», проникают на земли, которые традиционно разрабатывает Запад, результат, на мой взгляд, часто кажется ученической имитацией (русские «триллеры», где действуют кот с мышами и заяц с волком; русская игра с «формулами» и стилями: «Шрека» и продолжение «Бременских музыкантов» невозможно поставить в один ряд).

Чтоб поставить точку, нужна оговорка: русская культура, конечно же, не обречена на воспроизводство исключительно «своих» стилей-традиций. Но они, как ни крути, есть, и чаще всего именно развитие их (а не попытки от них отступить) до сих пор всё ещё гарантирует успех у начинающей публики.

Это всё – те фильмы, с которыми мы не просто «ознакомились», но которые отложились в сознании. А нередко – и в поведении: оба наших малыша долго изображали механическую куклу-Суок, а после «Волшебной лампы Аладдина» в доме появился Джинн (чем мы без зазрения совести воспользовались…).

«Конкуренция» между русскими и английскими фильмами у нас действительно острая. За год до шестилетия детей невозможно было предсказать, что за диск попросят они поставить, о приключениях Винни Пуха или Даффи.

* * *

В последнее время «папины» фильмы оказываются более мощным магнитом. Что меня печалит, отсюда – попытки выправить положение.

Не из «патриотических» соображений, очень мало – из «воспитательных». Частью по причинам скорее «филологическим»: например, заметила, что дети усваивают «язык» утёнка Даффи (то есть звукоподражания и клоунада теснят речь), – как же не направить подражание в более достойное русло! Кроме того (и не в последнюю очередь!), забота также и об «эстетике»: в чистых «экшн» сериях о Road Runner… ничего не происходит! действия настолько однообразны, что сюжета, можно сказать, нет.

«Выправить положение» – речь о восстановлении полноты, а НЕ об ограничении доступа к тому, что взрослым кажется ненужным, вредным и т. п. Нам никогда не приходило в голову фильтровать домашнюю медиатеку под углом зрения какой-либо из культур.

Здесь не миновать одной старой темы русских педагогов. Речь об элементе «жестокости» в «западной» эстетике. В центре старого спора – вопрос: формирует ли «насилие на экране» агрессивные импульсы в психике или, наоборот, это они питают интерес к «жестоким» фильмам? и если верно первое, то в какой мере зрительный ряд влияет на психику и поведение детей? Задающие эти вопросы почти всегда имеют в виду «западную» кинопродукцию.

Кажется, наша семья может внести свою лепту в обсуждение, предложив взгляд на «проблему» с новой стороны. Мы давно заметили странное: мультфильмы с «членовредительством» (настоящие ужастики!) малыши воспринимают с удовольствием и хохоча, а фильмы с драматическим сюжетом (вроде «Моби Дика») смотреть наотрез отказываются. Отталкивает также и «мистика» мрачных тонов (как в мастерском образце жанра «Nightmare before Christmas»), и построенная на гротеске сатира (как в «Charlie and Chocolate Factory» того же Тима Бёртона – Tim Burton). Наконец, есть фильмы, которые дети смотрят, но за папиной спиной (под диваном и т. д.), вроде «Монстров».

Речь не об определённом возрасте (2–3), когда дети вообще не в состоянии выносить страшное, и не об актёрском разыгрывании страха, чем отличаются прежде всего девочки (Анин страх перед мюзиклом «Волшебник страны Оз», «The Wizard of Oz», – явно наигранный). Речь о некоем различении, к которому оказываются способны уже дети среднего и старшего дошкольного возраста. Всё дело, видимо, в сопровождающих «визуальный ряд» чувствах.

Похоже, на детей действует не картинка, а связанные с ней эмоции. В диснеевских мультфильмах головы плющатся, дробятся лапы и вытягиваются тела, однако нормальный вид с такой же лёгкостью и восстанавливается. Серии телесных катастроф цикличны, действие неизменно возвращается «на круги своя». Потому и остаётся впечатление, что страшное происходит не всерьёз – игра!

Другое дело – реалистические трагедии, точнее, драматические ощущения, реально присутствующие в фильмах (а не просто наигранные). Печаль, страх, гнев, отвращение и т. д. малыши не то что не в состоянии вынести – их способность переживать всё это, видимо, имеет свои границы. Если фильм слишком глубоко задевает эмоциональную сферу, маленькие зрители предпочитают избежать встряски, «психической атаки», какой бы гениальный фильм ни был. Чем более сильное эмоциональное потрясение ожидается, тем сильнее сопротивление…

И, конечно, важно, какие эмоции преобладают, какой именно тон побеждает. Наши полюбили «Borrowers», хоть фильм и не без «страшных» сцен, а вот более тонкие «Mouse Hunt» или, например, «Harry Potter and the Philosopher’s Stone» смотрели не без опаски и повторить не просили. Триллер триллеру рознь. В первом из выше упомянутых нота доброй сказки сильнее (а можно и так сказать: действия злодеев – всего лишь условность, ингредиент жанрового «рецепта»). В двух других – «зло» принимается во внимание всерьёз, оно весомо и действительно может победить (фильмы о Гарри Поттере на этом и построены).

Педагоги могут не беспокоиться: восприятие детей оказывается более здоровым, чем можно предполагать; во всяком случае, в дошкольном возрасте. (А позднее? скорее всего, опять-таки здоровье – отправная точка и пункт назначения «жестоких» жанров и форм: они – старый аргумент западных эстетиков – служат канализации «дурных» эмоций, очищения от них психики…).

Вопрос о цензуре отпадает, за явной избыточностью…

Замечание вдогонку, о «балансе культур». Вообще-то, хочется не столько «своё» утвердить, а равновесия добиться. Чтобы дети, упрощённо говоря, были открыты и «западной» событийности (тонус, динамичность, готовность к перипетиям-переделкам, изобретательность в реакциях), и «русской» «психологии» (чуткость к состояниям-настроениям, понимание характеров). Чтобы воспринимали и уважали игру – и серьёзность, манипуляции с найденным, «тривиальным», – и «аутентичность» со «смыслоискательством». Мы, взрослые, оба заинтересованы в расширении культурного кругозора (чтобы дети знали побольше стилей «хороших и разных»), настолько же, насколько и в развитости вкуса детей; потому в принципе готовы пропагандировать не только «свою» культуру.

Однако возможности наши влиять на выбор детей – небезграничны. Можно, конечно, спрятать подальше один фильм и поставить на видное место другой. Можно регулировать количество и качество просматриваемого и прочитываемого на русском и на английском. Но вот само восприятие и отклик запрограммировать нельзя и созвучие потребностям детей гарантировать невозможно…

Когда я, наконец, решилась посмотреть «The Jungle Book», была удивлена: парадоксальный, глубокий, мастерский мультфильм оказался на голову выше любимого русского «Маугли»; но вот дети долго не обнаруживали желания досмотреть фильм до конца! Русская версия заполнила некую нишу?

Пока с малышами ещё трудно обсуждать особенности их восприятия. Но уже очевидно, что оно самостоятельно и своеобразно. Наши дети не всеядны, не просто потребляют то, чем их снабжают родители, – они сами решают, что в какой культуре любить.

Но завершено ли формирование вкусов?

Может статься, «балансирование» над бездонной пропастью культурных различий – не результат, а состояние или процесс. И не исключено, что бесконечный.

 

Многоязычное творчество

Любой ребёнок в «чуковском» возрасте – творец. Нет родителей, которые не смогли бы предъявить тому доказательств. Каждый ребёнок (как убеждают писатели-сказочники – вспомним Джанни Родари – или многие педагоги, скажем, последователи Сухомлинского) в состоянии сам сочинять сказки, песенки, истории.

Конечно же, и мы можем похвалиться «творческой заряженностью» наших малышей.

Даже и Алекову «путаницу» в словах (по крайней мере, часть его «ошибок») можно объяснить именно неуёмной фантазией (инициированной и русскими сказками, и английскими нонсенсами):

Алек, похоже, играет, когда неправильно называет слова:

– Хочу банан.

– А вот же банан.

– Это не банан!

– А что же?

– Автобус!

И точно так же – «трусики» – о баране, который выпрыгивает из окошка (на картинке). (3+6)

Изобрёл новое слово: «апшиби» («другое слово для Gesundheit»[для немецкой параллели русского «Будь здоров!»]). В ответ на вопрос, кто научил этому слову, на полном серьёзе утверждал, что оно ему приснилось. (Похоже, слово произвёл от «апчхи».) (5+2)

Однако здесь кажется более интересным поговорить о другом – о творческой искре, которая проскакивает между языками. То есть о том, с чем встречаются только родители многоязычных малышей.

Как и следовало бы ожидать при «своевременном» развитии, наши дети в определённый момент (когда им исполнилось около трёх лет) доросли до создания собственных слов; настал черёд и многоязычным словоновшествам.

В 3+1 Аня насмешила нас новообразованием washing car (она имела в виду стиральную машину). Аня, не зная английского слова washing machine, сделала буквальный перевод русского названия и при этом перенесла расширенную семантику русской «машины» в английский.

Но это творчество вынужденное, от нехватки слов. Наравне с ним было и чисто художественное, вполне сознательное.

Именно в его русле был создан наш самый первый двуязычный окказионализм. Когда Ане было 3 года, я подслушала, как она раздумчиво повторяет: «Einsteigen… два steigen… три steigen…» Einsteigen – входить. Немецкую приставку ein Аня интерпретировала как её омоним – число 1, и попробовала заменять, уже по-русски, на 2, 3… Повторы-вариации явно говорили о том, что Аня смакует новшества. Она придумывала свои, новые, небывалые слова – и отдавала себе отчёт в этом!

Практически, это был первый Анин двуязычный каламбур; первый, то есть не единственный. Так Аня вступила на дорожку Бёрджесса и Набокова (а также – если говорить о современниках – Михаила Безродного, Леонида Гиршовича, Вилли Мельникова…).

Да и как не вступить: материала для словесной игры в быту трёхъязычной семьи предостаточно. Многоязычные омофоны иногда и искать не надо: сами бросаются в глаза. Вот сценка, разыгравшаяся, когда детям было 3+5:

Аня: What is that?

М.: That’s an alarm.

Аня: O! Noch mehr Larm!

(т. е. раскладывает слово на артикль и «слово», похожее на немецкое Lärm).

Фонетическое переключение кода открыло дорогу ненамеренной словесной игре.

В 4+2 Аня сопоставила слова берлога и Bär (‘медведь’ по-немецки) и попробовала встроить русское слово в немецкий языковой контекст. Она заменила русское окончание немецким и добавила артикль: Eine берлоге, то есть интерпретировала русское слово как немецкое (Eine Bärloge). Собственная этимологическая «гипотеза»! Между прочим, такое же «открытие» сделали до Ани многие взрослые филологи-любители, занятые восстановлением многоязычных «генеалогических древ». («Гипотеза», правда, подтверждения не находит. Анины «выкладки», при ближайшем рассмотрении, оказываются квази-этимологией. Фасмер – и не он один – отрицает связь немецкого медведя и русской берлоги, возражения мне не кажутся убедительными. Вопрос, есть ли у этих слов общие пра-индоевропейские корни, остаётся открытым.)

Алековы окказионализмы этого же времени на фоне Аниных, конечно, не так впечатляют. Это скорее формотворчество, чем словотворчество. Не столь эффектное, как Анино художество чистой воды. Алеково двуязычное «творчество» возникало, скорее, от нужды, из необходимости заполнить пустое место в потоке речи, когда нужное слово забылось, а соответствие из другого языка помнится – вот и приспосабливается к иноязычным правилам словоизменения. Пример – забавное Алеково лахает: глагол с корнем немецкого lachen (‘смеяться’), но спрягается как русский. Он был впервые «изобретён» Алеком в 4+3 и продержался в речи довольно долго. (А глагол стопает сохраняется и в возрасте более 6 лет!) Здесь, конечно, не столько искусная игра слов, сколько именно «ошибка роста», интерференция, на языке специалистов.

Справедливости ради надо сказать, что Алеку оказалась далеко не чужда многоязычная словесная поэзия (пусть без словотворчества): он оказался мастером многоязычных рифм. В 5+1 Алек замечал: рифмуется Handtuch – петух! Или выдавал: puzzle – показывал. (Радуясь рифме, Алек подчёркнуто артикулировал: показывол – такой ему слышалась редукция звука [а] в заударном слоге.)

Разницу в рифмах брата и сестры показало маленькое «соревнование виршеплётов» (в возрасте 5+5). Аня продекламировала: Kikeriki – mein Magen ist hier, – Алек отозвался двуязычным «стишком»: Kikeriki – mein Magen ist free.

Алек, таким образом, показывает себя не менее «креативным» в многоязычии, чем Аня. Просто творит в другой сфере. И, кстати, в другом стиле: Анины истории, например, более связны, но и более традиционны – Алекова фантазия более дикая, поражает неожиданными поворотами. Мы заметили, что в искусстве ему ближе не «отражения», а «искажения». Так, в 5+1 фильм-пародию «Черноуголька» («Coal Black») Алек оценил выше оригинала, «Белоснежки»: funny…

Мы не настроены завышать оценку этого многоязычного детского творчества: оно не преимущество многоязычия – просто его особенность.

Чтобы выразиться понятнее: точно так же многоязычные каламбуры у писателей-мультилингвов – не пик истории искусств, но просто её страница. А кто-то и так скажет: это всего лишь раритет, объект для художественной кунсткамеры, ведь стиль многоязычных авторов сам по себе не обепечивает их книгам ни «ковровой дорожки» в классику, ни читательского резонанса – эти книги «просто» оригинальны. На это, правда, нетрудно возразить: может статься, мультилингвальная креативность – новация, за которой будущее искусства. Ведь и в публике многоязычие постепенно распространяется…

Не ввязываясь в окололитературоведческие споры, подытожим: многоязычное творчество – неизбежность в жизни маленьких мультилингвов. Нам, родителям, оно так же грело душу, как родителям одноязычных детей – «мо» возрастного диапазона «от двух до пяти».

 

Языки, образ мышления, стиль жизни – и вопрос об идентичности. «Кто они?»…

3 языка – 3 представления о мире. 3 идентичности – «шизофрения» (так представляли себе детское многоязычие ещё в 60-е годы)?

На нас когда-то произвела сильное впечатление гипотеза Сепира – Уорфа: язык не отражение мира, а призма, опосредующая, определяющая мышление. Язык заставляет его носителей думать так, а не иначе.

Язык говорит человеком. Мы ведь воспринимали тему в контексте идей французов о «власти языка»…

Потому, наверное, оказались внутренне готовы принять этот поворот: носители разных языков видят мир по-разному, думают о мире по-разному. (У Уорфа: основу западной картины мира образуют существительные; мы членим мир на предметы. А кто-то видит… непрерывное движение: индейцы хопи, например, всегда – о чём бы ни шла речь – отмечают интенсивность процессов, переменчивость или стабильность состояний…)

Наверное, справедливо предостерегают от «национального» поворота в размышлениях о языке: если верно, что материнский язык создаёт специфическую национальную картину мира, получается, что люди разных наций, в общем-то, не могут понять друг друга. Этот поворот, пишут, опасен и потому, что ведёт к национализму, и потому, что приводит к отвержению детского многоязычия.

Всё же филологу думать о коренной разнице языков и неискоренимом несовпадении менталитетов интересно. Этих размышлений не избежал, наверное, ни один думающий о языке литератор.

О немецком и русском языковых мировоззрениях написал превосходные эссе Б. Хазанов. Вот некоторые из его будящих фантазию метафор. О «мужской дисциплине» немецкого свидетельствуют порядок и жёсткость в конструкциях, «мужская напористость» звучит в немецких междометиях, «как бы оснащающих […] язык – крыльями», – однако немецкий язык размахивает этими крыльями, «ползая по земле»: «мужской тяжеловесностью» поражают громоздкие глагольные формы, «торжественный поезд инфинитивов»; всё в этом языке так далеко от «капризно-текучей женственности русского»…

Освободиться от соблазна «романтических» идей трудно (да и стоит ли?). Но можно дополнить их, выбрав новый угол зрения, достаточно широкий и вместе с тем более погружённый в быт. Иногда бывает полезно снизойти до банальностей…

Иначе говоря, стоит вспомнить о тех, кому разница языков и образов мира открывается не в философских размышлениях, но просто потому, что эти люди ежедневно и ежечасно пользуются то одним языком, то другим.

Может быть, и верна соблазнительно красивая идея, что носители языка находятся у него в плену – и говорящих на ином наречии по-настоящему не поймут никогда. Но поставим вопрос так, чтобы ответ был ближе к практике: насколько это верно, когда, для каких «носителей языка» верно?

Человек, который только свой язык знает, никогда не выезжал за пределы своей страны и мыслит так, как здесь принято, – да, находится в плену своего языка и всего, что за ним стоит, то есть образа мыслей и стиля жизни. А теперь представим себе того, кто задумался о мире, учит языки. Или и вовсе выехал жить за границу. Он ведь получает возможность взглянуть на мир другими глазами…

По-немецки нужно уже в начале предложения разгоняться для будущего действия (ich will, ich werde…), по пути задуматься о времени, причине, образе и месте этого действия, – и лишь затем перейти наконец к действию как таковому. А по-русски в общем всё равно, в каком порядке думать и действовать (действовать ли вообще… думать ли вообще…). Вольному воля (или полный произвол)… Так было – так будет?

Мультилингв, ставший более или менее «своим» в стихии нескольких языков, становится свободнее, он может выбирать язык, мысль, стиль. При этом он задумывается о языке (языках). С большинством многоязычных детей как раз это и происходит. И с нашими детьми так было. Один и тот же предмет называется eine Hose и штаники. Русских часов почему-то несколько (хотя предмет один), немецкие – женского рода (как мама), английские – неодушевлённое, отчуждённое «оно». О спорте легче рассказать по-английски, чем по-русски. Не нужно быть Набоковым, чтобы заметить это: как там по-русски skateboard?..

У детей расширяется кругозор, они могут сказать обо всем, о чём хотят, и наиболее точным образом. Они могут выбрать подходящий стиль общения и сообщения, рациональный и «сверхорганизованный» немецкий или «вольный» русский. Или выберут английский, в котором с деловой хваткой и ещё более строгим, чем в немецком, «распорядком» времени уживается игра, полёт фантазии, гэг, нонсенс. У многоязычных детей всегда в распоряжении «переключение кода». У них, к тому же, есть принципиальная возможность выстроить и нечто своё, оригинальное…

Потому…

Можно ломать голову над вопросом, что первично, язык или мысль, является язык инструментом или призмой восприятия и мышления, – а можно и так сказать: это спор о курице и яйце.

Можно спорить о том, действительно ли разница между языками настолько глубока, что понимание невозможно, действительно ли материнский язык непереводим. А мультилингв отмахнётся: это вопрос не теоретический, а практический. Ведь были и будут попытки выразить «невыразимое», и «непереводимость» текста – всего лишь гипербола не уверенных в себе переводчиков.

Можно до умопомрачения искать симптомы раздвоения «растроения» и «расстройства» личности – а родители многоязычных детей вспомнят излюбленное выражение Достоевского: «гражданин мира»…

* * *

На наш взгляд, проблемы «трёх идентичностей» в нашей семье не возникло. Распознавать и подсчитывать их сторонние наблюдатели время от времени всё же пытаются.

Я это уже в разных версиях слышала: она «американский» ребёнок, а он «русский». […] Как я понимаю, дело в том, что Аня всегда беспечно улыбается, у Александра всегда романтическое / трагическое / озабоченное / полное тревоги и т. п. выражение лица – оно-то, как я понимаю (я, ошеломлённая, не расспрашивала), и воспринимается как «русское». (2+1)

Наши знакомые «опознали» некие вполне шаблонные представления о русских: за нами, к сожалению, не числятся «позитивный настрой», уверенность в себе и своих правах и воля к действию, столь необходимые, чтобы добиться своего, пробиться в жизни, sich durchsetzen. А это в западном мире имеет бо́льшую ценность, чем – традиционно – в России… Уже говорилось: немецкие мамы – можно услышать на площадках – иногда сознательно детей настраивают: «Не уступай! забери же у него / неё машинку! она твоя!»

Размышлять о «национальном характере» – неблагодарное занятие. Плоды его уместны разве в публицистике и эссеистике («мнения») или беллетристике («очуждение» представлений). В быту же ступающего на эту скользкую дорожку то и дело заносит в стереотипы, а то и в предубеждения. Из последней ловушки есть, правда, достойный выход: перевернуть медаль и присмотреться к обратной стороне. Один наблюдатель увидит бесплодные сомнения в себе, «уныние» и «нытьё», другой – «глубину», святое недовольство собой и вечный поиск (пресловутое «а спокойствие – душевная подлость»)…

Впрочем, когда речь о детях-мультилингвах, практика всё равно любые выводы опрокидывает. Сын наш всё тому же sich durchsetzen в конце концов научился, да ещё как!..

Наши дети оказались не только «под перекрёстным огнём» мнений, но и на перекрёстке традиций воспитания. Особенности характеров в итоге оказались уравновешены (не стёрты – именно уравновешены). Потому, наверное, «национальное» в них теперь далеко не очевидно, во всяком случае, больше не бросается в глаза.

Взрослым, надо добавить. Ведь это всё – глазами взрослых. А как сами малыши себя понимают?

Аня пожаловалась: в садике не дают хлеба. Объясняла ей, что немцы почти не едят хлеб к обеду, как и американцы (папа, например), в отличие от русских, которые едят много хлеба. мама, например, русская, всегда ест обед и ужин с хлебом. Аня: «И я русская!» Так «покупается» национальность… (4+3)

Нам, честно признаться, не слишком интересно задаваться вопросом, кто у нас растёт: «немцы», «американцы» или «русские». Но детям мы этот вопрос всё же пару раз задавали.

Поинтересовалась, кем хотят быть, когда вырастут: немцами, русскими, американцами или всеми. Аня: немцем. Алек сначала: всеми. Когда я пояснила, что нужно будет выбирать, что в лучшем случае можно быть американцем и русским, выбрал последнее (немцем быть не хочет). А ещё сказал, что хочет остаться в Леголенде… (5+5)

Обескураживающий – но и воодушевляющий ответ. У них ещё будет время разобраться в себе – и отождествить себя (а ещё лучше – что-то в себе) с миром «русским», «немецким» или «американским». Пока же – пусть пользуются правом оставаться просто детьми. Из счастливой страны Леголендии.

 

Учимся общаться

Жизнь многоязычных детей не обходится без проблем (социально-психологического порядка) – такое предположение напрашивается само собой.

Однако проблемы, видимо, возникают, скорее, у одноязычных детей, попадающих в одноязычное же (но с «языком большинства») окружение. Например, в детском саду.

К тому же, острота положения зависит от места проживания. Она сильно разнится – даже в пределах одного города! Скажем, в берлинском районе Марцан говорящие по-русски ребята из больших семей «русских немцев» сравнительно редко попадают в общество детей, принадлежащих к коренному населению. Потому и заботит родителей состояние их немецкого и отношения с ровесниками-немцами. Когда же они пойдут в школу, ситуация переворачивается: пап и мам начинает беспокоить утрата всего русского… А вот район Пренцлауэр Берг для детского многоязычия благоприятнее: здесь и немцев достаточно, и иностранцев, самого разного происхождения. Благодаря этнической пестроте и многоязычие, и «толерантность» к «чужакам» и их культурам, обычаям и т. д. – норма. (Понятно, что «нормальное» отношение к иностранцам привлекает сюда ещё больше смешанных и иностранных семей.)

Наши «благоприятные» условия, кажется, предопределили хорошие отношения наших детей с ровесниками. Впрочем, простоты и лёгкости в контактах даже и нам иногда не хватало. Особенно поначалу. Аня с самого начала была (как и во всём) «беспроблемной». Алеку же – вначале – пришлось нелегко. До детского садика (1+10) другие дети его не очень-то жаловали, не слишком расположены были играть с ним.

Малыши в этом возрасте (особенно дети, единственные в семье) не очень-то социальны: не умеют делить игрушки, избегать ссор, уступать, мириться и т. д. Однако между Алеком и детьми на площадке трения возникали особенно часто. Когда Аня пристраивалась рядом с другими малышами лепить куличики или строить гору из песка, её присутствие, по крайней мере, не вызывало протестов. На Алеково же появление дети реагировали иначе: кидали песком, отбирали свои игрушки; пусть не всякий раз, но и не так уж редко. Алек вынужденно оставался один или играл с папой или мамой.

Почему так? Может быть, потому что сероглазая светленькая Аня всегда улыбалась ясной открытой улыбкой. Темноглазый Алек выглядел скорее сумрачным или печальным. Со временем он научился улыбаться, но тут уже возникли психологические барьеры, связанные с языком. Анин словарный запас был больше, помогало и отсутствие комплексов. Аню совершенно не смущал тот факт, что какие-то слова у неё не получаются – она всегда могла объясниться с другими малышами. Алек, видимо, чувствовал, что говорит хуже сестры, никогда не забывал об этом – и предпочитал по возможности избегать разговоров.

Правда, наш сын никак не показывал, что одиночество на детской площадке задевает его. В садике же ему попросту понравилось (вот чего я совсем не ожидала), иногда его трудно было увести оттуда. Странным образом Аня, напротив, чувствовала себя там неуютно: на первых порах нередко плакала, прощаясь с нами, и до самого последнего дня время от времени просила не отводить её в детский сад.

Алековы трудности (некоторая отъединённость от детского общества, от уже образовавшейся компании) растворились годам к трём; я почти уверена, что причиной была выросшая уверенность в языке.

К 3,5 годам Алек превратился в очень открытого, всегда готового к контакту и разговорчивого – несмотря на ошибки! – ребёнка. Он приветствовал совершенно незнакомых людей на улице (как детей, так и взрослых), пытался вступать с ними в разговор. Взрослые, в зависимости от характера, смеялись и отвечали или демонстративно игнорировали приглашение к общению, проходили мимо молча, не повернув головы, – болезнь цивилизации! жители большого города нередко замкнуты, боятся выйти из своей скорлупы. Короче, Алек оказался даже слишком открыт, не знал дистанции в общении – мы даже начали бояться, что когда-нибудь чья-то настороженность или озлобленность причинит ему боль.

Сын наш постепенно превратился в маленького Дон-Жуана: отчаянно флиртовал с незнакомыми девочками разного возраста (превращался в маленького клоуна или просто увивался вокруг новой девочки). Как-то раз, когда он вновь появился в садике после очередной поездки, ему на шею с визгом бросились две рослые красавицы (даже повалили мальчишку на пол) – в группу Алек ушёл, сопровождаемый почётным эскортом: блондинка-«Брунгильда» слева, черноглазая пышная «восточная дива» справа…

Аня же (вот чудеса!) с возрастом становилась всё более робкой, говорила тихо, опускала глаза (правда, чаще всего только при первом знакомстве). Объяснение этому мне найти трудно.

Когда нашим детям исполнилось по 4 года, ушла на пенсию старая воспитательница; малышей из садика заново распределили по группам. Никаких проблем с общением у наших детей не появилось. В новой группе наши близнецы завели новых друзей, правда, из числа тех, что пришли в садик после трёх лет (остальные предпочитали старых товарищей по играм).

После перераспределения в «нашей» детсадовской группе, кроме маленьких немцев, оказались полячка, турчанка, сын тайки и немца, дочь турчанки и курда, дочь голландца и японки… – группа оказалась довольно пёстрой. Впрочем, как и вообще район, в котором мы поселились. Кого здесь только не встретишь на детской площадке: дети с родителями-сербами, поляками, французами, американцами… Если какие-то напряжения между нашими и другими малышами и возникали, с языком или национальностью они ни в коей мере не были связаны.

К 5 годам наши дети обросли довольно большим количеством приятелей – как двуязычных, так и одноязычных. Некоторые иногда приходили в гости с ночёвкой, наши тоже ночевали в других семьях, «отдавая визит». Никаких границ (по языковому, этническому ли, социальному или какому другому признаку) ни мы, ни наши дети не проводили. Нам было приятно, что наши сын и дочь в состоянии общаться с самыми разными детьми. И ещё приятнее был интерес младшего поколения нашей семьи к языкам. И гордость умением говорить на разных наречиях!

Доходило порой до смешного: Аня, выучив пару слов по-французски, хвасталась в детсаду, что может говорить на языке «paris»… Попав как-то раз с нами вместе в хабад-центр, Алек первым делом узнал, какие слова здесь используют для приветствия, – и, «вооружившись» необходимым словарным минимумом, отправился общаться с малышами и взрослыми; на другой день в детском садике всех, кажется, обучил слову «шалом».

Мы встречали (в других берлинских районах) многоязычных детей, страдающих от неумения вписаться в среду, застенчивых до слёз, зажатых, угрюмых… и, как следствие, косноязычных и молчаливых. Нашим же детям их многоязычие (и связанные с ним особенности воспитания и развития) не помешали найти друзей и приятелей. Пожалуй, даже наоборот: расширили круг общения.

 

Чужой путеводный опыт

Опыт часто убеждает лучше, чем книжная мудрость. Было несколько случаев, когда опыт наших близких знакомых оказался для нас если не откровением, то чем-то вроде случайно найденной путеводной нити. Один из таких эпизодов почти перевернул, во всяком случае, сильно изменил некоторые мои представления (например, об условиях сбалансированного многоязычия и о том, что его всего сильнее стимулирует).

Случай двуязычного воспитания, когда один из родителей говорит на чужом для него языке, получил название «искусственного» многоязычия. Я считала (вслед за авторами специальных книг), что смысла оно не имеет. Что попытки говорить с ребёнком на чужом языке скорее вредят (известно, что переучивать сложнее, чем учить; а переучивать приходится: всё равно, в какой степени владеет взрослый чужим языком, до уровня носителя языка ему не дотянуть). И что такие попытки уж во всяком случае мало что приносят. Если на этом чужом для родителя языке в окружении ребёнка не говорит больше никто, речь идёт фактически об усвоении «иностранного» языка, а с ним лучше обождать: известно, что дошкольники продвигаются в иностранном языке медленнее, чем школьники.

Но вот однажды мы получили шанс ближе познакомиться с девочкой из нашего же садика, изучающей английский как иностранный. Мы знали, что по-английски говорит с ней (изредка переходя на немецкий) только её мама-немка, которая 10 лет провела в Америке – училась там.

Девочка пришла к нам в гости с ночёвкой, сразу же заговорила на английском – и до последней минуты так и продолжала пользоваться им. Наши близнецы пытались вернуть общение к привычному «садиковому» немецкому (в садике все трое до этого дня говорили исключительно на нём), но гостья упорно продолжала изъясняться только по-английски! Любопытно, что девочка использовала английский не только в разговорах с детьми и их папой, но и со мной. Я обращалась к А. по-немецки – она отвечала на английском; что мой «домашний» язык – вообще третий, русский, она знала.

В то время среди всех наших знакомых это был единственный ребёнок, способный говорить с ровесниками на «слабом» языке, – и этот ребёнок оказался… немцем!

Английский А. был не только беглым, но и достаточно (для её возраста) правильным. Маминых знаний и примера вполне хватило, чтобы привить ребёнку вполне приличный разговорный язык. В дальнейшем девочку ожидали двуязычные детский садик и школа.

Я почти готова была отказаться от своего (предвзятого, как выяснялось) мнения о «раннем иностранном». А также и от недоверия к попыткам убедить ребёнка говорить на языке, который вокруг практически не звучит: родители А. были уверены, что её английский поддерживает главным образом её гордость тем фактом, что она в состоянии общаться не на одном языке, а на двух!

Видимо, уже старших дошкольников вполне можно убедить в том, что говорить на нескольких языках – лучше, чем на одном! Что касается мотивации, нас сильно обнадёжил ещё и опыт нашей знакомой русскоязычной семьи в Америке. Их старшая дочка, вывезенная из России года в два, попав в американский садик, перешла на английский – а в 10 лет вдруг обнаружила интерес к родному языку папы и мамы. Она «открыла», что знание этого языка выделяет её на общем фоне. А ещё – даёт удивительную возможность общения на людях – и одновременно «наедине»! С. доставляло удовольствие отпускать замечания на непонятном американцам, «тайном» языке – и вот она всё чаще заговаривала с родителями на улице по-русски, не смущаясь тем, что говорит с ошибками и с акцентом.

Вполне сознательно превратился в «активного» билингва и шестилетний двуязычный Я. Семье предстоял переезд в Литву, мальчик побывал там, понял, что русский является полноценным «средством коммуникации» в этой стране, и начал, наконец, активно пользоваться маминым русским. Язык скоро стал беглым и правильным, хоть и не без акцента.

Кстати, акцент, видимо, неминуем, если ребёнок привыкает отвечать родителям на языке страны проживания, то есть если только «понимает, но не говорит», не тренирует речевой аппарат говорением на «втором родном». Вопрос, насколько важны при этом поправки родителей и насколько – подражание и имитация, пусть остаётся открытым. Короче, пассивный язык – неизбежно с акцентом и ошибками. Перевести язык из пассивного в активное состояние и вообще нелегко, но избавить от акцента – ещё тяжелее. Работа моя в русской группе показала, как трудно, например, дополнить неизбежно мягкое немецкое «л» твёрдым вариантом этого звука. Или как трудно поставить звук «ы», если ребёнку (особенно мальчику) больше 6 лет…

Случаи, когда дошкольник или младший школьник сознательно выбирает для общения «слабый» язык, видимо, всё же редки. Остальные наши знакомые дети, свободно и с охотой говорящие на «слабом» языке, пришли (были приведены) к этому иными путями. Какими же?

Русский (или английский) в Германии остаётся чаще всего активным у детей из одноязычных семей; примеров тому достаточно. Со временем, правда, баланс может измениться: школа и из такого ребёнка может сделать пассивного билингва. Иногда очень радикального! Как забыть подростка из берлинской русской семьи, повесившего на дверях своей комнаты табличку «Russischfreie Zone» (свободная от русского зона), – случай, о котором рассказывают в берлинском клубе «Диалог»…

«Язык меньшинства» у детей из смешанных семей вполне может быть и активным, и правильным. Так, русский – не только «родной», но и совсем не «слабый» у 6-летнего двуязычного С. из «смешанной» семьи. Мама ездит с ним в Россию на всё лето. И русский, и английский – «родные» не только формально (языки родителей, активные у ребёнка), но и по уровню у трёхъязычной Л. Первые годы своей жизни она провела в Голландии (язык, кажется, благополучно забыла), в Германии пошла в двуязычную немецко-английскую школу, где, не зная немецкого, была вынуждена говорить с друзьями по-английски, – это сильно укрепило язык. Поддержку русскому вынужденно обеспечил развод родителей: Л. осталась с русской мамой. Возможно, успешному трёхъязычию помогает и музыкальность Л. (она занимается флейтой и скрипкой).

Опыт наших знакомых принёс и другие «открытия». Как выяснилось на консультациях о двуязычии, я, похоже, переоценила роль игры в развитии языков. Некоторым детям ничего подобного попросту не нужно! Даже мальчикам.

Одна из мам рассказала, что её сын с удовольствием решает «задачки» типа поиска похожего и лишнего, не устаёт и даже сам просит о всё новых заданиях (столь скучных для нашего Алека!). Если же попробовать отпускать языковые шутки (то, что я назвала «провоцирующее квазипонимание»), будет злиться и расплачется (так мама считает): решит, что над ним смеются. Мальчик, о котором идёт речь, – весьма развитый. В трёхлетнем возрасте он с лёгкостью узнаёт и называет двух– и даже трёхзначные числа. Как «очень способный», ребёнок на особом счету в садике Монтессори (именно здесь мальчик освоил то, что в обычном саду не давалось).

До сих пор речь шла о примерах удавшегося двуязычия. Но есть и другие… Как правило, в них фигурируют мальчики из русских семей, приехавшие в Германию уже школьниками. Проблемы у них в основе своей психологические: не наладился контакт с немецкими ровесниками, да и с учителями; проблемы с самооценкой… Одного ребёнка пришлось отправить доучиваться в Россию: однажды его «прорвало», признался в отчаянии, что ненавидит немецкую школу!..

* * *

Можно ли сказать, что реальное (и сбалансированное) многоязычие – «элитарное»? Не решилась бы делать такие заявления. Потому что «провал» может ожидать и детей из вполне благополучных семей, с родителями, вполне компетентными в вопросах двуязычия (печальным опытом нередко делятся даже мамы, работающие в билингвальных детских учреждениях). И потому, что удач не так уж и мало. И что любопытно, они – не всегда результат усилий родителей! По крайней мере, в двух известных мне случаях дело, скорее, было пущено на самотёк.

Между прочим, «элитарное» многоязычие реализуется не всегда на путях, проложенных Жюлем Ронжа. И не всегда по принципам, предлагаемым авторами исследований-дневников.

Вспомним «Другие берега» В. Набокова: всё не по правилам! Языки (второй, третий, четвёртый…) дети учат как иностранные, за французский, немецкий отвечает только один воспитатель / одна воспитательница (правда, поездки на курорты «погружают» в чужую речь, но случается такое нечасто и продолжается недолго), общий язык в русской семье английский… Вообще, родители не считают нужным придерживаться какого-либо «принципа» языкового поведения. И если какой языковой пример и подают, то разве в свободном переходе с языка на язык (всё та же эффектная сцена с «переключением кода» из «Других берегов»: отец разворачивает немецкую газету, на какой-то требующий деликатного подхода вопрос сына начинает отвечать по-английски, вдруг, оборвав объяснения, переходит на французский, чтобы сообщить жене, что умер Толстой, – она отвечает «удручённо и тихо» по-русски).

Почему же в старых русских семьях так легко давались детям (и так прочно усваивались ими) языки?

Первое, что приходит в голову: потому, что мама могла сложить с себя «чёрную работу» повседневного ухода за ребёнком, его воспитания, обучения (передав эти задачи няне, гувернёру, бонне и т. д.) – и просто играть и разговаривать с ним. Ни быт, ни рутина воспитания не отделяли ребёнка от родителей, не мешали любить их, возносить на пьедестал, подражать им во всём, в том числе и в свободном владении языками.

Пусть так; такие бытовые условия в наши времена, понятно, трудновоспроизводимы, но какой-то урок современные родители, наверное, всё же могут извлечь. Например, такой: важно облегчить отношения с ребёнком, отказаться от постоянного давления и бесконечных поучений, «просто» любить и заботиться, просто разговаривать, играть и смеяться вместе…

Но, похоже, возможны и другие выводы-обобщения. В сборнике «Язык русского зарубежья: Общие процессы и речевые портреты» приведена любопытная статистика. Из 53 информантов-эмигрантов первой волны, с которыми в ходе работы над книгой познакомилась один из её авторов и редактор профессор Елена Андреевна Земская, лишь 2 человека знают только один язык (столько же – знающих 6 языков); большинство знают 2 языка (19 человек), а то и 3 (17 человек), 4 (9 человек) или даже 5 языков (4 человека).

Для первой эмиграции многоязычие было нормой. Тогда как «четвёртая волна» на протяжении одного поколения… теряет единственный язык. Утрачивает родной и не выучивает иностранный (см. описанный и проанализированный в работах Катарины Менг и Екатерины Юрьевны Протасовой язык «русских немцев», примеры «нового пиджина» у русских американцев в работах Марии Полинской – Maria Polinsky).

А ведь и первая волна не сплошь из таких семей, как набоковская, состояла!

Так в чём же причина того, что у эмигрантов первой волны знание нескольких языков было не исключением, но правилом (и передавалось из поколения в поколение)? Может быть, главное как раз в само́м настрое, в осознании того, что владение несколькими языками – норма языкового быта. Что образованному человеку без этого никак не обойтись.

Пока мы будем думать, что многоязычие – удел немногих, уделом немногих оно и останется.